2
Сант Андреа округа Перкуссина, 17 июня 1486 года
НИККОЛО
Мы долго целовались, и наконец я осмелился приподнять ее платье. Она не пыталась остановить меня. Между ее бедер — плоть, мягкая, как тесто, и горячая, словно свежевыпеченный хлеб. Не открывая глаз, она тихо постанывала при каждом вздохе. Но едва рука моя коснулась святая святых, глаза ее открылись, и она спокойно оттолкнула мою руку:
— Туда нельзя.
— Цецилия… — выдохнул я.
Мои веки отяжелели, дыхание участилось от вожделения. Я коснулся ее оголенной руки, приник к ней лицом:
— Умоляю…
— Ах, Никколо! — Она отвела взгляд. — Ты знаешь, мне тоже хочется. Но… моя добродетель — все, что у меня есть. Если ты отнимешь ее, что станет со мной?
— Так ты еще никогда…
— Конечно нет!
Мы сидели на тенистом берегу, под сенью деревьев. Тишину нарушало лишь журчание реки и жужжание насекомых. Я взглянул на мою спутницу: оливковая кожа, черные волосы, зеленые глаза, сочные губы; ее подбородок, возможно, чуть длинноват, зубы слегка напоминают кроличьи, а над верхней губой едва заметен темный пушок… но мне все равно.
— Позволь мне хоть вновь поцеловать тебя, — попросил я.
Но ее глаза вдруг округлились:
— Ты слышишь колокола?
Я прислушался: да, издалека доносился тихий перезвон колоколов церкви Святого Кассиано.
— Нет, — ответил я.
— Врунишка! Мне пора уходить.
Она поднялась, и я встал рядом с ней. Она немного выше меня.
— До завтра? — спросил я.
— Возможно.
Она улыбнулась, прикусила губу, и моя душа растаяла. Прощальный поцелуй, и она ушла: выбежала из рощицы навстречу солнечному свету.
Вернувшись домой, я почуял запах гари. Заглянув в кухню, увидел дым, стекающий с железного блюда, подвешенного над огнем.
— Эх… Папа?.. — нерешительно произнес я.
— О, черт! — Он вбежал из сада с томиком Цицерона в руке. — Карп! Я начисто забыл о нем! А ведь как я обрадовался, поймав его, думая, что мне удастся для разнообразия устроить вам, мальчики, нормальную трапезу.
Мы оба стояли на кухне, грустно поглядывая на сгоревшие останки рыбы.
— А вам не кажется, что мы еще сможем выискать там приличные кусочки? — спросил я.
— Не-а, — произнес за моей спиной голос Тотто.
Его невыразительное лицо походило на лунный лик. Мой братец спокойно принялся соскребать обуглившегося карпа в помойку, а мы с отцом беспомощно смотрели за его действиями. Тринадцатилетнему Тотто можно было дать все тридцать пять, а пятидесятивосьмилетний отец скорее тянул на пятнадцатилетнего подростка.
— Пустяки, — сказал я, обняв отца за плечо. — Мы можем сходить в таверну.
— На этой неделе мы ели в вашей таверне каждый день, — проскулил Тотто.
— Мне очень жаль, Тотто, — виновато сказал отец. — Прости, Никколо. С тех пор как нас покинула ваша мать, а сестры повыходили замуж, нас уже трудно назвать хорошей семьей…
— Пап, все отлично! — Я чиркнул пальцем по горлу, выразительно глянув на брата: тонкий намек на то, что ему следует попридержать свой жирный язык.
Все втроем мы перешли дорогу, направляясь в таверну.
— По крайней мере, вы получили удовольствие от рыбалки? — спросил я.
— О, она была удивительной. Верно, Тотто?
Мой брат вяло хмыкнул в ответ.
— Солнце пускало зайчиков по лицу, говорливо бежала река, июньские луга источали ароматы… в следующий раз, Никколо, тебе стоит сходить с нами. Кстати, где ты провел утро?
— Ну, просто прогулялся по роще, — ответил я, облокотившись на прилавок.
Антонио подал нам хлеб, помидоры и сыр, сушеные фиги и большой кувшин пива. Мы заняли угловой столик под закрытым ставнями окном.
— И как же ее зовут? — спросил отец.
В полумраке таверны он не мог видеть, как я покраснел.
— Цецилия, — пробормотал я.
Он рассмеялся и хлопнул меня по плечу:
— Никколо, ты мне родной по сердцу. Только, знаешь, будь осторожен, не обрюхать девицу.
За трапезой отец рассказывал нам смешные случаи из жизни священников. Мы наперечет знали все его байки, но все равно они вызывали у нас смех; несмотря на черствость, хлеб заполнил наши животы; а дешевое горькое пиво охладило и утихомирило наши головы. В общем, мы славно отобедали.
— Да, кстати, — сказал отец, вытерев рот салфеткой. — Нынче утром я получил известие от печатника, мой том Ливия уже готов. Может быть, ты съездишь во Флоренцию и заберешь его для меня?
Я нерешительно помедлил, размышляя о том, что Цецилия будет ждать меня в роще завтра утром, но не смог устоять перед радостным, исполненным надежды лицом отца:
— Разумеется, папа. Я почту за честь выполнить такую просьбу.
Я отправился в путь на муле. В полном одиночестве ехал я по лесам и холмам, а мысли мои витали в эмпиреях. Ах, Цецилия! Имя твое так прекрасно, что сердце мое бьется быстрей, твердеет и полнится соками жизни мужское копье, и страдает душа в пустоте, томимая вожделением. Мысленно я сочинял для нее стихи: чувственные, пылкие, грубоватые. В духе Овидия, как в его тосканский лирический период. Я почти уверен, что Цецилия не училась латыни.
К четырем часам мой поэтический опус более или менее сложился, а дневная жара достигла апогея. Я остановился в Таварнуцце на постоялом дворе, где встретил Филиппо Касавеккиа, кузнеца: старого отцовского приятеля. Он угостил меня выпивкой, а я, одолжив у хозяина карандаш и клочок бумаги, наспех записал сочиненные в дороге стихи.
Филиппо потягивал пиво.
— Что, Нико, учишься даже на каникулах?
Я поднял на него глаза, отвлеченный от поисков рифмы к слову «экстаз».
— Нет… сочиняю стихи.
Он расхохотался:
— Ты еще не трахнул ее? Подозреваю, что нет, раз утомляешься сочинениями в ее честь.
— Она девственна. Я думаю… думаю попросить ее выйти за меня замуж. — Это во мне забродило пиво, я не собирался откровенничать с Филиппо, даже если эта мысль и приходила мне в голову во время сегодняшнего длинного и жаркого путешествия.
— Бог с тобой! Тебе ведь всего семнадцать!
— Но моя Цецилия целомудренна. А я… — я мысленно посмаковал следующую фразу, — я люблю ее.
— Цецилия… — он задумчиво нахмурился. — Уж не Цецилия ли Арриги?
— Да. Но откуда…
— Цецилия Арриги из Сан-Кашано? Живет на углу рядом с пекарней. Дочка бондаря?
Мое сердце заколотилось от дурного предчувствия:
— Верно.
— Черноволосая глупышка, подбородок вздернут как штык, зато чудная пара титек?
— Верно, черт побери! И что вы о ней знаете?
— Она пудрит тебе мозги, — он тихо рассмеялся.
— Что вы имеете в виду?
— Она так же девственна, как любовница Папы Римского, вот что я имею в виду. На ней скакали гораздо больше, чем на твоем старом муле.
Я глянул на него остекленевшими глазами и буркнул:
— Я вам не верю.
Но я поверил. Он говорил слишком уверенно. И туманный, совершенный образ той девушки, с которой я целовался утром, начал таять, сменяясь новым, более мрачным и далеко не лестным изображением.
Я уставился на грязный пол, где собака хозяина постоялого двора пожирала только что пойманную крысу. Филиппо склонился ко мне и приподнял мой подбородок:
— Ты чересчур наивен, парень. Пора взрослеть; побольше скепсиса. Никто запросто не скажет тебе правды. Ради чего? Люди говорят то, что, по их мнению, ты хочешь услышать. — Он поднялся и сжал мне плечо. — Не переживай, Нико. Никто ведь не пострадал. Всегда лучше узнать самое худшее. И возможно, к тому же это тебя чему-то научит.
Я промолчал. Филиппо простился со мной и ушел. Я допил пиво и перечитал восторженные стихи.
Тьфу, какая мерзость.
А пошла она…
Скомкав листок, я швырнул его в огонь.
Когда я въехал на площадь Синьории, небо окрасилось багровым заревом заката. Я чувствовал себя устало и удрученно, но вид городского центра и обезличенный радостный гул летнего вечера вновь подняли мне настроение. Я обожал Флоренцию! Как гласит пословица: «Сельская жизнь — для скота, городская жизнь — для людей».
Я направился к печатнику, передал синьору Росси три бутыли вина и бутыль уксуса. В обмен он выдал мне «Историю Рима» Тита Ливия. В кожаном переплете — прекрасная работа. А внутри — вся мудрость древних, высшие добродетели и героизм Римской республики. Мой отец долго трудился, составляя указатель для этого тома, чтобы оплатить себе личный экземпляр; вино и уксус были всего лишь платой за переплет. С гордостью держа книгу под мышкой, я направил мула по городским улицам, пересек Понте-Веккьо и вернулся в наш городской дом.
Поставив мула в конюшню, я уселся в отцовское кресло и открыл Ливия. Вскоре Флоренция исчезла из моего сознания, растворился и нынешний пугливый и пигмейский век; я перенесся в более славные времена, в более величественные страны. Полностью забылись мои жалкие беды, любовное томление; вылетела из головы и Цецилия, и ее обман (даже ее бедра); я думал лишь о могуществе и славе. Однажды я приобщусь к политике. Кем бы мне стать — политиком или поэтом? Пока я еще не решил.
Мои мечтательные размышления прервал стук в дверь. Я открыл ее — на пороге стоял Бьяджо, толстый и ухмыляющийся.
— Я прослышал, что ты вернулся. Не желаешь ли сходить промочить горло? Там соберется вся наша компашка.
Я рассмеялся с чистой радостью:
— Бьяджо! Дружище, как же я рад тебя видеть! Да, с удовольствием. Погоди, я лишь захвачу деньжат.
Сбегав наверх, я набил карманы монетами. Их хватит на выпивку и, возможно, на последующее путешествие во фраскатский квартал «веселых домов», где можно подыскать приличную шлюху. Да, действительно пора исцеляться от треклятой невинности.