Часть вторая
Глава 1
Солнце стояло высоко – пылало, таяло, жгло, проливалось вниз кипящей смолой, и от его жара сворачивались на деревьях листья, и пустое, выгоревшее небо к полудню накалялось белым.
В такие дни тяжело работать. Солнце бьет прямо, тени утекли в землю, повсюду безжалостный белесый свет, от которого больно глазам. Зачерпнешь воду из озера – теплая, сделаешь вдох – и чувствуешь запах нагретого кирпича.
Надо бы уйти от жары, отдохнуть – но нет. Им теперь нужно торопиться, чтобы к завтрашнему утру все было кончено. Никто не должен догадаться, что здесь когда-то была дорога. И следов от работы нельзя оставлять. У кого глаз цепкий, внимательный – тот может заметить, а если заметит – задумается. Здесь, на Магдебургском тракте, только полдела. Нужно еще перекрыть поворот с Лейпцигского тракта, оттуда ведь тоже может прийти беда. Сегодня будут работать до темноты, завтра с рассветом продолжат. Возвращаться в Кленхейм нет смысла, только время терять. Переночуют в лесу: зажгут в глубине костер, чтобы волки не могли подобраться к спящим, поставят одного часового. У каждого с собой есть немного хлеба и сыра, с голоду не умрут. К тому же Конрад хвастал, что сумеет раздобыть на ужин зайца или куропатку.
Работают всемером: пятеро делают, двое сторожат по бокам, смотрят, не вынырнут ли из-за поворота солдаты. Маркус установил порядок. Сначала – перекопать землю, выдолбить поперек канаву, широкую и с неровными краями. Выкопанную землю раскидать в лесу, а на дно канавы набросать веток и сохлой травы. Затем самое главное: повалить с десяток деревьев. И не просто так повалить, а выворотить с корнем, целиком, будто приложил ураган. Топоры ни к чему, здесь нужно работать киркой и лопатой. Подкопать корни, упереться в ствол, а дальше – править его, чтобы упал туда, куда нужно. В том, как валить, тоже есть своя хитрость. Те деревья, что стоят к дороге первыми, трогать нельзя: пусть останутся на виду, прикрывают собой остальное. А вот чуть подальше, в нескольких шагах от края, там, где падает тень, нужно повалить несколько крепких стволов – высоких, с раздавшимися ветками, чтобы раз и навсегда загородили проход и чтобы никому не взбрело в голову сквозь них продираться.
Те двое, что стоят на страже, – Конрад Месснер по прозвищу Чеснок и Вильгельм Крёнер, сын церковного сторожа. Оба охотники, стрелять умеют не хуже солдат. За полсотни шагов голову продырявят любому, кто посмеет приблизиться. На каждого – по две аркебузы. Одна – в руках, вторая, про запас, аккуратно прислонена к дереву, чтобы не высыпался с полки порох. Фитили зажжены у обеих, бери и стреляй. Если кто-то появится на дороге, Чеснок и Крёнер сделают по два выстрела, а потом уже и остальные успеют собраться. Будет противников мало – перебьют всех. Много – укроются за деревьями.
Маркус разогнул затекшую спину, оперся на черенок лопаты. Черт возьми, тяжело. Надо было взять с собой побольше людей, быстрей бы управились. А впрочем, кто его знает, быстрей или нет. Если человек крепкий да толковый, сработает за двоих. А если голова как кленовый чурбак – так и сам толком ничего не сделает, и другим помешает.
Нет, пожалуй, все правильно, помощников себе он выбрал подходящих. Петер Штальбе – высокий, черноволосый, смотрит неуверенно, зато делает все точно так, как сказали. Альфред Эшер, сын мастера Фридриха, с тонкими запястьями и невозмутимым, спокойным лицом. Посмотришь со стороны – неженка, зато киркой машет так, что только комья отлетают. Якоб Крёнер, младший брат Вильгельма, – ленится, зубоскалит, но землю прокапывает быстро и еще успевает бегать к ручью за водой, себе и другим. Каспар Шлейс, сын лавочника Густава. Коренастый, с большой круглой головой. Руки он себе стер до крови черенком лопаты и сейчас сидит в стороне, перевязывая ладони тряпкой.
Никого из них Маркус не заставлял, не уговаривал. Сами вызвались, сами пошли. Молодые крепкие парни, и с оружием знакомы. Стрелки, может, из них и неважные, не чета Конраду и Вильгельму, но сила в них есть и смелость тоже. И самое главное – понимают, на какое дело собрались и кто здесь старший. Работают голые по пояс, босые, ноги и руки покрыты сухой земляной пылью, и поверх этой серой, мелкой, как мука, пыли пролегли тонкие, блестящие дорожки пота.
Скорее бы вечер. В сумерках легче работать. Солнце упадет за деревья, небо сделается сизым и розовым, как грудь голубя, ветер принесет прохладу. От сумерек до темноты многое можно успеть. Вот уже и канава готова, и корни у четырех деревьев подкопаны, осталось подкопать еще шесть, а потом и валить их разом, друг на друга, чтобы переплелись намертво, зацепились, обхватили дорогу корявыми пальцами. Солдатам нужна добыча легкая и верная – в заросли, в бездорожье, неизвестно куда они не полезут.
* * *
Вечер прошел. Бледно-голубое небо наконец потемнело, остыло, и живая солнечная кровь больше не играла под его тонкой кожей. Нахмурившись – все-таки не успели все сделать до конца, – Маркус распорядился готовить ночлег. Быстро развели костер, натащили сучьев для растопки. Якоб Крёнер притащил два ведра воды. Чеснок, который с разрешения Маркуса отлучился до того на охоту, свежевал двух подстреленных зайцев. Все-таки не хвастал, сдержал обещание.
Недовольный, усталый, Маркус лег на траву, положив под голову свернутую куртку, куда он для мягкости напихал еще буковых листьев.
Грета, его Грета не шла у него из головы. После гибели госпожи Хоффман он несколько раз пытался заговорить с ней. Нарочно караулил у дома, ждал, когда она отправится в церковь, или в лавку, или просто выйдет во двор, чтобы прополоть овощные грядки. Но – ничего. Грета выходила, молча кивала на его приветствие и шла куда-то по своим делам, не поднимая глаз, не протянув ему своей тонкой руки – словно не замечая.
Она тосковала по матери, это была для нее мука, невыносимая, калечащая, словно ее саму переломили надвое. И Маркус – даже на расстоянии в десяток шагов, даже с другого конца улицы – видел и чувствовал ее боль. Но ведь он не хотел ей ничем досаждать, не хотел занимать пустыми разговорами. Хотел пожалеть, утешить. Хотел, чтобы она плакала, уткнувшись ему в плечо… Кому, как не ему, понять, что она чувствует. У него убили отца, у нее – мать. Разве теперь им не нужно держаться еще ближе, поддерживать друг друга, не дать сердцу истечь темной, отравленной горем кровью? В нем есть сила и отцово упрямство, в ней – нежность, мягкость, спокойствие…
Или, может, она забыла о нем? Нет, невозможно. Ведь белая лента по-прежнему вплетена в ее волосы…
С силой зажмурив глаза, Маркус попытался представить себе, как она улыбается, – сколько дней, как он не видел ее улыбки… Попробовал – и не смог. Лицо ее почему-то расплывалось, уходило, таяло, как будто в тумане. Но – слабое утешение! – вдруг вспомнился ему день незадолго до их помолвки. Воскресенье, церковь, стоящие между ровными рядами скамей люди – среди них и отец, и Магда Хоффман, и Ганс, – повторяют вслед за пастором молитву. Грета стоит недалеко от него, Маркуса, и ее мягкие губы медленно шевелятся в такт гудящим, наполняющим церковь от подвала до балок крыши словам.
Может быть, поговорить с господином бургомистром? Но он теперь совсем не выходит из дома… Что же делать, что делать?!
Маркус сжал кулак, и попавшая между его пальцев тонкая веточка жалобно хрустнула, переломившись надвое.
От костра потянуло запахом мяса – поджаривали, проткнув аркебузным шомполом, тушку первого зайца.
Конрад Месснер, поглядывая одним глазом, чтобы не подгорело жаркое, рассказывал:
– Кто во все это не верит – последний дурак. А я точно знаю: правда. Как Господь посылает на землю целителей и святых, так и Рогатый шлет тем же манером сюда своих слуг. Или, думаете, неспособен он, маловато силенок? Как бы не так! В сад Эдемский, за золотыми вратами, стражей ангельской, сумел проползти? Сумел и дело свое черное сделал. Много у него сил, много, оттого и жизнь стала тяжелая на земле. В прежние времена простому батраку в обед – хлеба полкаравая, а сверху еще мяса кусок, жирный, сало в несколько пальцев. Съел, поблагодарил, а тебе еще и полкувшина доброго пива. Такой был закон. Хозяин батрака не мог обижать, а мастер – подмастерья. И жили люди в согласии, работали, друг другу не мешали, каждое сословие при своем деле. А сейчас гляди, как перемешалось все: пшено – с бурьяном, достаток – с нищетой, монах – с боровом…
Чеснок говорил медленно, будто нехотя, цедил через губу слова. Из них семерых Конрад был самым старшим – на Сретение ему исполнилось двадцать два. В Кленхейме он считался первым охотником, лучшим из всех, и дома у него целый мешок был полон желтых, вырванных из мертвой пасти волчьих клыков.
– Кайзер теперь хуже, чем турецкий султан, – продолжал Месснер. – А посередь всех – Сатана затесался. И сколько его слуг бродит теперь по земле – а от них и войны, и недород, и раздоры среди людей. Ходят они, ходят, вредят честным христианам, где только могут, но время от времени собираются все вместе. Главные шабаши проходят после Святой Пасхи. Такой у них порядок: свои богомерзкие служения устраивать после христианских праздников. Дядя мой, отцов брат, рассказывал: сборища эти проходят всегда на горах, и чем выше гора, чем дальше она от людских поселений, тем лучше.
– Как же они добираются туда? По воздуху, что ли?
– Так и есть, – важно кивнул Чеснок, – по воздуху. Кто на метле, кто в суповом котле, а кто и на топоровом обухе. Только топор должен быть не простой, не тот, с которым дровосеки ходят, а палаческий, которым срублено не меньше десятка преступных голов. Но самые сильные, самые лютые ведьмы и колдуны прилетают туда своим ходом, без метел и прочей утвари. Намажутся топленым человечьим жиром от головы до пяток – и взлетают, и лететь могут до тех пор, пока жир не обсохнет. А где они жир берут – догадывайтесь сами.
– Брехня все это, – лениво протянул старший Крёнер. Он полулежал, упершись в землю локтем, и плевал в костер, стараясь, чтобы плевки падали ближе к середине. – В жизни не видел, чтобы люди летали. Хотя нет, один раз было: в Магдебурге кровельщики перестилали черепицу на крыше Иоганновой церкви, а один из них возьми и сорвись. Вот и полетел, с крыши прямо на мостовую. На такой полет поглядишь – сам не захочешь.
Остальные заухмылялись.
– Так я и говорю, – Месснер прищурился на потрескивающий куст огня. – Собираются они на горе, привечают друг друга и начинают хвалиться: кто в селения заносил чуму, кто волком оборачивался и выкрадывал чужих детей, кто роженицам травил плод, кто насылал порчу, кто гнилью уничтожал посевы. А после выбирают среди себя главного колдуна и ведут его к трону Нечистого. А уж Нечистый хвалит его, и обещает ему свою защиту и помощь, и дарует ему умение превращать камень в золото.
– И что же потом?
– А после начинается у них самый праздник, самое непотребство. Те, кто помладше и послабее, едят жаб и прочих земных и водяных гадов. Постарше – человечину. Пьют кровь, пьют болотную воду, сок ведьминого корня и белены. Скачут вокруг огромного, выше Кельнского собора, костра, сыплют себе в рот горящие угли. А перед рассветом, до того как пропоют первые петухи, начинают сношаться друг с другом.
– Это как? – хихикнул Якоб Крёнер. – Ведь они же старые все.
– Где старые, а где и молодые, – со знающим видом ответил Чеснок. – Они ведь любой облик могут принимать. Смотришь – старуха, а потом раз, обернулась вокруг себя, и уже юная девушка, прямо-таки невеста из хорошего дома. Но они, колдуны, как раз и любят, чтобы была старая, в бородавках и струпьях гнилых. Сатанинские слуги, чего ты хочешь… Они для этого дела могут и козлом обернуться, и собакой, и кабаном. Мужчин и женщин не различают, все сходятся с кем попало. И вот еще…
– Хватит, – оборвал его Эрлих. – К чему повторять эту дрянь?
– Так ведь истинная правда, Маркус, – сказал Чеснок, перекрестив широкую грудь. – И отец Виммар говорил на проповеди: избави нас, Боже, от сил темных, от слуг адовых, от колдунов и чародеев, от порчи и ведовства… Я об одном жалею: нет на них знака, не пойму, как отличить сатанинское отродье от доброго христианина. Те люди, что ученые, что в университете учились богословию, те, наверное, знают.
– А к чему тебе этот знак?
– Как это – к чему? – удивился и даже как будто обиделся Конрад. – Убивал бы выродков этих, как волков убивают. Пуля простая, правда, их не берет, так я бы на тот случай взял бы с собой заговоренные, кропленные святой водой. У меня бы ни один не ушел.
– Тебе заняться нечем? – холодно спросил его Альфред Эшер. – И без тебя умельцев хватает людей спроваживать на тот свет.
Конрад прищурился:
– А ты что же, Альф, жалеешь их? А?
Эшер неторопливо отломил кусок хлеба, прожевал и лишь потом удостоил его ответом:
– С чего их жалеть. Только сказки все это – и про колдовство, и про шабаш. А те, что сознаются в этом, сознаются под пыткой. Тебе, Конрад, зажмут пальцы в тиски – и сам станешь рассказывать, как по небу летал и Сатану видел.
– Вот как? – недобро усмехнулся Чеснок. – Ты мне тогда вот что скажи, Альф. Если это все выдумка, блажь, отчего же тогда жизнь в Империи сделалась такая херовая? Война без конца, хлеб втридорога? Почему волков расплодилось, как крыс на мусорной куче? Почему земля обеднела? Магдебург, святой город, почему спалили? И если выдумки все про черное ведовство, так почему же ведьм по всей Европе находят? Ведь не только у нас – и в Швеции, и у английского короля, и у французов, и у поляков. Что, Альф, молчишь? То-то же. Я не зря вам толковал про старые времена. Люди тогда были другие и порядки другие. Конечно, и воевали, не без того. Но воевали благородно, без подлостей. А сейчас в солдаты берут всякую шантрапу, нищебродов, которые умеют только пиво хлестать и кошельки резать. А отчего все? Оттого, что дьявол…
– Мясо, наверное, уже прожарилось, – осторожно вмешался в разговор Шлейс.
– Ах ты, мать его… – вскочил на ноги Чеснок и, обжигая о горячий шомпол пальцы, снял зайца с огня. – Каспар, давай сюда следующего. Пока этого съедим, второй как раз подойдет.
Они ели горячее, пузырящееся соком мясо, укладывая его на ломти хлеба, утирая с подбородков блестящий жир.
Ночная темнота медленно натекла между деревьями, на небо вылез белый, остро отточенный месяц.
Пережевывая очередной кусок, Маркус обвел взглядом своих товарищей. На их лицах перемешались ночная тень и рыжие блики костра.
Как они поведут себя в драке? Не струсят, не побегут? Драться с солдатами – это тебе не деревья валить. Нужно выделить тех, кто покрепче, и ставить их в первый ряд. Остальных держать про запас, чтобы в случае чего пришли на подмогу.
Вилли, Чеснок и Альф годятся на первую линию. Каспар, Петер Штальбе и младший Крёнер – на вторую. Начнем так, а потом посмотрим. Конрад хотел поохотиться на людских выродков? Что ж, это можно устроить… Впрочем, для настоящего боя семерых мало, нужно еще. Решением Совета ему позволено набрать десять человек. Желающих – хоть отбавляй. Едва ли не каждый молодой парень в Кленхейме мечтает, чтобы Маркус взял его в свой отряд. Надо будет потолковать с Гюнтером Цинхом и другими.
– Ну что, друзья могильщики, как вам жаркое? – грубо хохотнув, осведомился Чеснок. – Вкуснее ничего не найдешь. Ни один графский повар отродясь не приготовит ничего подобного, даже если насыплет туда фунт пряностей. А почему? Потому что свежатина – это вам раз. Потому, что в лесу и под ночным небом – это два. А три? Кто скажет? Может, ты, Альф?
И он, как бы шутя, пихнул Эшера в плечо волосатым веснушчатым кулаком.
– Шел бы ты, Конрад, – холодно ответил тот.
– Да куда уж тебе, цеховому сынку, догадаться, – усмехнулся Чеснок. Глаза его не смеялись. – Кто подстрелил, тот и поджарил – это будет три. Поэтому и нет на свете ничего лучше, чем охотничья стряпня. Вот вы, наверное, сидите здесь, думаете: кто он такой? Мы-то сами из почтенных семей, чего нам охотника слушать. А я вам так скажу: в нынешние времена первый в городе или деревне человек – это охотник. Он и защитит, он и накормит. Ты, Альфред, уже несколько лет подмастерьем. А толку теперь от твоего ремесла? Свечи не покупает никто, торговать не с кем. И чем же станете заниматься? Хлеб сеять или сорняки полоть вы не приучены, а свечку в котелке не сваришь. Так что, господа цеховые мастера, сидеть вам в заднице…
Он вдруг осекся, встретившись взглядом с Эрлихом.
– Слушай, Маркус, я… – начал он.
– Думай, прежде чем рот открывать, – негромко произнес Маркус.
Нужно прекратить эту болтовню, подумал он, глядя на растерявшегося Чеснока. Нельзя допускать раздоров. Они должны быть едины, как пальцы, сжатые в каменно-крепкий кулак. Должны верить друг другу, знать, что стоящий рядом всегда прикроет спину, поддержит и защитит. Поэтому никаких ссор. Никаких раздоров. Тех, кто нарушит это правило, он выставит из отряда вон.
– А вы все, – обратился он к остальным, – чем трепать языками, лучше подумайте, что станем делать дальше.
– А чего думать? – откликнулся весело Якоб Крёнер. – Ты старший, тебе и решать.
Маркус кивнул.
– Тогда слушайте. После того как закончим здесь, переберемся на Лейпцигский тракт. Сделать нужно всё то же самое, один в один, чтобы дорогу перекрыть намертво.
– А после? – спросил Эшер.
– После – возьмемся за оружие.
– Вот это дело! – Чеснок с силой хлопнул себя по коленям. – Давно пора солдат укоротить, много мы от них натерпелись.
– Устроим на тракте засаду, – продолжал Маркус, глядя в огонь. – Место я уже присмотрел. Лес там со всех сторон густой, дорога поворачивает – лучше и не придумаешь. С каждого солдата будем собирать подать. Кто отдаст по-хорошему – отпустим. Нет – уложим в землю.
– Что ж, справедливо, – кивнул Эшер. Волосы у него были светлые, словно отлитые из олова. – А велика ли подать?
– Всё, что есть при себе.
Чеснок почесал толстую нижнюю губу.
– Тогда лучше сразу стрелять. Не дадут. Порода у них жадная, волчья. Чужому хоть ногу отгрызут, а от себя и ногтя не сбросят.
Маркус качнул головой:
– Нет. Будет, как сказал.
Державшийся в стороне от их разговора Петер наклонился к Каспару Шлейсу и шепнул:
– Каспар, послушай… Матушка просила узнать у тебя…
Он замялся, посмотрел нерешительно из-под навалившихся на лоб волос.
– Чего просила? – так же шепотом отозвался Шлейс.
Штальбе вздохнул:
– Просила узнать… Может, одолжите мешок муки на месяц или два. Отдам в срок, а если смогу – то и раньше. Или, может, деньгами отдам или мясом – договоримся.
Пухлые губы Шлейса опустились.
– Надо отца спросить. Без него…
– Не хотите взаймы – возьмите работником, хоть на все лето.
– Отец…
– Полмешка, Каспар?
Но Шлейс лишь развел руками.
– Опасное это дело, с солдатами тягаться, – нахмурил рыжеватые брови Вильгельм Крёнер. – Как бы самим в землю не прилечь. И выгоды никакой.
Эрлих перевел на него холодный взгляд, ответил не сразу:
– За каждым полком идет свой обоз. Там и еда, и вещи, и деньги на выплату жалованья. Коров с собой гонят, лошадей, быков. Целое хозяйство. Да и у самих солдат мешки туго набиты. Насосались чужим богатством, что твои слепни… А в Кленхейме есть нечего. Вот и подумай, какая здесь выгода.
– Но ведь все это не просто так, а под надежной охраной. Рейтары и пешие.
– Мы к ним тоже не с портняжной иглой.
– Поубивают нас всех, Маркус…
– Может, и так.
Он поднялся со своего места, обвел взглядом сидящих вокруг костра:
– Обманывать никого не хочу. Дело это опасное. Могут убить, могут и покалечить. Могут взять в плен и запытать до смерти. Сами знаете, что солдаты творят в деревнях – никого не щадят, и нас щадить не будут. Поэтому решайте сами. Если сомневаетесь или думаете отказаться – знайте, слабости в этом нет. Служить Кленхейму можно по-разному – можно со мной, можно и без меня. Ступайте под начало к Хагендорфу, копайте волчьи ямы, становитесь в дозор. Я никого не упрекну и другим упрекать не позволю. В таких делах только сам человек и может распорядиться, другие ему не судьи и не начальники. Но знайте: если идете со мной, я отвечаю за каждого и скорее подставлю под пулю свой лоб, чем допущу, чтобы с вами что-то случилось.
Маркус замолчал, его узкие плечи слегка ссутулились.
– Решайте, пока есть время, – сказал он. – Каждый, кто останется, принесет клятву – при огне и Святом распятии, – что никогда не бросит в беде своего товарища. Никогда не будет сеять между нами раздор. Пожертвует своей жизнью, чтобы спасти другого. Я потребую такой клятвы от каждого. И первым принесу ее.
Он замолчал, подошел ближе к костру. Затем медленно снял с шеи распятие на тонкой железной цепочке и протянул руку вперед, так, что распятие оказалось прямо над острыми языками огня. Железо впитывало в себя жар, глотало его, как проглатывает воду песок.
«Что за странная сила – огонь, – подумал вдруг Маркус, глядя, как весело устремляются в темное ночное небо переливающиеся обрывки пламени. – Он может уничтожать и может дарить тепло. Пожирает людские дома и защищает их от зимней стужи. Освещает путь и застилает дымом глаза…»
Края распятия посветлели. Маркус убрал руку назад, с шумом выдохнул и сжал накалившийся крест в кулаке. Лицо его исказилось судорогой боли, чуть слышно зашипела сожженная кожа. Остальные смотрели на него, открыв рты. Мысленно сосчитав до двенадцати – он заставил себя считать отчетливо, не торопясь, и каждая цифра как будто проплывала в воздухе перед его наливающимися дикой болью глазами, – Маркус разжал ладонь. Прикипевшее, въевшееся в плоть железо не желало отлепляться, и он смахнул его здоровой рукой. Остывающий крест маятником закачался в воздухе. На белой коже ладони темнел уродливый знак.
Маркус поднял меченую ладонь вверх.
– Если я нарушу клятву, пусть Господь сожжет мое сердце, – сказал он, стараясь унять дрожь в голосе. Рука его пылала; ему казалось, что она вот-вот вспыхнет медно-золотым снопом. – Вы – мои братья. Ради вас я отдам свою жизнь. Клянусь…
Он умолк, неловко опустился на землю и только тогда позволил себе застонать.
Петер, который сидел с ним рядом, схватил бурдюк с холодной водой и плеснул ему на ладонь. Кто-то – ослепленный болью Маркус не видел кто – перевязал руку довольно-таки чистой тряпкой, кто-то стал толковать о целебной мази, которая имеется у госпожи Видерхольт.
Наконец суета улеглась. Слабый, ленивый ветер шевелил над их головами ветви деревьев, осколки звезд прятались за темной листвой.
– Это что же, – почесал губу Конрад, – нам всем так надо будет руки себе жечь, а?
Альфред Эшер посмотрел на него презрительно:
– Боишься, Конрад? Я думал, у охотников кожа прочная.
Но Чеснок не обратил внимания на насмешку. Или сделал вид, что не обратил.
– Руки для работы нужны, – пояснил он. – Паленой ладонью ни лопату, ни ружье не удержишь.
– Может, на Святом Писании клятву положить? – осторожно предложил Шлейс. – Так проще будет.
– «Про-още!» – передразнил его старший Крёнер. – Маркус нам всем пример подал, значит – так и надо.
– Перестаньте, – тихо произнес Маркус. – Сейчас я не приму от вас клятвы. Прежде подумайте и получите согласие своих родителей. Никто не может отправляться на такое дело без ведома и разрешения родных. А после… после сожмете распятие. Всего на секунду, больше не требуется. На правой ладони у каждого должен остаться знак, как напоминание о данной клятве, как символ нашего братства.
Он поднялся на ноги, неловко поддерживая изувеченную руку.
– Пора спать. На рассвете продолжим работу.
И двинулся прочь от костра.
– Маркус, – негромко позвал его Петер Штальбе.
– Что?
– Ты знаешь, я один работник в семье, – виновато произнес Петер. – Я пойду с тобой, иначе и быть не может. Но… но я должен знать, смогу ли я принести для своей семьи хоть что-то из того, что мы достанем там, на дороге. Извини, что я…
Маркус жестом остановил его:
– Ничего, правила должны быть известны заранее. То, что мы возьмем на дороге, принадлежит Кленхейму. Думаю… думаю, мы имеем право удержать себе часть из добытого, чтобы прокормить себя и свои семьи. Но это касается только продовольствия. Деньги, лошади и оружие – исключительная собственность города, которую мы передадим в распоряжение Совета. Согласны? Хорошо. Теперь спать.
И он улегся на свое место, приладив свернутую куртку под головой.
* * *
Прошло три дня. Все ведущие в Кленхейм дороги были завалены, и завалены так, что через них вряд ли кто-то сумел бы пробраться.
Главное было впереди. Утром на небольшом пыльном пятачке перед домом Эрлихов собрались те, кто хотел вступить в отряд.
Первым стоял Петер Штальбе – косился на остальных, растерянно мял в руках шапку. Все было не так, не так, как он рассчитывал… Вчера, когда он, преодолев робость, решился сказать обо всем матери, она повисла у него на шее.
– Сынок, сыночек, – бормотала мать, и плечо Петера сразу сделалось жарким и мокрым от ее слез. – Не надо. Если тебя убьют, что станет со мной? Что станет с твоими сестрами? Не уходи от нас, Петер… Дурная это затея, страшная…
Петер гладил рукой ее сальные, плохо причесанные волосы:
– Матушка, вам не о чем тревожиться. Вы же знаете Маркуса, он умен, рядом с ним мне нечего бояться. Он обещал, что каждый из нас будет получать свою долю из общей добычи. У нас будет в доме хлеб – чего же еще желать?
– У Маркуса нет матери, – со злостью возразила Мария Штальбе, подняв к нему некрасивое, припухшее от плача лицо. – Пусть затевает что хочет, его некому будет оплакивать. Я – мать, и я не отпущу тебя.
Лени и Агата стояли в дверях и испуганно смотрели на брата. Вступить в разговор они не смели.
– Прошу вас, матушка, не стоит плакать и горевать, – говорил Петер, стараясь, чтобы голос звучал уверенно и спокойно. – В конце концов, мы же идем не на войну. Будем всего лишь собирать подать с солдат.
Мария с силой оттолкнула его:
– «Всего лишь!» «Подать!» Держишь меня за круглую дуру?! Для чего тогда вам оружие, для чего все эти приготовления? Отчего Маркус по три раза на день стоит на коленях в церкви? О чем он шепчется с Хагендорфом?
– Он предусмотрителен и…
– Он на убой вас ведет, как же ты не понимаешь… – Женщина всхлипнула и опустилась на рассохшийся табурет. – Глупые телята, что он хочет сделать из вас? Я знаю, как дурят головы молодым парням. Когда еще только началась война, сюда часто заходили вербовщики и многих сманили с собой…
Она промокнула глаза краем нечистого передника.
– Послушать их, так война – лучше воскресной прогулки. И жалованье, и добрые командиры, и слава в кармане. И слова-то какие говорят – честь, военное братство! А что на поверку? Возвращается из пятерки один, все нищие, злые. Вспомнить, какими были – веселые, рослые, работящие парни. А с войны приходят калеки и горькие пьяницы. Твой отец тоже хотел было с ними – я не пустила. Петер, Петер… – Она обреченно помотала головой. – Не слушай молодого Эрлиха. Пускай, что он умный. Умных и надо бояться – дурак, чай, никого, кроме себя, не обманет. Маркусу нужна слава, он на ваших плечах хочет забраться повыше. А ты у меня один… Если тебя ранят или…
Она зарыдала, закрыв руками лицо, и ее покатые дряблые плечи мелко тряслись. Петер присел рядом с ней, обнял, уткнулся лицом в ее подрагивающий затылок.
– Что же нам тогда делать? – бормотал он. – Работы в конюшне больше нет, батраком никто брать не хочет…
Мать повернула к нему голову, утерла слезы тыльной стороной ладони:
– С господином Шлейсом ты говорил?
Петер кивнул:
– Он не даст нам взаймы… И поденщики ему не требуются…
– А что господин бургомистр?
– К нему не подойти. Он сейчас не выходит из дому, даже в церкви не появляется…
Мария Штальбе поднялась с табурета, последний раз всхлипнула, успокаиваясь. Ее лицо теперь было собранным и серьезным.
– Я поговорю с господином Грёневальдом, – решительно сказала она. – Земли у него много, он может тебя нанять. А про Маркуса больше и заговаривать со мной не смей.
Сейчас, стоя перед крыльцом дома Эрлихов, Петер не знал, как себя повести. Признаться, что мать не пустила его, – значит выставить себя на посмешище. Но и принять клятву вместе со всеми тоже нельзя. Так он и стоял, высокий, черный, растерянный, без конца сдавливая пальцами свою протертую шапку.
* * *
Неподалеку от Петера стоял Альфред Эшер. Лицо у него было спокойное, холеные руки придерживали ствол аркебузы, светлые волосы едва заметно шевелились от ветра.
Он никому не хотел показать своего волнения. Наконец-то! Сегодня он примет клятву, станет одним из них!
Больше всего Альфред опасался, что отец запретит, и тогда ничего уже нельзя будет поделать. Фридрих Эшер был человеком до крайности упрямым, решения принимал быстро и почти не думая, но потом ни в какую не соглашался их изменить. Но на этот раз, выслушав сына, он хлопнул его по плечу и громогласно заявил:
– Отправляйся! Пусть видят, чего стоят наши цеховые парни!
Альфред, обрадованный, принялся рассказывать ему про придуманный Маркусом план, про то, как надежно они перекрыли дороги, как Маркус выбрал для засады место.
Отец слушал его невнимательно, потирал шею, отхлебывал пиво из кружки.
– Вот что, Альф, – произнес он наконец, – в этом деле ты должен показать себя. Городская шваль теперь задирает голову, смотрит на мастеров без всякого почтения. Пусть видят, что мы хороши в любой работе и умеем за себя постоять.
– Я все сделаю! – восторженно глядя на отца, воскликнул Альфред. – Вам не придется жалеть…
– Подожди, – скривил слюнявые губы Фридрих. – Дослушай. Показать себя надо, но и пули руками хватать не следует. Не лезь вперед всех, присмотрись. И слушай Маркуса – у него есть голова на плечах. Помнишь, как он расправился с теми солдатами? Держись рядом с ним, от этого будет польза.
– Спасибо, отец! – Юноша наклонился и благодарно припал губами к его волосатой багровой руке.
Сейчас, стоя перед крыльцом дома Эрлихов, Альфред без конца повторял про себя: «Я не подведу, не подведу».
* * *
Каспар Шлейс, сын лавочника Густава, тоже пришел вместе со всеми. Он старался держаться в тени и не вступать ни с кем в разговор. Беда была в том, что ему – как и Петеру Штальбе – не удалось заручиться родительским согласием.
Густав Шлейс – маленький, полноватый, словно вылепленный из хлебного мякиша, человек с печальным лицом и темными глазами – выслушал сына молча, ни разу не перебив, не задав ни одного вопроса. И лишь убедившись, что Каспар высказал все, и даже для верности спросив его: «Ты еще хочешь что-то добавить?» – сцепил пальцы рук, пожевал губами.
– Если я правильно тебя понял, Каспар, – начал он, – ты хочешь потрудиться на благо Кленхейма.
– Да, отец.
– Хорошо, – кивнул лавочник. – Очень хорошо, что ты в своем юном возрасте стараешься думать о благе других. Но скажи мне теперь вот что: ты уверен, что вся эта затея, которую придумал сын покойного цехового старшины, станет для Кленхейма благом?
Каспар хотел что-то сказать, но отец жестом остановил его.
– Маркус хочет кормить Кленхейм за солдатский счет, – продолжал он. – И это похвально. Слишком долго мы сами кормили солдат и теперь имеем право на возмещение. Но мне кажется… мне кажется, что Маркусом движет не только забота о нашем городе. Думаю, ему не терпится показать себя, вылезти вперед. Однако честолюбие – весьма опасная вещь, Каспар. Оно может принести другим и большую пользу, и большой вред. Скажу тебе честно: я не знаю, чем Маркусова затея обернется для всех нас.
– Но ведь собрание общины…
– Не пе-ре-би-вай, – спокойно произнес Густав. – Ты не был на том собрании, равно как и ни на одном другом. А я был. Маркус предлагал собирать с солдат дань еще до того злосчастного дня, как на Кленхейм напали. Большинство тогда не поддержало его, а бургомистр и господин Хойзингер были решительно против. Против проголосовал и я. Второй раз разговор обо всем этом зашел через несколько дней после смерти госпожи Хоффман, храни Господь ее светлую душу… На этот раз собрание встало на сторону молодого Эрлиха.
– И ты тоже?
Каспару, как старшему сыну в семье, отец разрешал обращаться к нему на «ты».
– Я – нет. Грёневальд, Хойзингер, Траубе, Шёффль, цеховые мастера – проголосовали против.
– Но почему тогда ты позволил мне отправиться со всеми на Магдебургский тракт?
Лавочник слегка поджал губы.
– Видишь ли, Каспар, все не так просто, как кажется. Скажу честно: я не верю в начинание Маркуса. Нападать на солдат – слишком опасное дело. Многим оно может стоить жизни, и мне бы очень не хотелось, чтобы и ты оказался в их числе. Но! – И Густав Шлейс приподнял вверх пухлый, короткий палец. – Но в нашей жизни никогда и ни в чем нельзя быть уверенным до конца. Если Маркусу улыбнется удача, нам не следует стоять в стороне. Ты прекрасно знаешь, как плохо идут теперь наши дела и как плохи дела во всем городе. Приняв участие в этом – э-э-э – предприятии, мы могли бы претендовать на часть общего выигрыша и тем самым избавить себя от голода, который, уверяю тебя, уже не за горами. Для этого я и отправил тебя валить деревья в лесу. Нельзя отмежевываться от дела, которое может принести нам пользу.
– Я не понимаю, отец, – растерянно глядя на него, пробормотал юноша.
Густав Шлейс вздохнул:
– Если бы ты был немного знаком с горным делом, как твой двоюродный дед, ты бы понял быстрее. Представь, что перед нами – вход в шахту. Внутри может быть богатая золотая жила, способная обеспечить безбедную жизнь десяткам семей. В шахте темно, и никто не знает, насколько прочно укреплены штольни и не обрушится ли земля на голову первому вошедшему туда смельчаку. Что делать? Уйти прочь – значит отказаться от своей доли золота, лезть первому – рисковать своей шеей. В такой ситуации умный человек будет держаться рядом со входом. Он поможет своим товарищам таскать тележки, кирки, фонари и все прочее, что необходимо для дела, поможет сделать всю подготовительную работу. Он будет вместе с ними – и чуть-чуть позади них. Если шахта обвалится – он выживет. Если они найдут золото – он к ним присоединится.
– Это трусость, – тихо, не глядя на отца, сказал Каспар.
– Не трусость, сын мой, а всего лишь благоразумие. Запомни: я не завел бы с тобой этот разговор и никогда бы не отпустил тебя валить деревья на тракте, если бы нам не грозила нужда. Я – глава семейства. Мне нужно кормить себя, тебя, твоих братьев и сестер, свою жену и, кроме того, твою старую, выжившую из ума бабку. А значит – я должен думать обо всем и не должен упускать из виду ни единой возможности, которая помогла бы нам сохранить то, что мы имеем сейчас. Смелость, честь – эти понятия всегда были в ходу, и любому человеку во все времена было почетно привесить их на свою куртку. Но бывают в жизни случаи, когда эти понятия не подходят для решения проблем. Дворянская шпага годна для дуэлей, но никак не для того, чтобы резать ею хлеб. Иногда нужно быть смелым. Иногда – хитрым. Иногда – бежать впереди всех, спасая себя. Но всегда, во всех случаях, нужно иметь голову на плечах и помнить, что твоя жизнь имеет очень большую ценность, если не для тебя самого, то для твоих родных.
Он провел мягкой ладонью по поверхности стола.
– Если помнишь, мы начали свой разговор с рассуждений о благе Кленхейма. Ответь мне: для кого станет благом твоя смерть? Молчишь… Тогда ответь: разве наш труд, наше благочестие, та скромная, но постоянная роль, которую мы играем в жизни общины, – разве все это не приносит городу пользы? Разве это не благо?
Каспар стоял, молча кусая губу. Он не знал, что возразить. И его отец видел это.
– Полагаю, – сказал он, – на этом мы можем завершить наш разговор. Завтра ты отправишься к Маркусу и скажешь ему, что отец не дал тебе своего разрешения. Да-да, так и скажешь. Скажешь, что отец боится за твою жизнь и не знает, как поступить. Что он, дескать, хочет посоветоваться на этот счет с пастором и другими уважаемыми людьми города. Больше не говори ничего. Теперь иди, Каспар, – он мягко похлопал его по руке. – Иди и будь благоразумен.
* * *
Они топтались на улице уже больше четверти часа, когда дверь наконец открылась и на порог вышел Маркус. Потянулся, поморщился от яркого солнечного света, оглядел их всех и коротко распорядился:
– Заходите внутрь.
В комнате было темно – окна плотно зашторены. В камине горело несколько поленьев, посреди комнаты стоял пустой стол. Стулья, сундук с одеждой, маленький табурет – все это Маркус убрал к стенам, чтобы оставить побольше свободного места.
Они встали вокруг стола, переминаясь с ноги на ногу, ожидая, что скажет младший Эрлих.
Маркус снял с шеи распятие, положил его перед собой.
– Я знаю, что не все из вас готовы принести клятву, – негромко произнес он, не глядя ни на кого. – Ничего. Главное, что вы пришли. Тот, кто не принесет клятву сейчас, сможет сделать это позже. Тогда, когда будет готов.
Он наклонился к камину и опустил маленький крестик на угли.
– Когда накалится железо, – сказал он, – вы сожмете его в правой ладони, по очереди. Держать не надо – сожмете и сразу отпустите и передадите другому.
Подхватив пальцем цепочку, он вытащил распятие из огня.
– Встаньте в ряд.
Все, кроме Шлейса и Петера, выстроились перед Маркусом. Альфред Эшер стоял первым; Конрад Месснер, рассудивший, что, пройдя через десяток рук, железо немного остынет, – последним.
– Протяните вперед ладонь.
Они вытянули руки.
– Теперь повторяйте.
Они повторяли за Маркусом тяжелые слова клятвы, и тихий, придавленный гул их голосов заполнял пустую комнату изнутри. Вслед за этим раздалось тихое шипение и короткий вскрик. Железо прикоснулось к человеческой коже.