Глава пятнадцатая
Аркадий Константинович Небольсин принял от бабы-поварихи тарелку с гороховым супом, поверх которого плавал жареный лук, и долго озирался, выискивая свободное место. Был как раз обеденный час, и столовая Мурманска – распаренная, промерзлая, провонявшая грубой пищей – трещала от наплыва голодных людей.
Нашел место – возле печника дяди Васи, и тот сказал ему:
– Кистинтиныч! А меня опять за холку тянут…
– Куда?
– В «тридцатку», чтоб она горела.
– За что?
– Да я вить, Кистинтиныч, паспорт потерял.
– Дядя Вася, – сказал Небольсин, – ты помалкивай.
– Я и то молчу… Передние-то зубы мне в прошлый раз выбили. Жую-то пишшию во как: боковушками. А ну как и эти выскоблят? Совсем без клещей останусь…
Печник ушел, а Небольсин взялся за ложку. Вот уж никто бы не догадался, что эти дни были наполнены для инженера гордостью. Небольсина просто разрывало от счастья! А что причиной тому? Причина для гордости каждого русского человека была очень основательная: постановлением ВЦИК был уничтожен позорный, грабительский Брест-Литовск договор с немцами. И надо было душевно перестрадать этот позор, чтобы теперь так озолоченно и возвышенно радоваться! Именно с этого дня Небольсин, средний русский инженер, искренне поверил в проницательность Ленина и признал его вождем русского народа… Мало того! Когда в руки инженера попал текст постановления, он его аккуратно вырезал ножницами и спрятал в тайнике своего желтого американского бюро. Ему казалось тогда, что этот акт имеет прямое отношение и к судьбе дороги, громыхающей пустынными перегонами…
– Инженерна-ай, – послышался грубый голос, – иди сюды-тко.
Это подзывал его отец Ионафан, настоятель Печенгской обители. Аркадий Константинович переставил свою тарелку, поздоровался с монахом. Рядом сидел французский солдат и, расправляя лазоревые бумажки франков, что-то подсчитывал, шевеля губами.
– По делу приехали, отец Ионафан? – спросил Небольсин.
– Да вишь ты, – ответил игумен, хитро поблескивая глазками, – силов моих боле не стало на арестантов смотреть.
– Выходит, и правду говорят, что у вас там тюрьма?
– Еще какая! Вырыли с осени яму в земле, сверху досок наклали, а людишек туда – «прыгай», говорят. Для охраны же юнкерят прислали. Тех, кои еще Зимний дворец берегли… Сопливый народ, а фанаберии – тоже хоть отбавляй. Комендантом – англичанин. Непьющий. Только курящий. По фамилии – Смолл, вроде смола, я так и запомнил для удобства жизни… И липнет он ко мне, и липнет! Юрьева-то нету, – продолжал отец Ионафан. – Никого не стало тута из старых. Все новые! А я вот приехал новому губернатору: давайте, мол, таким макаром – или тюрьма, или монастырь, место божие, что-либо одно. Тюрьма, тады и монастыря не надо…
– А финны не шалят? – спросил Небольсин, жадно глотая с ложки горячий супчик.
– Всяко бывает. Печенге – каюк пришел. Уйди английские корабли с Мурмана, финны придут в Печенгу. Ежели, конечно, наши не поспеют… Да где нашим поспеть-то! Хоть башкой в море суйся – пропала Печенга. А ведь райское место, скажу я тебе… Слышь-ка, – поманил его к себе пальцем монах, – большевики что, разве финнам Петрозаводск да Мурман отдали?
– С чего бы это, отец Ионафан? Нет, пока все наше.
– А финны на картах уже как свои земли метят. Видать, какая-то закавыка в дипломатии вышла. Без драки не разберешься… А ты, инженер, сдал. Сильно сдал, – присмотрелся монах к Небольсину. – Чего так? Молодой, а лицом быстро состарился.
– У меня, отец Ионафан, много жизненных осложнений.
– Это бывает… Ты горох-то вкушай, инженерна-ай, вкушай его. От гороха человек мужества набирается. Это харч достойный! – отец Ионафан удалился.
Под носом француза, считавшего деньги, висела прозрачная капля, и эта капля испортила аппетит Небольсину – он размашисто отодвинул тарелку. И так неосторожно, что гороховый суп плеснул через край – прямо на франки, поверх которых лежали британские фунты, русские екатеринки и керенки. Француз очень спокойно взял Небольсина за ворот полушубка и ударом кулака отбросил от стола. Но не на такого напал: Аркадий Константинович тут же перевернул на француза весь стол вместе с посудой и франками. По русскому обычаю, не удержался, чтобы не поддать еще ногою в бок.
– На! – сказал. – Гнида!
Тут его схватили сзади за шею – грохнули спиною на грязный пол. Кто-то перепрыгнул через инженера, и взлетел высокий голос:
– Наших бьют! Ребята, доколе же терпеть? Бей…
Когда Небольсин поднялся, драка уже началась. Англичане плотной и дружной стенкой проламывались к дверям, работая кулаками. Русские дорожники метелили их стульями. Французы дрались с подлецой – осколками от бутылок. Когда прибыл патруль, всех союзников сразу выпустили из столовой, но русских задержали. И к ним вошел генерал-губернатор Ермолаев. Небольсин его ни разу еще не видел: Ермолаев прибыл совсем недавно на Мурман…
– Кто первый начал? – спросил губернатор.
– Очевидно, это я… – сознался Небольсин, вытирая кровь с подбородка. – Но знали бы вы, генерал, до чего же гнусно устроен ныне российский мир! Союзники, спасибо им, что орехи еще на наших головах не колют… Терпеть далее невозможно!
Ермолаев был в кожаной куртке (под авиатора), с погонами генерала, а фуражка – бывшего министерства внутренних дел; в общем, одет был – с бору по сосенке. Заложив руки за спину, он покачался перед людьми на носках ярко начищенных кавалерийских сапог, отвороты которых были обтянуты серой замшей.
– А ты кто здесь такой? – заорал он вдруг на Небольсина.
– Вы мне не тыкайте… Я все-таки начальник дистанции, и еще не хватало, чтобы генерал-губернатор Мурмана разговаривал со мною, как с пьяным сцепщиком.
– Простите, – сказал Ермолаев, срывая с руки перчатку. – Мне вас еще не представили. А это… это ваши рабочие? – спросил уже совсем любезно, здороваясь.
– Да. У нас как раз обеденный перерыв.
– Ваш чин? – поинтересовался Ермолаев.
– Был коллежский советник… когда-то.
– Никто у вас прежнего чина и не отнимал. Я попрошу, господин Небольсин, зайти в управление… У меня к вам есть неотложный разговор. Касаемо дороги и прочего.
Вскинув руку к министерской фуражке, генерал-губернатор Мурмана удалился, скользя новенькими сапогами по осклизлым от талого снега половицам. Небольсин печально посмотрел на рабочих, растерзанных после драки с союзниками.
– Перекусили? – спросил. – Ну и все. Пора на станцию… На станции их ждала новость: Колчак вошел в Пермь!
* * *
– Видите, как все удачно складывается, – начал Ермолаев. – Не пройдет и недели, как мы будем в Котласе… Дорогой Аркадий Константинович, помимо приятного знакомства, позвольте сделать нашу встречу еще и деловой…
Под локтем Ермолаева лежала новенькая карта, и Небольсин рассматривал ее сетку поначалу равнодушно. Потом его зрение заострилось, и он вдруг в ужасе заметил, что Мурман закрашен под цвет британских колоний.
– Где издано? – спросил, вытягиваясь через стол.
– Ах вот что вас удивило! – догадался Ермолаев. – Так это же вполне естественно. Однако на этот раз мы будем умнее и не повторим ошибки с Аляской…
Отец Ионафан говорил, что финны закрашивают Мурман под свой фон, англичане тушуют тоже под свой – ярко-колониальный. Только сейчас Небольсин понял всем нутром, насколько ему дорог стал этот край, проклятый и мерзлый, где он столько раз бывал несчастлив и… «Нет, – подумал, – я был и счастлив здесь тоже!»
– Продаем? – спросил с вызовом, словно обращался к лавочнику.
– Не совсем так, – возразил Ермолаев. – Существуют некоторые неувязки. Я недавно заверил французского посла Нуланса, что мы согласны уступить им Мурман в аренду, уже почти договорились, – на девяносто девять лет. Но тут я узнаю, что майор Шеклтон начал столбить Мурман… тоже на девяносто девять лет.
– А что правительство? – похолодел Небольсин. – Я уж молчу о московском, не имею в виду Совнаркома Ленина… А – Чайковский?
– Чайковский отбывает в Париж, а вместо него прочат генерала Миллера. И он, конечно же, уступит англичанам. Да и что жалеть, Аркадий Константинович! Мы ведь люди свои, можем быть откровенны: здесь, на Мурмане, ничего нет – голое место. А табак, а сапоги, а горючее, а патроны будут нужны всегда. Шеклтон – романтик! Я читал его проект. Так, ерунда! Камешки там разные, водопады, пороги, рыбка… С этого не разбогатеешь.
– Жаль, – ответил Аркадий Константинович, – что мы с вами не романтики. И мы еще не знаем Мурмана – так же, как не знали до конца и Аляску, когда глупо пробарышничали ее американцам.
– То Аляска, – отмахнулся Ермолаев. – Но история с Аляской не должна повториться… Что англичане, что французы – один черт. Вот, господа, девяносто девять лет аренды и – баста! Потом убирайтесь прочь… Остальное наше. А сапоги-то, господин Небольсин, изношены! А табак-то скурен! А патрончик-то выстрелил! Этими сапогами, покуривая да постреливая, мы, глядишь, уже и до Москвы-матушки дотопали. А союзники пусть у водопадов себе прохлаждаются… Надо быть политичнее!
Небольсин почувствовал, как у него опустились руки. «Для чего работать?» Ермолаев вызвал его для дела. Но вот делать-то он как раз ничего и не хотел. «Для кого делать… для Шеклтона?» Впрочем, и никто на Мурмане не желал палец о палец ударить в пользу интервентов… Именно с этого и начал Ермолаев:
– Вот так, никто даже палец о палец не ударит. Обленились все и духом обнищали… Отныне я, властью генерал-губернатора, ввожу закон о принудительном труде. Для всех! Для мужчин и для женщин. Каждый, от шестнадцати до пятидесяти пяти лет, обязан трудиться в поте лица своего… За отказ, – и Ермолаев повернулся к окнам, из которых открывался рейд, – вон стоит «Чесма»; там борта промерзли насквозь, и они насидятся в железных ледниках… Далее! – продолжал Ермолаев упоенно. – Союзники, конечно же, с весны начнут наступление на Спиридонова вдоль магистрали. Для этого надо чинить мосты, взорванные большевиками. Дорогу возродить заново! Я не Юрьев и не допущу разгильдяйства… Мы уже договорились с Марушевским в Архангельске… Зачем расстреливать? Мы поступаем проще: ах ты не хочешь жить и работать в Мурманске? Тебе, видите ли, англичане не нравятся? Хорошо. Вот тебе вагон. Садись и поезжай… к своим большевикам! Всё!
Небольсин не пикнул. Он слушал, что говорит ему Ермолаев, и думал: «А ведь ты – романтик… романтик диктатуры!»
– Аркадий Константинович, – велел Ермолаев уже тоном приказа, – два вагона приготовьте до Сороки.
– Для?..
– Для тех, кто не желает жить и трудиться с нами воедино с союзниками, на благо нашего несчастного отечества.
– Два? – поднялся Небольсин.
– Хорошо. Хоть десять…
Разговор закончился. Инженер вел себя так, что Ермолаев не мог составить о нем правильного мнения. Инженер – и все тут. Молчок! Это была тактика побежденного, который надеется со временем стать победителем. Был бы жив сейчас бедняга Петя Ронек, он бы эту тактику Небольсина, наверное, одобрил…
Мурманск был украшен громадными лозунгами: «Не пьянствуй!», «Будь бережлив!», «Не воруй!». Однако, несмотря на эти призывы, город, не успевший расцвесть, уже погибал в грабеже и разрушении. Вокруг «тридцатки» вырос целый городок бараков-тюрем – громадный концлагерь, а в нем: русские, латыши, немцы, мадьяры, финны, чехи, карелы, поляки… Полный интернационал людей, не желавших сражаться против Советов!
Встретясь с Элленом на улице, Небольсин остановился.
– Кажется, – сказал, – в вашей биографии это как раз то акмэ, выше которого вам уже не подняться…
Эллен был достаточно умен, чтобы не обидеться.
– Да как сказать, – ответил раздумчиво. – Наверное, кто-нибудь лишний и попался. К сожалению, каждому в душу не заглянешь: что он там думает? А винить-то будут только меня! Глупо…
Эллен взял предложенную Небольсиным сигарету из пачки.
– Аркадий, я понимаю, это тоже глупо, но… Предупреждаю по дружбе: купив сигареты у англичан, их следует сразу же, не мешкая, переложить из пачки в портсигар. Хорошо, я свой человек, мне на это наплевать! А случись, увидят из британской комендатуры, могут выйти большие неприятности…
– Вот это здорово! Да при чем здесь пачка? Или… портсигар?
– Жителям Мурманска, ты же сам знаешь, отныне запрещено вступать в какие бы то ни было сношения с союзниками. Зараза большевизма – ведь не поймешь, как она переползает? Вошь – ту хоть видно, что она ползет…
Небольсин, возмущенный, замахал руками:
– Абсурд! Бред! Маниаки! Да вы же ненормальные люди! Ведь еще недавно мы всем табором валили на «Глорию» хлестать виски! В консульствах крутились как у себя дома. Прекрасная Мари бегала ночевать то ко мне в вагон, то на эсминец «Лейтенант Юрасовский». А теперь нельзя иметь даже пачку английских сигарет? Да вы все умалишенные… Вас в бедлам надо упрятать!
Эллен отвечал с покорной улыбкой:
– Сам вижу, что глупее трудно придумать. Но, поверь, не я ведь пишу эти приказы… Обо всем этом ты можешь кричать своим бывшим друзьям из консульства: ты больше моего пил с ними!
Небольсин пошагал прочь, снова вернулся:
– Севочка! Один вопрос: а куда вы дели Комлева?
– Чепуха, – ответил Эллен. – Мы его посадили в вагон и отправили честь честью в его совдепию… А разве Ермолаев не говорил, что этим же путем мы отправим и всех других, кто нежелателен здесь, на Мурмане?
– Говорил. Я только что от него.
– И вагоны готовы? – спросил Эллен.
– Готовы. Я жду, когда американцы починят мосты…
Американцы умели работать быстро, и скоро мосты до самой Сороки были поставлены на быки: плавно тронулись вагоны, и качались на каждом из них по две пломбы: одну поставил поручик Эллен, другую граф Люберсак – из союзного контроля. Под этими пломбами скрывались так называемые приверженцы большевизма.
* * *
Долго стояли на путях. Двери покатились в сторону.
– Вылезай!..
Дядя Вася спрыгнул под насыпь. Это была станция Лоухи, печник узнал ее сразу – он тут не раз перекладывал печи. За время пути в промороженном вагоне печник так закостенел, что, когда его поставили на ноги, он стоял скрюченный. Из вагона выгнали всех, пересчитали.
– Сорок восемь… Где еще шестеро?
– Загляни, – сказал дядя Вася.
Шесть трупов бросили в снег и проверили списки.
– Господин поручик, все налицо…
Здесь работала другая контрразведка – кемская (филиал мурманской), и здесь привыкли расправляться открыто: место глухое – тундра! Один матрос с эсминцев, зябко дрожа в своем бушлатике, подрезанном с краев для пущей лихости, сказал:
– Кажется, труба, дядя Вася… Последний денек околеваем!
Старый печник в ответ выколотил дробь:
– Чего каркаешь? Молодой ишо… сопляк! Не загадывай судьбу.
В этой первой группе, предназначенной к отправке на сторону большевиков, были и иностранцы: мадьяры, один поляк, два латыша. Лучше всех держался на морозе поляк – гибкий и худущий; оскал его рта, изъеденного цингой, был страшен.
– Вы! – сказал он с презрением. – Вы еще ничего не знаете. Вам еще не пришлось супу из морской воды похлебать…
– Это где же такой суп-то? – спросил его дядя Вася.
Поляк раскрыл рот – пустой, как могила.
– В Иоканьге… – ответил. – Там служба налажена. Даже комиссар при тюрьме имеется, некий сэр Тим Харченко.
Вглядываясь в просторы тундры, матрос плясал на морозе.
– Ничего, – решил вдруг похвастать, – на «Чесме» тоже лафа была сидеть: аж пальцы к железу примерзали. Одначе не привык!
– Тронулись! – скомандовал поручик, и люди пошли.
Не пошли, а побежали по шпалам, стараясь согреться, и конвоиры, путаясь ногами в длиннополых шинелях, нагоняли их. Так они пробежали версты две-три, когда вдруг – команда:
– Налево! Сходи со шпал… Быстро, быстро!
Матрос сказал:
– А я что говорил? Конечно, шлепнут… «Налево!»
– И в Мурманске могли бы шлепнуть, – возразил дядя Вася, настроенный оптимистично. – На кой хрен им было возить нас?
Изо ртов людей морозно парило. Тихий треск слышался в воздухе. Дорога вела в сторону, и вот наконец показались вдали лопарские вежи, дымки, путаница оленьих рогов. Здесь уже все было приготовлено. «Приверженцев большевизма» рассадили по нартам, узким-узким, как лодочки, и олени сразу налегли на гужи. Теперь ветер пронизывал насквозь, летели вихри снега из-под копыт. Один мадьяр столбиком свалился с нарт и остался лежать на снегу. Замерз. Гнали дальше. Не оглядываясь. Вперед.
– Хорк, хорк, хорк! – покрикивали каюры.
– Жми да нажимай! – орали конвоиры: им эта езда только в радость; морды у них красные, как бураки, пахнет от них самогонкой…
Поручик был одет в добротную бекешу с галунами.
– Стой! – задержал он бег каравана и, когда люди сошли с нарт, велел лопарям отъехать в сторону и ждать.
– Шлепнут, – колотило матроса. – Как есть, последнюю минутку живем… Ну, ты! – гаркнул он на офицера. – Кончай уж сразу…
Поручик вскинул на него серые мальчишеские глаза.
– Не имею на то приказа, – ответил. – Вы же хотели жить в совдепии? Вот туда и отправляйтесь… А казенное имущество снять! Снимай! – И, подойдя к матросу, он потянул с него бушлат.
Под бушлатом – форменка, темно-синяя.
– Снимай тоже, – сказал поручик. – А вы чего ждете? – прикрикнул на остальных. – Шинели вам – не пальто, чтобы форсить с девочками! Шапки воинского образца вам не папа с мамой купили…
Людей раздели – безжалостно. На морозе. И одежду покидали на нарты. Сверху с гоготом расселись солдаты и помахали ручкой:
– Прощайте! Можете идти теперича в свое царство свободы. У большаков всего много, они вас приоденут…
Уехали. Тишина. А вокруг – снега, холмы, гибель.
– У кого есть спички? – заговорил находчивый поляк.
– У меня были, – сказал матрос. – В бушлате были… Но уже далеко уехал его бушлат со спичками.
– Кто знает это место? – спросил поляк.
Дядя Вася выдрал одну ногу из сугроба, сразу же рухнул до пояса в другой, вытер лицо от снега.
– Лоухи, – ответил печник, – святая из здешних мест. Так умные люди сказывали. Тундряная ведьма! А тундры тута зовутся Волчьими. Потому как людей не сыщешь, а только волки рыскают. Да песец кой-когда попадется… Тоже – шакал хороший!
– Все понятно, – сказал поляк черной впадиной рта. – Человека три из нас выберется. Остальные – лягут… Можете в последний раз полюбоваться на свои уши и руки – скоро их у нас не будет. Пошли!
Никто не оборачивался. Два латыша легли в снег и запели:
Дзинь-дзиринь, дзинь-дзиринь,
дзинь-дзиринь…
– Ну их к черту! – сказал поляк. – Не поднимайте! Каждый умирает, как ему нравится. А эти умирают со своим гимном на устах… Я сказал: к черту слабых! Вперед, сильные…
Шли. Падали. Снова шли. К морю. К деревням.
Матрос прищурил глаза, вглядываясь в заснеженные холмы.
– Едут! – закричал. – Гляди-ка… едут!
Маленькие точки скользили по увалам тундры. Где-то скрылись за гиблым леском, и вот уже, закинув головы назад, олени домчали нарты. Спрыгнул с них тот же поручик с серыми глаза-ми мальчишки – озорными глазами.
– Недалеко же вы ушли, ребята! – сказал он, садясь на нарты. – Ну вот, даю минуту на размышление… Кто хочет в нашу армию? Англичане велели сказать, что они ждут тоже… только час!
– Я, – сказал один, отбегая в сторону.
Матрос глянул на свои помертвевшие пальцы.
– И я, – сказал он, весь в ужасе от холода тундры.
Замерзшие отбегали к нартам, и офицер тыкал им в рот флягу с коньяком, словно заботливая нянька соску своим младенцам.
– Все? – спросил он потом.
На снегу остались два человека: дядя Вася и поляк.
– А вы? Особого приглашения ждете?
– Для армии твоей, – ответил дядя Вася, – староват уже буду: я вить с тышша восемьсот шестидеся…
И не досказал, увидев, что поручик поднимает револьвер. Щелк! Это не выстрел, это тикнул курок: ледяной мороз сковал в оружии даже оленье сало.
– Ну, а ты? – развернулся револьвер на поляка.
– А чего ты мне там показываешь? Что я, револьвера не видел?
Щелк! Опять нет выстрела, и тогда поручик спрятал оружие.
– Ничего, подохнете и так… Трогай! – велел он каюрам, и нарты понеслись вдаль – обратно на станцию Лоухи. Только… что это?
– Бежим, – заторопился дядя Вася. – Поднимем… милостыньку!
Уехавшие стали швырять с нарт свою одежду. Помогали оставшимся в тундре чем могли. Дядя Вася поднял и бушлат того матроса с эсминцев. А в кармане бушлата брякнули надеждою спички.
– Живем, – сказал дядя Вася, и заплакал, и засмеялся…
Прибывших на станцию взяли в обработку англичане. Каждого обмерили, сняли отпечатки пальцев, сфотографировали. Была вкусная еда, была жаркая печка, были теплые шинели без вшей и спирт. Не было только одного – Советской власти, против которой их сегодня разом повернули. А тундровая ведьма Лоухи – со сказочными белыми волосами – с визгом неслась над крышей барака, а синий спирт в термометре на станции показывал уже двадцать девять ниже нуля. А к вечеру, говорят, Лоухи еще добавит мороза… «Как-то там те двое?»
Две тени скользили по тундре в темени ночи.
– Каждый умирает, как ему нравится, – хрипел поляк.
Дядя Вася повернул к нему свое черное лицо:
– И живет каждый… как ему по душе. Рази не так?
– Топай, топай, черт старый. Ты мне нравишься!
* * *
Полковник Сыромятев скинул с койки ноги в американских фетровых ботах, сказал:
– Кто там? Дерните на себя посильнее…
Дернули посильнее, и, весь в клубе морозного пара, разматывая хрустящий, заледеневший башлык, ввалился поручик:
– Добрый вечер, господин полковник!
– А-а, это вы, Маклаков… прошу! – И снова лег, упираясь ботами в спинку походной кровати. – Откуда вы? – спросил потом.
– Мурманск выслал два вагона… О-о, печка! – обрадовался поручик Маклаков, грея руки. – Один вагон я разгрузил на станции Лоухи, малость припугнул людишек, и англичане их уже прибрали. А второй велено пригнать к фронту и… отпустить.
– Лихо стали мы жить, поручик! – сказал Сыромятев.
– Лихо, господин полковник. Так лихо, что в кемском клубе офицеры устроили вечер танцев, пригласили местных дам и барышень. Но печки были слишком натоплены, и было жарко… Господа офицеры сняли штаны и танцевали в одних кальсонах… Конечно, лихо!
Рука Сыромятева опустилась, словно рухнув. Под койкой он нащупал бутыль, выдернул из нее зубами пробку.
– Поручик, – сказал, тянув через плечо, – а ведь это уже распад. Все так начинается: сначала неуважение к женщине, потом насилие над нею, потом… Что потом? – Приникнув к горлышку, он пил теплую самогонку, и серый кадык, заросший жирком, дергался над воротником мундира. – Хотите? – предложил Сыромятев.
– Благодарю, – согласился поручик и, отпив, спросил: – Так как же, господин полковник, с этим вторым вагоном?
– А вы заглядывали в него, поручик?
– Он запломбирован еще мурманской контрразведкой.
– Так что вы меня спрашиваете, поручик? В лесу звон стоит от мороза, а вагон… Какой хоть вагон?
– Теплушка.
– Откройте. Там уже – звонкие и ломкие. Как сосульки.
– Но русский человек вынослив, господин полковник.
– Это правда. Наше счастье или… несчастье? Черт его там разберет! Но с некоторых пор я перестал гордиться тем, что я русский офицер. Выпустите людей из вагона, распалите костры. Пусть оживут… если, конечно, они еще живы. А утром отправим по шпалам – через фронт… прямо на Спиридонова!
Яркое пламя вспыхнуло в ночи, и красные отсветы блуждали по стенам барака. Темные лохматые тени плясали возле костров, и было в этой картине что-то жуткое – непередаваемое.
Ермолаев среди ночи вызвал Сыромятева на прямой провод.
– Вагон прибыл? – спросил генерал-губернатор.
– Так точно.
– Отправьте завтра к большевикам только женщин…
– Увы, господин генерал-губернатор, женщины не вынесли тяжести этого пути. Во всяком случае, – и Сыромятев выглянул в окно, где светилось пламя костров, – я, – сказал он, – не вижу ни одной женщины… Что прикажете далее?
– Но мужчин нельзя отпускать к большевикам безнаказанно, – приказал из Мурманска Ермолаев. – Мы очень снисходительны. Вы придумайте, пожалуйста, что-нибудь сами. Очень энергичное! И не жалейте: это очень плохие люди, канительщики и саботажники.
– Постараюсь исполнить, – ответил Сыромятев. Накинув бекешу, он спустился во двор. Скрипя по снегу, жесткому, словно сахарный песок, подошел к одному костру.
– Ты за что? – спросил наугад.
– Паспорт потерял…
– Аты?
– Украли.
– Что украли?
– Вестимо, что воруют, – паспорта!
– Ну, а ты?
– Да жена куда-то сунула. А тут повестка пришла, чтобы мобилизоваться. Искали-искали, все перерыли – не нашли…
– Паспорт? – спросил Сыромятев четвертого.
Оттирая замерзшие уши, Сыромятев вернулся в барак. Поручик Маклаков, качаясь, дремал над печкой, тыкаясь лбом в горячие кирпичи. Сыромятев взял молодого человека за локти, оторвал от табуретки, бросил его на мятую кровать, и Маклаков сразу уснул, свернувшись в собачий калачик.
– Сосунок сопливый, – сказал полковник, не то жалея поручика, не то глубоко его презирая…
На рассвете Сыромятев отправил толпу арестантов по шпалам и решил сам сопроводить их до передовых постов. С той стороны уже, видать, ждали перебежчиков – дымилась для обогрева походная кухня. Среди красноармейцев, плохо и скудно одетых, полковник разглядел и рослую фигуру Спиридонова. Подумав, он шагнул вперед и слышал, как Спиридонов сказал своим пулеметчикам, чтобы они не вздумали стрелять.
Они встретились – шагов десять, не больше, разделяло их сейчас, а вокруг шумел заснеженный лес.
– Что же вы там делаете? – спросил Спиридонов почти со стоном. – Неужели вам не стыдно вызывать людей на провокацию, чтобы потом погубить их в тундре?
– Конечно, – ответил Сыромятев, – теперь на меня вы все шишки валить будете… А вы сильно похудели, товарищ Спиридонов. Сколько получаете сейчас пайку?
– Четыре фунта, – сказал Спиридонов.
– Зачем вы мне врете? Я ведь знаю, что у вас нет мыла совсем, нет табаку. А хлеба вы получаете три четверти фунта. Причем одну четверть из этой пайки отдаете в пользу голодающих в Петрограде… Разве не так?
– Так, – согласился Спиридонов. – А вот вы, полковник, здорово поправились. Развезло вас, как борова.
– Распух, а не поправился… Всего хорошего!
– Гуд бай, – сказал ему Спиридонов.
Сыромятев понял, какой это был «гуд бай», и взорвался:
– Послушайте, вы… как вас там? Я привел для вас пополнение. Завтра эти беспаспортные уже откроют огонь против меня и моих солдат. А вы даже не сказали мне спасибо! Мне это надоело… В следующий раз я не буду таким гуманным. Перестреляю всех!
– Не надо кричать,.полковник, – издалека ответил ему Спиридонов. – Здесь фронт, и надо уважать тишину на фронте…
Они разошлись. В лесу с треском разъехалось от стужи корявое старое дерево.
…Еще ничего не было решено.
* * *
Две тени разгребли снег у порога рыбацкой хижины. Моря не было видно – все скрылось в пелене мороза. Черная впадина цинготного рта раскрылась.
– Пше прошу, пане, – сказал поляк.
Дядя Вася так и посунулся в растворенные сенцы.
– Хосподи, – простонал, – вот спасибочко тебе… Удружил!
За его спиною хлопнула дверь, плотно закрытая поляком.
– Где мы?
– Теперь и мне невдомек… Далече, видать, от станции!
В ладонях поляка вспыхнула спичка.
– На всякий случай, – сказал он. – у меня было когда-то имя, и запомнить его нетрудно: Казимеж Очеповский…
– Кто ты? – спросил его дядя Вася и потрогал печку: каменка.
– Из корпуса Довбор-Мусницкого… попал прямо в Иоканьгу!
– Сидел там, что ли?
– Нет. Я фельдшер. Лечил мертвецов на краю могилы. И даже привелось принимать роды у одной толстой дуры… Клади дрова!
– Кладу. А ты чиркни еще разок спичкой… вот так.
Здесь тоже еще ничего не было решено.