Глава 1. Слово самодержца тверского
Зима этот год ранняя. За месяц до Екатерины-санницы зимник почти уж наладился, а люди надели полушубки и валенки. Волга близ Твери и Кашина тоже стала уж в октябре.
По дворам давно уж сороки скачут и стрекочут, в садах звенят синицы, возле околиц щебечут в бурьяне чижи и щеглы, а в бузине и рябине, склевывая ягоды, мелькают красногрудые снегири и нарядные свиристели.
Хотя настоящих морозов и нет еще и дни погожие и ласковые, все же снег крепко лежит и не тает. На снегу же вот и братчины в Волоке Ламском собираются. Празднуют мужики посадские свой храмовый праздник – именины своей церковки в день Параскевы Пятницы.
Пир уже с утра пошел и был везде уж в полпира, как произошло замешательство. Прискакал из Твери боярский сын Бунко, Семен Архипыч, с дружиной своей из десяти конников, а из Москвы прибежал сам-пят с товарищами Ермила-кузнец.
Еще до войны с Шемякой, вскоре после пленения князя великого, когда Улу-Махмета на Москву ждали, верховодил этот Ермила в смуту московскую, бояр да гостей богатых, что бежать тогда вздумали, в железы ковал. Теперь же он к Бунко пристал, – знал он Семена Архипыча, когда тот еще князю служил великому.
Пошли они оба со всеми своими воинами по Волоку мужиков посадских корить и стали у самой большой братчины в овражке возле речки Городенки, что в Ламу впадает. Врыты здесь в землю столы и скамьи тесовые, а чаны великие с пивом стоят близ родника быстрого и незамерзающего. Тут, у воды, и пиво варят, и яичницы на всю братию стряпают, а чуть поодаль пляшут.
Подошли к столам приезжие, шапки сняли, на восток помолились, поклонились всем в пояс.
– Хлеб-соль да мирная беседушка, – сказал Бунко.
– Ехали в домок, – добавил кузнец, – да свернули на дымок.
Из-за стола встал выборный староста братчины и, поклонясь, молвил ласково:
– Просим к нашему хлебу-соли, на столе все братское.
– Честь и место, – поддержали старосту другие, потеснившись на лавках, – а за пивом и посылать нечего – рядышком…
Но гости не садились.
– Нету, други, – громко сказал Ермила-кузнец, – спасибо за ласку, не до пиров нонечко! Не время пирам-то. Нет ведь ни масленой, ни Кузьминок, ни Михайловщины, ни Никольщины, а у вас везде пьяным-пьяно на братчинах…
Дерзко Гриша, Горшени сын, запьянцовский парень, посмеялся ему:
– Нам бы токмо братчину да пиво с брагой пить! А ежели и праздника божьего нету, то и свой праздник – перенесенье порток с гвоздка на гвоздок – отпразднуем!
– Слух есть, – продолжал кузнец, хмуря брови, – Мангутек, казанский царь, рать на нас готовит…
– Не трепли языком-то, рыжий черт! – с досадой перебил его Гриша. – Знай свою ссыпь плати, всего-то с кажного по четыре деньги, а там и ешь, и пей, и веселись, сколь хошь! Братчина наша веселая, хоша староста грозной да строгой…
– Помолчи сам-то, – рассердился кузнец, – дай дело баить! Насосался, яко грецкая губка!..
Гриша вскочил и, бросившись на Ермилу, закричал гневно:
– Ах ты, рвань кабацкая! Я те покажу губку, рыжий черт!
Кузнец усмехнулся, схватил его одной рукой поперек стана за кушак, поднял вверх и швырнул прочь, словно котенка. Упал Гриша на землю, встать не может, еле на карачках ползет, охает.
– Ну, Гришуха, четверней поехал! – крикнул кто-то смеясь, и все захохотали.
Знак сделал староста, тихо стало.
– Ну, дорогие гости! – заговорил он. – Какое дело вам до нас, сказывайте.
– Говори, Ермила, – молвил Бунко, – потом я скажу.
– Вот, други, – начал кузнец, – князи Митрей Шемяка да можайский, змеи сии, гады подколодные, распрю затеяли, а поганые того и ждут! Бают, татары казанские уши давно навострили, а ныне зубы да когти точат, дабы в Русь вцепиться. Ждут не дождутся, когда будет им можно нас зорить да в полон брать, продавать навек христиан в рабство странам неверным!..
– А что ж мы-то содеем, – сказал, хмурясь, староста, – ежели Шемяка вот князя великого ослепил, потом в Угличе заточил. Теперь же, вишь, когда сам владыка Иона о нем печаловался, опять заслал его с семейством, почитай, к самому Студеному морю…
– Все же, – воскликнул Бунко, – смогли попы да бояре князя нашего из темницы вынуть, а мы, ратные люди, сироты да мужики посадские, вернем князя великого в его вотчину и дедину. Князь великий тверской нам подмога.
Сам я в Твери был, когда князь Борис наместника своего кашинского, князя Федора Шуйского, отпустил в Вологду, как токмо реки стали, по брата своего, по князя Василья. Послал ему наместника-то со словом своим, а слово рек вслух всем людям: «Оже нам бог даст, хощем быти за един Борис и Василий, за Василий и Борис!»
– Вот оно как! – загудели кругом. – Тверской-то, вишь, против Шемяки!
– Ежели два такие воеводы полки свои соединят, – живо отозвался староста, – то кто ж против них может?
– Верно, верно! – опять зашумели кругом. – Свернут они шею Шемяке!..
– Гнать надо, други, Шемяку проклятого! – вскричал кузнец во все горло. – Ему бы самому сладко пить и есть, а до нас и дела нет. Гнать воевод его и наместников! В Суждале ноне вот смута идет, народ там за старых князей, за внуков Кирдяпиных. Был там посажен наместник можайский князем, да прогонили его уж оттуда! Еле жив ушел, а именье его все разграбили! В Димитрове Шемякин наместник похитрей был. Вызнал он, что народ зло на него мыслит, да ночью с заставой своей собрал все грабленое да тайком на возах и увез. Пришли наутре мужики к хоромам, а его и след простыл!..
Зашумели все, повскакали со скамей, из поленницы колья берут да оглобли от саней отвязывают. Совсем народ осатанел.
– Гляди, и наш-то со всем добром сбежит! – ревут. – У нас ведь тоже наместник-то Шемякин! До грабежа горазд, окаянный!..
А Гриша Горшенин совсем уж оправился, вперед бежит, криком кричит:
– Айда, братцы, к нему на широкий двор всей братчиной святую пятницу в погребах его праздновать.
Бежит народ, валом валит со всего Волока Ламского ко двору наместника Шемякина. Шумят, кричат все, а в церковке Параскевы Пятницы набат в пожарный колокол бьют, по новгородскому обычаю всех граждан созывают.
– Ворота займай, – ревет Ермила-кузнец, – ворота займай, други!
Окружили наместничий двор, да не со всех сторон и не тесно. Велик двор на другую улицу выходит, а с боков за один забор с соседями. С одной стороны большой гостиный двор, где товары хранятся, что Москвой-рекой и Рузой идут к Волоку, а дальше плывут к Ильмень-озеру и к Новгороду Великому. Нельзя тут, с этого двора гостиного, наместника взять, нельзя трогать двор этот, – от него одинаково и купцы и посадские кормятся! С другой стороны церковный двор, где весь причт посадских церквей живет, и этот двор трогать нельзя, – не возьмет никто греха на душу. На наместничьем дворе хорошо про все это знают, и только против ворот стоит там с полсотни конников Шемякиных с луками и стрелами, копьями и саблями, да позади хором, у забора, конников десятка два. Настороже был наместник и вести из других городов имел, три дня уж, как всю заставу на дворе у себя собрал и гонцов послал на Москву о подмоге просить князя Димитрия.
Осенний день короткий да темный, вот и заря на закате разгорается, а злоба у всех множится. Кричит, грозит народ наместнику, пуще всех кричит Гриша Горшенин. Влез он на ограду бревенчатую. Снизу ему камни подают, он же из пращи их в конников мечет.
– Вот вам, кобели Шемякины! – завопил он радостно, когда одному коннику в голову попал и с коня сбил. – Примай гостинцы!
Возъярились конники, запела вдруг стрела острая, пробила гортань у Гриши, острием под затылком вылезла. Хлынула у Гриши кровь изо рта, покатился со стены он на землю, и померк белый свет в глазах его.
Ревом заревели посадские, задолбили кольями и ослопами в ворота, а Бунко, боярский сын, кричит повелительно:
– В топоры ворота рубите!
Задрожали ворота, полетели щепки кругом. Долбят, звенят топоры, рубят в воротах толстые доски дубовые, а Ермила-кузнец со своей братией бревном ворота в самую середину бьют – с петель срывают. Закачались ворота и грохнули наземь, а через них Бунко с десятком своим на двор ворвался, и народ за ним, словно запруду прорвав, закипел, забурлил, рекой полился…
Отхлынули враз Шемякины конники от ворот ближе к хоромам, а оттоль, пыхнув огнем и дымом, пищали ударили, и пали с коня Бунко и двое, что рядом с ним скакали. Смешался народ, побежал назад, а стрелы вслед людям тучей летят. Падает пеших еще больше, чем конных. Бегут мужики посадские, а сзади на них мчат конники Шемякины, копьями разят, саблями секут, конями топчут. Разбежались посадские по уличкам да переулочкам, попрятались. Все ж и застава наместничья опять на двор возвратилась. Стемнело совсем, а тут еще и тучки нашли, снег посыпал хлопьями, и заря совсем затухла. Ночь пришла сразу. Где там уж биться, когда кругом зги не видать. Затаились обе стороны, ждут. Слышны во тьме только стоны раненых да осторожный стук топоров на дворе у наместника в разных местах.
– Ворота чинят, – прогудел в темноте голос кузнеца, – идем, ребята, на стражу, поближе к воротам. Раненых переймем, коли со двора выползут, а утре с рассветом работе их мешать будем. Все едино не уйти никуда им, в западне сидят…
Когда светать начало, поползли раненые к воротам, человек пять их было. Бунко же и еще два мужика посадских лежали среди двора окоченелые, и давно снежком их присыпало. Тут же конник лежал с пробитым виском, куда угодил ему камнем Гриша Горшенин, и другой конник, зарубленный дружинниками Бунко…
Вскочил на ноги Ермила, глядит на пустой двор, на ворота, что так же, как вчера, на земле валяются, а кругом все светлей и светлей, золотит уж солнышко крыши.
– Где же они, вороги наши?! – закричал он в бешенстве. – Обманули, проклятые! Вали сюда, ребята, вали сюда!..
Посадских же мало было, и боятся они новой хитрости.
– Стой, Ермила, – кричат, – не ходи на двор, опять они из пищалей ударят!..
Но кузнец никого не слушал, мчался к хоромам, размахивая грозно ослопом, и вдруг, словно на стену наткнулся, стал как вкопанный.
– Други! – кричит он неистово. – Гостиным двором ушли они! Гляди, вон там забор прорубили!
Крик поднялся, бегут на двор посадские, что у двора сторожили, а за ними другие, что опять к утру сюда прибежали. Откуда – неведомо, будто мухи на мед, спешат люди со всех сторон. Гомон, рев и ругательства. Трещат двери в подклетях, тащат оттуда добро всякое: и из посуды, из одежи, и из конской сбруи. В горницах тоже народ бушует, а из медуш да погребов бочки выкатывают.
Махнул на все рукой Еремила-кузнец, медленно подошел к убитому Бунко, перекрестился и заплакал.
– Царство тобе небесное, Семен Архипыч, – с трудом выговорил он. – Пострадал за правду народную…
Выехав из Кашина, князь Федор Шуйский скакал днем и ночью с отрядом конников по окрепшему льду рек, останавливаясь кое-где в деревнях для краткого отдыха и кормежки лошадей. Повинуясь грозному государю своему, великому князю тверскому, спешил он тайно прибыть в Вологду.
Объезжая города, проехали они по Волге, миновали Калязин, Углич и возле устья Шексны с большой опаской объехали Рыбинск, но по Шексне ехали уже спокойно и радостно. Знал князь Шуйский, что волю державца и великого князя тверского он почти выполнил.
В Череповецкой же слободе были они уже как дома, и два дня отдыхали, а потом, поднявшись верст на пятьдесят по Шексне, прискакали к волоку, что идет на восток, к верховьям реки Вологды. Верст на пятнадцать здесь, в лесу непроходимом, прорублена прямая просека, а на концах ее по три избы со дворами стоят. Тут вот и ночь застала Шуйского с конниками, а ехать-то еще верст около ста. Ну, да заночевать здесь всякому лестно. Знал это место князь Федор – не раз тут отменную стерлядь шекснинскую едал и в ухе и на противнях жаренную и медвежьи окорока здесь пробовал. Брага же у волочан этих – нигде такой не сыскать! Живут сироты здесь богато – проезжих принимают, поят, кормят и ночлег дают. Зимой сани, а летом лодки чинят. Дела все прибыльные, и на людях тут весело. Скучно только весной, когда реки вскрываются, да осенью, пока еще реки не стали. Лето же и зиму то лодки, то обозы – одни за другими, а торговые люди с товарами возят и вести всякие.
Сироты тут и хозяйство ведут – хлеб сеют на лесных вырубках, скот держат, бортничают и рыбу ловят. Птицы же здесь множество: и куропатки белые, и рябчики, и тетерева, и глухари, а водяной птицы при пролетах – видимо-невидимо, речки и озера лесные словно кипят тогда под несметными стаями! Одна досада горькая – комары да мошки заедают, все теплое время в сетках ходить приходится. Разместил князь Шуйский дружину свою на всех трех дворах, а сам у знакомого своего, у Егорыча, в горнице остановился.
Угощаясь стерлядкой жареной да брагой запивая, беседовал гость с хозяином, а хозяюшка у стола хлопотала.
– Государь Федор Юрьич, – говорил старик Егорыч, вертя пальцами свою черную, без единой сединки бороду, – истинно, темней у нас, чем на Волге-то. А в ноябре-то и того хуже будет, сивой кобылы днем под кустом не сыщешь. Зато летом у нас заря с зарей сходится, а у Студеного моря, промышленники бают, с мая по июль солнце-то с неба не сходит. Нет ночи совсем…
– Ну а как, Егорыч, медведи?
– Ходил надысь я с рогатиной. Матерого промыслил – только залечь успел. Жирен уж очень, окороки выйдут добрые!
– Ну а обозы!
– Плохо что-то идут. Реки-то стали много ране ноне. Видно, купцы-то не чаяли так скоро, не изготовились. Все же снизу два обоза прошли. Бают, кругом Москвы неспокойно, смута везде идет, а народ зло на Шемяку мыслит, наместников его по городам бьют да гонят. Да вот теперь разный народ в Вологду потянул к великому князю Василью. А ты, княже, не к нему ли?
– К нему. Послан от государя нашего со словом. Братом своим Василья-то Васильевича государь наш признал, двое за един…
– Ишь ты! – воскликнул Егорыч. – Коли государь Борис Лександрыч за великого князя – худо Шемяке!.. Вот они, святые слова, и сбываются: «Не в силе бог, а в правде». Там, где кривда да воровство, там и сила не поможет, а где правда, туда и сила придет. Народ всегда за правду, без правды да совести и живота нет…
Встал из-за стола князь Федор, помолился на образа и, поклонясь хозяевам, молвил:
– Спасибо за хлеб-соль. Теперь опочить пора, а завтра, Егорыч, изготовь все в дорогу к рассвету. Поспеем, чай, к вечеру-то в Вологду!
– Как не поспеть! Оно хошь и к вечеру, но все едино уж затемно. У нас теперь к трем часам ночь. Ну, а на жилых-то приедете, до ужина…
На другой день точно, как и сказывал Егорыч, князь Шуйский затемно въехал с дружиной своей во двор великого князя. Дворецкий Константин Иванович по приказу Василия Васильевича провел князя Федора прямо в трапезную, где готово все было к ужину.
Шуйский увидел великого князя сидящим на пристенной лавке, а рядом с ним высокого мальчика с большими черными глазами, как на иконах грецкого письма. Мальчик острым, недетским взглядом окинул вошедшего незнакомца, пока тот крестился на образа, потом взглянул на дворецкого и, крепко сжав руку отца, стал ожидать, что будет дальше.
В трапезной никого больше, кроме Константина Ивановича, не было.
Марья Ярославна, взяв с собой Юрия, укладывала спать Андрейку в детской, где жила и Дуняха со своим Никишкой.
Помолившись, Шуйский низко поклонился Василию Васильевичу и сказал:
– Челом бью тобе, государь! Яз князь Федор Юрьич Шуйский, наместник кашинский государя и самодержавца тверского, великого князя Борис Лександрыча, брата твоего.
Василий Васильевич быстро встал и радостно воскликнул:
– Будь здрав, брат мой Борис Лександрыч, да живет он многие лета! Яко елей на раны, мне весть от него.
– Послал тобе, государь, князь Борис Лександрыч слово свое.
– Повремени, князь Федор Юрьич, – перебил Шуйского великий князь, – ране мы с тобой за стол сядем, а там яз бояр своих созову, дабы слово брата своего купно со всеми слышать. Тобя ж прошу к хлебу-соли, чем бог послал. Прости, княже, гостей не ждали.
Обратясь к дворецкому, он добавил:
– Княгиню уведомь наперво, а бояре пусть будут после трапезы нашей с гостем, нам дорогим, от любимого брата.
Подали слуги меды, и водки, и всякие закуски холодные, усадил гостя за стол Василий Васильевич, и только успели выпить за здравие гостя, как вошла княгиня Марья Ярославна.
Наспех одела ее Дуняха в любимую алую рубаху с жемчужными запястьями, а поверх надела ей шелковый цветистый летник, волосы же ей все, до единого, спрятала под волосником парчовым с жемчужной поднизью. Второпях Марья Ярославна меньше, чем всегда, набелилась и нарумянилась и была оттого красивее.
Загляделся на нее, подивился красоте ее князь Шуйский, но испугали его глаза княгини, большие, черные и строгие. Поздоровался, смутившись, князь Федор и подумал, где видел он такие глаза? Обернувшись же к великому князю, даже вздрогнул. Такими же точь-в-точь глазами, но более суровыми, смотрел на него княжич Иван.
Весело прошел ужин. Василий Васильевич с лаской и любовью расспрашивал Федора Юрьевича о князе великом Борисе Александровиче, о супруге его, о чадах и домочадцах.
– Здрав государь мой, – отвечал Шуйский, – здравы и все ближние его.
Благодать божия в хоромах князя тверского. Вельми радостно ныне в Твери после слова самодержца тверского о братстве с тобой и единомыслии. Дошло слово сие до всех, и все людие от великих до простых радуются. От всех стран люди спешат в Тверь, дабы у дома святого Спаса под стяги стать на Шемяку.
Веселы и радостны были все за столом, и к той же радости приобщались и бояре Василия Васильевича, приходя один за другим в княжую трапезную.
Знали они уж суть дела от дворецкого Константина Ивановича. Когда все собрались, подали кубки. Встал Василий Васильевич и сказал:
– В сей радостный часец, когда нам слово брата нашего, великого князя Бориса Лександрыча тверского, князь Шуйский речет, помолим господа бога о здравии и многолетии брату моему!
Осушил он кубок до дна и поставил на стол, не садясь, пока все не выпили за князя тверского. Потом, когда все стояли еще, он, обратясь к Шуйскому, молвил:
– Слова ждем, княже.
Князь Шуйский выпрямился и, поклонясь всем торжественно, горячо произнес заученные слова государя своего:
– Брат твой, князь великий и самодержец Борис Лександрыч, повестует:
«Брате, князь великий Василий! Состалося в нашей земле такое, но паче над тобою, чего и от начала века и доныне не бывало. И ныне, милостию божией и за твою любовь ко мне, послал яз к тобе посла своего, дабы шел ты в дом мой и в мою вотчину, и мы же с помощью божьей, поскольку сия будет, потащимся за тобя поборствовать».
Княжич Иван почувствовал, как задрожала рука отца в его руке.
– Господи, благодарю тя! – воскликнул Василий Васильевич и заплакал, и все кругом плакали от радости.
Васюк же, бывший теперь всегда при князе, не утерпел и крикнул:
– Да ежели два государя таких за един ныне, то полетят они, яко орлы, на воронье и галочье черное!..
Когда же все успокоились и сели за столы, князь Шуйский речи повел о ратных делах, о возвращении великому князю московскому его вотчины и дедины. Но и в радости такой заметил княжич Иван смущенье среди бояр, да и отец его стал задумчив, потом говорить перестал вовсе. Смолкли постепенно и у других разговоры, а Марья Ярославна встревожилась вдруг и часто взглядывает на мужа своего, словно ожидая чего-то.
Вздохнул Василий Васильевич и сказал задумчиво:
– Кузьминки отпразднуем, а к Михайлову дню, княже Федор Юрьич, все, что со мной тут есть, – и семейство мое, и двор весь до единого слуги, – поедем купно с тобой в Кирилло-Белозерской монастырь. Хочу с игумном и братией беседу о душе иметь, о целованье креста и проклятых грамотах.
Боюсь яз греха пред господом богом…
На другой день после Кузьминок выехал Василий Васильевич со двором всем в Кириллов монастырь, к Белу-озеру, ноября второго. Тайны особой не соблюдали, ибо знал Василий Васильевич, что князь тверской, кроме присланных с Федором Шуйским двух конных полков, посылает еще от себя большую рать к монастырю, а стены монастырские крепкие – до прихода помощи тут отсидеться можно.
Третий день уже едет княжой поезд по реке Вологде. Скрип от полозьев гулко по берегам отдается. Зима тут на севере стала уж настоящая, и морозы завернули крепкие, словно крещенские. Все княжое семейство в теплых возках едет.
Опережая их, небольшой отряд скачет, везде по пути сказывает: едет князь-де великий с семейством своим и двором на богомолье в Кириллову обитель для-ради милостыни и кормления братии монастырской.
Княжичи Иван и Юрий едут отдельно, в крытой войлоком кибитке, с Илейкой и Васюком, как ехали когда-то из Москвы в Сергиеву обитель по возвращении Василия Васильевича из татарского плена. Только нет теперь у них беззаботности детской и радости.
Отогнуты спереди полсти у кибитки, и видят мальчики по берегам реки огромные, высоченные прямые стволы сосен и елей в снеговых шапках, а меж них время от времени серые стволы осины или вперебой их целые рощи огромных красавиц берез: чистухи и глушины, а на замерзших болотинах и трясинах – густые и могучие поросли черной ольхи, среди которых подымаются и десятисаженные лесины.
Иван задумчиво глядит на все это изобилие лесное, вершины которого зубчатыми узорами очерчивают по сторонам ясное морозное небо. Смутные, неопределенные мысли томят его – многое он узнал и понял, но многое ему совсем непонятно. Не понимает он и теперь вот, зачем в монастырь едут и зачем опять с Шемякой воевать, когда все уже кончено и все радовались и пировали в Угличе. Вспомнив Углич, вспомнил Иван и владыку Иону, что так неласков был с ним на прощанье.
Юрий спит почти все время и совсем не резвится, как бывало в дороге.
Тоже о чем-то думает. Под конец свежий воздух, теплый тулуп, мерный ход кибитки и напеванье Илейки нагнали на Ивана дремоту. Отошли постепенно все думы, и мелькнуло сновидением перед глазами его катанье на санях с колесом в Москве и сборы к отъезду, и бабка привиделась. Позвала она будто отца и говорит ему о покойной дочери своей, о царице греческой, да о патриархе, что ладан прислал для обители Сергиевой…
Очнулся Иван от радостного возгласа Илейки:
– Вот и Шексна-матушка! Ну в ней и стерлядка же! Глотнешь ушицы – словно Христосик босой по сердцу пройдет!
Иван открыл глаза. Уже вечерело, солнце за леса спряталось, а впереди, где кончается просека, три двора стоят с большими избами, а избы с подклетями, светлицами и широкими взвозами. Возок, в котором едут отец с матерью и Андрейка, медленно въезжает по взвозу в самую большую избу.
– Где мы? – спросил Иван.
– Волок проехали, – ответил Васюк. – Ночуем тут, а завтра, еще до свету, вверх по Шексне к Белу-озеру поедем…
В Кирилло-Белозерском монастыре встретили княжое семейство трезвоном во всех церквах, как на пасху. Далеко за ворота вышли все иноки из обители крестным ходом с игумном Трифоном во главе.
Остановил поезд великий князь и с княгиней своей и детьми пошел пешком навстречу клиру духовному. Все были веселы и радостно внимали звону и пенью церковному, но Иван сумрачно навел брови. Вспомнился ему такой же радостный и веселый приезд в Сергиеву обитель и все зло, что случилось потом. Крепко схватил он Юрия за руку и, когда тот тревожно взглянул на него, сказал брату:
– Помнишь, когда с татой на богомолье ездили!.. – Он не договорил, но Юрий понял все и прижался к брату. Кругом же раздавалось ликующее пение, и все громче и громче по мере приближения к обители гудели колокола.
Крестный ход двинулся прямо к монастырскому собору, а впереди него вместе с княжим семейством шел игумен Трифон, поддерживая великого князя под руку. Зимнее солнце уже склонялось среди багровых облаков, и отблески его, словно рдеющие угли, перебегали огоньками по золоту хоругвей, окладов икон и по золотому шитью риз. Вспугнутые звоном, стаями носились голуби, сверкая пурпурными от зари крыльями, кружились возле церквей и звонниц.
Широко растворились соборные двери, и все вошли в храм – и духовенство, и княжое семейство, и князь Шуйский, и двор княжой, и чернецы все, и от дружины князя многие, – сколько вместиться могло.
Когда заговорил игумен, почувствовал княжич Иван, как затаились во храме, и по волосам холодок у него прошел, будто холодным ветром их зашевелило. Князь же великий встал на колени и воскликнул:
– Благослови мя, отче, и семейство мое всем клиром. Наказан бо господом за грехи свои…
Но перебил его, возвысив голос свой, игумен Трифон:
– Государь наш! Не за твои грехи, а от злобы ненасытимыя ворогов твоих. От черныя их зависти! Мало ли у нас земли русской? Для всех она светло-светлая и красно украшена. Князи же галицкие беспрестанно ковы куют против тобя, княже, но господь бог всякому воздаст по делам его. Иди ныне с богом и с правдою на свою вотчину, а мы за тобя, государя нашего, господа молим…
– Отче, – снова воскликнул Василий Васильевич с горестью, – как же мне на Москву идти, ведь яз крест целовал Димитрию и дал грамоты проклятые? За земное ли мне царствие – небесного лишиться?!
Снова стало тихо во храме, и все взоры обратились к игумну, и, помолчав, сказал тот с твердостью и силой многой:
– Не бойся, сыне мой, что целовал крест и крепость дал князю Димитрию. Тот грех на мне и на главах моей братии. Разрешаем тя от клятвы невольныя, благословляем тя на великое княжение московское.
И благословили тут же Василия Васильевича и сыновей его на поход к Москве и сам игумен и все иеромонахи обители Кирилловой. Встал с колен Василий Васильевич радостный, совесть его отцы духовные очистили.
Возрадовались и все бояре, и дети боярские, и все воины, что без греха теперь могут служить государю своему. Трифон же, подойдя к Василию Васильевичу и обняв его, облобызал и повел в келарские палаты, где поместил его с семейством и слугами.
Благословив трапезу, игумен Трифон пошел было к дверям, но вернулся.
Он приблизился к Василию Васильевичу, возле которого сидел княжич Иван, и, склонясь к уху великого князя, сказал вполголоса:
– Все сие для твоего спасения доброхоты твои содеяли – владыка Иона, наш митрополит нареченный, и церковь христианская – за любовь твою к истинной вере и за благочестие. Владыке же аз послал весть о тобе через Тверь с вестовым отрядом князя Шуйского. Князь Борис Лександрыч, да ведомо тобе будет, сносится часто со владыкой…