32
Двадцать дней спустя посланец из Панорма доставил Филисту условия мирного договора. Текст был составлен на греческом и завершался подписями Гимилькона и членов совета старейшин Карфагена. Он гласил следующее:
«Гимилькон, главнокомандующий карфагенской армией и правитель Панорма, Лилибея, Дрепан и Солунта, приветствует Дионисия, архонта Сицилии.
Наши два народа вели между собой слишком много войн, не принесших ничего, кроме кровопролития и опустошения. Ни у кого из нас не хватает сил, чтобы уничтожить противника, а посему нам следует смириться со сложившимся положением вещей. Мы выиграли последнее сражение, а у вас в руках — пять тысяч наших сограждан. Мы просим, чтобы, как и прежде, город Селинунт и территория Акраганта были нашими, в то время как сам город останется вашим.
Кроме того, вы вернете нам пленников и заплатите тысячу талантов в компенсацию ущерба, нанесенного войной.
Вы признаете наши границы, а мы признаем ваши и власть Дионисия и его потомков над землями, обозначенными в этом договоре».
Филист отправился с этим посланием в крепость Ортигию, где вот уже несколько дней взаперти сидел Дионисий, отказываясь кого-либо принимать.
Аксал загородил ему путь:
— Хозяин никто не хочет.
— Скажи ему, что это я, Аксал, и что мне необходимо переговорить с ним. Дело исключительной важности.
Аксал скрылся за дверью и вскоре вынырнул оттуда, знаком приглашая войти.
Дионисий сидел на своем троне для аудиенций: с синяками под глазами, с землистым лицом, небритый, взъерошенный. Создавалось впечатление, будто он постарел на десять лет.
— Прости, что беспокою тебя, — обратился к нему Филист, — но не могу поступить иначе. Карфагеняне предлагают нам мир.
Эти слова, казалось, подействовали на Дионисия.
— По собственной воле? Ты сам к ним не обращался первым?
— Я бы никогда не позволил себе этого, не сообщив тебе. Нет, инициатива исходила от них самих.
— И чего они хотят?
Филист прочел ему послание и, видя, что тот внимательно слушает, продолжил:
— Это предложение представляется мне весьма разумным, учитывая, что сейчас наша армия в меньшинстве. Ущерб, нанесенный войной, можно обсудить отдельно. Переговоры с карфагенянами по денежным вопросам всегда удаются. Но самое важное — официальное признание твоей власти, а также твоего права и права твоих наследников на указанные территории. Это принципиальный момент, ты не должен упускать такого случая. Подумай о своем сыне. Ты ведь хорошо знаешь: он пошел не в тебя и не в своего дядю. Если ты оставишь ему прочное государство, с признанными границами, ему будет гораздо легче жить, ты так не считаешь?
Дионисий протяжно вздохнул, встал и пошел навстречу Филисту.
— Да, может, ты и прав. Дай-ка я сам прочту еще раз.
Они сели за стол, Филист положил перед ним текст и стал ждать, пока тот пробежит его глазами.
— Ты прав, — сказал наконец Дионисий. — Я последую твоему совету. Подготовь официальный протокол и начинай переговоры об ущербе. У нас нет таких денег.
— Мы могли бы поступиться частью территорий. Например, во внутренней части острова — отдать им какой-нибудь кусок земли сикулов, не являющийся жизненно важным для нашей экономики.
— Да, пожалуй.
— Хорошо.
Дионисий молчал, поглощенный своими мыслями.
— Так… я пойду, — проговорил Филист и, не получая ответа, свернул лист и направился к выходу.
— Погоди, — окликнул его Дионисий.
— Да…
Ничего… ничего. Ступай.
Филист кивнул и покинул комнату. На мгновение ему показалось, что Дионисий хочет сказать ему что-то личное. Но может, время для этого еще не настало…
Прошло три года. Дионисий понемногу вернулся к своим привычкам, занялся делами государства и политическим воспитанием своего первенца — по правде сказать, без особых успехов. Юноша предпочитал устраивать празднества с друзьями, приглашая на них художников, гетер и поэтов, и всегда испытывал заметное стеснение, когда отец вызывал его к себе.
Его мать Дорида, формы которой от возраста и от недостатка подвижности сильно округлились, старалась защитить его:
— Ты всегда так суров с мальчиком — ты его пугаешь.
— Ради Зевса, я пытаюсь сделать из него мужчину и государственного мужа, если, конечно, у меня получится, — отвечал Дионисий.
— Да, но как? Ни одного любезного слова, ни одной ласки.
— Для телячьих нежностей существуешь ты. Я ему отец, ради Геракла, а не мать. Ты сделала из него тряпку и рохлю.
— Неправда! У него есть характер, и если ты доверишь ему какое-нибудь поручение, ответственное дело, он сумеет тебе это доказать. Кроме того, все же видят, что ты даришь свою любовь Арете, дочери этой…
— Молчи! — раздраженно гаркал Дионисий. — Больше ни слова. Арета — мой ребенок, как и все остальные. Она самая младшая, и она чудесная девочка. Я тоже имею право получать какую-нибудь радость от собственного потомства.
Такие споры неизбежно кончались ссорами: Дорида начинала рыдать и на несколько дней запиралась в своих покоях со служанками и компаньонками.
Филист же, напротив, стал ему ближе — как советник, и, хоть он сам никогда не признавался себе в этом, как друг тоже. Единственный друг, оставшийся у него на свете.
Окончательно определив западные границы и характер дальнейших взаимоотношений с Карфагеном, Филист занялся переговорами со Спартой, всегда покровительствовавшей Сиракузам, и во время новой войны, которую та начала против Афин, с одобрения самого Дионисия выслал ей десять кораблей для участия в военных операциях в Эгейском море. Это было что-то вроде долга чести, а вовсе не вмешательство во внутренние дела с целью распространения своего влияния.
Дионисий, казалось, снова заинтересовался литературой — своей юношеской страстью, — при этом продолжая упорно не любить философию. Он велел перестроить театр, увеличив его в размерах, и ставить там свои произведения: обычно их награждали овациями. Зная, кто является их автором, публика не решалась обижать его неодобрением.
Экспедиция в Эгейское море окончилась провалом: афиняне затопили девять из десяти сиракузских кораблей, и наварх, командовавший эскадрой, предпочел самоубийство возвращению в Лаккий tfa одном-единственном корабле.
Политические отношения в Греции на тот момент стали настолько сложными, что трудно было предположить, во что они выльются — не то что в следующем году, но даже через несколько месяцев.
Тем временем фиванцы придумали новый тип воинского построения и назвали его «косым клином»: его создали их полководцы Пелопид и Эпаминонд, и он оказался столь эффективным, что им удалось разгромить непобедимых спартанцев, своих прежних союзников, в местечке под названием Левктры. Испуганные подобным успехом, которого они совсем не ожидали, афиняне перешли на сторону Спарты, своего давнишнего врага, чтобы дать отпор фиванцам, но беда уже нависла над ними, и спасло их лишь вмешательство Дионисия.
Большое количество кельтских наемников и военные машины сделали свое дело и коренным образом изменили положение. Афины даже прислали ему золотой венец. Рассказывали, что спартанский царь Агесилай, впервые увидев катапульты и баллисты Дионисия в действии, воскликнул:
— О боги, человеческая храбрость на сегодняшний день уже ничего не стоит!
Вручение золотого венца было явлением исключительным: вместе с ним Дионисий получил афинское гражданство и при помощи Филиста заложил основы договора, связавшего его государство союзом с Афинами, таким образом положив конец противостоянию, формально длившемуся пятьдесят лет, со времен Великой войны, когда афиняне осаждали Сиракузы.
Теперь в метрополиях его принимали со всеми полагавшимися почестями, признавая его и славя как поборника греческой идеи на западе, защитника эллинов от варваров. О том, что он добивался своих целей не слишком честными средствами, предпочитали умалчивать или забывать. Он вернулся в Сиракузы осенью того же года, шестидесятого года своей жизни, и на сей раз решил усердно и последовательно заняться подготовкой сына к ожидавшему его наследству.
Дионисию II исполнялось двадцать два года, он уже был взрослым мужчиной. До того момента он никак не проявлял себя с положительной стороны. Он вырос на всем готовом, наслаждаясь вином, яствами и женщинами, и отец ни во что его не ставил. Он получил хорошее воспитание и образование, но при этом был слабым и нерешительным.
Филист тоже пытался встать на его защиту.
— Ты не можешь судить его слишком строго, — сказал он Дионисию как-то раз. — Непросто быть сыном такого отца, как ты: личность родителя давит на него. Он все равно будет чувствовать себя негодным и недостаточно успешным и оттого производит еще худшее впечатление. Он это понимает и оттого чувствует в себе еще меньше сил показать, чего он стоит. Это порочный круг, из которого нет выхода.
— И что мне, по-твоему, делать? — спросил его Дионисий. — Осыпать его поцелуями и ласками? Ради Зевса, если он не хочет становиться мужчиной, я заставлю его, по-хорошему или по-плохому!
Но это были лишь слова. В действительности Дионисия не покидала уверенность в том, что никто не сможет наследовать ему, никто не способен справиться с такой задачей. Иной раз Филист силился убедить его вернуть власть народу, но потом отказался от этих попыток. Он слишком хорошо понимал, что, если демократия способна править городом, она никогда не сможет управлять государством таких размеров, простирающимся до Эпира, Иллирии, Умбрии и Падузы.
Лишь уважение и страх перед единоличным правителем удерживали вместе такого рода образование. Выборное правительство не смогло бы внушить к себе столь же сильный страх и уважение со стороны других выборных правительств в подчиненных городах.
Вероятно, в государстве продолжалась бы обстановка политического, экономического и культурного равновесия, созданная Дионисием, если бы не известия из Африки, повергшие его в большое волнение.
Он срочно вызвал к себе Филиста, и тот поспешил в крепость.
— Что случилось? — спросил он, едва войдя.
— В Карфагене вспыхнула чума.
— Опять?
— На сей раз, кажется, она выкосила огромное количество этих ублюдков.
— Понимаю: это должно радовать тебя.
— Это еще не все. Ливийцы подняли мятеж.
— Это тоже не новость. Почему ты так нервничаешь?
— Потому что нам представляется случай навсегда изгнать их с Сицилии.
— Ты же сказал, что больше не станешь пытаться.
— Я солгал. Я намерен попробовать снова.
— Ты заключил договор.
— Лишь для того, чтоб выиграть время. Люди, подобные мне, никогда не отказываются от своих планов. Никогда, понимаешь?
Филист склонил голову.
— Полагаю, бесполезно напоминать тебе о том, что в Карфагене уже была и чума, и мятежи, но в конце концов он всегда давал мощный и решительный отпор.
— На сей раз все иначе.
— Почему иначе?
— По двум причинам: во-первых, эти псы убили моего брата, и теперь они будут харкать кровью, до тех пор пока я не скажу: «Хватит». Во-вторых, мне шестьдесят лет.
— Это веская причина для того, чтоб образумиться и заняться делами управления государством. Война — дело дурное.
— Ты не понял. Я хочу сказать, что если мне сейчас не удастся осуществить свой план, то уже не удастся никогда. Что до моего сына, лучше не будем о нем говорить. Я уже принял решение. Мы нападем на них следующей весной, при помощи армии, флота и боевых машин. Бросим на них самое большое войско из всех, когда-либо существовавших, и разнесем их на куски.
— И где ты рассчитываешь достать столько денег?
— Об этом позаботишься ты. Я что, постоянно должен указывать тебе, как поступить? Одолжи на время храмовые сокровища: боги назначат мне разумный процент, я в этом уверен. А еще касса Братства. Нашего, сиракузского, и тех, что в других городах. У них тоже достаточно денег.
— На твоем месте я бы даже пробовать не стал. Это будет расценено как святотатство, а что до Братства — тебе ведь известно, насколько они могущественны. Существует опасность, что они заставят тебя поплатиться. Даже наше. Может, они простили тебе чистки, или временно простили, но, когда речь идет о деньгах, они никому не спускают.
— Ты мне поможешь найти эти деньги или нет?
— Хорошо, — согласился Филист. — Но не говори мне, что я тебя не предупреждал.
— Нам представляется редкий случай, настал решающий момент, и поверь мне: на сей раз у нас все получится и вся Эллада будет воздавать мне почести. Мне воздвигнут статуи в Дельфах и Олимпии…
Он грезил. Его принимали в высших кругах метрополии — его, жителя колонии, с которым долгие годы обращались презрительно и высокомерно, осмеивая его неуклюжие литературные потуги, — и он хотел, чтоб его жизнь увенчалась еще одним свершением — намеревался стать первым человеком в эллинском мире.
Ничто не могло его разубедить. В начале лета он собрал огромную армию: тридцать тысяч пехотинцев, триста боевых кораблей, четыреста транспортных судов.
Успехи его были сокрушительными: Селинунт и Энтелла встретили его как освободителя, Эрике сдался ему на милость; затем настала очередь Дрепан, там он разместил флот. Но перед Лилибеем ему пришлось остановиться. Карфагенские укрепления оказались столь мощными, а жители были намерены защищаться столь воинственно, что любая попытка нападения неизбежно закончилась бы неудачей, если не хуже — провалом.
Лето подходило к концу, и Дионисий готовился к возвращению. Он намеревался оставить почти весь флот в Дрепанах, чтобы предотвратить возможные атаки из Африки, но потом получил известие, заставившее его передумать: в тайном послании говорилось о том, что в Карфагене разразился пожар — на острове, где они держали свои корабли, — почти полностью уничтоживший все верфи.
Этот остров, искусственно достроенный, являлся одним из чудес света, единственным сооружением великого соперника Дионисия, которому он по-настоящему завидовал. Он имел форму идеальной окружности и располагался посреди большой лагуны, в его крытых гаванях могли одновременно разместиться более четырехсот боевых кораблей. В центре острова высилось здание командования флотом, в котором хранились самые главные секреты карфагенского мореплавания: схемы торговых путей, по которым в государство поступали золото и олово, и тех, что вели к далеким Гесперидам, к самому краю Океана.
Во дворце содержались чудесные трофеи, привезенные из самых смелых морских экспедиций, доставленные караванами, пересекавшими моря песка вплоть до земель пигмеев. Одни утверждали, что в его архивах находятся карты затерянных миров; иные заверяли, что конструкция большинства карфагенских портов лишь копирует основную схему планировки столицы древней Атлантиды.
Если остров действительно сгорел, это означало, что Карфаген лишился своего сердца и памяти.
— Боги с нами, — сказал Дионисий Филисту, — ты видишь? Я оставлю в Дрепанах сотню кораблей — этого будет достаточно. А следующей весной, как только потеплеет, мы вернемся и нанесем им решительный удар.
Мы сосредоточим здесь все наши боевые машины, я велю спроектировать новые… — Он говорил так, и глаза его блестели от воодушевления, и даже Филист всерьез начинал проникаться верой в то, что предприятие, коему он посвятил сорок лет своей жизни, близко к счастливому завершению.
Дионисий был настолько уверен в себе, что зимой занялся составлением окончательного варианта своей новой трагедии, «Выкуп Гектора». Он велел актеру читать отрывки из нее в присутствии Филиста, чтобы последний высказал свои впечатления. Тем временем он отправил посольство в Афины, чтобы заявить о своем желании участвовать в соревновании трагиков во время грядущих Леней, торжественных празднеств в честь Диониса. Он сам был назван в честь этого бога, и это казалось ему добрым предзнаменованием.
Когда настал назначенный день, он пожелал, чтобы Филист сопровождал его.
— Ты тоже должен туда поехать. В сущности, ты оказал мне огромную помощь в завершении моего труда.
— С удовольствием, — ответил Филист. — Но кто будет заниматься подготовкой нового похода?
Дионисий вздохнул:
— Я долго размышлял над этим, но я считаю, что у карфагенян сейчас полно работы по восстановлению верфей; кроме того, у меня хорошие навархи, и они знают свое дело. В-третьих, я решил наделить своего сына некоторыми, ограниченными, полномочиями по поддержанию порядка, чтобы посмотреть, как он с этим справится. В общем, я думаю, что ты можешь ехать вместе со мной. Не думай, что я участвую в этом ради одной лишь литературной славы. Больше всего меня волнуют политические отношения с афинянами и подписание договора, который позволит нам занять место среди самых могущественных держав мира: нашим слабым местом всегда был флот, в то время как опытность афинян в этом вопросе равна карфагенской или даже превосходит ее, и они могли бы поделиться с нами своими навыками и знаниями в области военного мореходства.
Соображения Дионисия показались Филисту убедительными, и он отправился в путь вместе с другом, хоть и с неспокойной душой. Он испытывал какое-то неясное волнение, тревога не покидала его, не давала ему уснуть среди ночи: он предавался раздумьям и нервничал. Слишком высока была ставка в игре, слишком велик риск, слишком много загадок принесла им та зима — удивительно милосердная и даже благоприятная для навигации.
Они достигли Афин в середине месяца гамелиона. Город был охвачен волнением в связи с подготовкой к театральным представлениям. Они купили в квартале Керамик великолепный дом с садом, поселились там и занялись репетициями, не жалея денег: нанимали актеров и хор, заказывали костюмы, выбирали маски, строили сценические машины. Афиши уже висели в театре, на акрополе и на агоре, но Дионисий, за свой счет, велел разместить их во многих других частях города, в самых людных местах, под портиками, в библиотеках. Он был уверен, что его имя, во всяком случае, привлечет внимание людей.
Он лично присутствовал на репетициях и без колебаний выгонял актеров, не справлявшихся со своими ролями, чтобы нанять вместо них других. Так же точно он поступал с хором и музыкантами, которых заставлял бесконечное количество раз повторять мелодии танцев и песнопений, коими сопровождалось представление.
И наконец настал великий день.
Театр был полон битком, Дионисий и Филист сидели на специально отведенных для них местах, среди городских архонтов, верховных жрецов и жреца Диониса, руководившего празднеством. Трагедию сыграли безупречно, в ней даже было несколько довольно сильных мест, отражавших опыт, полученный автором в ходе многочисленных войн, изнурительных переговоров об освобождении заложников и пленников. Сцена, в которой старик Приам становится на колени и целует руки Ахилла, умоляя о выдаче тела Гектора, а мрачный хор троянок вторит его просьбам словно плач, потрясла публику. Сам Филист с удивлением обнаружил, что глаза его влажны от слез. Возможно ли, что автор способен на чувства? Причем столь сильные, что он сумел донести их до зрителей, смотревших спектакль?
Вопрос праздный. Дионисий был и останется загадкой без разгадки, сфинксом — до конца своих дней. И все же Филист, следивший за этой сценой, узнал в ней столько черт характера Дионисия, перед глазами его пронеслось множество эпизодов прошлой жизни, мгновения славы и унижений. Дионисий всю жизнь играл свою роль подобно актеру; он часто таил, скрывал, прятал свои человеческие чувства, если только их имел, под непроницаемой маской тирана.
По окончании представления раздались аплодисменты — не оглушительные, конечно, но и холодным приемом это тоже не являлось, учитывая, что в этом театре ставились произведения Эсхила, Софокла и Эврипида и что публика тут была самая взыскательная в целом мире.
А когда празднество завершилось, трагедия, к некоторому удивлению самого автора, получила первую премию. Многие говорили, будто к участию в соревновании специально допустили поэтов со столь скромными дарованиями, что даже такой посредственный сочинитель, как Дионисий, смог одержать победу на их фоне.
Как бы там ни было, Дионисий отметил свой триумф весьма торжественно и пышно, устроив пир в саду у подножия Гиметта, куда пригласил всех представителей афинских высших кругов.
Незадолго до начала ужина Филисту сообщили, что прибыл посланец с новостями из Сиракуз. Он лично принял гонца, подозревая, что новость может испортить праздник. И он не ошибся.
— Карфагенские верфи не сгорели, — заявил прибывший, как только Филист попросил его рассказать, в чем дело.
— Что это значит: не сгорели?
— К сожалению, нас обманули. Карфагеняне — мастера в таких делах. Нам следовало догадаться.
— Это невозможно, — возразил Филист. — Наши осведомители уверяли, что видели, как над островом поднимаются языки пламени и дым.
— Верно. Но все это тоже было лишь постановкой. Они сожгли старые, негодные обломки, а флот в это время прятался в разных потайных гаванях вдоль северного побережья.
— Переходи к главному. Что толку тянуть? Что произошло?
— Новый карфагенский наварх ворвался в порт Дрепан с первыми лучами утренней зари, ведя за собой двести боевых кораблей. Наши оказались в слишком очевидном меньшинстве: их разгромили.
Филист отправил гонца восвояси и некоторое время размышлял о том, что делать дальше. Наконец он решил ни о чем не сообщать Дионисию — пока, чтоб не огорчать его. Он возлег на свое ложе и стал есть и пить, стараясь выглядеть непринужденно.
В ту же ночь, после того как гости ушли, примерно во время третьей смены часовых, Дионисий почувствовал себя плохо. Аксал побежал будить Филиста:
— Хозяин болит.
— Что ты говоришь, Аксал?
— Он очень плохо, пойдем скорей.
Филист поспешил в покои Дионисия. Тот находился в ужасном состоянии: тело его содрогалось от судорог и рвотных позывов, он вспотел, но при этом оставался холодным как лед, кожа приобрела пепельный оттенок, ногти потемнели.
— Беги за его врачом, Аксал, скорее, он живет в трех кварталах отсюда, в сторону агоры. Беги, ради богов! Беги!
Аксал устремился на улицу, а Филист попытался приподнять Дионисия, усадить, чтобы тот дышал; он вытер другу лоб, смочил водой сухие губы. Постель пахла потом и мочой.
Дионисий как будто на время пришел в себя, силы вернулись к нему.
— Все кончено, — пробормотал он. — Все кончено, друг мой.
Филиста тронуло это обращение, которого он вот уже столько лет не слышал, и он крепко сжал руку Дионисия.
— Что ты такое говоришь, гегемон, что ты говоришь? Сейчас придет врач. Ты поправишься. Ты просто слишком много выпил — вот и все. Крепись, вот увидишь…
Дионисий прервал его, устало подняв руку в своем привычном повелительном жесте:
— Нет, я не ошибаюсь. Смерть холодна… чувствуешь? Какая нелепая судьба! Я всегда сражался в первых рядах, меня пять раз ранили, а умереть мне уготовано в собственной постели, мочась под себя… как ничтожество… Я никогда не увижу зарю новой эры, о которой всю жизнь мечтал… Сицилию… ставшую центром мира…
— Нет же, ты увидишь ее. Мы вернемся домой и закончим эту войну, раз и навсегда. Ты победишь… Ты победишь, Дионисий, потому что ты — самый великий.
— Нет… Нет. Я послал на смерть стольких друзей: Дориска… Битона… Иолая… и моего Лептина. Я пролил столько крови — ни за что.
На улице раздались одинокие шаги. Лицо Дионисия просветлело.
— Арета… — проговорил он, напрягая слух. — Арета… это ты?
Филист опустил глаза, влажные от слез.
— Она здесь… — ответил он. — Она здесь, она идет к тебе.
Дионисий впал в забытье и захрипел. А потом прошептал еще:
— Помни, что ты мне обещал. Прощай, хайре… — и больше ничего.
Вскоре в комнату, запыхавшись, вбежал врач, сопровождаемый Аксалом, но было уже слишком поздно. Он смог лишь засвидетельствовать смерть.
Аксал оцепенел при виде случившегося. Лицо его превратилось в каменную маску. Он затянул траурную, жалобную песнь, душераздирающий плач своего народа, каким его собратья провожали в путь великих воинов. Потом он смолк и уже не нарушал тишины. Он с оружием в руках нес караул возле останков своего господина — день и ночь, не прикасаясь к еде и питью, и не покинул его даже тогда, когда гроб погрузили на корабль, чтобы доставить на родину.
В Сиракузах Филист лично занялся похоронами. Он велел соорудить гигантский погребальный костер во дворе крепости Эвриал, на вершине Эпипол, чтобы весь город мог видеть душу Дионисия в вихре огня и искр, уносящем ее на небо. Тело, в самых великолепных доспехах, положили на костер в присутствии всей армии, выстроившейся в полном боевом порядке, и десятикратно двадцать тысяч воинов разных народов прокричали его имя, а пламя тем временем, рокоча, поднималось к зимнему небу.
Глубокой ночью Филист в сопровождении Аксала явился собрать его пепел, и вместе они отправились к захоронению Ареты и положили останки Дионисия в ту же урну.
Исполнив этот простой ритуал, он отер глаза и повернулся к кельтскому воину, пугающему своей заметной худобой, приобретенной в результате воздержания, с лицом, осунувшимся от горя, с черными кругами под глазами.
— А теперь возвращайся к себе, Аксал, — сказал ему Филист, — и хватит поститься. Своему хозяину ты больше не нужен… А нам нужен.
Они ушли, и захоронение погрузилось во мрак и тишину.
Но когда шум их шагов окончательно затих, в темноте раздалась одинокая песнь — пронзительный гимн, звучавший в первую ночь любви Ареты и Дионисия.
И в последнюю.