Книга третья
Великий князь московский
Глава 1. Плоды неисправлений удельных
В лето тысяча четыреста пятьдесят четвертое, марта тридцатого, прискакал поздно вечером вестник из Ростова Великого, объявивший о кончине владыки Ефрема, архиепископа ростовского, друга митрополита Ионы и великого князя Василия Васильевича. По сему случаю митрополит уведомил княжое семейство, что завтра, тридцать первого марта, сам он будет служить заупокойную обедню у Михаила-архангела.
На другой день, ясным погожим утром, выехали с княжого двора две колымаги со сдвинутыми занавесками, направившись к Кремлевскому собору.
Иван, сидя с отцом, глядит в слюдяное окошечко на залитые солнечным светом улицы и жадно вдыхает воздух, напитанный особой свежестью от распускающихся листьев. Кругом на скворечнях скворцы весело бормочут, присвистывая и прищелкивая, – вовсю заливаются, трепеща крыльями. Ежится слегка Иван от утренней бодрящей сырости, но беспричинная радость льется ему прямо в грудь из глубины сияющей небесной лазури.
– Эх, весна, сынок, – грустно говорит князь Василий, – и охота мне хошь бы раз взглянуть, как скворушки крылышками в радости дергают…
Больно это слышать Ивану, но молчит он. Что можно сказать, когда непоправимо несчастье. Тоска и радость весенняя сливаются в сердце его, и вдруг видит он: из колымаги, едущей рядом, раздвинув занавески, выглянуло сияющее девичье личико и тотчас же скрылось. Иван даже вздрогнул от неожиданности – померещилась ясно так ему Дарьюшка…
Слушая во храме песнопения о смерти и славословия богу за то, что призвал он к себе душу раба своего Ефрема, Иван все время поглядывал на супругу свою, княгиню Марьюшку, и все более и более мнилось ему, что это – Дарьюшка. Из тех времен Дарьюшка, когда оба они так горько плакали в уголке под лестницей, у входа в башенку-смотрильню. Дрожит его сердце, сладко замирает от весенней неги, и замечает он впервые, что длинноногая девочка вдруг подросла, округлилась вся и ходит, павой выступая, и глаза у нее совсем по-иному глядят.
Та и не та стала Марьюшка и посмелела. За два года в новой семье ко всем привыкла она и уж не боится Ивана. Несколько раз взглянула на него лукаво, взмахивая темными ресницами. Иван невольно улыбнулся ей, и она ответила ласковой улыбкой, но, спохватившись, сделала тотчас же печальное лицо и перекрестилась.
Длинная заупокойная обедня прошла незаметно для Ивана, и, вопреки привычке думать в церкви о важных делах, этот раз он ни о чем не думал, а почти неотрывно смотрел на свою, совсем еще юную княгиню и любовался ею.
Все красивое и нежное, что было когда-то у него с Дарьюшкой и в Переяславле Залесском и в Москве, снова воскресало в душе его.
Духовенство после обедни в полном облачении провожало княжое семейство до самого церковного крыльца. Когда же все садились в повозку, Иван увидел опять девичье личико, приникшее к слюдяному оконцу в занавесках колымаги. Сердце его забилось, и радостно, всей грудью, вздохнул он свежий весенний воздух.
Время летит быстро; промелькнула весна, да вот и лето кончается – Илья-пророк уже копны в поле считает и грозы держит. Конец косьбе у сирот и разгар жнитва. Началась ранняя подрезка сотов, а купанью в реках и озерах конец. Страда в деревнях телесная, а на душе у всех радость – урожай хороший в нынешнем году. От деревенских песен ныне и в Москве весело.
С прогулки верхом поспел Иван прямо к обеду и, идя из покоев своих в трапезную, встретился нечаянно с Марьюшкой. Светло по-летнему было в сенцах, и увидел он, как вся зарделась она и глаза опустила. Обнял он ее за плечи, и пошли они вместе в трапезную. Доверчиво прижавшись к нему, Марьюшка улыбнулась и спросила:
– Где ты был? От тобя рожью и полынью пахнет.
– Токмо сей часец с полей приехал, – ласково молвил Иван и, поцеловав ее в щеку, пропустил вперед, а сам вошел следом за ней.
Марья Ярославна окинула молодых быстрым взглядом и чуть-чуть улыбнулась только уголками губ, но Иван это заметил.
– Ты, Иване? – спросил отец.
– Яз, государь, – весело ответил Иван, – и урожай же господь нам послал! Не страда ныне, а праздник у сирот!..
– Дай-то господи! – молвил Василий Васильевич и добавил несколько озабоченно: – Мне с тобой надо думу думати…
Иван не спрашивал, о чем будет дума, – давно он привык думать с отцом в его опочивальне после дневной или вечерней трапезы.
Обедая всей семьей шумно, говорили и шутили насчет семейных дел, посмеиваясь друг над другом.
Когда же все отмолились и открестились после трапезы, Иван подошел к отцу.
– Готов яз, батюшка, – сказал он, беря отца под руку.
В сопровождении Васюка пришли они в опочивальню великого князя.
Василий Васильевич сел на свою постель, а Васюк снял с него мягкие сафьяновые сапоги и ноговицы. Встав и сбросив с себя кафтан, князь в одних портах и шелковой рубахе прилег на широкую пристенную скамью.
– Огляди-ка, Васюк, – молвил он, – стену и постелю. Ночесь мне чтой-то беспокойно было…
Василий Васильевич позевнул, но, преодолев дремоту и крестя рот, обратился к сыну:
– Подумаем, Иване, малость. Пора нам корешки Шемякины рвать. Наперво надо свиную можайскую тушу опалить, сало вытопить из утробы ее…
Василий Васильевич резко поднялся с постели, протянул вперед дрожащие руки и воскликнул с мукой:
– Помнишь и ты сам, Иване, как было у Троицы. Помнишь ты, как Иван со зверем сим, с Никитой Добрынским, поимали мя…
Зажал лицо руками князь и упал на постель, а Ивану снова почудился тот отчаянный крик, который слышал он, стоя у окна Пивной башни, и снова увидел он отца в голых санях. Горестно переглянулся он с Васюком, а Василий Васильевич будто их и свои мысли соединил и молвил глухо:
– Не забуду сего по гроб живота земного, да и на том свете простит мне господь многое за сие из грехов моих…
Но успокоился Василий Васильевич и сказал:
– Иване, тобе поручаю полки собрать на Можайск. Подумай, как нарядить их и все прочее. Сам яз поведу их, и ты со мной – очи мои и правая рука моя! Надобно так все нарядить, чтобы выйти нам из Москвы июля тридцатого, на Ивана-воина, карателя воров и обидчиков…
– Сотворю, государь, все по хотению твоему. Яз сам непрестанно о сем думаю, как смирить всех удельных. Богом клянусь, буду казнить нещадно, даже до смерти, за всякое воровство против державы нашей. Буду казнить за крамолу и разорение земель межусобием…
Иван смолк от волнения, а Василий Васильевич, отпуская его, задумчиво произнес:
– Может, и сподобит тя господь на сие, а может, как владыка Иона пророчит, сотрешь ты и татарского змия…
Хотя уж и август-густоед наступил, а дни все еще стоят летние, знойные, только утренники холодные стали да росы изобильные. Повсюду сбор урожая всякого идет, а в лесах малина поспевает. Хорошее время, только поля своего требуют – со второго Спаса до самого Фрола трудиться надо: сперва сев озими, потом дожинки да досевки и льны убирать и прочее – работы до самой зимы хватит.
Иван едет за отцовской повозкой верхом, конь о конь с Илейкой. А кругом, где полями едут, всюду желтая щетина жнивья и на сухих соломинах седым волосом блестит паутина осенняя.
– Ну вот и к Можайску подходим, – говорит Илейка. – Вон там, справа, видать его. Дозоры наши, чаю, у стен уж…
– Какой, Илейка, день-то ныне? – спросил Иван.
– Степана-сеновала, государь, – ответил Илейка, – второй день августа уж. Люблю издетства сие время: у нас там, на Волге-то, яблок и меду – уйма! Сколь хотишь, столь и ешь. На успенье же, в Оспожинки, мать каравай нового хлеба в церкву святить носила, а мы, робята…
Илейка не договорил и стал всматриваться вдаль, где, как можно было догадаться по подымаемой пыли, скакали два конника.
– Может, наши, а может, и вражьи, – сказал Иван, тоже зорко следя за всадниками.
Вот передовая стража остановила конников и окружила их тесным кольцом.
Подъехал Иван к остановившейся повозке отца, слез с коня и сказал:
– Конников двух стража задоржала. Пождем тут.
Обернувшись к Илейке, он добавил:
– Гони, Илейка, к страже. Пусть сюды конников-то ведут.
– Государь, – ответил Илейка, – их и так сюды ведут, токмо пешими.
Сам Степан Митрич к нам подъезжает…
Боярский сын Степан Димитриевич, начальник княжой стражи, круто осадив коня, спрыгнул на землю.
– Будьте здравы, государи. Челобитную с Можайска прислали. Принимать аль нет?
– Принимай, – зло усмехнувшись, сказал князь Василий. – Послушаем, что князь Иван Андреич скажет, послушаем…
Степан Димитриевич обернулся к ставшей невдалеке кучке пеших воинов и зычно крикнул:
– Веди посланцев к государям!
– Поглядим, Иване, – сказал сыну Василий Васильевич, – как двоедушный змий сей извиваться почнет…
Подошли оба посланца можайских: боярин Остроглазов, Пармен Терентьевич, да из боярских детей Башмак, Иван Кузьмич. Пали оба на землю.
– Будьте здравы, государи! – восклицают они и просят: – Прими, государь Василий Васильевич, челобитную от гражан всех можайских, от посадских и от сирот.
Поклонившись земно, подает Пармен Терентьевич грамоту, и берет ее Иван сам из рук посланцев. Написана она разборчиво, добрым полууставом.
– Читать сию грамоту? – спросил Иван.
Государь усмехнулся.
– Дьяков с нами нету, – сказал он, – читай уж сам!
Иван прочел:
– «Великой государь, милостию божию, Василий Васильевич. Живи сто лет, и столь же пусть живет соправитель твой, государь Иван Васильевич.
Челом бьем ото всех христиан – умилосердись на град наш и над всеми сущими во граде, пожалуй их твоей милостию. Князь же наш Иван Андреевич, ведая пред тобой неисправленье свое и грозы твоей страшась, выбрался с женою и с детьми и со всеми своими, побежал к Литве. Помилуй нас господа бога ради, сложи гнев свой на милость. Токмо о сем молю яз, смиренный раб божий, протопоп соборный Акакий».
Наступило молчание, Василий Васильевич сидел, сурово сдвинув брови.
Иван понимал, что отец в гневе, и боялся, чтобы не впал он в ярость.
Посланцы от Можайска со страхом ожидали его слова.
Рот великого князя злобно искривился, и сказал он сквозь зубы:
– Уползла змея толстопузая и змеенышей за собой увела!..
– Государь, – торопливо вмешался Иван, – дозволь мне посланцев спрашивать.
Василий Васильевич помолчал и, кивнув головой, молвил более спокойно:
– Спрашивай…
– Кто во граде Можайском заставой ведает? – строго спросил Иван.
– Яз, государь, – почтительно ответил боярин Пармен Терентьевич, – токмо в осаду мы не садились – ждем вас, государи. Врата градские все отворены. Ждут вас гражане все с хлебом и солью, и причты церковные с крестами и иконами стоят с тех пор, как мы с челобитной к вам, государи, отправлены были…
Слушая эти ответы, Иван решил, дабы от гнева и ярости отца уберечь, самому распорядиться быстро.
– Добре, – ответил он посланцу можайскому и, обратясь к начальнику княжой стражи, добавил: – Ты же, Степан Митрич, посланцев с собой взяв, гони к Можайску и передовой отряд наш собери. Мы же через час там будем…
Когда можайские посланцы пешие пошли к коням своим, Иван знаком задержал Степана Димитриевича и сказал ему вполголоса:
– Никаких перемен в полках не деять. Пусть идут как на рать и готовыми к бою…
Иван сел к Василию Васильевичу в повозку – хотел он до приезда в Можайск, стены которого уже видны были, переговорить с отцом о многом.
Помнил он советы владыки Ионы, но, боясь гнева отцовского, не решался начать разговор, – а время-то идет, вот уж и звон колокольный слыхать в отдаленье.
– Государь, – начал, наконец, Иван глухим голосом, – с боярами и воеводами правь расправу, как хошь, а сирот и посадских людей пожалуй.
Право баит владыка: они всегда за Москву, да и купцы за нас. Торговать от Москвы им прибыльней, чем от удельного града…
Василий Васильевич досадливо крякнул. Иван замолчал, ожидая крика, но государь только усмехнулся и молвил:
– Яйца курицу не учат!..
Усмехнулся и Иван и быстро нашелся:
– Государь, яз тобе не свои думы сказываю, а митрополита, он постарее тя будет…
Василий Васильевич засмеялся.
– Лукав ты, Иване, вельми лукав, – сказал он весело. – Ежели бы не государем тобе быть, то дьяком непременно!
Иван радостно поцеловал руку у отца и ласково проговорил:
– Яз мыслю, что государю надобно быть не токмо воеводой, а и добрым дьяком…
Князь Василий ощупью нашел лицо сына и нежно погладил его по щеке.
– В деда ты, – с гордостью произнес он. – Бабка твоя про него мне сказывала, – яз отца мало помню. Да и сама бабка-то твоя, царство небесное ей, лукава и скорометлива в беседах была…
Под гул колоколов повозка великих князей остановилась против главных крепостных ворот, где стоял Клир духовный в полном облачении, с хоругвями, иконами и крестами.
Окропив святой водой обоих государей после краткой молитвы, отец Акакий, протопоп соборный, обратился к московским князьям и молвил:
– Государи великие! Князь наш можайский Иван Андреевич, зная неисправленье свое, убежал в Литву, как в челобитной мы баили от всего града нашего. Мы же все, верные слуги ваши, паки челом бьем: возьмите нас, государи, под свою руку, заклинаем о том вас чудотворной сей иконой Колачской богоматери…
Протопоп Акакий помолчал и, набравшись смелости и сил, продолжал:
– Дерзость мою простите, государи, с мольбой к вам обращенную от древних словес Кирилла, игумна белозерского составленную. «Смотрите, государи, властелины, – пишет он, – от бога вы поставлены, дабы людей своих уймати от лихого обычая. Суд бы судили праведно, дабы в вотчине вашей корчмы не было, понеже крестьяне пропиваются, а души их гибнут. Тако же уймате под собою люди, дабы разбоя и татьбы не было. При удельных-то князьях много было пиявиц на теле нашем…»
Иван слушал протопопа с большим вниманием, а Василий Васильевич нетерпеливо хмурился.
Неожиданно заговорил какой-то старец из посадских:
– Князи великие и государи наши, мы все, сироты и черные люди можайские, хотим под Москвой быть. Воевод московских принимаем. А будут воеводы и наместники обижать кормами, вам, государи, пожалимся, а вы их корысть и лихость окоротите…
Иван, видя, что отец готов вспылить, громко и спокойно сказал:
– Неправедная корысть у нас впрок им не пойдет. Не дадим им корыститься.
– А вы сами, – усмехнувшись, вмешался Василий Васильевич, – памятуйте, как исстари бают: «Корыстен запрос, а подача – наипаче…»
– А ежели он батогом запрос-то изделает? – крикнул кто-то из задних рядов.
Протопоп напугался такой дерзости.
– Тогда пожалуйся государю, – крикнул он в толпу и, обратясь к великим князьям, продолжал просительно:
– Государи великие, простите нам невежество наше, пожалуйте нас милостию вашей…
Старый государь, чуя все время подле себя Ивана, гнев свой сдержал и, пожаловав всех живущих во граде и наместников своих посадив в Можайске, возвратился к Москве, никому зла не содеяв.
Но недолго покой на Москве был; на другой год ранней весной, как только степи зазеленели и потянулись в рост травы, слух пришел о татарах.
Вскоре же и то ведомо стало: гонят к Москве Седи-Ахматовы татары из Орды с царевичем Салтаном во главе.
– Татарин-то степной, – молвил с досадой Василий Васильевич, – как лук: токмо снег сошел, он уж тут…
Помня о набеге царевича Мозовши, приняли оба государя поспешные меры.
С гонцами приказано было всем удельным на конь садиться и к Москве идти на подмогу, а воеводе коломенскому, боярину Ощере Ивану Васильевичу, с коломенской ратью своей все броды и переходы через Оку стеречь и всякой ценой татар задерживать. Если же сила будет, бить их и сечь нещадно и в степь обратно гнать…
– Не зря можайский-то в Литву бежал, – молвил Василий Васильевич, лежа на постели в опочивальне своей после обеда. – Там же, Иване, и сын Шемякин, Иван Димитрич. Они всяко зло против нас мыслят заодно со всеми ворогами нашими. Татары разные всякую весну набеги творят. В Нове же граде, как вестники нам повестуют, конников, по немецкому обычаю, в латы оболочили. Войско свое на нас же крепят. И копья у них длинные и тяжкие, и щиты железные…
Князь великий помолчал и добавил:
– Правда, с татарами ныне легче стало – потому грызутся между собой.
Казанские против Большой Орды, а крымцы с Ордой ратятся – все они друг против друга. Тут видать, что деять-то: токмо натравлять их друг на друга, кости им, яко псам, бросать.
– Истинно, государь, – молвил Ряполовский. – Тут же и Литва, и Польша, и наши удельные вороги – все заедино. Все жир с котла сымать хотят.
– И немцы с ними, – добавил Курицын, которого Иван с позволенья отца иногда с собой на думу брал, – а за ними стоит и папа римский и все латыньство…
– Значит, латыняне, – догадался Иван, – с погаными заодно против нас?
– Исстари, – горячо проговорил Курицын, – у нас и в Орде папские лазутчики и послы живут и против нас ковы куют. Папа басурман поганых на христиан направляет, рад даже крест православный наш под татарскую луну склонить…
Вбежал в опочивальню князь Иван Патрикеев, как член семьи, входивший без доклада, и обратился к дяде своему, Василию Васильевичу.
– Государь! – крикнул он. – Не посмел воевода Ощера на царевича ударить. Так и простоял с коломенской ратью у берега! Татары же, переправясь свободно, жгут, пустошат все кругом. Зарвавшись далеко, ныне повернули назад с полоном великим, со многим добром в степь спешат…
В ярости вскочил Василий Васильевич с постели и закричал, крепко изругавши Ощеру:
– Ну да ляд с ним! Речь с ним впереди. Иване, беги, бери с собой Юрья и все конные полки, которые готовы. Гоните на татар полон отбивать. Яз следом за вами! Сам полки поведу!
Выйдя от великого князя, Иван быстро, почти бегом, направился к начальнику княжой стражи, чтобы созвал тот немедля воевод тех конных полков, которые можно сейчас же вести в поход на Салтана-царевича. Пройдя уже сенцы, он услышал шаги и разговор у покоев матери. Оглянувшись, увидел он Дуняху с княжичем Борисом на руках и Марьюшку. Юная супруга Ивана играла с наименьшим братцем его, как с живой куклой, тот насмешил ее чем-то, и звонкий девичий смех серебром рассыпался по княжим сенцам. Рядом с ними стоял могучий старик Илейка, бородатый и лохматый, как леший, и глухо хрипел, захлебываясь от хохота. Невольно рассмеявшись, Иван быстро повернул к ним, но, вспомнив о делах, тотчас же крикнул Илейке:
– Отыщи Юрья! Вели ко мне идти думу думать. Да прежде Степана Димитрича зови, борзо бы шел. Сей часец в поход идем, и ты со мной.
– Бегу, бегу, государь, – ответил Илейка и легко, совсем не по-стариковски, побежал по сенцам.
Иван видел, как улыбка вдруг замерла на устах Марьюшки, глаза ее широко раскрылись и с тревогой смотрели на него.
– Куда ты, Иванушка? – тихо спросила она дрогнувшись голосом.
– Полки поведу на поганых, – громко начал он, – полон отбивать. Нагоним их с Юрьем и побьем… Смолк он вдруг, увидев побелевшее от испуга лицо Марьюшки.
– Биться с ними будешь? – прошептала она.
Радость охватила Ивана от тревоги и страха ее. Крепко сжал он беспомощно и жалостно протянутые к нему руки Марьюшки и привлек ее к себе.
Несколько, казалось, долгих и в то же время кратких мгновений смотрел он в ее голубые глаза и ласково молвил:
– Не бойся, Марьюшка…
– Иване, – раздался веселый голос Юрия, – иду в покои к тобе, и Степан Димитрич со мной.
– Ну, прощай, Марьюшка, – торопливо сказал Иван и, поцеловав в губы, добавил нежно: – Не тревожь собе сердце. Бог нам поможет…
Марьюшка уронила обессилевшие вдруг руки, но, когда Иван отошел от нее, побежала к нему и остановила.
– Стой, стой, Иване, – заговорила она быстро и взволнованно. – Яз благословлю тя, как матушка моя отца благословляла на походы…
Она перекрестилась сама, потом истово перекрестила Ивана и отошла от него молча и степенно, в сознании исполненного долга.
Вечерело. Жаркий весенний день медленно остывал, сильней золотились края небес, и бока высоких, нагроможденных друг на друга облаков чуть-чуть розовели. Тени становились длиннее и гуще. Тень от башенки-смотрильни, ломаясь на покатых крышах и на перилах гульбищ, заметно для глаза тянулась и сдвигалась куда-то в сторону.
Марьюшка и свекровь ее, Марья Ярославна, стояли в тени башенки на самых высоких гульбищах и, опираясь на перила, жадно глядели на дорогу к Серпухову.
Там, подымая облака пыли, шли на рысях конные полки самого великого князя. Ехал он в колымаге, окруженный своими воеводами дворскими.
Марья Ярославна обняла за плечи Марьюшку и заговорила печально и ласково:
– Такова-то доля наша, милая доченька. Сперва сыночки ушли, может, на смертушку, а вот и отец их туда же…
Марьюшка взглянула быстро на смолкшую вдруг Марью Ярославну и почувствовала, как теплая тяжелая капля упала ей на руку и скользнула на перила.
– Матушка! – воскликнула она, судорожно обнимая Марью Ярославну. – Ведь и мой-то Иванушка там и государь-батюшка…
Обнялись обе и заплакали. Долго молчали они, и вот чуть печально и нежно усмехнулась Марья Ярославна.
– Любишь ты сыночка-то моего? – спросила она.
Марьюшка вспыхнула вся и, пряча лицо на груди свекрови, молвила вполголоса:
– Как в небе солнышко люблю…
Потом, крепче прижавшись к свекрови, поцеловала ее около самого уха и зашептала:
– Ночь всю проплакала… Токмо ране-то благословила его на прощанье.
Когда отъезжал он, в сенцах мы виделись…
И много рассказывала она матушке, волнуясь, смеясь и плача, а свекровь все ласковей и ласковей перебирала ей волосы. Чуть улыбаясь, слушала она с нежной печалью, что и сама переживала когда-то, и словно молодость свою видела сызнова.
Уж зарозовело с полнеба на западе, и темнее восток, и пыль давно улеглась на дороге, что идет к Оке-реке, где вороги злые опустошают города и села, грабят, жгут и в полон берут.
Отстранив от себя немного Марьюшку, поглядела Марья Ярославна в лицо взволнованной девочки, крепко поцеловала и, совсем как родная матушка, сказала:
– Пора нам, доченька, вниз идти, деток кормить и самим ужинать…
На пятый день после отъезда, под самое утро, когда в хоромах все еще спали, вернулись в Москву оба великих князя и Юрий. Шумом и суматохой среди тьмы ночной наполнились вдруг княжии хоромы. Торопясь и трясясь от страха, оделись наскоро княгини и вместе со всеми дворскими слугами побежали в переднюю навстречу вернувшимся.
Иван, увидя испуганных женщин, крикнул:
– Да не плачьте! Прогнали мы татар; воевода Федор Басёнок всех нас опередил – настиг, разбил ордынцев…
– Сам Салтан-царевич еле в Поле убег! – звонко и весело воскликнул Василий Васильевич. – Басёнок-то все отбил у поганых: и полон, и животы, и всяко именье, что они награбили.
Василий Васильевич оживленно рассказывал, как все было, но Иван не вникал в разговоры, а, глаз не отводя, любовался юной своей супругой. Еще входя в переднюю, он при зажженных свечах увидел радостно сияющее лицо Марьюшки. Взглянув на Ивана, сразу забыла она все тревоги и горести, только слезы еще блестели на ее ресницах. В волнении она то протягивала издали руки к Ивану, то опускала их, делая странные движения, и повторяла вполголоса одно и то же:
– Иванушка! Иванушка…
Сам не замечая того, Иван быстро подошел к Марьюшке и впервые при всех обнял ее и поцеловал в уста. Она замерла на груди его, а он, стиснув ей ладонями виски и жадно смотря в дорогое личико, воскликнул:
– Радость ты моя, желанная!..
Марьюшка как-то сразу совсем успокоилась и, прислонившись щекой к плечу Ивана, улыбалась ясно-ясно, совсем детской улыбкой.
– А мы с матушкой, – громко зашептала она, – обе по ночам плакали и пред кивотом молились, как ко сну отходить. Ниц пред иконами лежали… Вот и вымолили. Все вы живы-здравы вернулись.
Иван смотрел в ее прозрачные голубые глаза, и казалось ему, будто странные птицы летят к нему из его рано отжитого детства и опять поют ему забытые песни, навевают крылами дивные, сладостные сказки…