Книга: Александр III: Забытый император
Назад: Глава седьмая Гатчинский затворник
Дальше: Глава девятая Закат империи

Глава восьмая

Исполин

1

 

Современники вспоминали, что всего больше царь походил на большого русского мужика из центральных губерний: к нему лучше всего шел бы полушубок, поддевка и лапти. Сходство с мужиком усиливалось от его густой, мягкой и чуть волнистой рыжеватой бороды. Он был настолько выше и крупнее обыкновенных людей, что, появись Александр Александрович в любом костюме, все обратили бы на него внимание.
Государя нельзя было назвать красивым, да и по манерам он походил в чем-то на бурого медведя, причем был не столько мускулист, сколько полноват и даже толст. Но царь производил сильное впечатление спокойствием своих манер и, с одной стороны, крайней твердостью, а с другой – благодушием в лице. Встречавшиеся с ним попадали под обаяние необыкновенной уверенности в себе и мощи, исходивших от императора. Недаром живописец Васнецов запечатлел русского государя на знаменитом полотне «Богатыри».
Наиболее зоркие свидетели отмечали разницу в характерах отца и сына – Александра II и Александра III. Покойному императору, указывали они, всегда недоставало именно инстинктивного чувства своего положения, веры в свою власть, какие были присущи молодому государю. Александр Николаевич не верил в свое могущество, как бы реально оно ни было. Он всюду подозревал противодействие и, раздражаясь собственными сомнениями, сам создавал это сопротивление вокруг себя. Благодаря этому прежнего императора больше боялись, чем любили. И несмотря на его смирение, влияние на него имели только льстецы, отчего Александр Николаевич в конце жизни оказался в плохом окружении и попал в руки дурным людям.
Чувствуя себя слабым, писала фрейлина А. Ф. Тютчева, покойный государь не доверял самому себе, но еще менее доверял другим. Выбирая людей, он предпочитал ничтожества, полагая, что над ними легче властвовать и направлять их, тогда как, напротив, они более склонны к обманам и лести. Слабость характера Александра Николаевича делала его непоследовательным и двойственным во всех его словах, поступках и отношениях. А это в глазах всей России дискредитировало саму власть и наконец привело страну в состояние самой плачевной анархии.
Прекрасные реформы Александра II, мягкость и великодушие его характера должны были бы обеспечить ему восторженную любовь русского народа. А между тем он не был государем популярным в истинном смысле слова. Народ не чувствовал притяжения к нему, потому что в самом императоре совершенно отсутствовала национальная и народная струна.
Человеческая природа такова, тонко отмечала Тютчева, что люди более ценят других за людское в них, чем за их дела. По своему характеру и уму покойный император был ниже тех дел, какие он совершил. Обладая неисчерпаемой добротой и великодушием сердца, Александр Николаевич был лишен силы характера и ума. Став императором, он сделал большую ошибку, желая производить на окружающих впечатление властное и величественное – по примеру государя Николая I, у которого выражение властности проявлялось естественно, в то время как для Александра II это была маска, и порою карикатурная, придававшая ему скорее нечто отталкивающее. В чертах же Александра III, наоборот, проступала природная энергия и сила, исполненная честности и доброты.
Он был подлинным наследником своего великого деда и не раз повторял себе, словно завет, строки дневника Николая I, которые тот написал за несколько дней до кончины:
«Вступая тридцать лет тому назад на престол, я страстно желал знать правду, но, слыша ежедневно лесть и ложь, я отучился отличать правду от неправды».
Эти уроки деда были тем более существенными, что они пали на благодатную почву: Александр III обладал благороднейшим и, как отмечали современники, именно царским сердцем. Врожденное благородство царя не было и не могло быть испорчено жизнью. Ведь наследнику русского престола не было нужды ради своего положения или положения своих ближних кривить душой и закрывать глаза на то, чего не хотелось бы видеть. В этом главное отличие монархического престолонаследия от так называемого «народного избранничества».
Демократическая, выборная власть поневоле портит и развращает человека. Претенденту приходится ради ее достижения подсиживать, клеветать, чернить соперников, буквально по их головам взбираться на человеческую пирамиду. Жажда власти с ее материальными и эгоистическими интересами, которая так часто портит сердце политика, локтями расталкивающего своих конкурентов, далека и чужда наследнику российского престола с его глубокой убежденностью в божественной предначертанности титула монарха.
Сам Александр III, как вспоминали современники, был человеком небольшого, ординарного образования, не сразу мог охватить и постигнуть все, что предлагалось ему министрами и чиновниками, нуждаясь подчас в долгом, самостоятельном изучении того или иного вопроса. Иными словами, у него был небольшой ум рассудка, но совершенно громадный, выдающийся ум сердца, что в его положении было несравненно важнее. Наконец, государь обладал совершенно выдающимся благородством и чистотой нравов и помышлений. Как семьянин – это был образцовый семьянин; как хозяин – образцовый хозяин, у которого слово никогда не расходилось с делом. Если Александр III в чем-то был не уверен, он мог смолчать и выжидать; зато если он принимал решение, на его слово можно было рассчитывать как на каменную гору. Вот отчего русский император пользовался, с одной стороны, доверием и уважением всех своих приближенных, а с другой стороны, что еще гораздо важнее, – уважением и доверием всего света.
Свой авторитет и твердость во внешней политике Александр III выказал в завязавшемся конфликте с Англией.
Ревниво оберегая свои, а точнее, захваченные ею владения в Индии, Великобритания стремилась как можно далее распространить свое влияние, угрожая уже южным пределам России в Средней Азии. Английские эмиссары постоянно появлялись в закаспийских землях, подбивая племена туркмен и афганцев тревожить наши пограничные заставы. Здесь, однако, они встретили решительный отпор русского корпуса, которым командовал генерал-лейтенант Александр Виссарионович Комаров, один из трех замечательных братьев-военачальников. Правой рукой Комарова был Максуд Алиханов-Аварский, приятель покойного штаб-ротмистра Кузьминского.
О судьбе этого человека, столь же горячего, сколь и отважного, надо сказать особо.
Майор Алиханов-Аварский, кавалер нескольких боевых орденов, перед самой турецкой войной крупно повздорил со своим начальником и убил его на дуэли. За это он был разжалован Александром II в рядовые с лишением чинов и отличий. Выказав отчаянную храбрость, Алиханов-Аварский в 1878 году стал унтер-офицером, а за участие в Ахал-Текинской экспедиции был произведен в прапорщики. В 1883 году Комаров направил его с секретной командировкой в Мерв, гнездо разбоя, тормозившее развитие чуть не всей Средней Азии.
Выехав в сопровождении всего двадцати казаков и десяти джигитов, Алиханов-Аварский собрал около трехсот аксакалов всех родов и колен мервских текинцев и в горячей речи убеждал их принять подданство России. Менее чем через полчаса старейшины пришли к полному согласию и направили депутацию к генералу Комарову, в Ашхабад, с письменной просьбой принять мервский народ в подданство Белого царя. Алиханов-Аварский получил утраченные им чин майора и боевые ордена, а также назначение начальником Мервского отряда.
Вскоре, подстрекаемые Англией, афганские войска заняли часть русской территории по соседству с крепостью Кушка. Комаров телеграфировал Александру III, испрашивая инструкций.
«Удалить за реку Кушку, избегая – по возможности – кровопролития», – был лаконичный ответ из Гатчины.
Комаров был недоволен и ворчал:
– Меня, как собаку, держат за хвост…
Он донес, что за последнее «не ручается», и во главе Мургабского отряда медленно двинулся к укреплению Ак-Тепе, останавливаясь и выжидая, когда афганцы сами попятятся назад. Но время шло, надо было принимать решение, переговоры с английскими эмиссарами ни к чему не привели. Тогда Комаров приказал вытеснить афганцев за Кушку, причем запретил солдатам стрелять первыми.
Сражение увенчалось полным успехом. Алиханов-Аварский, уже в чине подполковника, командовал в этом бою конницей и проявил обычную свою лихость, захватив знамя противника и шесть его орудий. Донесение генерала Комарова взбудоражило все столицы Европы: «Полная победа еще раз покрыла громкой славой войска государя императора в Средней Азии. Нахальство афганцев вынудило меня, для поддержания чести и достоинства России, атаковать 18 марта сильно укрепленные позиции на обоих берегах реки Кушки. Афганский отряд регулярных войск, силой в 4 тысячи человек, с 8-ю орудиями, разбит и рассеян, потерял более 500 человек убитыми, всю артиллерию, два знамени, весь лагерь, обоз, запасы… Английские офицеры, руководившие действиями афганцев, просили нашего покровительства; к сожалению, мой конвой не догнал их: они были, вероятно, увлечены бежавшей афганской конницей…»
На это последовал полный спокойствия, достоинства, силы, а главное, миролюбия ответ Александра III:
«Государь император шлет свое царское спасибо вашему превосходительству и всем чинам храброго Мургабского отряда за блестящее дело 18 марта; повелел представить наиболее отличившихся офицеров к наградам, а нижним чинам жалует 50 знаков отличия военного ордена… Вместе с сим Его Величеству благоугодно знать в подробности причины, побудившие вас поступить вопреки переданному вам повелению всеми силами воздерживаться от кровопролитного столкновения».

 

Объяснения генерала Комарова были признаны вполне правильными. В результате всех этих действий Россия приобрела около двухсот тысяч квадратных верст, вышла к границам Афганистана и нанесла весьма ощутимый удар престижу Англии. Все это вызвало бурю на Темзе. Британский ее королевского величества посол получил предписание выразить в Петербурге резкий протест и потребовать извинений.
– Мы этого не сделаем! – заявил Александр III, уже наградивший Комарова золотой шпагой с бриллиантами, а Алиханова-Аварского – орденом Св. Георгия 4-й степени. – Я не допущу ничьего посягательства на нашу территорию.
Гире был растерян:
– Ваше величество! Это может вызвать вооруженное столкновение с Англией!..
– Хотя бы и так, – отрезал император.
Из Англии пришла новая угрожающая нота. В ответ на нее государь отдал приказ о мобилизации Балтийского флота. Это распоряжение было актом величайшей храбрости, так как британский военный флот, в полном соответствии со строками ее национального гимна («Правь, Британия, морями»), превышал русские морские силы по меньшей мере в пять раз.
Прошло две недели. Лондон примолк, а затем предложил образовать комиссию для рассмотрения русско-афганского инцидента и разграничения сфер влияния. Европа начала смотреть иными глазами в сторону Гатчины: с русским монархом пришлось считаться всерьез всем державам. Сражение на Кушке было единственной военной акцией, которую предприняла Россия (причем вопреки желанию царя) во все время правления Александра III.
– Во всем свете у нас только два верных союзника, – любил говорить император своим министрам, – наша армия и флот. Все остальные при первой же возможности сами ополчатся против нас…
Это мнение Александр III выразил однажды в наиболее заостренной форме за завтраком во время празднования конно-гренадерского и уланского полков. На завтраке помимо высших военных чинов и некоторых министров присутствовал глава Черногории Николай. Поднявшись с бокалом шампанского, император провозгласил:
– Я пью за здоровье моего друга, князя Николая Черногорского, единственного искреннего и верного союзника России!..
Присутствовавший на обеде Гирс окаменел от изумления; он не без оснований ожидал самых серьезных осложнений.
На другое утро лондонская газета «Таймс» писала «об удивительной речи, произнесенной русским императором, которая идет вразрез со всеми традициями в сношениях между дружественными державами». По петербургским гостиным прошелестело: «Тост очень повредил России! Это вызовет целую бурю!»
Поначалу слова Александра III все поняли буквально – он-де отдает наибольшее уважение из всех царствующих особ князю Черногорскому. С одной стороны, это весьма подняло авторитет Николая, а с другой – вызвало недоумение коронованных особ Европы. Однако цену князю Николаю государь знал превосходно: и то, что вся Черногория по размерам и количеству населения меньше какого-нибудь малочисленного уезда одной из наших губерний, и то, что тот приезжает в Россию лишь затем, чтобы выклянчить денег якобы на некий военный проект (а они всегда пропадают в его бездонном кармане), и то, наконец, что князь в своей политике держится принципа «и нашим и вашим», сохраняя эквилибр между Петербургом и Веной. Но русскому императору важно было еще раз напомнить, что его держава ни от кого в мире не зависит и никому не верит.
После этой речи тучи сразу же стали сгущаться на западных границах России. Началось стягивание австрийских и германских войск. В Вене Франц-Иосиф выступил с дерзкой речью о положении на Балканах. Наследник Николай Александрович, отправившийся в Штутгарт, на празднество в честь дня рождения вюртембергского короля, встретил очень холодный прием и очень быстро вернулся в Петербург. Новый министр финансов Вышнеградский сказал, что дал бы десять миллионов, лишь бы черногорский тост не был произнесен. Царедворцы, страшась войны, роптали:
– Воевать нам не по силам. Генералов у нас вовсе нет! Государь бывает всегда такой сдержанный. Как он хватил такую глупость!..
На большом обеде в Зимнем дворце, сидя за столом напротив царя, австрийский посол начал снова обсуждать докучливый Балканский вопрос. Александр III делал вид, что не замечает его раздраженного тона. Посол принялся кипятиться и напомнил о мобилизации Австрией трех корпусов. Не меняя своего полунасмешливого выражения лица, император взял вилку, завязал ее в петлю и бросил по направлению к прибору австрийского дипломата со словами:
– Вот что я сделаю с вашими тремя мобилизованными корпусами…
Он совершенно не страшился австрийцев, понимая (как и покойный Скобелев), что главную опасность для России представляет объединенная Германия.
Впрочем, Александр III прекрасно знал и то, как боится его молодой император Вильгельм II.
Как-то, еще в царствование его престарелого деда Вильгельма I, русский государь проводил очередные маневры на западных границах. Узнав об этом, германский император решил послать на маневры наследника-внука. Чтобы избавиться от его присутствия на маневрах, Александр III решил выехать в Брест, встретить молодого Вильгельма и, побеседовав с ним, отправить обратно в Германию.
В дороге государя, как всегда, раздражал дядя, великий князь Николай Николаевич, его манера кричать, «тыкать» и его несносное высокомерие. Когда дядя Низи приехал на станцию, то, сердясь на какие-то неполадки, первым делом крючком своей палки подцепил за шею инспектора императорских поездов барона Таубе и едва не свалил его с ног. Потом устроил на платформе такой шум, что августейшему племяннику пришлось его одернуть. Испытывая страх перед молодым императором, дядя тут же стушевался.
В станционном домике, где, кроме помещений для служащих, было всего две маленьких комнатки и не имелось даже буфета, Александр III провел несколько дней, каждое утро выезжая на маневры.
Прежде всего он сказал начальнику охраны генералу Черевину:
– Петр Александрович! Чтобы встретить германского принца, мне нужен прусский мундир. Узнайте у управляющего дорогой, в какой срок я могу получить его из Петербурга.
Состоявший управляющим молодой путеец Витте (тот самый, кто предложил создать Священную дружину для охраны особы государя) ответил Черевину:
– В сорок восемь часов. Но только в том случае, если фельдъегерь повезет экстренно мундир на паровозе, так чтобы один паровоз, пробежав определенное расстояние, заменялся другим.
Мундир прибыл как раз вовремя, на рассвете того дня, когда были окончены маневры. Когда император подъехал к станции Брест, то увидел, как с другой стороны, от Варшавы, движется поезд с молодым Вильгельмом. Александр III в прусском мундире и русской шинели (было морозно) вышел на платформу, где уже был выстроен почетный караул. Прежде чем принц Гогенцоллерн появился из вагона, государь снял шинель и отдал ее своему лейб-казаку, все время находившемуся возле него. Появился Вильгельм с нафабренными, торчащими вверх усами и приветствовал русского императора своим громким, резким голосом.
«Такой же несносно шумный, как дядя Низи», – невольно подумалось Александру III.
Оркестр исполнил два национальных гимна, таких разных по смыслу – «Боже, Царя храни!..» и «Германия, Германия превыше всего…». Император и немецкий принц прошли вдоль строя почетного караула, причем Вильгельм непрерывно жестикулировал, забегал вперед и изверг целый арсенал международных планов. Рядом со спокойным, добродушным гигантом он казался подростком-неврастеником. В самой середине пылкого монолога Александр III внезапно прервал его, пожимая руку:
– Передайте дяде Вилли мой самый сердечный привет… – И обернулся к лейб-казаку: – Шинель!
Тогда Вильгельм, понимавший несколько слов по-русски, бросился к казаку, схватил у него шинель, подскочил к императору и надел ее ему на богатырские плечи…
Много позднее, уже в ранге кайзера, он говорил:
– Вот это действительно был самодержавный император!..
В Берлине и страшились русского царя, и ненавидели его. В своей злобе к Александру III они пошли так далеко, что в Германии появилось немало самых пошлых карикатур на русского императора. Когда были введены двадцатипятирублевые билеты Государственного банка с портретом Александра III в виде водяного изображения, немцы отпечатали эти билеты с надписью: «Wo ist der Esel?» Государь, получая очередную партию таких ассигнаций от посла в Берлине графа Павла Андреевича Шувалова, лишь посмеивался над тупым немецким юмором. Однако вскоре он узнал о более серьезной провокации.
На очередном военном заседании в Берлине обсуждался бесконечный Балканский вопрос. Старик Вильгельм говорил, что следует открыто поддержать Франца-Иосифа в его территориальных притязаниях. Один из генералов осторожно возразил:
– Но ваше величество, что скажет об этом Россия?
В ответ германский император стукнул кулаком по столу и воскликнул:
– Черт с ней, с Россией! Мне все равно, что она думает! Я ее изотру в мелкие кусочки!..
На другой день его слова стали известны всему Берлину. Крайне обеспокоенный, Шувалов срочной депешей просил у Александра III соизволения приехать в Петербург. Пока русский посол ехал, у государя было достаточно времени, чтобы обдумать щекотливую и деликатную ситуацию. Приняв Шувалова в Гатчине, император сказал:
– Павел Андреевич! На эти слова не стоит обращать ровно никакого внимания. Раз уж вы приехали в Петербург, делайте вид, что вас позвали семейные дела. А потом поскорее возвращайтесь в Берлин…
За западные границы России государь был спокоен: там был Иосиф Владимирович Гурко, который в течение всего царствования Александра III занимал пост варшавского генерал-губернатора и командующего войсками Варшавского военного округа.
Управляя губерниями Привисленского края, Гурко прекрасно понимал, что это, по сути, передовой театр войны, хотя бы даже и в мирное время. Для инородческого населения он являлся истинным представителем «сильной власти», грозной, но справедливой, прочно связывавшей окраину с центром империи. Для войск это был также строгий и справедливый начальник, для которого главным оставалась забота о солдате и его боевой подготовке.
Воины жили в сознании, что они находятся в каком-то особенном, полумирном состоянии, которое каждую минуту может смениться боевым. Это напряженное, повышенное состояние солдаты и офицеры переносили легко и бодро. Они верили в Гурко, в его полководческие качества – верный стратегический расчет, несокрушимое при всяких обстоятельствах спокойствие духа, твердую волю и железную энергию. Он постоянно разъезжал по округу, присутствовал на больших и малых маневрах, всегда превосходно организованных с помощью талантливых начальников штаба Нагловского и Пузыревского, и ничто и нигде не могло ускользнуть от его хозяйского глаза.
– Чтобы я этого более не видел, – звучал металлический голос Гурко, когда он встречал непорядок.
И все уже знали, что «этого» более не будет. Знали все и то, что наши вероятные противники – немцы и сам канцлер Бисмарк страшатся Гурко и что в их глазах он один стоит целой армии. Гурко построил линию новых фортеций и покрыл край сетью стратегических шоссе, соорудил для артиллерии обширный Рембертовский полигон, без устали передавал войскам, и в особенности кавалерии, свой богатый опыт, накопленный в Русско-турецкой войне.
Государь высоко ценил Гурко и его боевых сподвижников, генералов Рауха, Нагловского, Пузыревского, зная, что все они преданы военному делу. Между тем еще в конце царствования Александра II в армии появились циничные и изворотливые дельцы, для которых главным было обогащение. Теперь они завели вовсе не бескорыстную дружбу с управляющим делами Министерства финансов Вышнеградским. Император давно присматривался к этим банкирам в военных мундирах, подозревая их в злоупотреблении служебным положением и иных нечистоплотных делишках. На подозрении у государя были начальник штаба войск гвардии и Петербургского военного округа Бобриков, начальник артиллерии гвардейского корпуса Овандер и начальник петербургской местной бригады Жевахов.
Александр III не терпел интриг. Ему не раз говорили, что все неугодные Бобрикову лица из гвардии изгонялись, а назначения получали бездарные, но послушные дельцы. Так, командиром гвардейского корпуса вместо принца Ольденбургского был назначен генерал-адъютант Манзей, совершенное ничтожество в военном отношении, к тому же открыто живший с женой отставного генерала Эллиса. Император выслушивал окружающих, но ждал, желая во всем разобраться лично. Случай представился во время очередных крупных маневров под Петербургом.
Одной стороной войск командовал Раух, другой – Овандер, а общее руководство было возложено на Бобрикова. Действия генерала, отличившегося в передовом и западном отрядах Гурко во время похода 1877-1878 годов, вскоре поставили банкира в погонах в крайне затруднительное положение. Раух каждым движением отсекал возможность Овандера к отступлению и почти зажал его войска в мешок.
Александр III, не очень любивший верховую езду, на этот раз долго не слезал с лошади, следя за ходом маневров. Он видел, что Раух перешел в наступление, оставив лишь узкую щель между боевыми порядками, воспользоваться которой Овандер, не подозревавший об этом, конечно, не мог. Внезапно его части пришли в движение и вырвались из кольца.
– Что такое? – в недоумении спросил государь у Ванновского.
– Может быть, действия разведки? – сам не веря этому, сказал военный министр.
– Уж не возглавляет ли эту разведку Бобриков? – помрачнел император.
Он приказал Ванновскому произвести расследование: каким образом мог узнать Овандер, что предпримет Раух. Когда производился разбор учений, все заметили отсутствие на нем генерала Бобрикова. Государь удалил его. Вскоре после этого Александр III подписал указ о несовместительстве государственной службы с банковскими делами…
Хотя армия и была любимейшим детищем императора, сам он процарствовал тринадцать лет мирно, и эти годы мира и спокойствия Россия приобрела не ценой уступок, а благодаря справедливой и неколебимой твердости государя. Его царствование, отмечал Витте, не нуждалось в лаврах; у него не было самолюбия правителя, желающего побед посредством горя своих подданных, для того, чтобы украсить страницы своего царствования. Но об императоре Александре III все знали, что, не желая никаких военных лавров, император никогда не поступится честью и достоинством вверенной ему Богом России.
Обдумав в этом смысле желательную для России внешнюю политику, а в делах внутренних решив принять меры для подъема производительных сил страны, государь применял эту программу в течение всего своего правления и тотчас после кончины был назван Царем Миротворцем.
Вместе с тем этот неповоротливый гигант с крайне добродушной физиономией и бесконечно добрыми глазами внушал Европе, с одной стороны, как будто бы страх, а с другой – недоумение: что такое? Все боялись: а что, если вдруг этот гигант да гаркнет?
Хорошо известна нелюбовь Александра III к Германии, ко всему немецкому, к засилью немцев в русской армии. Здесь он находил полное понимание со стороны душки Минни: ведь Датское королевство в неравной войне с Германией потеряло в 1864 году не только немецкоязычную Голштинию, но и населенный коренными жителями Шлезвиг. Но император необыкновенно взвешенно и разумно подходил к европейской большой политике. Он хорошо, куда как лучше своих послов и министров, знал, чего стоит всесильный канцлер Бисмарк, и ценил его как человека, с которым можно сговориться, не жертвуя при этом национальными интересами я в то же время не посягая на интересы Германии. Александр III считал, что Бисмарк как германский канцлер обязан проводить именно германскую политику, и не разделял мнения отечественных дипломатов, которые после Берлинского конгресса обвиняли Бисмарка в предательстве русских интересов. Государь справедливо полагал, что в этой неудаче повинны только русские государственные деятели.
Вместе с тем Александр HI искал противовеса австро-германскому пакту, постоянно угрожавшему России, и нашел союзника в лице Франции. Замысел этот складывался у него давно, но в отличие от покойного генерала Скобелева, который в конце жизни везде и всюду заявлял, будто новый царь продает Германии интересы России, и искал быстрого сближения с Парижем, император неторопливо, но основательно подготавливал новый альянс.
После очередных маневров, на которых присутствовали молодой кайзер Вильгельм II и Бисмарк, император с семьей отбыл в 1890 году в Данию. В это время в Копенгаген пришло французское военное судно. Однажды Александр III в морской форме пошел на своем катере по рейду и направился к этому кораблю. Когда французы, следившие за императорским катером, увидели, что тот направился к ним, на борту корабля был поднят русский флаг, а государь встречен с подобающими ему почестями. Приняв рапорт командира, Александр III сказал:
– Я рад ступить на французскую территорию. Ведь военный корабль за границей является представителем своего государства. А с Францией у России должны быть самые добрые отношения…
Через год в Кронштадт прибыла французская эскадра под флагом адмирала Жерве.
Гофмаршал князь Оболенский докладывал императору о программе пребывания французских моряков. В их честь в Большом Петергофском дворце должен был состояться торжественный обед.
– Ваше величество, – спросил он, – соизволите ли вы провозгласить только тост в честь эскадры или скажете речь?
– Это будет, Владимир Сергеевич, – отвечал Александр III, – тост за Францию, за адмирала и за эскадру.
– Но ваше величество, – напомнил гофмаршал, – в таких случаях по этикету следует играть гимн…
Усмехнувшись в бороду, император, словно не понимая вопроса, спокойно сказал:
– Так и следует поступить.
– Но ваше величество, ведь это «Марсельеза»!
– Да, это их гимн, – последовал ответ. – Значит, его и следует играть.
– Но ваше величество, это «Марсельеза»! – не унимался Оболенский.
Александр III остудил его пыл:
– Ах, князь! Вы, кажется, хотите, чтобы я сочинил новый гимн для французов. Нет уж, играйте тот, какой есть…
Теплым июльским утром, украшенный цветами и национальными флагами, Кронштадт ожидал корабли французской эскадры. К встрече с французами готовился лорд-мэр Петербурга Лихачев, прекрасный оратор и крупный домовладелец с Фурштадтской улицы, добившийся очень многого благодаря женщинам, которые пленялись его мужественной красотой. Он говорил по-французски едва ли не лучше, чем по-русски, и был чистым французом по натуре: обладал беспечным и расточительным нравом и всегда находился в долгу как в шелку.
На торжественном обеде в Большом Петергофском дворце Александр III произнес короткий и энергичный тост, после чего раздались звуки «Марсельезы» – революционного гимна санкюлотов-тираноборцев:
О, дети родины, вперед!
Настал день нашей славы!
На нас тиранов рать идет,
Поднявши стяг кровавый!

К оружию, граждане!
К оружию, граждане!

Настал черед Лихачева, который напомнил о тесном переплетении судеб двух великих держав.
– Но хотя французы сожгли Москву, а русские взяли Париж, – воскликнул он, – те и другие оставались противниками, но никогда не были врагами!..
В августе того же года было заключено общедипломатическое соглашение между Россией и Францией, носившее сугубо секретный характер. А через год русская эскадра под флагом адмирала Авелана прибыла в Тулон. Газеты, журналы, брошюры заполнились репортажами о франко-русских торжествах. В Лионе, Марселе и Париже, где побывали русские моряки, особой популярностью пользовалась карикатура художника Каран д’Аша, изобразившего Францию в образе разборчивой невесты, отвергающей одного за другим поклонников, а затем бросающейся в объятия русского казака. Не осталась в стороне кондитерская и винно-водочная промышленность: были изготовлены «франко-русские бисквиты к чаю», ликеры «Дуня» и «Москвичка».
Когда намечали кандидата для командования эскадрой, Александр III приказал отметить в списке против каждого адмирала, насколько он владеет французским языком. В список внесли три определения: адмиралы, вполне владеющие французским языком, владеющие в достаточной степени и не особенно владеющие им. В числе последних был контр-адмирал Авелан. Государь выбрал его как выдающегося флотоводца, а по поводу французского языка заметил:
– В таких случаях лучше меньше говорить, чтобы не увлечься…
В самом деле, некоторым военным чинам следовало набрать в рот воды. В том же году генералом Обручевым и заместителем начальника генерального штаба Франции Буадефром была подписана секретная франко-русская военная конвенция, носившая чисто оборонительный характер и не предполагавшая никаких территориальных приобретений за чей-либо счет.
Русский император уважал чужую собственность и не терпел ни малейшего посягательства на нее. Каждое лето государь выезжая на яхте «Полярная звезда» с семьей в финские шхеры для прогулок и любимой рыбной ловли. Ему нравилось хотя бы на короткое время отказаться от условностей придворного этикета и жить «как все». Однажды накануне встречи трех императоров Александр Александрович с государыней и детьми во время такого плавания решил высадиться на маленьком уединенном островке.
Островок казался необитаемым. Император со своим начальником охраны Черевиным готовил снасти, Мария Федоровна осталась на яхте, а Ники и Гоги беспечно бегали, собирали грибы и рвали цветы. В этот момент из кустов вышел заспанный и, видимо, похмельный крестьянин-чухонец. Строго обратившись к царевичам, он на ломаном русском языке объявил им, что здесь этого делать нельзя, так как островок принадлежит ему.
– Полноте! – добродушно сказал император. – Дети вам большого вреда не причинят…
– Нет! – упрямо возразил чухонец. – Нельзя! Это все мое! Я здесь сарь!
На это император ответил:
– Ты здесь царь, а я царь всей России.
Чухонец подошел ближе и, строго посмотрев на государя, с ударением укорил его:
– Господин офицер, так шутить нельзя!
– Да ты с ума спятил! – пытался урезонить чухонца Черевин.
– Оставьте его, Петр Александрович, – возразил император и приказал детям больше не рвать цветов.
Семья направилась к шлюпке, и только тогда чухонец понял, что это действительно царь. Крайне расстроенный, он подбежал к императору и просил у него извинения.
– Нет, нет, – утешил его Александр III. – Это очень хорошо, что ты соблюдаешь порядок!..
Поднявшись на борт яхты, он велел отвезти чухонцу золотые часы со своим портретом и направился дальше в шхеры.
Удобное место было вскоре обнаружено. Минни занималась детьми, а царь уединился с Черевиным и предался наслаждению рыбной ловлей. Клев под принесенную начальником охраны русскую горькую был отменным, и государь задержался в шхерах. Поутру Черевин заметил косые паруса приближающегося корабля.
– Не иначе как яхта министра иностранных дел, – доложил он.
И в самом деле, не прошло и двух часов, как появился смущенный, взволнованный министр иностранных дел Гирс.
– Европа третий день ждет ваше императорское величество! – обратился он к Александру III.
– Когда русский император ловит рыбу, – последовал ответ, – Европа может подождать…

 

2

 

Делу время, потехе час. Помимо обожаемой государем рыбной ловли и охоты, помимо других любимых занятий – упражнений на валторне в на басе, помимо лаун-тенниса и коньков, игры в шахматы и карты, помимо русской, французской и итальянской оперы, помимо всего этого была у государя одна малая страстишка, которая, однако, по евангельским заповедям могла быть причислена к смертным грехам. Правда, в ряду всех смертных грехов этот грех оставался, можно сказать, наименее смертным.
Речь шла о любви выпить.
Желание приложиться к бутылке развивалось медленно и неуклонно – сперва как возможность хоть на время освободиться от тяжкого бремени государственных забот, а затем как стойкая привычка, дарящая блаженные часы тихой гармонии. Мария Федоровна, как могла, боролась с этим пристрастием и производила постоянные досмотры в покоях мужа, обнаруживая в самых неожиданных потаенных местах бутылки, фляги, пузыри, шкалики, мерзавчики, косушки, беспощадно реквизировала их и уничтожала содержимое. Но сколько фантазии и изобретательности проявляет русский выпивоха мужеска пола!
В лице генерал-адъютанта Черевина Александр Александрович нашел не только верного и преданного слугу, но и соучастника веселых застолий, который, случалось, даже опережал августейшие желания. Как-то в Гатчине, выйдя рано поутру на прогулку, император встретил начальника своей охраны, что называется, под большой балдой и строго спросил:
– Черевин! Где вы успели нализаться?
– Везде, ваше императорское величество! – ответил генерал и был тотчас же прощен.
Вообще Александр III снисходительно относился к лицам, страдающим той слабостью, которую разделял он сам. Каждый год 30 августа, в день своих именин, он получал поздравительные телеграммы со всего света, и прежде всего от сановных и именитых российских подданных. Но вот 3 сентября государю доставили телеграмму генерала от инфантерии Драгомирова, старого чудака и заслуженного ветерана, который в Русско-турецкую войну получил тяжелое ранение в ногу. Михаил Иванович сообщал:
«Третий день пьем здоровье вашего величества. Драгомиров.
На это царь ответил: «Пора и кончить. Александр».
Однако сам государь после трудов праведных не упускал случая вечерами расслабиться и, как говорится, расширить сосуды, мешая коньяк и водку с наилюбимейшим напитком – ледяным квасом пополам с шампанским. Вместе с Черевиным они изобрели хитроумный способ усыпить бдительность «душки Минни».
Были заказаны особенные сапоги с очень широкими голенищами, куда можно было спрятать плоскую фляжку коньяку вместимостью в половину литра. Теперь, под строгим взглядом царицы Александр Александрович увлеченно играл со своим начальником охраны в картишки. Но едва она, успокоенная, удалялась, быстро приказывал:
– Раз, два, три!
Они вытаскивали фляжки, чокались ими и глотали добрую порцию, причем государь добавлял:
– Голь на выдумку хитра!..
Мария Федоровна возвращалась и только удивлялась, видя, как раскраснелось лицо мужа. А ведь врачи уже говорили ей, что у государя существует опасность заболевания почек.
Но не терпевший медицинского контроля император неизменно отвечал:
– Не лечись у докторов и будешь здоров!
Государыня весь вечер обходила игравших в карты, но ровно ничего не могла приметить. И снова, когда она удалялась, следовало выразительное перемигивание заговорщиков, которым становилось все веселее и веселее:
– Раз, два, три! Хитра голь, Черевин?
– Хитра, ваше величество. Раз, два, три!
И государыня лишь тогда понимала, что была обманута, когда Александр Александрович перегружался и терял над собой контроль. Тогда он ложился на спину и, заливаясь веселым смехом, начинал ловить проходящих мужчин и детей за ноги.
– Сашка! – строго говорила тогда Мария Федоровна. – Ты пьян! Немедленно в постель!
И русский император, перед которым трепетала Европа, покорно выполнял приказания своей маленькой жены.
Впрочем, далее семейных покоев власть «душки Минни» не распространялась. Обожая жену, Александр III не допускал ее вмешательства не только в государственные, но и в служебные дела. Однажды во время похорон генерал-адъютанта Бистрома, помощника главнокомандующего, несколько кавалергардских офицеров отлучились из строя в ближайший ресторан, чтобы помянуть покойника. А в это время на похороны приехал великий князь Николай Николаевич и приказал арестовать провинившихся.
В тот же день императрица давала в Аничковом дворце танцевальный вечер. Будучи шефом кавалергардского полка, она пригласила на вечер всех его офицеров. Марии Федоровне было неприятно, что несколько кавалергардов находятся под арестом, и во время вечера она попросила Николая Николаевича освободить их.
– Никак не могу исполнить вашу просьбу, – соблюдая этикет, почтительно ответил дядя Низи. – Я не имею права отменить наложенное мною же взыскание.
Их разговор услыхал император, подошел и сказал жене:
– Сколько раз я тебе говорил – не вмешивайся в дела! Дядя поступил совершенно правильно, и взыскание не следует отменять.
Куда больше, чем императрице, Александр III позволял своему любимцу, главному охраннику и даже шуту Черевину.
Впрочем, это был давний выбор. С самого начала царствования государь решил воспользоваться услугами помощников, на которых он мог положиться, что называется, с закрытыми глазами. Его выбор пал на трех – графа Иллариона Ивановича Воронцова-Дашкова, генерал-адъютанта Оттона Борисовича Рихтера и Черевина. Все трое были против этого предложения. Они указывали, что такое решение императора представляется не только неудобным, но даже опасным. При всем желании не удастся сохранить их участие в делах в тайне. Министры, конечно, воспримут такой новый порядок как знак недоверия к ним, а в обществе пойдут разговоры и пересуды об ограничении самодержавной власти в пользу триумвирата. Может создасться впечатление, будто вместо самодержавного монарха Россией правит олигархия. Но Александр III сказал:
– Я не желаю этого слышать.
И триумвират принялся за работу. И Рихтер, и Воронцов-Дашков были людьми средних способностей, а граф к тому же и любитель выпить. Зато Рихтер имел большой опыт в делах, так как многие годы занимал пост главноуправляющего Собственной Его Величества канцелярии. И, всецело доверяя им, император страстно желал знать правду, как и чем живет Россия. Он мучительно страдал от сознания, что на Руси нет правды. Однажды Александр III вызвал Рихтера и попросил его откровенно сказать о внутреннем положении страны.
– Я чувствую, – говорил он, – что дела в России идут не так, как следует. Я знаю, что вы мне скажете правду. Скажите же, в чем дело?
– Государь, вы правы, – ответил Рихтер. – Дело в том, что у нас есть страшное зло – отсутствие законности.
– Но я всегда стою за соблюдение законов и никогда их не нарушаю… – удивился император.
– Я говорю не о вас, а о нашей администрации. Она слишком часто злоупотребляет властью! И не считается с законами!
– Как же вы представляете себе положение России?
Рихтер после паузы сказал:
– Я много думал об этом, ваше величество. Я вижу себе теперешнюю Россию в виде колоссального котла, в котором происходит брожение. Кругом котла ходят люди с молотками. И когда в стенах котла образуется малейшее отверстие, они тотчас его заклепывают. Но когда-нибудь, государь, газы вырвут такой кусок, что заклепать его будет невозможно. И тогда все мы задохнемся…
Александр III вздохнул:
– Да, котлу необходим предохранительный клапан.
И все же ближе, чем министр двора Воронцов-Дашков и Рихтер, был государю Черевин, которому он многое прощал. Человек острого ума и замечательный администратор, он еще молодым полковником получил приглашение генерал-губернатора Виленского края Муравьева на должность начальника канцелярии, когда того назначили для усмирения Литвы. Манера и речь Черевина были довольно прямые и резкие, что соответствовало характеру Александра III. Однако и он не мог рассчитывать на податливость императора.
Как-то после обеда Черевин, по обыкновению, играл с государем в карты; оба были сильно подогреты.
– Ваше величество, – приставал начальник охраны. – Будете ли вы горевать и плакать, когда я умру? Я чувствую приближение смерти. И мне не так жалко, что я умру, как жалко думать о том, как этим будете огорчены вы…
Император все повторял:
– Отстаньте вы от меня!
Тогда Черевин начал упрашивать Александра III, чтобы тот до его кончины пожаловал ему ленту Александра Невского. Он принялся перечислять всех своих сверстников, которые давно уже носят эту ленту, между тем как сам Черевин до сих пор имеет только ленту Белого Орла.
– Ну и оставайтесь с ней, – последовал ответ.
Дело в том, что император награждал наиболее скупо именно своих приближенных да и вообще старался, в отличие от своего отца, раздавать поменьше орденов и лент.
В другой раз Черевин встретил в яхт-клубе посла в Персии князя Долгорукого. Тот усиленно обхаживал его, заказывал шампанское, а когда Черевин дошел до нужной кондиции, вдруг сказал:
– Петр Александрович! Упросите императрицу, чтобы меня назначили послом в Данию…
Такое назначение на родину принцессы Дагмары открывало блестящую карьеру в дипломатическом корпусе.
– Хорошо, я попробую, – легкомысленно согласился Черевин, хотя и знал, что Мария Федоровна не жалует князя.
В очередной раз за картами, когда они играли втроем с Александром III и государыней, Черевин, решив, что настал удобный момент, произнес:
– Вот князь Долгорукий упрашивает вас, чтобы вы назначили его послом в Данию.
Мария Федоровна холодно возразила:
– Как же я могу просить о назначении его послом, когда место это там занято?
– Совершенно верно, что место занято, – ответил Черевин. – Но только согласитесь на то, что если место это будет свободно, то Долгорукий будет назначен туда послом. Потому что раз вы это скажете Долгорукому, он ни перед чем не остановится…
– Так пусть он поедет в Данию, отравит посла, и место будет свободно, – добродушно вмешался император.
– Неужели так и передать князю? – изумился Черевин.
– Так и передайте, Петр Александрович, – заключил Александр Александрович. – Только, чур, от своего имени. Пусть это будет ваш совет…
Мирно и тихо протекали дни этого государя, мешавшего дело с потехой, государственные занятия с незамысловатой, но искренней шуткой. Застолья с начальником охраны не мешали ему в самых серьезных делах. Одним из них была российская история. Так, при ближайшем его участии было создано Императорское Историческое общество, во главе которого он находился.
Государь император, можно сказать, больше других наук любил историю, собирание археологических коллекций и много сил отдавал реставрации памятников старины, особенно связанных с патриотическими событиями в прошлом России. Вот почему так нравились ему беседы с Николаем Карловичем Шильдером, генералом-историком и сыном боевого генерала. Какая несправедливость! Несмотря на его капитальные труды, при дворе и в военных кругах Шильдера вовсе не знали и путали с генералом Шильдер-Шульднером.
Как-то в Михайловском манеже, после парада, уже собираясь уезжать, Александр III сказал:
– Я видел здесь Николая Карловича. Я бы хотел переговорить с ним…
Свита недоуменно переглядывалась, не понимая, кто бы это мог быть. Император увидел их растерянность:
– Я хочу переговорить с генералом Шильдером.
Толпа расступилась, и скромно стоявший в задних рядах генерал-майор подошел к Александру Александровичу.
– Николай Карлович, – обратился царь к нему, – вы не могли бы уделить мне время для беседы? Я просил бы вас сесть со мной в карету.
– На другой день, – посмеиваясь, говорил Шильдер, – я проснулся знаменитостью. Ко мне приехало немало важных лиц, раньше не удостаивавших меня своим вниманием. Если верно говорят: «Sic transit gloria mundo», то можно сказать: «Sic gloria mundi advenit…»
По дороге в Аничков дворец государь спросил:
– Николай Карлович! Что вы думаете о старце Федоре Кузьмиче? В последнее время появилось несколько сочинений прямо противоположного толка. Одни авторы доказывают тождество старца с императором Александром Павловичем, другие начисто отрицают это.
Аскетически худое лицо Шильдера оживилось:
– Ваше величество! Весь спор только на том и держится, что одни непременно желают, чтобы Александр Первый и Федор Кузьмич были одно и то же лицо, а другие этого не хотят. Между тем никаких определенных данных для решения этого вопроса в ту или другую сторону, по крайней мере у меня, нет. Я могу привести столько же данных в пользу первого мнения, сколько и в пользу второго, но никакого заключения не сделаю…
Перед кабинетом царя ожидал генерал-адъютант Глинка-Маврин, скуластый, вислоусый, в темно-зеленом мундире с уширенным книзу бортом, в золотом шитье и с аксельбантами.
– Ваше величество, – сказал он, – я принес бумаги на подпись.
Император Александр Александрович взялся за золоченую ручку двери:
– Борис Григорьевич, я попрошу вас прийти ровно через два часа.
Разговор с Шильдером продолжился в кабинете.
– Я понимаю, – размышлял государь, – вам нужны неоспоримые научные факты. Вы не можете доверять впечатлениям. А кроме всего прочего, вы сейчас как раз разбираете документы о царствовании императора Александра Павловича. И все же…
Шильдер составил биографии российских государей: он уже писал труд об Александре I и подумывал начать работу над жизнеописанием его отца. Александр III выказывал ему такое доверие, какое даже стесняло Николая Карловича при его исторических исследованиях. По личному разрешению царя он имел доступ в самые секретные архивы.
– Вы сами будете своим собственным цензором, – заявил император.
«Это собственное цензорство очень стеснительно, – рассуждал сам с собой Шильдер. – Ведь часто очень трудно решить, по словам Пушкина, „чего нельзя и что возможно“…
– Знаете, ваше величество, – увлеченно заговорил генерал-историк, – иногда попадаются такие свидетельства, что поневоле начинаешь думать, что старец Федор Кузьмич – это император Александр Павлович. И не поместить их в моем труде я не имею права. Да вот, например. В той же местности, куда был водворен старец, жили двое сосланных придворных служителей. Один из них тяжело заболел. А вы знаете, ваше величество, что таинственный старец, по народному говору, имел какой-то особенный дар утолять страдания. И не только телесные, но и душевные. Слава его в Сибири была столь велика, что к нему стекались болящие или движимые благочестивыми чувствами. Так вот, занедуживший ссыльный упросил своего товарища посетить Федора Кузьмича и испросить у него исцеления. При содействии одного человека, имевшего доступ к старцу, он был принят им в своей келье, а провожатый остался в сенях. Посетитель бросился в ноги Федору Кузьмичу и, стоя перед ним на коленях, в невольном страхе опустив голову, рассказал, в чем было дело. Кончив рассказ, он почувствовал, что старец поднимает его, и в то же время слышит – и не верит своим ушам – мягкий и кроткий, знакомый ему голос. Встает, поднимает голову и с криком, как сноп, валится без чувств на пол. Перед ним стоял и говорил в образе отшельника сам император Александр Павлович, но только с седой бородой. Федор Кузьмич отворил дверь и кротко сказал провожатому:
– Возьмите и вынесите его бережно. Он очнется и оправится. Но только скажите ему, чтобы он никому не говорил, что он видел и слышал. Больной же его товарищ выздоровеет…
Так действительно и случилось. Занедуживший ссыльный исцелился, а посетитель, придя в себя, поведал и ему, и провожатому, что в старце узнал императора Александра Павловича. С тех пор в Сибири и распространилась народная молва о таинственном происхождении Федора Кузьмина…
– Замечательно! – выслушав Шильдера, сказал Александр Александрович. – Однако скажите начистоту, Николай Карлович, что подсказывает вам ваше чутье? Чутье человека, умеющего допрашивать старые книги!
– Я расскажу вам, ваше величество, об одном необыкновенном случае, который приключился со мной, – невольно понизив голос, взволнованно заговорил Шильдер. – Я часто бываю у букинистов и покупаю у них старые книги и рукописи. Так сказать, огулом. Целые вороха бумаг, которые свалены в кучи в их складах. При разборе иногда попадаются подлинные раритеты. Так вот, однажды я приобрел ценную рукопись о Федоре Кузьмиче…
Шильдер вспотел и вынул большой фуляровый платок. Несколько успокоившись, он продолжал:
– Вечером я начал читать рукопись. Как всегда, полулежа на диване. В ней описывались случаи исцеления по молитве Федора Кузьмича. И в этот момент я почувствовал приближение мигрени, от которой часто страдаю. Боль раскалывала виски. «Вот, – подумал я, – если бы Федор Кузьмич исцелил меня от мигрени, я, конечно, поверил бы в чудодейственности его молитвы». Ваше величество! Я не похож на мистика, я просто ученый-фактограф. Вы не поверите! Не успел я подумать это, как дверь моего кабинета открылась и вошел Федор Кузьмич. С длинной седой бородой, в подряснике – каким он изображен на известной гравюре. Я ясно видел его лицо. Он подошел ко мне, положил руку на мой лоб. Рука была теплая, как у живого человека. Он начал молиться, но слов молитвы я не запомнил. И я чувствовал, как уменьшалась, а затем вовсе прекратилась боль. Тогда Федор Кузьмич исчез…
– Но это же чудо! – перебил его император.
– Да, ваше величество, чудо. У моего дивана проведен электрический звонок. Я тотчас же сильно нажал на него. Я хотел, чтобы мои домашние увидели меня после посетившего видения. Чтобы они убедились, что я в здравом уме и памяти. На звонок сбежались все: моя дочь (я ведь вдов), ее компаньонка-англичанка, мой слуга и помощник Павел. Я извинился, что побеспокоил их, но сказал, что мои часы остановились и я не знаю, который час. Я попросил подать чай, а Павла – принести исторические справки. Когда мне сказали, который час, я попросил сверить время по часам в столовой и гостиной. Одним словом, я хотел, чтобы у моих домашних осталось в памяти, что в такой-то день, в десять часов вечера я был в здравом уме и что явление Федора Кузьмича не было доказательством какой-либо ненормальности с моей стороны…
Шильдер умолк; его волнение передалось государю. Александр Александрович грузными шагами начал мерить кабинет, рассуждая:
– Чтобы доказать, что Александр Первый и Федор Кузьмич одно и то же лицо, остается одно средство… Вскрыть могилу…
– Нет, ваше величество, – решительно возразил Шильдер. – Вскрытие могилы не даст необходимых разъяснений. Но это вызовет нежелательные пересуды, ибо вскрыть могилу без огласки невозможно. Как бы то ни было, ваше величество, если фантастические догадки и народные предания обретут реальную почву, то установленная этим путем действительность оставит за собой самые смелые поэтические вымыслы! Во всяком случае, подобная жизнь могла бы послужить канвой для неподражаемой драмы с потрясающим эпилогом, основным мотивом которого служило бы искупление! В этом новом образе император Александр Павлович, этот «сфинкс, не разгаданный до гроба», без сомнения, предстал бы как самое трагическое лицо русской истории. А его тернистый жизненный путь увенчался бы небывалым загробным апофеозом, осененным лучами святости…
Этот монолог слышал Глинка-Маврин, согласно повелению императора явившийся в кабинет. Два часа пролетели как мгновение!..
Шильдер покинул кабинет, а Александр Александрович с головой погрузился в чтение бумаг. Тут были самые разные письма, прошения, доклады. Вот Победоносцев извещает императора об ужасном происшествии в городе Белом Смоленской губернии: в город ворвался бешеный волк и искусал восемнадцать человек, в том числе священника Василия Ершова, когда тот шел в церковь. Ершов, как человек со средствами, уже обменялся телеграммами с известным французским ученым Пастером, который изобрел вакцину от бешенства, и собирается в Париж. «Остальной народ бедный и темный… Не благоволите ли пожаловать на это доброе дело некоторую сумму (например, 600-700 рублей)…»
Своим крупным, почти детским почерком Александр III начертал поверх письма:
«Получите от министра двора Танеева 700 рублей. Очень желательно хотя самых опасных послать в Париж к Пастеру, который очень интересуется именно укушением бешеного волка, так как еще не имел у себя подобного больного. Брат Владимир был теперь проездом через Париж у Пастера и видел некоторых русских у него.
».

 

Следующим был всеподданнейший доклад графа Толстого о студентах юридического и других факультетов Санкт-Петербургского университета, которые, собравшись на сходку, решили обсудить вопрос, имеют ли они право подписывать какой-либо адрес от имени университета без согласия товарищей. Около восьмисот человек не пришли ни к какому результату и разошлись.
Император прочитал, хмыкнул и начертал резолюцию:
«Чем болваны занимаются».
В этот момент в нарушение этикета его оторвал от дел Глинка-Маврин, не удержавшийся спросить:
– Как, ваше величество! Неужто вы верите этой легенде о старце?
Император оторвал глаза от бумаг.
Глинка-Маврин был преданный престолу слуга. На трех коронациях он нес Государственный меч. В царствование покойного батюшки в 1865 году, когда Глинка вступил в брак с Александрой Семеновной Мавриной, чей род восходил к XVI веку, ему была дарована двойная фамилия.
Генерал-адъютант ожидал ответа.
– Какая же это легенда! – вдруг, словно очнувшись, твёрдо произнес государь. – Это правда! Выходит, кое-что я знаю лучше милейшего Николая Карловича! Однако я не могу рассказать ему об этом, так как сам доверил печатать все, что он сочтет нужным!
Александр Александрович вынес свое тяжелое тело из-за стола и медленно подошел к окну.
– При достижении совершеннолетия тайна сия передается каждому наследнику престола.
– Но позвольте, ваше величество… – недоумевал генерал-адъютант. – Болезнь Александра Благословенного и его кончина подтверждены покойной супругой и лейб-медиком Виллие…
– В том самом году, – отвечал, полуобернувшись, император, – когда вам, Борис Григорьевич, дозволено было именоваться Глинкой-Мавриным, по приказу моего незабвенного батюшки был вскрыт саркофаг императора Александра Павловича. Все происходило в величайшей тайне, под наблюдением министра двора графа Адлерберга. Доверенные рабочие принесли присягу. Ночью они вынули гроб, а на его место поставили другой. Прежний же был отправлен на кладбище при Чесменской богадельне. Там, вы знаете, хоронят солдат-старослужащих. Так вот, слушайте и мотайте на ус!..
Александр Александрович вернулся к столу и погрузился в кресла. Положив большие ладони на лицо, он продолжал:
– Недавно я приказал снова вскрыть саркофаг. Это сделал граф Воронцов-Дашков. Гробница хранила пустой гроб!
Император почел за лишнее говорить о подробностях.
В бытность свою цесаревичем Александр Павлович фактически примкнул к заговорщикам, желавшим принудить Павла I отречься от престола. В течение своего недолгого царствования император становился все более и более несдержанным, порой проявляя в своих поступках признаки безумия. Даже очень близко стоявшие к Павлу придворные находились под постоянной угрозой всякого рода немилостей и пуще того – ссылки. Вспышки августейшего гнева невозможно было предугадать. Они доводили царедворцев до мыслей о каком угодно шаге, чтобы только избавиться от страха за свою судьбу. Заговор возглавил генерал-губернатор Санкт-Петербурга граф Пален, которому Павел безгранично доверял. После длительной внутренней борьбы и мучительных колебаний цесаревич дал согласие на готовящийся переворот.
Однако хорошо зная бурный темперамент своего отца, Александр не мог не понимать, что тот никогда не откажется добровольно от престола. Хотя цесаревич и предупредил Палена, чтобы никто из заговорщиков не смел покуситься на жизнь императора, он был осведомлен, что среди них находятся готовые на все враги Павла, в том числе и ненавидящие его братья Зубовы. Пален, по-видимому, обманул Александра, который после цареубийства испытывал глубочайшие нравственные муки. Он терял присутствие духа даже при упоминании о роковой ночи 11 марта 1801 года.
Когда вдова Павла императрица Мария Федоровна вместе с только что занявшим трон Александром вошла в военную залу Михайловского замка, где на траурном возвышении стоял гроб, она, увидев кровоподтёк на горле покойного мужа, истерично вскрикнула и, обратившись по-французски к сыну, сказала:
– Поздравляю вас! Теперь вы – император!..
Александр упал без сознания перед гробом отца, а мать повернулась и вышла из залы.
Сознание своей вины, участие, пусть и косвенное, в отцеубийстве терзало Александра всю жизнь и привело его к мысли отречься от мира и добровольно уйти от власти.
Исполненный в начале своего царствования либеральных надежд, Александр Павлович постепенно разочаровывался в возможности принести добро своему народу и мало-помалу делался сугубым консерватором. Но когда получил донесение о готовящемся заговоре декабристов, то наложил на докладе поразившую всех резолюцию: «Не мне их карать! Ведь я сам в молодости разделял те же иллюзии». И в то же время, не прощая себе прошлого, он категорически отказался принять титул Благословенного, поднесенный ему от имени русского народа после Отечественной войны 1812 года.
Когда в 1825 году заболела императрица Елизавета Алексеевна, врачи, опасаясь обострения чахотки, послали ее на юг. Более чем странным, однако, оказался выбор царской четы. Вместо того чтобы отправиться в Крым, где находились прекрасные благоустроенные дворцы и погодные условия идеально подходили для лечения легочных заболеваний, император и его супруга выбрали захолустный Таганрог, в котором не было ни одного подходящего помещения, не существовало хороших путей сообщения со столицей, да и сам климат был неблагоприятен больным туберкулезом. Зато этот городок, населенный семью тысячами жителей, стоял на отлете и из него можно было незаметно скрыться куда угодно морским путем.
Готовясь к отъезду, Александр сделал ряд распоряжений, позволяющих заключить, что он не собирался возвращаться в столицу. В свите разнесся слух, будто император думает отречься от престола. Он словно чувствовал, что не увидит более Северной Пальмиры, и прощался с любимыми местами и дорогими реликвиями. Создавалось ощущение, точно болен был он, а не императрица, и будто бы он чувствовал приближение земного конца.
В ночь отъезда, 1 сентября 1825 года Александр слушал напутственный молебен в Александро-Невской лавре, оставался в одиночестве в запертом соборе, а перед отбытием в Таганрог вручил митрополиту пакет с повелением вскрыть бумаги после его смерти, хотя о смерти не могло быть и речи, потому что император был не стар и вполне здоров.
В Таганроге жизнь текла обычным порядком: ничто не говорило о тяжелой болезни государя. Он ежедневно гулял пешком или ездил верхом, принимал курьеров и работал, как всегда. Вдруг после его короткой поездки в Крым врачи неожиданно начинают говорить о его тяжелой болезни. 19 сентября 1825 года он уже лежит на смертном одре.
В тот вечер шел осенний дождь, и часовой во внутреннем дворце, ничего не зная о болезни императора, отдал честь прошедшей мимо него из дворца закутанной фигуре и громко ответил на приветствие. Фигура скрылась за воротами, а к часовому подошел караульный начальник.
– С кем это ты сейчас здоровался? – спросил он.
– С его императорским величеством, государем императором! – отвечал тот.
– Что ты городишь чепуху! Его величество умирает во дворце!
– Никак нет! – возразил часовой. – Я хорошо знаю его величество, так как был с ним в походе до Парижа. Я ошибиться не мог. Его величество, выходя на прогулку, изволили поздороваться со мной!
Императора Александра Павловича ожидал один из его врачей – шотландец Гревс, с которым они направились на яхту бывшего английского посла при русском дворе, друга государя лорда Кетчера. В архиве царской семьи хранится выписка из вахтенного журнала британского корабля, ушедшего из Таганрога. Бывший посол приказал взять на борт некоего пассажира для доставки его в Палестину.
С этого момента Яков Гревс исчез бесследно, оставив на произвол судьбы жену и детей. Впрочем, вскоре неожиданное участие в жизни Гревсов принял граф М. Р. Воронцов, близко стоявший к Александру I и пользовавшийся его доверием. Он перевез жену и детей исчезнувшего шотландца в Крым и поселил их в своем роскошном имении Алупка, в восемнадцати верстах от Ялты. Впоследствии одного из сыновей Гревса Воронцов устроил профессором английского языка в университете в Одессе, а другому поручил заведовать своей обширной библиотекой в Алупкинском дворце. Жена Гревса до глубокой старости жила в Алупке, окруженная заботой и вниманием Воронцова. Когда английский банк объявил о том, что настал срок получения наследства Гревсов, оно оказалось громадным – в несколько миллионов фунтов стерлингов…
Между тем в Таганроге 19 октября 1825 года было объявлено о кончине Александра Павловича. Императрица не проявляла признаков большого горя, что приписали ее большому самообладанию.
На другой день состоялось вскрытие тела. Десять врачей во главе с лейб-медиком баронетом Виллие составили протокол. Но перед приходом врачей лицо усопшего было плотно закрыто, и, кроме Виллие, никто не видел лица государя. Протокол, подписанный десятью врачами, содержал описание болезней, которыми покойный император не страдал. Очевидно, врачи вскрывали тело кого-то другого. Один из них, доктор Тарасов, позже заявил, что не подписывал этого протокола, хотя его фамилия стояла на акте.
К одру умирающего не был допущен духовник, что казалось совсем непонятным, так как все знали о глубокой религиозности императора. Молва начала твердить о замене тела Александра Павловича телом недавно разбившегося курьера Москова. Находясь в Крыму, государь был поражен несчастным случаем: ямщик, везший фельдъегеря, который только что доставил Александру Павловичу бумаги, на его глазах наскочил на кочку. От толчка Москов был выброшен из экипажа и тут же скончался. С этого момента врачи подметили в чертах лица Александра Павловича нечто тревожное и болезненное. Впоследствии великий князь Николай Михайлович нашел потомка Москова – профессора химии Технологического института Курбатова, который подтвердил, что в их роду всегда были убеждены, что Москов был положен в гроб вместо Александра I. Через год после кончины Федора Кузьмича, последовавшей в 1864 году, прах Москова был перевезен в Чесменскую богадельню.
Достойно внимания, что императрица Елизавета Алексеевна в 1825 году не последовала за гробом своего супруга. До мая следующего года она оставалась в Таганроге, откуда в полном одиночестве переехала в Белев, где вскоре и умерла. Но в женском монастыре поблизости появилась инокиня-молчальница Вера, которая нигде не появлялась и жила лишь с одной прислугой. Молва говорила, что к инокине приезжал император Николай I, часами беседовал с ней и, покидая обитель, целовал ей руку. Посещал ее и Александр II. Умерла монахиня Вера в очень преклонных летах.
Когда же гроб с телом государя был привезен в Петербург, его не открывали при отпевании в соборе Царскосельского дворца, что противоречило правилам Церкви. Лишь когда все, кроме родных и немногих близких, были удалены, крышку сняли. Николай Павлович и принц Вильгельм Прусский подвели к гробу, поддерживая с двух сторон, вдовствующую императрицу Марию Федоровну. Едва она нагнулась над гробом, как тотчас отшатнулась с криком:
– Се n’est pas mon fils!
А в 1840 году возле Красноуфимска появился «бродяга, не помнящий родства» Федор Кузьмич. В конце жизни он поселился в Томске у купца Хромова.
Позже одним из потомков Хромова через великого князя Владимира Александровича были доставлены документы, хранившиеся в семье после кончины старца Федора Кузьмича, Александру III. Император запечатал их и положил на конверте резолюцию: «Вскрыть 1 марта 1917 года». На семейном совете был поднят вопрос, не сделать ли тайну Федора Кузьмича достоянием гласности. Но Александр III высказался против… Все это пронеслось в сознании государя; ошеломлен и задумчив был Глинка-Маврин.
– Знаете, Борис Григорьевич, – наконец отозвался Александр III, – в минувшем году я принимал с докладом начальника тюремного управления Галкина-Врасского. Он вернулся из Сибири и убедился в том глубоком уважении населения, каким окружена память о старце Федоре Кузьмиче. После его смерти осталось два портрета Александра Павловича, а также икона святого князя Александра Невского с надписью императрицы Елизаветы Алексеевны…
Помолчав немного, он добавил:
– Не хочу вам, Борис Григорьевич, даже напоминать, что все сказанное мной не для посторонних ушей. Милейший Николай Карлович прав в одном. Мой двоюродный дед действительно представляет собой самую трагическую фигуру в русской истории…
Тайна Александра I так и осталась тайной.
А встречаясь с Шильдером, император не раз спрашивал его с доброй улыбкой:
– Как поживает ваша мигрень, Николай Карлович?
И слышал в ответ:
– Дивное дело! Я забыл о ней!

 

4

 

Как происходит перелом в человеческой душе? И отчего все, что казалось прежде значительным и важным, вдруг теряет смысл и со дна души поднимаются совершенно иные ценности? Это случается не только с великими мира сего, но и с простыми смертными. Очевидно, потому, что душа живет воистину по своим внутренним законам.
Тихомиров с женой и маленьким Сашей перебрался из Парижа в местечко Ле-Рэнси. Он чувствовал, что в нем происходит тяжелый и мучительный переворот – все ощутимее обретал он некий благодетельный внутренний свет.
Квартирка была самая дрянная – трехэтажный флигель с сараями внизу и тремя тесными комнатенками на втором и третьем этажах. В общем, образовалось огромное владение старинного фасона, нескладное, неуклюжее, неудобное, но просторное.
Катя заняла верх, Тихомиров ночевал там же, а работал внизу, в пустом этаже. Мебели почти не было, и он чувствовал себя и жутко и отрадно в этой фантастической пустоте и тиши, где не слышалось ни звука, кроме шелеста деревьев. Едва ли за час какой-нибудь человек проходил мимо дома, а шума повозки не было слышно целыми днями. Старый-престарый дом только таинственно скрипел, особенно ночами, словно жалуясь на свой возраст. «То были тени предков или мыши…» – повторял себе чьи-то запавшие в память строчки, просыпаясь и подолгу лежа без сна, Тихомиров.
Он думал о своем Саше, больном менингитом, и о мучительных месяцах, проведенных в Париже. Они с Катей ежедневно ждали смерти мальчика, избавления его от страшных мучений, но смерть все медлила. А припадки не проходили, эти ужасные головные боли, от которых несчастный кричал, словно под пыткой, и содрогался в конвульсиях. Продолжалось мучительное лечение – пластыри из шпанских мушек, которые отец при непрерывных криках Саши налеплял, а потом, сжав зубы, сдирал, всякий раз спрашивая себя:
– Из-за чего я его так мучаю? Ведь все равно помрет! И за что мне такое наказание? Верно, есть за что…
Появлявшийся ежедневно старик доктор Рафижу на отчаянные мольбы Тихомирова невозмутимо отвечал:
– Никакой надежды подать не могу, но мы обязаны сделать все, пока он жив.
Месяцами мальчик лежал, облепленный мушками, месяцами, и днем и ночью, к его голове прикладывали лед, месяцами его питали с помощью клизмы. И вечные, бесконечные лекарства, которые он принимал только после угроз и криков:
– Глотай непременно! Силой волью!..
И, случалось, не раз он вливал силой, разжимая челюсти мученика. Проглотит, бедный, и вдруг рвота. И отец опять кричит:
– Не смей! Не смей!
И это часто помогало. О ужас – быть средневековым палачом маленького существа, которое любишь больше всего на свете! Боже мой, сколько вынес Тихомиров – десять раз сам бы лучше согласился умереть, но не мучить мальчика.
Но не нами выбирается крест.
Однако выпадали часы, свободные от страданий, когда Саша чувствовал себя лучше. Чего только Тихомиров не делал, чтобы скрасить их! Он выдумывал бесконечные сказки, игры, доступные больному, носил его на руках по комнатам, покупал игрушки, утешая себя: «Завтра помрет – пусть проведет хоть еще одну счастливую минуту…»
Несчастная Катя тоже билась с больным, дежурила попеременно с мужем, но, измученная сама, рыдала, затыкала уши, убегала при припадках, оставляя Тихомирова один на один с ребенком.
Наступали летние грозы, близился праздник 14 июля, годовщина Французской республики. Саше стало немножко легче: лед с головы убрали, питание улучшилось, хотя по-прежнему соблюдался строгий режим. Мальчик стал даже немного ходить. Доктор Рафижу объявил, что ребенка необходимо обязательно вывезти в деревню, что это единственный шанс воспользоваться улучшением хода болезни, приводившим его в недоумение. Ведь мальчика приговорил к смерти сам Жюль Симон – знаменитость, выше которой не было в Париже. Надо было успеть выехать до празднеств с их шумными фейерверками, гамом и криками – все это было опасно для ребенка.
Одновременно следовало спасаться и от преследования царской охранки. Русское правительство требовало от Франции выдачи Тихомирова как одного из главных государственных преступников. Только вмешательство президента Клемансо, взявшего с Тихомирова слово, что он прекратит заниматься политикой и покинет Париж, спасло его. Впрочем, сам он уже никакой политикой не занимался. Все было в прошлом.
Ле-Рэнси, выбранное ими с Катей, оказалось сущим раем.
Перед флигелем простирался обширный двор, посреди которого стояли два великана – вязы по десять аршин в обхвате, о которых говорили, что им более тысячи лет. Их ветви покрывали чуть не весь садик, расположенный на площадке во дворе. Вокруг сада – чистая, выметенная полоса наподобие дороги, с трех сторон – заборы, а с четвертой – улица. В саду – масса цветов, всего более лилий и роз. И все ярко пестрело и благоухало. Слева и справа от дома хозяина тянулись роскошные дачи с вековыми садами. Особенно хороша была шагах в двухстах совершенно пустая поляна на невысоком косогоре, обрамленная вековыми каштанами, а местами заросшая леском. Она подымалась в развалинах королевского дворца Луи-Филиппа, свергнутого революцией 1848 года. Постройки теперь густо заросли лесом, и под ними виднелись подземные галереи со сводами.
В десяти минутах ходьбы находился настоящий дикий лес, некогда славившийся страшными разбоями и до сих пор служивший темой для парижских литераторов, сочинявших романы ужасов. Остатки этих лесов, некогда тянувшихся на сотни верст, составляли имение Луи-Филиппа; ему принадлежало и Ле-Рэнси. После изгнания короля Наполеон III, чтобы уничтожить в этих краях его влияние, приказал распродать имение по дешевке, нарезав клочки земли местным и пришлым гражданам. Все они тотчас же сделались стойкими верноподданными империи и ничего на свете не страшились так, как возвращения Орлеанской династии. Вот отчего так могуча зелень Ле-Рэнси. Ведь эти великаны, затеняющие дворы, прожили столетия вольной лесной жизнью, прежде чем попали в заточение каменных заборов буржуа или тружеников крестьян.
Парижские знакомые сперва посещали Тихомировых, хоть и редко, так как все-таки от Парижа было далеко. Но визиты эти все сокращались, а к зиме и прекратились вовсе. Наезжал только изредка старик Рафижу, искусный целитель и очень добрый человек.
В Ле-Рэнси Саша почувствовал себя куда лучше, хотя припадки время от времени возобновлялись, да и в хорошее время он требовал за собой ежеминутного ухода и надзора. Особенно часто он бывал подвержен приступам страха, отчасти перед реальными явлениями – паук, собака, отчасти перед фантастическими – иногда в яркий день боялся оставаться в комнате, и его приходилось брать на руки и какими-нибудь историями отвлекать от галлюцинаций. Но все же мальчик ходил, крепчал, к нему возвращался здоровый цвет лица. И он наслаждался новой для себя обстановкой – не мог налюбоваться на могучие вязы, рвал цветы, наблюдал за насекомыми, задумчиво погруженный в мир природы. Шалить он не мог, но, словно старичок, жил в состоянии какого-то блаженного созерцания.
Тихомировы не гуляли далеко в эту пору. Но каштановая поляна была рядом. Вся залитая летним солнцем, она картинно поднималась, обрамленная густой полосой тени от каштанов, а сама была ярко-зеленая. На высоте виднелось несколько разбросанных черных можжевеловых деревьев, в душистой тени которых так любил отдыхать Тихомиров, а на заднем плане вставала густая стена леса, покрывавшего развалины дворца.
Сколько благодетельных часов провел революционер-террорист – теперь уже бывший! – на этой поляне, возле играющего ребенка, погруженный в одиночество и в свои думы. А думал он о многом. В нем росло что-то новое, правду этого нового Тихомиров ощущал с осязательностью, не допускающей никаких сомнений.
Шура, его Шура – сколь многому он научил Тихомирова, без слов, без понятий, одним настроением, в которое он его погружал своими страданиями, любовью, какая в нем разгоралась, наконец, запросами своей маленькой, растущей души! Он привел Тихомирова к Богу. Идти было тяжко, но путь этот открыл ему высший смысл жизни, высший свет.
На поляне – ее Тихомиров называл нашей – росло множество полевых цветов, а в сырых местах произрастали хвощи, удивлявшие Сашу своей формой и жесткостью, были какие-то таинственные норки, в которых, возможно, жили мыши или змеи. Здесь почасту паслось стадо коров, а порою и совершенно ручные ослы. Они сами подбегали к человеку в расчете на какую-нибудь подачку.
На одного осленка Тихомиров сажал иногда Сашу, крепко держа его в руках. Мальчик был в страхе и восторге, хотя осел обычно шагов через десять – пятнадцать выскальзывал и убегал.
Хороша была поляна и ночью, при яркой луне, то прорезывающейся из-за каймы деревьев, то скрывавшейся за ней. Саша особенно удивлялся, что луна как будто следовала за ними.
Катя тоже душевно отдыхала в этой прекрасной местности, видя оживающего мальчика. Она участвовала в общих прогулках, но чаще занималась хозяйством, для чего ей на первых порах пришлось обегать городок и разузнать места ближайших рынков.
Другом для Саши скоро сделался Стап, старая дворняга хозяина, которая играла с детьми так умно и осторожно, словно нянька, никогда не обижая их, и только убегала, если ее уж слишком мучили. С детьми же Саша сходился туго. Он не мог играть с ними по слабости и боязливости, да сначала и не знал по-французски. Зато через несколько месяцев подружился с дочерьми хозяина, девочками, его одногодками.
Неподалеку от дома находилась католическая церковь на берегу бывшего королевского пруда, довольно большого и очень глубокого. По берегу высились тополи-гиганты, каких Тихомиров не видел даже во Владикавказе, Как ни жалок был у католиков церковный колокол, он все же напоминал что-то родное, до боли знакомое сердцу.
«Как определить сущность моего настроения? – спрашивал себя Тихомиров. – Я понял теперь, что мои старые идеалы, а стало быть и вся жизнь вертелись около чего-то фантастического, выдуманного, вздорного. Моя личная практика заговорщика, знакомство с французской политической жизнью, накопляющиеся знания – все убеждало, что наши идеалы, либеральные, радикальные, социалистические, есть величайшее умопомрачение, страшная ложь, и притом ложь глупая».
Тихомиров не сразу отверг все. Сначала он отбросил самое очевидно глупое, то есть такие нелепости, как терроризм и анархизм. Короткое время оставался на позициях революционной умеренности. Очень недолго и лишь некоторыми частичками души был либералом, критиковал революционеров, возмущался их действиями и вообще очень правильно говорил, чего не должно делать. Но в его душе уже вызревала, просилась книжка-исповедь «Почему я перестал быть революционером».
Осенью в Ле-Рэнси к Тихомирову приезжала Софья Михайловна Гинсбург, своего рода знаменитость, с широкими предложениями и программами, в том числе и с планом газеты, которая потом вышла, хотя и без его участия. С ней Тихомиров говорил уже обо всем напрямик. И в ответ на слова, что она едет в Россию убить Александра III, сказал в сердцах:
– Это очень глупо. Вы идете на верную гибель…
Она осталась при своем, заметив на прощание с удивлением:
– В сущности, вы совершенный монархист…
Эта Гинсбург вернулась нелегально в Россию в 1888 году, участвовала в покушении на царя, но в марте следующего года была арестована. Ее приговорили к смертной казни, замененной затем бессрочной каторгой, и заключили в Шлиссельбургскую крепость. Там, в крепости, она вскоре покончила с собой.
Тихомиров все это предвидел. Он не мог отрешиться от того, что жизнь имеет более глубокий смысл, нежели борьба с государством, а стало быть, есть и для отдельного человека иная роль, иная деятельность.
Где она и в чем?
Тихомиров еще долго оставался социалистом, хотя социализм его трещал по всем швам, ибо, вообще говоря, положительное начало в нем отсутствовало. Сознание этого было до крайности мучительным.
Прошлое представлялось Тихомирову по меньшей мере нелепостью, зла в нем – бездна. Из-за чего?
Все то немногое, без чего его уже ничто в жизни не связывало, оказалось разбитым, расстроенным, обессмысленным им самим.
Тихомиров любил отца и мать. Они мучительно вспоминались ему даже тогда, когда он был с головой увлечен революцией. Как только Тихомиров мысленно представлял себе их постылую одинокую жизнь – словно ножом по сердцу. Он гнал от себя мысль о них, но хорошо было, пока знал, как гнать. «Я-де пожертвовал родными великому делу. Я-де жертвую и самим собой, всем на свете. Прочь же мысли!»
Так было прежде. Но вот «великое дело» пошло к черту, его нет и не было, а была одна чепуха и нелепость. Из-за чего же он осудил на муку отца и мать? Ему вспоминался голос отца, тихий, молящий:
– Мы уже старики… Тяжело жить, друг мой… Надо кому-нибудь заботиться о нашей старости…
Тихомиров чувствовал все это, но все же бросил их через месяц, тайком, обманом. Оставил на руках у родителей двух своих маленьких дочек и подло удрал, оскорбил и презрел просьбу стариков!
Эти воспоминания неотступно мучили. Тихомиров написал из Франции родителям – ответила мать. Потом, правда, отец иногда приписывал две строки, в которых только благословлял. Итак, он прощал, прощал, но и только. В радостных и любящих словах матери не было молчаливого упрека отца. Но все же сердце ныло. Конечно, Тихомиров разбил их жизнь и ничем не мог этого поправить. Но как бы догадываясь о его страданиях и стремясь облегчить их, мать писала, сколько счастья им, старикам, доставляют его девочки – Вера и Надя…
Это немного утешало Тихомирова. «Но, – спрашивал он себя, – Вера, Надя, что с ними будет? Старики умрут, а потом?..» Он, конечно, не испытывал особенных чувств к детям, которых едва помнил младенцами. Но ведь остается долг! Можно сказать, зоологически ясно, что отец необходим для детей и без отца дети пропадут. «Зачем же я, подлец, народил на свет этих девочек, – терзался Тихомиров, – которых забросил, как щенят?» И размышляя обо всем этом, начинал любить своих сирот. Сирот при живом отце, о которых думал все больше и о которых постоянно писала мать.
Если даже Вера и Надя, далекие, выросшие без него девочки становились родными, то около него находилось существо, безмерно любимое им, существо, которое он вынянчил и за которое боролся со смертью вот уже несколько месяцев – день и ночь. «Злополучный, больной, хилый Саша – куда я его вогнал? – спрашивал себя в отчаянии Тихомиров. – Что я для него сделал и что ему готовлю? Чему я его буду учить и в какую жизнь вводить?»
Тихомирову вспоминались несчастные эмигрантские дети, растущие какими-то зверьками. А Шурик? Малютка едва лепечет, а какая-нибудь революционно настроенная дура, самодовольно хихикая, спрашивает:
– Шурик! Да скажи же! Ты – анархист или народоволец?..
Ребенок, коверкая язык, лепечет:
– Ахист… Адось…
А дубина в восхищении:
– Ты – адось! Народоволец, милочка! Молодец!..
На душе становилось стыдно и гнусно.
«Бедный мальчишка! – шептал бессонными ночами Тихомиров. – Он уже начал сознавать, что кругом – французы. Но даже не понимает их, их языка. А мы кто? Мы – русские. Что же такое – русские и где Россия? Что это за страна? Извольте-ка объяснить! И почему мы, русские, здесь, во Франции? Плохая ли страна Россия? И вообще, в чем дело? Это просто безвыходные вопросы. Что скажу я о России? Я, который сознаю, что она в миллион раз выше Франции, могу ли я повернуть язык на хулу?..»
В ночной тиши шелестели тысячелетние вязы, шепча что-то свое, древнее; таинственно скрипел половицами ветхий дом, словно призраки его давних обитателей бродили по комнатам; рядом тихо и безмятежно – сон отодвигает все дневные заботы и горести – почивала его Катя. Как жаль ее! Затащил в эту яму, откуда нет выхода. Но все же она взрослый человек. А сын, ребенок? Он-то в чем виноват?
«Все, в чем прежде я ощущал свой долг, что неподдельно любил и люблю, – говорил себе Тихомиров, – все разбито, расстроено, в полном безобразии!»
Все чаще и чаще вспоминалась Россия. Ведь как-никак, а он любил ее. Хорошо в ней или худо, умна она или глупа – это вопросы темные. Хотя все же и они скорее всего против Тихомирова, Ведь в России не плоше живут, во всяком случае не хуже, чем во Франции. А история? Она просто чарует своим колоссальным величием!..
«Я люблю эту страну! – исповедовался кому-то в ночи Тихомиров. – Я люблю и степь, и болота, и горы, и долы, люблю бородатого мужика, люблю базар, запах квашеной капусты, кучи арбузов, запах дегтя, баранки… Все это как живое встает передо мной и… для меня не существует! Вместо России и мужика противный француз буржуа! Все мне чужое, не мое. Из-за чего? Для чего? Мука!..»
И еще – самое главное – вспоминался русский храм, лампады, таинственное золотое мерцание иконостаса, молитвенное пение, бесконечные люди со свечами, торжественный колокол. О, Боже мой! Как это явственно вспомнилось, и не потому ли, что на душе было нечто странное, мистическое, имени чему он не знал?..
Строго говоря, полным безбожником Тихомиров не был никогда. Он твердил себе, что не верит в Бога, что у него материалистическое миросозерцание, однако воевать с Богом боялся – что-то его удерживало. Лишь один раз написал: «Мы не верим больше в руку Божию». И фраза эта смущала, вспоминалась как ложная и даже постыдная. И все потому, что он не имел теории Бога, а имел теорию без Бога, но в то же время давно уже ощутил нечто таинственное, чего долго не понимал, однако не мог отрицать.
Еще в России в 1879, 1880, 1881 годах Тихомиров, живя жизнью заговорщика, стал чувствовать, что и сам он, и все окружающие, воображая делать по-своему, действуют, однако, словно пешки, двигаемые чьей-то рукой, для достижения цели не своей, а какой-то никому не известной. Его удивляло присутствие некоей руки не только в общем ходе политики, но прямо в судьбе его и его товарищей. Эта неизвестная рука действовала так властно, что он испытывал суеверный страх и отчасти обиду:
– Что же я за дурак такой, что буду действовать в чьих-то неизвестных мне целях?..
Поразила Тихомирова и смерть Александра II, которая была совершенно против всяких расчетов и, судя по-человечески, не должна была случиться. Но сам он уже давно не мог отрешиться от ощущения некоей всесильной руки, двигающей всем. Рассудком он считал это суеверием, но чувство пересиливало.
Когда болезнь Саши подвергла его настоящим пыткам, он почувствовал в себе стремление бороться до конца, а с другой стороны, у него явилось нечто вроде молитвы. Он обращался к кому-то в душе, в сердце. К кому? Он не знал, но догадывался, что ни к кому, а все-таки взывал, молил кого-то о пощаде, кому-то давал обеты. Иногда говорил себе: «Господи! Если Ты есть, помоги… Я обещаю то-то и то-то, если Ты есть…»
Тихомиров бережно хранил образок св. Митрофана, никуда без него не выезжал и часто даже не выходил. Вечно носил в кармане и чувствовал себя спокойным. Когда же с ним не было его талисмана, он ждал беды. Этот образок, благословение матери, был брошен им в 1873 году, и через месяц он поплатился почти пятью годами тюрьмы. Но образок не пропал. Непонятно как он очутился у брата, мать его там разыскала и привезла в тюрьму. Месяца через два он был выпущен и с тех пор никогда не решался с ним расстаться.
Выздоровление Саши наполнило Тихомирова чем-то вроде благодарности – неизвестно кому, хотя страх не исчезал, потому что каждую минуту Саша мог свалиться. Он жил именно под Богом … Собственно, Тихомиров не помнил, чтобы благодарил эту таинственную силу, но, признаться, не переставал ее ощущать.
Работал и думал он много. Когда приходили дожди, а потом зима, вел жизнь пустынника. У себя внизу, во втором этаже без мебели, шагал по голым комнатам часами один-одинешенек. Часто, случалось, просто думал, ломал голову: «Что правда? Как жить? Что делать?» Сверху слышался иногда стук шагов Кати или Саши, но долгими часами он оставался наедине с собой.
Вместе с образком св. Митрофана Тихомиров вывез и хранил маленькое Евангелие, подарок сестры Маши. «Не знаю ничего лучше этой книги и дарю ее на память моему дорогому другу» – такую надпись она сделала. Евангелие он время от времени читывал, умел даже привести подходящую цитату, но вот за границей его к нему особенно потянуло.
И Тихомиров попал в некую фантастическую, сумасшедшую, как называл иногда он сам, полосу. Он буквально вел разговоры с кем-то по своему Евангелию.
Лежит он на своей кровати один. Все тихо, только воет в окнах ветер да шелестит со всех сторон обложной дождь. Лежит и думает, думает. Обо всем: и что такое правда, и что ему делать, и что же теперь есть… Голова мутится. Берет Евангелие, раскрывает: глядь, прямо ответ на вопрос. Но ответ неудобный. Шепчет:
– Да как же… Ведь вот какие возражения на это…
Открывает еще раз – снова ответ. Иной раз ну прямо-таки разговор, долгий и серьезный. Тихомиров от себя говорит, Евангелие – от себя. Он ничего вначале не понимал, полагая, что все это – чудачество, но обаяние этого таинственного диалога было слишком велико и ответы столь удачны, словно он разговаривал с неким мудрым, опытным человеком.
И вера вливалась в него с каждым днем, вера еще беспорядочная, неясная, вера неизвестно во что. Веру твердую, догматическую взять было неоткуда, и о ней он еще мало думал. Но стал мало-помалу припоминать молитвы и даже начал иногда распевать их, пробуждая в себе воспоминания церковных мотивов. Оказалось, что он даже иных мест «Символа веры» не мог вспомнить. А молитвенника не было…
Эти таинственные разговоры с Евангелием большею частью касались высших вопросов. Что такое правда? В чем обязанность его, Тихомирова? Но, случалось, искал он утешения и совета в тяжком угнетении от безвыходного материального положения. И вот в одну такую минуту нервного состояния попался ему ответ:
«И избавил его от всех скорбей и даровал мудрость ему и благоволение царя египетского фараона».
Этот ответ упорно попадался много раз, в разные дни. Он поразил Тихомирова своей настойчивостью.
Правду сказать, он в это время настолько не думал о России, что мысль о возвращении на родину даже в голову не приходила. Тем более Тихомиров не мог представить себе, что получит прощение государя. Но после многократного повторения в ответах из Евангелия о благоволении царя египетского начал рассуждать, не идет ли речь о каком-нибудь выдающемся заграничном покровителе? Не Клемансо ли это? Потом думал, сталкиваясь с какой-нибудь знаменитостью: «Не мой ли это царь египетский?..»
Однако когда хаос мыслей начал укладываться, когда он отрекся от старых нелепых идеалов и понял цель жизни личной, а потому и социальной, тогда уже вдруг сказал себе: «Да не государь ли это? Не на Россию ли мне Бог указывает?»
И завет Евангелия был первым ободрением обратиться к Александру III. Без него Тихомиров никогда бы не поверил в возможность прощения. Но надежда начала расти и крепнуть, появился душевный подъем – наперекор бедности, почти нищете, невзгодам, бессмысленно прожитой жизни. Тихомиров писал, перечеркивал, снова писал – своему «царю египетскому фараону»:
«Ваше Императорское Величество,
Государь Всемилостивейший!
Несмотря на воздействие семейного воспитания, полного чувства преданности престолу, я очень рано подвергся влиянию революционных идей. Верование в якобы грядущий революционный переворот было привито моему юношескому уму еще в то время, когда он не был способен к самостоятельной оценке внушаемого. Захваченный этим потоком, погубившим столько других сверстников, я совершил длинный ряд политических преступлений. Двадцатилетним мальчиком, не имея понятия ни о каком существующем строе, я уже стал его ниспровергать в качестве члена кружка «чайковцев»…
…Фанатизированный, но честный мальчик, я тогда еще легко мог бы понять нелепость своих идей. Но тюрьма отрезала меня от отрезвляющего наблюдения действительности и четыре года воспитывала в непрерывном раздражении, в ненависти, на грезах о своем «мученичестве», на фантазиях о кровавых переворотах…
…Осенью 1878 года я был отдан под надзор полиции с определением места обязательного жительства. При моей молодости и жажде широкого наблюдения эта мера поразила меня как громовый удар. Мне казалось, что я снова попадаю в нечто вроде недавно оставленной тюрьмы, и я немедленно бежал, без денег, без планов, даже не зная, кого из революционных друзей сумею разыскать. С этого момента начинается моя нелегальная жизнь…
…К половине 1879 года в сообществе «Земля и воля» образовалось два течения: одно стремилось перейти на почву политической борьбы, имея политические убийства как средства действия. Другое, более мирное, стремилось к пропаганде и организации в народе. Я принадлежал к первому течению. С тяжелым сердцем, с изумлением перед охватившим нас тогда умопомрачением исполняю горькую обязанность припомнить эти страшные 1879-1881 годы…
…Выбранный членом Административного комитета, я участвовал обязательно на всех его заседаниях, между прочим и на тех, где были решены планы преступных покушений, подготовлявшихся в Одессе, Александровске, Москве и Зимнем дворце…
…Я именно руководил газетой «Народная воля», как и вообще имел наблюдение над изданиями сообщества. Мною была редактирована большая часть прокламаций Комитета. Я имел первенствующую роль в выработке «Программы Исполнительного комитета», «Подготовительной работы партии», а также программ мелких сгруппировавшихся около Комитета кружков, в основании которых я принимал большое участие. Я участвовал в устройстве типографии общества…
…Я именно старался создать в самом русском обществе агитацию, а если возможно, то и организацию в пользу конституционного государственного переворота…
Вся эта деятельность, выдвинувшая меня на первое место как организатора так называемой партии «Народной воли», создала мне в ней чрезвычайный авторитет. Но в то же время я стал все холоднее и даже неприязненнее относиться к террору, постоянно грозившему успехам моих планов…»

 

5

 

«…Наблюдая революционную деятельность, как свою, так и других лиц, я и прежде всего выносил из нее на каждом шагу впечатление то смешного, то тяжелого, иногда ужасного. Издавна также, еще с 1880-81 годов, я нередко подмечал какой-то глубокий разлад между собой и товарищами, на вид так уважавшими меня. Они искренне, конечно, полагали, что мой авторитет велик для них, но в действительности я чем дальше, тем больше чувствовал, что они меня в сущности не понимают – ни моего „национализма“ в виде стремления поставить свою деятельность в соответствии с желаниями самой России, ни моего убеждения в необходимости твердой власти, ни моего независимого отношения к европейским фракциям революционного социализма: все это казалось странным.
Впрочем, этот разлад существовал и в моей собственной душе, где все, что мой ум вырабатывал самостоятельно, давно боролось с принятыми на веру идеями революции. Этого разлада я не мог уничтожить до тех пор, пока не усомнился, точно ли, как это нам внушалось, наука освещает своим авторитетом эти идеи? Не решив этого, я не мог отречься от революции, и это меня приводило к уступкам революционерам. Неоднократно понимая ошибочность их деятельности, я все-таки оставался в их рядах, утешая себя надеждою постепенно изменить фальшивые стремления своих товарищей.
Так дело тянулось, пока размышление и критика не эмансипировали меня. Чрезвычайную пользу в этом отношении я извлек из личного наблюдения республиканских порядков и практики политических партий. Нетрудно было видеть, что самодержавие народа, о котором я когда-то мечтал, есть в действительности совершенная ложь и может служить лишь средством господства для тех, кто более искусен в одурачивании толпы. Я увидел, как невероятно трудно восстановить или воссоздать государственную власть, однажды потрясенную и попавшую в руки честолюбцев. Развращающее влияние политиканства, разжигающего инстинкты, само бросалось в глаза.
Все это осветило для меня мое прошлое, мой горький опыт и мои размышления, и придало смелости подвергнуть строгому пересмотру пресловутые идеи французской революции. Одну за другой я их судил и осуждал. Я понял наконец, что развитие народов как всего живущего совершается лишь органически на тех основах, на которых они исторически сложились и выросли, и что поэтому здоровое развитие может быть только мирным и национальным. Я понял фальшивость этих идей, которые разлагают общество, раздувая беспредельно понятия о свободе и правах личности, тогда как самая даже свобода личности на самом деле возможна лишь в среде крепких нравственных авторитетов, предохраняющих ее от ложных шагов. Я понял, что всякая мысль может развиваться нормально, лишь опираясь на авторитеты, и что, раз подорвавши веру в них, никто не в силах удержать массу от неудержимого развития до последних выводов брошенной в нее идеи беспорядка.
Таким путем я пришел к пониманию власти и благородства наших исторических судеб, совместивших духовную свободу с незыблемым авторитетом власти, поднятой превыше всяких алчных стремлений честолюбцев. Я понял, какое драгоценное сокровище для народа, какое незаменимое орудие его благосостояния составляет Верховная Власть, с веками укрепленная авторитетом.
И горькое раскаяние овладело мною. Окидывая взглядом мою прошлую жизнь, я сам прихожу в трепет и говорю себе, что для меня нет прощения. Не для оправдания, а лишь взывая к милости, осмеливаюсь сказать, что мое раскаяние беспредельно и нравственные муки, вынесенные от сознания своих ошибок, неописуемы. Лишь эти муки и это раскаяние дает мне силу прибегать к Вашему милосердию, Государь. Я умоляю Ваше Величество отпустить мои бесчисленные вины и позволить мне возвратиться в отечество, а также узаконить мой брак и признать моих детей, невинных жертв моих ошибок и преступлений.
Всемилостивейший Государь, позвольте мне возвратиться к жизни чистой и законной, чтобы я примером этой жизни, скромной, полезной, сообразно с долгом верноподданного и обязанностями честного отца и доброго сына мог изгладить если не из своего сердца, то из памяти близких тяжкий кошмар моего безумного прошлого.
Вашего Императорского Величества верноподданный
Лев Тихомиров
22 августа 1888 года».

 

Император отодвинул листки и поднял тяжелую голову, глядя прямо в глаза товарищу министра внутренних дел Плеве:
– Вячеслав Константинович! Как вы полагаете, он искренен?
– Совершенно искренен, ваше величество! – твердо ответил Плеве. – Мы ведь с ним переписываемся уже давно. И тон его писем меня совершенно убедил. Он прозрел, ваше величество…
Александр III из толстой стопки вынул брошюру Тихомирова «Почему я перестал быть революционером» и, листая ее, медленно произнес:
– Вот и я того же мнения.
И через паузу:
– И я сделаю для него все…

 

6

 

Два тяжелых локомотива тянули громадный царский поезд на перегоне между станциями Тарановка и Борки. К тяжелым паровозам были прицеплены вагон электрического освещения, далее – мастерские, вагон министра путей сообщения адмирала Посьета, второй класс – для прислуги, кухня, буфетная, столовая, вагоны первого класса – великих княжон, государя и императрицы, цесаревича, далее – дамский свитский, министерский, конвойный и багажный. Огромная масса!
Поезд из Ялты в Москву шел со скоростью шестьдесят пять верст в час. Государь не любил ездить медленно, к тому же и так опаздывали в Харьков на полтора часа, а там готовились к торжественной встрече императора.
Александр Александрович предложил начать завтрак раньше – до Харькова оставалось сорок три версты.
В столовой собралась вся царская семья и свита, всего двадцать три человека; лишь маленькая Ольга, великая княжна, оставалась в своем вагоне. За большим столом, стоявшим посреди столовой, в самом центре сидел государь, напротив Мария Федоровна. Сбоку, рядом с закусочным столом, разместились царские дети: наследник, его братья и сестра, а также шталмейстер – князь Оболенский. Из-за перегородки, ближе к буфетной, официанты разносили блюда. Художник Зичи, никогда не расстававшийся со своим альбомом, и здесь, за столом, делал быстрые, летучие наброски.
– Представьте себе, Петр Семенович, – говорил государь, пропуская под закуску добрую рюмицу, – какое поучительное дельце вы мне подкинули с этим корнетом-крымчаком!
Военный министр Ванновский, большелицый, с маленькими, близко посаженными глазками и лопатообразной бородой, оторвался от селедки в маринаде.
– Молодой человек, ваше величество, – пробормотал он. – Восточная горячая кровь!..
Дело было в следующем. Юный корнет, потомок крымских ханов, явился на дачный вечер в Сокольниках. Он стоял у буфета, когда запыхавшийся студент-распорядитель подбежал к нему и положил ему на плечо руку со словами:
– Голубчик! Что же вы не танцуете? Идемте, я вас представлю…
– Осторожно, молодой человек! Уберите вашу руку! – вспыхнул корнет.
– Ах, извините, что я испачкался о ваш погон, – отвечал студент.
Корнет выхватил шашку и зарубил его…
– Фи! Какой ужас! – сказала Мария Федоровна с легким акцентом.
Посьет пошевелил бакенбардами.
– Верно, ваше величество, наказание будет примерным!..
– Я, не задумываясь, написал… – слегка набычившись, император навис над столом тучной глыбой, – «жалею о случившемся, но корнет не мог поступить иначе».
Ванновский, превыше всего ценивший воинскую честь, победоносно поглядел на Посьета.
Уже подавали последнее блюдо – гурьевскую кашу, сладкое блюдо, названное по имени автора рецепта графа Гурьева. В тот момент, когда лакей нес государю сливки к каше, вагон заходил ходуном, началась страшная качка, и тут же раздался угрожающий треск. В несколько секунд царский вагон слетел с тележек, на которых держались колеса, и все в столовой встало вверх дном. На поднявшегося из-за стола императора рухнула крыша, и он успел удержать ее на своих плечах несколько секунд, после чего свалился под обломками. Стены вагона сплюснулись, раскидав всех завтракавших.
Всего было три роковых удара: первый показался взрывом, от второго все попадали со своих мест, а третий уложил всех в лежку.
Падая, императрица ухватила адмирала Посьета за бакенбарды, но тот высвободился и сумел подняться первым, имея за плечами опыт тяжелой морской качки и даже кораблекрушения. Из-под обломков Александр Александрович позвал его:
– Константин Николаевич! Помогите мне выкарабкаться!
Командующий главной императорской квартирой генерал-адъютант Рихтер, убедившись, что цел, стал вытягивать руки и ноги и вдруг увидел перед собой стекло. Схватиться за него – значит порезать себе пальцы. Он принялся одной ногой бить стекло, а другою пинать во что-то мягкое. Оказалось, напротив лежал министр императорского двора граф Воронцов-Дашков, который при этом только мычал.
Все понемногу начали шевелиться, хотя подняться еще не было никакой возможности. Рихтер завопил царю:
– Ваше величество! Ползите сюда! Здесь свободно!..
Первой мыслью императора было: покушение…
Увидев мужа целым и невредимым, Мария Федоровна истерически крикнула:
– Et nos enfants?
Слава Богу, дети не пострадали. Ксения стояла в одном платьице на дороге, под октябрьским пронизывающим дождем; телеграфный чиновник накинул на нее свое пальто. Восьмилетнего Михаила отыскали под обломками. Цесаревич и Георгий отделались сильным испугом. Маленькую Ольгу, сидевшую в вагоне рядом, нянька, увидев, что стенка рушится, успела выбросить на насыпь и выкинулась сама. Их вагон перебросило через столовую и опустило между буфетом и столовой поперек. Говорили: случись иначе, все, кто находился за столом, были бы раздавлены. Генерал-адъютант Зиновьев, распластавшись на полу, видел, как пробившее вагон бревно движется на него, и не мог даже пошевельнуться, а только крестился и ждал неминуемой смерти. Но бревно остановилось в двух вершках от его головы. Человек, подававший сливки, был убит у ног государя. Погибла и собака, подаренная царю шведским путешественником Норденшельдом.
Когда вся царская семья собралась и все убедились, что Господь сохранил ее (пострадала Ксения, оставшаяся горбатенькой, да императрица поранила себе левую руку вилкой), государь со свойственными ему спокойствием и незлобивостью перекрестился и начал заниматься ранеными и убитыми, которых оказалось очень много.
Погибли четыре официанта, находившиеся в столовой, за перегородкой. В вагоне электрического освещения было очень жарко, и поэтому рабочие открыли дверь. Это спасло трех из них, выброшенных из поезда; остальные погибли. В вагоне с прислугой мало кто остался жив, а если и остался, то ценою тяжелых ранений. В мастерской – там помещались колеса и запасные части – все было перемолото. В кухне повара оказались перераненными. Вагон Посьета разлетелся в прах. Остававшиеся в нем главный инспектор барон Шернваль, инспектор дороги Кроненберг и управляющий дорогой Кованько были выброшены на откос.
Кроненберг упал на кучу щебня, и у него оказалось исцарапанным все лицо, а вот Кованько отделался столь удачно, что не запачкал себе даже перчаток. Не то Шернваль. Когда к нему подошел государь и спросил, нужна ли ему помощь, барон ничего не отвечал, только махал руками, сидя на откосе. Императрица сняла с себя башлык и надела на барона, так как на Шернвале не было даже фуражки. У него оказались переломанными три ребра и сильно помятыми скулы.
В свите государя все получили ушибы, но легкие. Посьет жаловался на ногу, но кость осталась цела; Ванновский набил себе на голове три шишки; Черевину ушибло ухо. Однако больше других пострадал начальник конвоя граф Шереметьев – у него оторвало палец на правой руке и сильно придавило грудь. Фрейлине государыни Голенищевой-Кутузовой кусок щепы попал в неприличное место.
Художника Зичи во время катастрофы облили горячей гурьевской кашей. Когда он очутился на шпалах, то первое, о чем вспомнил, был его альбом. Он добрался до разрушенной столовой и – о чудо! – увидел свой альбом целехоньким.
В задних вагонах вообще никто не пострадал, только было много испуга. В свитском вагоне генерала Ширинкина находился барон Таубе, всегда сопровождавший царские поезда. Когда раздался страшный грохот, он бросился без памяти бежать в лес. Солдаты, охранявшие путь, едва не застрелили его, думая, что это злоумышленник. Посьет во время крушения потерял все свои вещи и остался в одном сюртуке.
Когда сцепили уцелевшие вагоны и состав тронулся к Харькову, государь с царицей навестили Посьета, который лежал в купе. Мария Федоровна присела рядом с ним на скамейке, а император остался стоять. Они его утешали и пробыли у него более двадцати минут, не разрешая подниматься.
Перед уходом Александр Александрович вынул небольшой сверток и развернул его. Это был кусок дерева, переданный царю жандармом.
– Что, Константин Николаевич? Неужели гнилая шпала?
Посьет подскочил со скамейки:
– Нет, ваше величество! На этой дороге все шпалы были переменены только два года назад! Это обломок от вагона…
И только оставшись со своей Минни, император вдруг вспомнил доводы молодого и довольно дерзкого путейца, который этим летом в Фастове повздорил с Посьетом и чуть было не надерзил ему самому. Как же его фамилия? Ба, конечно, Витте!
В июле месяце, едучи в Ялту, Александр Александрович был крайне удивлен тем, что время движения в пути было увеличено кем-то на целых три часа. Посьет объяснил ему, что новый управляющий Юго-Западной дорогой категорически отказывается принимать на себя ответственность, если тяжелый императорский поезд будет идти с такой скоростью, какая была назначена.
– Он считает, – сказал адмирал, – что при наших русских дорогах, с легкими рельсами и деревянными шпалами, перегруженный состав может вышибить рельсы – и произойдет крушение.
– Ерунда! – отрезал тогда царь.
Значит, не ерунда?
Когда летом, проездом в Ялту, остановились в Фастове, государь, зная, что там будет встречать его управляющий Юго-Западной дорогой, несколько раз выражал свое неудовольствие медленностью движения. Свита высыпала на перрон. Государь задержался, глядя в окно, – Посьет, граф Воронцов-Дашков, Черевин и барон Шернваль окружили молодого чернявого господина в форменной тужурке и фуражке.
– Уж не еврей ли? – подумал вслух Александр Александрович. – Слишком черный. Да вот и председатель правления этой дороги Блиох – еврей…
Между тем генерал-адъютант Черевин выговаривал Витте:
– Государь очень недоволен ездой по Юго-Западным железным дорогам…
– Нельзя, ваше превосходительство, развивать скорость легкого курьерского поезда, когда два товарных локомотива тащат такой состав… – пытался возражать Витте. – Это не Европа, где шпалы металлические, а балласт из щебенки… Вопрос времени, когда такой поезд потерпит крушение…
Последние слова уже слышал император, спустившийся на перрон. Еще подходя к спорящим, он зычно сказал:
– Да что вы говорите! Я на других дорогах езжу, и никто мне не уменьшает скорость! А на вашей дороге нельзя ехать просто потому, что ваша дорога жидовская!..
Витте опустил глаза и смолчал. Зато горячо вмешался Посьет:
– Эта дорога, по всей видимости, находится не в порядке. Потому-то быстро ехать нельзя…
– Дорога в полном порядке, – возразил Витте.
– А на других дорогах ездим же мы с такой скоростью, – наступал на него министр путей сообщения. – И никто никогда не осмелился требовать, чтобы государя везли с меньшей скоростью.
Тогда Витте не выдержал:
– Знаете, ваше высокопревосходительство, пускай делают другие как хотят. А я – слышите? – я государю голову ломать не желаю. Потому что кончится все тем, что вы государю шею сломаете!..
Император слышал все это и был очень недоволен дерзостью молодого человека. Однако он смирил себя, промолчал и ушел в свой вагон.
«Сразу же из Харькова дать за подписью барона Шернваля телеграмму, чтобы этот Витте был приглашен экспертом. Пусть доложит о причинах крушения поезда», – решил Александр Александрович.
Он вышел в соседний вагон, где спали дети. Ники метался во сне, скрипел зубами, дергался. Его желтоватое лицо искажалось гримасками пережитого.
«Эх, подпортила мне породу моя Масенькая, – не без грустного юмора подумалось государю, с нежностью разглядывавшему сына при смутном фиолетовом свете ночника. – И росточком наследник не вышел, и нервы, нервы…
Он положил большую ладонь на лоб цесаревича, и тот затих и даже улыбнулся во сне.
Император медленно вернулся к себе в вагон.
«Да, – вспомнил он опять о Витте, – этот молодой человек очень резок. Он сказал в отношении меня большую дерзость. Но так как этот Витте оказался прав, то я имею на него большие виды…»

 

7

 

«Ваше Высокопревосходительство!
В настоящее время вся русская колония в Париже, воссылая благодарственные мольбы промыслу, сохранившему драгоценные дни Государя Императора и Его августейшего семейства при несчастном случае в Борках, шлет на Родину радостные поздравления. Не уверенный в том, чтобы соседство моего имени не показалось неприятно для остальных членов колонии, политически не запятнанных, я не решаюсь внешним образом вмешаться в их ряды. Но если бы я мог рассчитывать, что Государь Император, невзирая на мои тяжкие вины перед Ним и Россией, соблаговолит мне позволить высказать мои чувства, я бы осмелился просить Ваше Высокопревосходительство присоединить мой голос к тому всенародному голосу России, где и грешный, наряду с чистым, воссылает благодарение Всевышнему за избавление от опасности, угрожавшей Отечеству, сердечно веселится спасению Его Императорского Величества вместе с августейшим семейством и твердо верит в покровительство Божие, для блага России хранящее Царские дни.
С полным почтением остаюсь готовый к услугам – Ваш
Лев Тихомиров».

 

Это письмо Александр III нашел в огромной пачке всеподданнейших подношений царю со всех концов России и даже со всего света. Сжав его в огромном кулачище, государь в волнении прошествовал в покои императрицы.
– Минни, дорогая! Моя единственная, собственная женушка! – Он нежно приобнял и поцеловал ее. – Я не терплю сплетен. Но как быть, когда мне передают слова Михень. Говорят, что, узнав о крушении нашего поезда, Мария Павловна воскликнула: «Jamais nous n’aurons une pareille chance!» И она предпочитает публично называть это несчастье не accident, но incident!..
– Саша! Чего еще можно ожидать от этой блудницы! – гладя волосы своего великана мужа, отвечала Мария Федоровна. – Для неё не существует ни собственной семьи, ни семьи царской, и она как была, так и осталась немецкой принцессой. Русские интересы для нее ничто. Мне как-то рассказывала фрейлина Тютчева о том, какое ужасное впечатление произвела Михень на покойного генерала Скобелева. Он был на обеде у дяди Миши, который в первый раз надел мундир нового образца, русские шаровары и меховую шапку, но с немецкой кокардой…
Да, одним из первых указов для армии было введение Александром III новой, простой и удобной русской формы. Он приказал также, чтобы лица его свиты имели на эполетах и погонах вензель его имени, исполненный славянской вязью, и восстановил по древнему обычаю лик Спасителя на знаменах, а наверху древков восьмиконечный крест.
– И что же Михень? – спросил император.
– Началось с того, что Скобелева возмутила немецкая кокарда у дяди Миши. Генерал прямо сказал: «На месте этой кокарды должен быть восьмиконечный крест!» И тогда Михень не выдержала и воскликнула: «Я недостаточно русская, чтобы понять эти тонкости! И если вы будете продолжать в таком тоне, то я выйду из-за стола!» И это русская великая княгиня! И Марию Павловну, и Ольгу Федоровну Скобелев считал агентами Бисмарка…
– Ну уж тут наш Гарибальди загнул, – засмеялся император и, посерьезнев, добавил: – Самое ужасное не в их немецких симпатиях. Ты только подумай! Великая княгиня желает твоей и моей смерти и смерти наших детей, чтобы наследовать престол. А цареубийца и злодей, – Александр III потряс письмом Тихомирова, – воздает благодарение Богу за наше чудесное спасение! Какой позор для Романовых!
– А ты знаешь, дружок, что говорила мне жена Гурко? – сказала Минни. – Когда Володя был в Виленском крае, то Михень требовала во время смотров, чтобы полки приветствовали ее…
– Не иначе как она уже чувствует себя императрицей! – рассвирепел Александр III. – Ну да я ей задам…
Случай скоро представился.

 

8

 

Государь был разгневан.
Ему доложили, что его невестки – Мария Павловна, жена брата Владимира, и Александра Георгиевна, жена Павла, – шастают без разбора, роняя свое достоинство, куда их ни позовут. Вот только что побывали на балах у жены генерал-майора Пистелькорса и полковника лейб-гвардии конного полка Гартунга. Особенно раздражала императора своим поведением Мария Павловна. Государь строго выговорил им, добавив, обращаясь уже к Александре Георгиевне:
– Вам, принцессе крови, дочери греческого короля, должно быть особенно стыдно!..
Дамы то покрывались пунцовым румянцем, то становились бледны от страха словно мел.
Император Александр III был действительно главой царской семьи. Все великие князья, включая дядьев, не только почитали и уважали его, но и чрезвычайно боялись. Настоящий патриарх, он резко пресекал всякие вольности, допускаемые при его покойном отце, и сам подавал пример верности в семье. Умом своего сердца он понимал, что гнездо Романовых объединяет десятки различных характеров и темпераментов, но все эти лица должны служить примером для его подданных в своей частной, общественной и государственной жизни. Ведь любая неловкость, произошедшая в императорской или великокняжеской семье, тотчас становилась предметом всевозможных толков, преувеличений и легенд.
Эти требования распространялись не только на самых близких: дядю Низи – великого князя Николая Николаевича – и дядю Костю – Константина Николаевича, на братьев – Владимира, Павла, Сергея, Алексея, но и на дальних родственников – принцев и герцогов. Государь с неодобрением относился к семейству герцогов Лейхтенбергских, которые породнились с Романовыми, когда его тетка Мария Николаевна вышла замуж за Максимилиана-Евгения-Иосифа-Наполеона. Царственный дед государя лично дал герцогу Максимилиану титул императорского высочества.
Однако великая княгиня хранила своему супругу верность лишь первое время.
Как полагал Александр III, только старшие дети – Николай и Евгения – могли считать своим отцом герцога Максимилиана, умницу, образованнейшего человека, президента Императорской Академии художеств. Но разве лукавые и неверные жены ценят своих мужей за такие качества?! Что же до младших детей – Георгия и Евгения, то они скорее всего были отпрысками красавца Строганова, за которого сразу после кончины супруга вышла Мария Николаевна. Впрочем, сам Евгений признавался своей жене в том, будто он сын актера Бюссана…
Не терпел император и морганатические браки.
Николай Лейхтенбергский был женат на дочери почетного опекуна Акинфова, а Евгений – на Скобелевой, сестре знаменитого генерала и фантастической красавице. Но Николай хотя бы соблюдал порядочность по отношению к своей семье. Евгений же был крайне легкомыслен, да и жена его вела себя, мягко говоря, не очень достойно. До Александра Александровича доходили слухи, что его брат Алексей пользовался ее особенным расположением. Добро еще, император не знал подробностей, о которых шушукались в гостиных. Ревновавший жену принц Евгений заплатил актрисе Мокур семьдесят тысяч целковых. И за что? Только за то, что она помогла ему застукать любовников, так сказать, на месте преступления. Между герцогом и великим князем произошла не дуэль, но вполне пошлая драка. Однако потом они помирились, даже сделались друзьями, и жена Евгения, говорят, была между ними поделена.
Эта герцогиня Лейхтенбергская отличалась не только своими амурными похождениями. Камердинер императора за утренним туалетом поведал государю, что его навестил слуга принца Евгения и рассказал, как живет красавица герцогиня. Несмотря на то что она недавно перенесла в Париже вторую операцию рака, а может быть, как раз поэтому, но чудит она не переставая. Встает в одиннадцать вечера, до девяти утра не спит, а день дрыхнет, превратив его в ночь. У нее восемь собак. Ночью она приказывает из дюжины кур вынуть печенки, зажарить их в сливочном масле и подать собакам. Собаки за сутки истребляют три сотни бисквитов, жрут куриные котлеты и вообще имеют самое изысканное меню. А дети – сын и дочь – едят на третий день то, что собаки не съели!
Ничего не скажешь, хороша семейка!
Георгий Лейхтенбергский, взяв в супруги дочь черногорского князя Николая, продолжал жить со своей любовницей-француженкой.
Однажды, разговаривая с русским консулом во Франции, император спросил:
– А что, много ли в Биаррице русских?
Консул ответил:
– Да, ваше величество. Русских на курорте довольно много. И в том числе принц Георгий Лейхтенбергский.
Александр III, никогда не церемонившийся в выражениях, возмутился:
– Что же, принц моет свое поганое тело в волнах океана?
Консул растерялся и молча поклонился государю.
Когда Николай Лейхтенбергский, проживавший в Мариинском дворце, скончался, его братья Евгений и Георгий заявили претензию на наследство. Наследство из драгоценных камней, главным образом бриллиантов, досталось Николаю от его матери – великой княгини Марии Николаевны, сестры Александра II, и формально могло перейти к Георгию, женатому на черногорской княжне. Однако император выбрал наименьшее зло. Хотя Николай Лейхтенбергский и был женат на дочери чиновника, занимавшегося попечительством о вдовах и сиротах и призрением несчастнорожденных, он пользовался благосклонностью Александра III за безукоризненное поведение в семье.
Поэтому государь прежде всего уважил волю покойного, некогда испрашивавшего дать его детям титул высочества и признать их принцами Лейхтенбергскими, а затем предложил, чтобы наследство осталось потомкам принца Николая.
Можно сказать, что Александр III собственное отношение к семье, к жене и детям желал сделать нравственной нормой для остальных членов Дома Романовых. Среди братьев он выделял и любил Владимира, который в молодости был большой кутила и даже распутник, но с годами образумился, и из него выработался добрый и благородный человек. Хотя бурные кутежи и романы не прошли даром, расстроив здоровье великого князя. Но разве можно оправдать этим распутство его жены Марии Павловны, Михень?
В течение нескольких лет она сожительствовала с полковником кавалергардского полка Николаевым, который был не то сыном Николая Николаевича Старшего, не то сыном самого покойного государя. Потом она вцепилась, словно кошка, в Николая Николаевича Младшего, которому была противна. В обществе судачили, что-де великий князь Владимир уже не может быть мужем, а Мария Павловна очень страстная натура. Да только ли дело в Николаеве или Николае Николаевиче Младшем! Как сказал бы известный Лермонтов, «все побывали тут»! Минни, как и сам государь, не могла ее терпеть.
Императору передали рассказ полковника Каульбарса, начальника штаба 1-го гвардейского корпуса, которым командовал Владимир. Как-то полковник был приглашен в Царское Село на завтрак к великому князю. Входя в приемную залу, Каульбарс увидел Бобби Шувалова, которого великий князь очень дружески встретил, а затем увлек к жене. Завтрак запоздал на целых двадцать минут. Когда великий князь с женою и граф Шувалов с супругой – та находилась у Марии Павловны – вышли, все они, кроме Владимира Александровича, были страшно красны. Во время завтрака внимание хозяев сосредоточилось только на чете Шуваловых. Все это показалось Каульбарсу странным, и он не удержался от вопроса после завтрака:
– Monseigeneuf, mainteant je ne comprends riends.
На это великий князь ответил:
– Il у beaucoup de choses, que vous ne pourrez comprends rien.
Можно себе представить, чем они там занимались!
Удивительно ли, что Владимир Александрович страдает рожей лица – весьма прилипчивой болезнью. Он получил ее от Марии Павловны. А она от кого?..
И вот Мария Павловна и Александра Георгиевна перед строгими очами императора.
Про дочь короля Георга государь не раз слышал, что она несчастна с его братом Павлом. Павел тайно и безответно влюблен в жену Сергея Александровича, Елизавету Федоровну, которая являет всем подлинный урок морали.
Однако Александра Георгиевна замечает эту любовь.
Но нужно ли, чтобы общество знало об этом? Нет, не нужно! У Александра Александровича на столе лежит номер «Русского архива» со статьей «Повествования и рассказы о перевороте в России в 1762 году», на которой он собственноручно начертал: «Какой цензор пропустил?»
Когда же ему сказали, что еще раньше очерк был помещен в «Воронцовском архиве» и печатать его дозволил бывший министр внутренних дел граф Игнатьев, царь сказал:
– В последнее время слишком откровенно пишут исторические журналы. Они затрагивают события и лица в записках и дневниках, еще недавно занимавших общественное положение. И не только умерших, но даже живущих людей. И разоблачают их домашнюю, интимную жизнь, что вовсе не желательно.
Впрочем, что будет написано потомками о нынешнем царствовании?..
Государь снова вернулся мыслью к очередному уроку нравственного внушения, который он преподал двум невесткам, и, отпуская Марию Павловну и Александру Георгиевну, сказал на прощание:
– В следующий раз я отправлю вас на бал к брандмайору!..

 

9

 

В большой Белой зале Гатчинского дворца Витте в числе прочих приглашенных ожидал выхода государя.
Император не забыл дерзкого молодого человека и следил за его судьбой. До этого, находясь в Киеве, Витте занимал место управляющего Юго-Западными железными дорогами, получал громадное содержание и был совершенно свободным человеком – сам себе хозяин. Но после того как новый министр путей сообщения Вышнеградский, сменивший Посьета, поручил Витте составить тарифный закон, который бы привел в порядок финансовые дела на железных дорогах, было решено предложить ему должность директора департамента железнодорожных дел.
Тогда Витте написал откровенно Вышнеградскому: «Вы, пожалуйста, доложите государю. Если государь прикажет, я, конечно, это сделаю. Но чтобы он имел в виду, что я никаких средств не имею. Жалованье директора департамента 8-10 тысяч, а я в настоящее время получаю более 50. Я совсем не претендую на такое содержание, так как понимаю, что на казенной службе никто столько не получает. Если бы я был один, но у меня молодая жена, а поэтому я не хочу переезжать в Петербург и потом нуждаться, а хочу, чтобы мне по крайней мере дали такое содержание, на которое я мог бы безбедно жить».
Вышнеградский ответил на это, что государь приказал, чтобы восемь тысяч рублей Витте получал по штату, а еще восемь тысяч он сам будет доплачивать ему из своего кармана. Таким образом, вопреки собственному желанию, Витте начал новую карьеру.
Не привыкший к официальным приемам, он томился, разглядывал лепное убранство стен и плафонов, отражавшихся в огромном зеркале паркета, остекленные двери с видом на парадный двор перед дворцом, античные скульптуры – головы Антиноя и Каракаллы. В шеренге представлявшихся ближе всего к Витте стоял скромный, аскетического вида пехотный полковник.
Наконец отворились двери из аванзала и тяжелой поступью вошел император. Он был один, очень скромно одетый, конечно, в военной форме, причем довольно поношенной. При виде государя Витте невольно вспомнилась расхожая острота, пущенная кем-то в петербургских салонах: «Из царя можно выкроить всю его семью, такой он толстый, и еще останутся куски».
Александр III с величественной медлительностью подходил к каждому по порядку, начав с армейских лиц. Остановившись перед полковником, он сказал ему несколько дежурных фраз, а затем добавил:
– Подождите, не уходите. Я с вами хочу еще поговорить…
Затем царь обратился к Витте и сказал, что очень рад его видеть, рад, что тот согласился исполнить высочайшее желание и принял место директора департамента железнодорожных дел.
– Кстати, Сергей Юльевич, – осведомился император, – в каком вы чине?
– Я всего лишь титулярный советник, – отвечал Витте. – И к тому же нахожусь в отставке.
Государя удивил скромный девятый ранг, соответствовавший военному чину штабс-капитана. Вспомнился популярный романс Даргомыжского:
Он был титулярный советник,
Она – генеральская дочь;
Он робко в любви объяснился,
Она прогнала его прочь…

Но еще больше изумило и даже насторожило императора, что Витте получил отставку.
– За что же, Сергей Юльевич, вас уволили? – уже строгим тоном спросил он.
– За орден Прусской Короны, ваше величество, – спокойно пояснил Витте.
– Как так?
– Очень просто. Будучи управляющим Юго-Западными дорогами, я имел постоянные сношения с дорогой, идущей в Кенигсберг, в Пруссию, и участвовал в съездах с представителями немецких железных дорог. Вдруг мне пишут из Министерства путей сообщения, что император Германский Вильгельм пожаловал мне орден Прусской Короны. И вот министр просит меня сообщить, за что мне пожалован этот орден.
Царь ухмыльнулся в бороду, предвкушая, какую дерзость министру учинил этот хват Витте.
– И что же?
– Так как я на Министерство путей сообщения был очень зол из-за проволочек в моем очередном назначении, то ответил следующее. Я очень удивлен, что меня об этом спрашивают, ведь орден дал не я Вильгельму, а Вильгельм мне. Поэтому они должны были обратиться к Вильгельму, почему он дал мне орден. Я же объяснить этого не могу, так как никаких заслуг ни перед императором Вильгельмом, ни перед Пруссией за собою не чувствую и не знаю…
– Вам, я думаю, – сказал император, – по новой должности полагается чин действительного статского советника…
Перескочить из девятого класса сразу в четвертый, что соответствовало чину генерал-майора, было совершенно исключительным явлением. Витте поблагодарил государя и поклонился.
Затем дежурный флигель-адъютант провел собравшихся в Мраморную столовую. Витте определил, что рядом с ним будет сидеть полковник, но его отчего-то не было. Очевидно, полковника задержал государь – он появился лишь в середине завтрака. Потом всех приглашенных отвозили на вокзал в экипажах, рассчитанных на двух человек. Сев с полковником, Витте решился спросить:
– Простите, если это нескромно, но почему император оставил вас? О чем он с вами говорил?
Полковник улыбнулся и ответил:
– Видите ли, государь знал меня, когда я был очень полный. А теперь я худой. Вот он меня все время расспрашивал, каким образом я сделал, что так похудел. Я ему рассказал, какую жизнь вел и что ел. Он сказал, что очень мне благодарен, что это он тоже попробует, потому что ему неудобно быть таким толстым.
А Витте с непривычки думал, что царь интересуется каким-нибудь государственным секретом…
Вспоминая свой разговор с Витте, император повторял себе:
– Таких по характеру людей я люблю.

 

Назад: Глава седьмая Гатчинский затворник
Дальше: Глава девятая Закат империи