Глава 10
На следующий день, позавтракав и выпив подогретого молока, Готлиб фон Майер продолжил свой рассказ:
– Я покинул ратушу, ни с кем толком не попрощавшись. Мой секретарь Клаус исчез, и я даже не думал о том, чтобы его разыскать. Когда я очутился на улице, людской поток подхватил меня и потащил за собой. Навстречу бежали солдаты с алебардами, издалека доносились звуки ружейной стрельбы. Люди выглядывали из окон, пытаясь понять, что происходит. Кто-то кричал, что нужно спешить солдатам на выручку. Другие орали в ответ, что католики захватили ворота и их кавалерия уже ворвалась в город. Паника разрасталась, как пожар. В домах захлопывали ставни и запирали на засовы двери, выкатывали из переулков телеги и бочки, перегораживая ими мостовую. В церквях и на сторожевых башнях били колокола, отовсюду слышались крики. Меня охватил страх, Карл! Невозможно было сохранить самообладание, когда вокруг творится такое. Я побежал. Где-то неподалеку раздался чудовищный взрыв – наверное, взлетел на воздух пороховой склад. Взрыв был таким сильным, что я едва не упал и только в последний момент успел ухватиться за оглоблю стоявшей рядом телеги. Я бежал все быстрее, и сердце молотом билось у меня в груди. Кто-то сорвал с моей головы шапку, но я не останавливался и продолжал бежать. Ветер швырял мне в лицо клочья прогорклого дыма, солнце сверкало, словно раскаленный, плавящийся медный шар. Стрельба, крики, насмерть перепуганный колокольный звон, хлопанье ставен, грохот лошадиных копыт по булыжникам мостовой – чудовищный, уродливый шум, который бил меня по ушам, подталкивал в спину, хлестал, будто кнутом. Я не мог думать ни о чем – только о том, что Августина осталась дома одна, что она сходит с ума, мечется, не зная, где я, не зная, что происходит в городе. Томас силен, но даже он не сумеет защитить ее, если в дом ворвутся солдаты. Чтобы уберечься от них, потребна не сила, а хитрость, умение договариваться.
Я выбежал на Соборную площадь – до моего дома оставалась всего пара кварталов. В этот момент в дальнем конце площади появилось несколько всадников. Они гнали своих лошадей сквозь толпу, расшвыривая людей. Лошади хрипели, безумно вращая глазами. Они неслись прямо на меня. Я хотел отбежать в сторону, но меня сбили с ног…
Когда я очнулся, солнце стояло высоко, наверное, уже наступил полдень. Голова болела нестерпимо – при падении я сильно ударился. Поперек моего живота лежал труп какого-то бродяги, его кривые грязные пальцы упирались мне в грудь. Я стряхнул его руку и слегка приподнялся, чтобы оглядеться по сторонам.
Вокруг лежали тела убитых людей – они были разбросаны по площади, словно обрубленные ветви деревьев. Отовсюду доносился треск пламени, в воздухе пахло гарью. Рядом со мной кто-то натужно хрипел, но я не мог повернуть голову и посмотреть, кто это. Моя шея, конечности – все задеревенело. Воздух, казалось, был горячим от дыма. Возле Львиного дома – кажется, я показывал его вам? – столпилась пара десятков солдат. Это были имперцы. Они стреляли по окнам, а из окон стреляли по ним в ответ. Через площадь пронесся отряд всадников с выставленными вперед пиками. Где-то заплакал ребенок.
Я снова лег на землю и затаился. Мне нужно было бежать к Августине – Бог знает, что могло случиться с ней в этом аду! – но я боялся, что если солдаты заметят меня, то тут же убьют. И я остался лежать – лежать и смотреть, что происходит.
Солдаты выкатили на площадь пушку и стали суетиться вокруг нее, офицер в шляпе с алым плюмажем отдавал им приказы. На Соборной улице, в самом ее начале, горели дома, медные языки пламени яростно выметывались из окон. Со всех сторон слышались выстрелы. Двое пикинеров тащили через площадь обитый железом сундук, о чем-то переговариваясь между собой. Человек с красной перевязью обшаривал лежащие на земле трупы. В паре шагов от него хрипела раненая лошадь, вытягивая вперед длинную морду, всю обсыпанную известкой.
Несколько мушкетеров возле архиепископского дворца развлекали себя тем, что стреляли по мраморным статуям на фасаде. Разлетались в пыль белые головы, застывшие в благословении руки, изогнутые, тонкие посохи. Тридцать восемь статуй медленно превращались в крошки под грязными сапогами солдат.
Я закрыл глаза и стал молиться. Я молил Господа, чтобы он простил мне мои грехи, мою гордыню и презрение к ближним, чтобы он позволил мне найти Августину и защитить ее от творящегося в городе безумия. Я сумел бы предложить выкуп кому-то из имперских офицеров, чтобы он взял нас под свое покровительство. Я слышал, что подобные вещи случаются… Я бормотал какую-то бессмыслицу, торговался с Богом, как торгуются в мясной лавке. Что я обещал Ему? Продать дом и все деньги отдать на пожертвования церкви? Пустая клятва… Ни один дом в Магдебурге не стоил теперь и крейцера. Весь наш город – не только дома, но и храмы, приюты, казармы, дворцы и все, кто их населял, – всё это стоило теперь не больше мусорной кучи.
Когда я открыл глаза, стрельба возле Львиного дома прекратилась. Солдаты отбежали в сторону, офицер, стоящий рядом с пушкой, поднял вверх руку. В следующую секунду пушка громыхнула, выплюнув тяжелое ядро, и верхний этаж дома превратился в облако серой пыли. Выждав, пока пыль немного осядет, имперцы бросились внутрь.
И тут – не знаю, почему решился на это, – я вдруг поднялся на ноги и пошел вперед. Сначала я спотыкался и едва не падал, но потом шаги мои сделались тверже, я уже почти мог бежать. Я хотел проскочить мимо офицера и его людей, хотел пересечь площадь, чтобы добраться наконец до своего дома. К несчастью, меня заметили. Офицер ткнул пальцем в мою сторону, и ко мне не торопясь двинулись двое солдат в испачканных кровью кирасах. Они ухмылялись, на ходу вытаскивая шпаги из ножен. Я побежал в сторону, и они последовали за мной, прибавляя шаг. Они были охотничьими псами, а я – загнанным зверем, которого они готовились разорвать.
Впереди была темная громада собора. Я бежал, глядя на высокие, поднимающиеся к небу башни, и старался разглядеть в грязном дыму очертания святого креста. Бьют колокола. Доминика, Шелле, Орате, Доминика, Шелле, Орате… Три медных голоса, глубокие, умиротворяющие… Пусть Господь заберет меня, пусть моя жизнь оборвется возле освященного храма… Я задыхался, все вокруг меня погружалось в мутную красную воду. Шаги преследователей были уже совсем близко, но я боялся обернуться и посмотреть на них. Они смеялись, каменные крошки хрустели у них под ногами, и мне казалось, будто прямо у моего затылка клацают жадные стальные челюсти.
Не знаю, что произошло потом. Может быть, эти двое понадобились офицеру или же они увидели жертву более интересную, чем я, – как бы там ни было, они вдруг отстали. Собор был совсем рядом. Дверь приоткрылась, кто-то позвал меня. Я вытянул вперед руки и сделал еще несколько шагов. И провалился в красную воду…
* * *
Ехать до Вольтерсдорфа куда дольше, чем до Гервиша, и все же Якоб Эрлих надеялся, что они успеют возвратиться в Кленхейм до наступления сумерек. Все должно пройти благополучно, главное – соблюдать осторожность. Своих спутников он предупредил: небольших патрулей, навроде того, что встретился им неделю назад, бояться не стоит. Солдаты дорожат собственной шкурой и не станут нападать, не имея численного превосходства. Но вот если на дороге попадется отряд хотя бы в дюжину человек – тут раздумывать некогда. Надо бросать все и, прихватив с собою оружие, бежать в лес, укрыться среди деревьев. Затаиться и ждать, пока не пронесет нелегкая…
Впрочем, за несколько часов пути им так никто не встретился. Дорога была пуста. По обеим сторонам ее тянулись маленькие зеленые рощицы и густо заросшие сорняками поля. Солнце прикасалось к земле огромными теплыми ладонями – согревало, успокаивало, навевало сон. Ветер еле слышно вздыхал в кронах деревьев, золотой свет и мягкие тени ложились на землю.
До Вольтерсдорфа оставалось еще не меньше мили, когда впереди на холме показалась деревня. Названия ее Якоб не помнил: он уже очень давно не был в этих краях.
– Альф! – окликнул Эрлих Альфреда Эшера. – Съезди туда, разузнай, что и как. Увидишь что-то подозрительное – сразу скачи обратно. Кто его знает, что за люди здесь…
Эшер кивнул, направил лошадь вверх по склону холма.
«Вот бы остановиться в деревне хоть на полчасика, – думал он, чувствуя, как теплый ветер струится по его лицу, мягко треплет ворот рубашки. – Шутка ли – три часа на дороге, на этой жаре. А здесь можно будет хоть отдохнуть немного, да и холодного пива выпить – у хозяев наверняка найдется».
До деревни было уже недалеко, и можно было разглядеть соломенные крыши домов, длинные капустные грядки, изогнутые ветви яблонь. Подъехав ближе, Альфред вдруг придержал лошадь. Нигде – ни на улице, ни в огородах, ни у плетеной ограды – не было видно ни души. Из печных труб не шел дым.
– Вот ведь невезенье какое, – пробормотал он себе под нос, для верности нащупывая пистолетную рукоять. – Что в Рамельгау, что здесь…
Помедлив, Эшер все же решил проехать вперед, осмотреться. Кто знает, вдруг удастся отыскать что-то полезное…
В просвете между домами мелькнул какой-то странный предмет. Солнечные лучи слепили Альфреду глаза, и поэтому ему пришлось приставить ко лбу ладонь, чтобы разглядеть его.
Это был человек. Он раскачивался в нескольких вершках от земли; веревка, стянувшая шею и другим концом перекинутая через ветку яблони, не давала ему упасть. Ветер слегка поворачивал человека то вправо, то влево, и во время одного из таких поворотов Альфред увидел, что у человека отрублены ступни.
Люди не покинули свои дома – они остались. Кто-то лежал ничком, кто-то сидел, прислонившись к стене и бессмысленно глядя прямо перед собой. Неподалеку от того места, где находился Альфред, на грядках с морковью лежала мертвая женщина. Ее перепачканное землей платье было задрано, бедра и колени покрыты бурыми потеками крови. По щеке медленно полз муравей.
Ветер, который прежде дул юноше в спину, вдруг изменил направление, и он почувствовал запах разлагающихся на жаре тел. Его словно хлестнули по лицу. Зажав ладонью рот, он пришпорил коня и понесся от мертвой деревни прочь, силясь не закричать от страха, еле сдерживая тошноту.
* * *
– Увы, я так и не узнал имен тех, кто затащил меня внутрь, – хрипло продолжал фон Майер, рукавом стирая со лба испарину. – Когда я пришел в себя, рядом со мной никого не было. Я лежал на тюфяке на полу, ноги мне прикрыли рваным куском одеяла. Весь собор был набит людьми – они лежали на церковных скамьях, сидели в проходах, ели хлеб, запихивая в рот крошки, читали молитвы, бранились и плакали, утирая лицо рукавом. Кто-то стоял на коленях перед алтарем, кто-то мочился в ведро. Было тесно, очень тесно. В глубине святилища стонали раненые. Пахло здесь хуже, чем в приюте для нищих: в ноздри бил запах дыма, мочи, грязной одежды и чеснока. Запах толпы, запах лошадиного стойла. Вот что сделалось с Божьим храмом, Карл… В боковых нефах стояли на страже вооруженные люди с мушкетами, священники ходили между скамей. Во многих окнах были разбиты стекла, куски витражей валялись на полу. Под нашими ногами крошились изображения Христа и Святого воинства…
Мне вдруг подумалось, Карл, что собор стал для всех нас чем-то вроде ковчега, последнего спасения от всеобщей гибели. Здесь были солдаты и цеховые мастера, торговцы и каменщики, нищие и прачки, люди всех ремесел и званий. Все нашли здесь приют, все, кто успел добежать… В толпе я наткнулся на старого Иоахима Брауэра – вы должны его помнить, Карл, он был городским архивариусом, я хлопотал о назначении ему пенсиона. Мы обнялись, он дал мне кусок хлеба. Лицо у него было серое, испуганное, одежда перепачкана. Я рассказал ему про Августину, сказал, что хочу выбраться из собора и найти свой дом. Брауэр испуганно замахал на меня руками, стал убеждать, что нужно ждать наступления темноты. К ночи имперцы устанут и перепьются, кто-то из них наверняка вернется в свой лагерь. Если же я покажусь на улице сейчас, то не успею пройти и нескольких шагов. Видя мои колебания, Брауэр рассказал, как на его глазах четверо или пятеро мушкетеров убивали юношу-подмастерья. Они повалили его на землю и били сапогами и прикладами, разбивали ему кости – и долго не могли остановиться, хотя юноша давно уже был мертв.
Что я мог сделать, Карл… Я остался с Брауэром. Мы вместе бродили по собору, поддерживая друг друга. Два грязных, трясущихся от страха старика. Кто-то узнавал нас и подходил, кто-то отворачивался. Я не хотел думать об Августине. Как только мои мысли возвращались к ней, я сразу понимал, что она мертва, что ей совсем негде укрыться, спрятаться от надвигающейся смерти. И я не хотел думать о ней. Я знал, что при первой возможности побегу к ней, чтобы еще раз увидеть – пусть мертвую, но увидеть! Каждый раз, поворачиваясь в сторону алтаря, я машинально крестился и повторял свои молитвы к Господу. Но вряд ли он слышал меня – ведь я говорил неискренне и сам не верил в то, о чем прошу. Я был слишком растерян, я не знал, как справиться с тем горем, которое ожидало меня впереди. Моим плечам было холодно, душе – пусто. Меня ждала распахнутая огненная яма, и я знал, что мне придется ступить в нее и остаться в ней навсегда.
Мы бродили по собору, проталкиваясь сквозь чужие спины и плечи, проплывая сквозь плотную толщу людского горя. Никто здесь не был рад своему спасению, у каждого что-то осталось там, снаружи, где бесновался огненно-черный, изголодавшийся зверь. Кто-то оставил там стариков родителей, кто-то – сестру, кто-то – потерявшегося в толпе ребенка. Черный, дымный водоворот отрывал друг от друга цепляющиеся руки, сыпал пылью в глаза, бил в спину, подхватывал людей, как ветер подхватывает опавшие листья. Тех, кому повезло, вихрь зашвырнул сюда, под высокие своды Святого Морица.
Перед алтарем стоял на коленях человек. По одежде он был похож на небогатого ремесленника – измазанная черным жилетка, рукава с заплатами на локтях, заросшее бородой лицо. Он стоял на коленях и медленно, размеренно крестился. Лицо его было залито слезами. Они капали с его бороды, но он не замечал их, продолжая осенять себя крестом – не торопясь, спокойно, будто руки его были лопастями водяной мельницы. Красное от слез, измученное, отталкивающее лицо. В нескольких шагах от него молодая женщина с распущенными по плечам волосами баюкала завернутого в одеяло младенца. Глаза ее были закрыты, губы шевелились, и она раскачивалась в такт своему тихому пению. Из разбитого окна над ее головой задувал пахнущий дымом ветер.
Я пытался узнать у Брауэра, что происходит в городе, есть ли надежда, что весь этот кошмар когда-нибудь прекратится. Но он почти ничего не знал. На все мои расспросы он лишь беспомощно разводил руками, смотрел на меня жалобно, как будто боялся, что я могу его ударить. От горя Брауэр, видно, совсем помешался… Он мог рассказать только об одном: как утром к нему ворвались солдаты. Все это случилось не сразу. Вначале были выстрелы, и цепи, натянутые поперек улицы, и угловой дом, откуда в католиков швыряли горшки с негашеной известью. Но вскоре сопротивление было сломлено, на улице зазвучали крики: «Империя! Смерть лютеранам!» Брауэр до смерти перепугался. Он велел жене и дочери спрятаться наверху, на чердаке, а сам закрыл ставни и стал подглядывать в щелку. Руки у него тряслись так, что он не мог застегнуть крючок на рубашке. В дверь забарабанили железные кулаки, послышалась громкая ругань. Солдаты. Они говорили по-немецки, но на каком-то южном наречии, которое Брауэр едва мог разобрать. Почему-то ему показалось, что они родом из Швабии или Вюртемберга. Впрочем, какая разница? Солдат было четверо. Они не были пьяны – видно, не успели еще напиться. Обвешанные железом, потные, лица блестят от копоти. На шее у одного из них был повязан яркий платок, на манер тех, что носят цыгане. Брауэр не успел произнести и двух слов, как его ударили в лицо – просто так, вместо приветствия. Брауэр сказал мне, что удар был не сильным, от него только пошла носом кровь. Тот, кто был с платком, рявкнул, чтобы хозяин немедленно выдал им все деньги и ценности, какие есть в доме, иначе ему несдобровать. Трясясь от страха, Брауэр принес шкатулку, в которой его жена и дочь хранили свои украшения. Он надеялся, что после этого солдаты уйдут, но тот, в платке, заорал, чтобы он не заставлял их ждать и тащил деньги. Выбора не было, Брауэр отдал им и деньги – семьдесят или восемьдесят золотых монет, те, что были завернуты в кожаном мешочке и спрятаны в спальне, за гравюрой. Солдаты тем временем потрошили сундуки и шкафы. Один даже заглянул в камин – как будто там могло быть что-то ценное.
Наконец, выворотив дом наизнанку, солдаты ушли. Брауэр выпустил жену и дочь с чердака, сказал им, что все закончилось, беда миновала. От облегчения они плакали и обнимали друг друга. Как он потом корил себя за эту поспешность… После, в соборе, кто-то рассказал ему, что солдаты рыскали по городу небольшими группами, обшаривая каждый угол, что попадался им на пути. Сплошь и рядом случалось так, что в один и тот же дом заходили по нескольку раз. И если вначале хозяева еще могли что-то отдать солдатам, то потом у них уже ничего не оставалось и им нечем было откупиться от чужой ярости…
Входная дверь слетела с петель. Те, что явились во второй раз, по-немецки не говорили и с виду были похожи скорее на разбойников, чем на солдат. Черные бороды, грязные лица, рваные войлочные шляпы вместо шлемов. Впрочем, оружием они были обвешаны не хуже тех, первых. Может быть, хорваты или испанцы… Вопросов они не задавали. Тот, что был у них главным – здоровяк с курчавыми волосами и выбитым глазом, – приставил к горлу Брауэра кинжал и улыбнулся. При помощи жестов Брауэр попытался объяснить, что у него ничего не осталось и что он уже отдал все, что было ценного в доме. Вместо ответа здоровяк улыбнулся еще шире и провел кинжалом по воздуху – изображая, что перерезает глотку. Жена Брауэра – признаться, я совсем не помню, как ее звали, может быть, Ханна или Амалия, – бросилась перед ним на колени и стала уговаривать его не трогать ее мужа. Пусть обыщут их дом, говорила она, пусть сами убедятся, что у них ничего нет. А если найдут что-то, что придется им по душе, то пусть забирают… Некоторое время здоровяк слушал ее, не понимая, по-видимому, ни одного слова из того, что она говорила. Потом сделал знак одному из своих людей. Тот коротко замахнулся и ударил ее пистолетной рукоятью в висок. Брауэр хотел броситься к жене, но не успел. Его самого ударили – эфесом меча или чем-то еще тяжелым – и отшвырнули в угол. Он потерял сознание, но беспамятство не продлилось долго. Очнувшись, он увидел, что солдаты ушли. Жена его лежала на том же самом месте, но дочери нигде не было. Видно, солдаты увели ее с собой…
Он еще долго говорил мне. О том, как выбежал на улицу, пытаясь отыскать дочь. О том, как шел между домами, пристально вглядываясь в лицо каждой мертвой женщины, что попадалась ему на пути. О том, как добрался до Соборной площади. Снова рассказал о подмастерье, которого убивали солдаты.
Я перестал его слушать, Карл, это было слишком тяжело. Когда он говорил о своей семье, я вспоминал Августину. И мои руки начинали трястись.
Мне сильно хотелось пить. Но где взять воду, если рядом набилась, самое малое, тысяча человек? Душный, словно сочащийся потом воздух. Я нашел в толпе нескольких своих знакомых, спросил, нет ли у них хотя бы глотка. Ни у кого не было. Впрочем, если бы и было, не думаю, что кто-то решил бы вдруг поделиться со мной. Я привалился к колонне. В соборе двенадцать колонн, вы знаете об этом? Двенадцать, по числу апостолов… Камень был теплым, нагрелся от стоячего дурного воздуха. Перед глазами у меня все плыло, качалось в грязно-розовом едком тумане. Белые стены бежали вверх, сходились под куполом и исчезали. Брауэр остался где-то позади, по-моему, он даже не заметил, что я отошел от него. Я думал о чаше со святой водой. Наверняка она давно уже была пуста, иссушена. Но если бы в ней оставалось еще хоть что-то, я не задумываясь выпил бы все, лакал бы из нее, как собака. Вот во что мы превратились, Карл. Пить святую воду, класть ноги на резную спинку скамьи, справлять нужду вблизи алтаря… Что для нас оставалось святого? Мы думали только о своих жизнях. И я думал только о себе. Будь это не так, я не стал бы слушаться Брауэра, давно бросился бы вон из собора, сумел бы…
Прошел час или, может быть, два. Я стоял, словно в полузабытьи, ничего не слышал, ничего не замечал. Вокруг толпились люди, молились, всхлипывали, тревожно переговаривались друг с другом. Кто-то положил руку мне на плечо. Я обернулся. Это был Райнхард Бек, пастор, я часто посещал его проповеди. Длинная вьющаяся борода, открытое, не старое еще лицо. Я смотрел на него, не понимая, что ему от меня нужно, и не сразу сообразил, что он протягивает мне маленькую флягу.
– Пейте, господин советник, – сказал он. – Здесь немного, но вы можете выпить всё.
Я выпил воду, высосал из фляги последние капли и тянул, тянул, пока в ней не осталось ничего, кроме воздуха. Я вернул ему флягу, поблагодарил. Знаете, Карл, меня сразу привлекли его глаза: в них не было страха, не было озлобленности. У него были спокойные глаза, спокойные и благожелательные. Мы разговорились. Это было совсем не то, что с Брауэром, – он не жаловался мне, не искал поддержки, наоборот, предлагал свою.
От пастора я узнал, что произошло в городе. Он знал многое – здесь, в соборе, были разные люди, и каждый из них нес в себе небольшую частичку всеобщего кошмара. Впрочем, пастор предупредил меня, чтобы я не верил всему. Как знать, сколько было правды во всех тех рассказах, что ему пришлось выслушать, и как отличить правду от вымысла, рожденного безумием или страхом.
Вот что я узнал от него.
Имперцы проникли в Магдебург с северной стороны, из Нойштадта, – все произошло в точности так, как и опасался фон Фалькенберг. Случилось это на рассвете, когда часовые спали и никто не ожидал нападения. Отряды Паппенгейма захватили стены, перебили защитников, а затем уже открыли Крёкенские ворота. В город ворвалась кавалерия, за ней – латники и мушкетеры, вся эта изголодавшаяся, озверевшая от долгой осады толпа. Они ревели так, словно в глотках у них были железные трубы, и сами они, казалось, были сделаны из железа. Железные руки, железные зубы, железные, покрытые гнилой ржавчиной, сердца… Фалькенберг погиб почти сразу, и его труп потерялся среди десятков и сотен других. После его смерти гарнизон продолжал сопротивляться, и в какой-то момент была надежда, что удастся вытеснить врага обратно. Его Высочество бросился в гущу схватки, чтобы повести за собой людей, но его ранили и взяли в плен. Католики штурмовали Магдебург со всех сторон. Это был генеральный штурм, последняя, решающая атака, и у города уже не было сил отбить ее. Знаете вы или нет, Карл, в войсках императора много иноземцев. Венгры, поляки, итальянцы, французы, испанцы, валлоны… Есть еще хорваты – Паппенгейм набирает из них свою конницу. Разумеется, полно и немцев – саксонцев, вестфальцев, баварцев, из всех земель, со всех уголков Империи. Уничтожив гарнизон, все они ринулись в город, с криками, гоготом, животным ревом. Серые толпы растеклись по рукавам улиц, хлынули между домами, раздробились, словно русло реки меж маленьких островков. Солдаты врывались в дома, высаживали двери ногами и ударами алебард. Повсюду был звон разбитого стекла, мольбы о пощаде. Из окон выбрасывали сундуки, одежду, ковры. Иногда вслед за ними выкидывали из окон людей – швыряли, словно мешки с тряпьем. Из винных погребов и трактиров выкатывали на улицу бочки. Пролитое вино текло по улицам, смешиваясь с кровью.
Город хрустел, стонал, словно человек, которому выламывают руки в пыточном подвале. Каждого, кто пытался защитить себя и свою семью, убивали на месте. Но убивали не всех. Тех, кто мог откупиться, не трогали. Кого-то брали в заложники и уводили в лагерь. Если кто-то запирался в доме – дом поджигали. Впрочем, иногда поджигали и для потехи – стояли и смотрели, как выпрыгивают из огня живые люди, ломая себе кости на булыжниках мостовой. Повсюду занялись пожары. Многие из тех, кто решил спрятаться от солдат в подвалах, на чердаках, в потайных комнатках, задохнулись в дыму. Но католиков огонь не остановил. Хорваты Паппенгейма гнали лошадей во весь опор по узким улочкам, разрубая саблями бегущих, и серые головы катились за ними по земле, словно капустные кочаны. От страха люди забирались под трупы, мазали себе щеки кровью, чтобы их принимали за мертвецов…
У меня кружилась голова, когда я слушал рассказ Бека. Неужели нет никакого спасения? Неужели городу суждено погибнуть в этом чудовищном, все перемалывающем вихре? Но ведь сам я жив и все, кто находится под крышей собора, тоже живы, и их жизням ничто не угрожает. Значит, и другие могут спастись! Ведь в Магдебурге столько церквей, и каждая из них, даже самая маленькая, может дать приют нескольким сотням человек! Рядом с нашим домом церковь Святого Себастьяна, до нее всего пара дюжин шагов. Августина наверняка успела добежать до нее – она ведь богобоязненна и, без сомнения, решила искать спасения в храме. Она жива, жива!! Церкви могли укрыть половину Магдебурга!
Когда я сказал об этом Беку, он как-то странно посмотрел на меня, а затем произнес:
– Пойдемте со мной.
Мы стали протискиваться в западную часть собора. Бек вынул из кармана ключ и отпер дверь, ведущую на колокольню.
– Прошу вас, наверх. Там все увидите.
Он шел впереди, держа в руке подсвечник, а я следовал за ним. Витая лестница поскрипывала под нашими шагами. Воздух был сухим и теплым, и мне казалось, что мы поднимаемся внутри еще не остывшей печной трубы.
– То, что солдаты не тронули собор, – это чудо, я не вижу других объяснений, – говорил мне Бек. – Католикам он должен быть ненавистен – еще бы, средоточие враждебной им веры, главный храм всех лютеран Германии! И все же что-то их остановило. Вначале, еще только появившись на площади, они пытались ворваться сюда. Били прикладами в дверь, палили из мушкетов. Пастор Мюльце пытался урезонить их, но ему прострелили руку.
– Но как они посмели?! Это же Божий храм!!
– Не спрашивайте меня об этом. Вы своими глазами видели доказательство – разбитые стекла. Помню, кто-то предлагал стрелять по солдатам в ответ, защищать себя. Господи, какое счастье, что я не разрешил этого, – тогда нас ничто бы уже не могло спасти… Но вскоре все вдруг прекратилось. Не было больше ни выстрелов, ни попыток выломать двери. Более того, один из офицеров попросил укрыть здесь раненую женщину, которую он подобрал на площади. Что ж, видимо, и среди этих зверей попадаются иногда благородные люди. И все же я не могу найти объяснения, не пойму, что могло их остановить.
– Может быть, они получили приказ?
– Может быть, – пожал плечами пастор. – Но я не склонен верить в благие намерения Тилли и его офицеров. Я бы скорее поверил в чудо, в Божественное вмешательство.
Знаете, – с улыбкой произнес он, когда мы остановились передохнуть, – с собором вообще связано немало чудес. И самое главное из них – то, что его удалось построить здесь, на берегу Эльбы.
– В чем же чудо? – еле ворочая языком, спросил я.
– Здесь очень мягкая земля. На ней можно выстроить крепостную башню или каменный дом, но не собор. Он слишком велик, мягкая основа его не удержит.
Я едва понимал, о чем он говорит. В груди все горело, я задыхался, глаза щипало от дыма. Зачем он завел этот разговор? Зачем потащил меня сюда, на колокольню? Что я должен там увидеть? Я смотрел на Бека – лицо у него было спокойное, длинная борода слегка покачивалась в такт словам.
– Господь создал этот мир совершенным, друг мой, – говорил он. – Все зло, все неудачи, которые нас постигают, происходят лишь оттого, что мы ленимся распознать Божий замысел и пытаемся заменить его своим. Человеку не нужно ничего придумывать – достаточно лишь оглянуться и увидеть то, что дал в наши руки Создатель. Берега Эльбы мягкие, в них много песка. Но в одном месте есть гранитная скала – нерушимая, твердая. На ней и был воздвигнут собор. Понимаете? Это было единственное место во всей округе, где он мог быть построен. Собор должен был стоять именно здесь, на этом самом месте, и это было предопределено, предопределено с момента сотворения мира!
Впрочем, – продолжил Бек, когда мы снова стали подниматься наверх, – во всем этом есть одна тонкость. Скала расположена таким образом, что на ней могла быть размещена лишь одна из башен колокольни. Для второй не оставалось места, и ее основание приходилось на мягкую землю. И что же? Чтобы облегчить вес, пришлось оставить вторую башню пустой. В ней нет ничего – ни лестницы, ни внутренних ярусов, ни колоколов. Ничего. Только каменная оболочка. Снаружи обе башни выглядят одинаково, их почти не отличишь друг от друга. Обе прочные, высокие, величественные. Но при этом Южная башня абсолютно пуста, а все колокола – голос собора, его душа – расположены в Северной башне. В этом есть определенный смысл, не правда ли?
Наконец мы остановились у двери, обитой железными полосами.
– Это еще не колокольня, – сказал мне Бек. – Здесь, за дверью, небольшой зал. Вы все сможете увидеть отсюда.
И он открыл дверь – будто отодвинул печную заслонку.
* * *
Зал, где мы очутились, располагался довольно высоко над землей, и с него были видны городские крыши. Я подошел к окну, прижался лбом к теплому – все вокруг было теплым – стеклу. Бек поддерживал меня за локоть, как будто боялся, что я могу упасть.
Кто знает, Карл, если бы он не поддерживал меня, я, наверное, действительно рухнул бы на пол. Я почувствовал себя обессиленным, почувствовал, что меня ударили, нанесли смертельное увечье, проткнули насквозь.
Магдебург был мертв. Он лежал внизу, широкий, черный, будто облитый кипящей смолой. Огромное смоляное озеро, увенчанное огненной шапкой. Мертвый, опутанный раскаленными нитями великан.
– Пожар начался на севере, – тихо сказал за моей спиной Бек. – Может, все и обошлось бы. Но потом налетел ветер. Имперцы едва успели выбежать прочь из города, лишь немногие смельчаки рискнули остаться здесь…
Небо над Магдебургом было серым, как волосы старика. Серым от пепла. Сквозь этот пепел, сквозь грязные дымные мазки едва проступало красное, в цвет открытой раны, вечернее солнце. Внизу, на краю площади, догорал архиепископский дворец. Крыша была проломлена, ее свинцовые пласты висели, как разорванная бумага. А внутри – под этой разорванной свинцовой кожей, под обломками колонн и кусками камня, мертвыми искрами зеркал и сгоревшей позолотой дверей, – поблескивали и переливались остывающие угли, выбрасывая вверх тонкие, обиженные травинки огня. Несколько часов назад дворец еще был живым. Тридцать восемь мраморных статуй еще смотрели из своих ниш на пробегающих мимо людей, и развевались украшенные гербами флаги, и тени скользили по белым стенам, и золотой ангел на крыше поднимал тонкими руками крест. Ничего этого больше не было. Вместо дворца на площадь выкатился обломанный, обгоревший мраморный череп.
– Огонь сыграл с солдатами злую шутку, – продолжал Бек. – Они еще не успели выпотрошить город до конца, как им пришлось убираться прочь, спасаясь от пламени. Так что теперь нам нужно бояться не солдат, а того, чтобы ветер не подул в сторону собора. Да убережет нас Господь…
Голос Бека почти не дрожал – он хорошо умел владеть собой, хотя я чувствовал, как больно ему видеть перед своими глазами умирающий, обугленный город.
Знаете, Карл, я всегда считал, что на свете нет ничего выше, чем шпили магдебургских церквей. Я ошибался. Языки пламени сумели подняться выше. Они бесновались на ветру, рвались, жадно тянулись вверх, словно хотели поджарить самое небо. Прямо перед моими глазами горели башни церкви Святого Николая. Они казались угольно-черными, сажа кипела на их стенах, а снизу весело карабкались по камням рыжие огненные вьюнки.
– Во всем городе осталось только два места, где можно укрыться, – собор и монастырь Святой Девы. Монахи укрыли за своими стенами многих людей, не спрашивая о том, какой веры те придерживаются, – сказал пастор.
– А другие церкви? – глухо спросил я, зная ответ.
Бек положил мне на плечо руку.
– Посмотрите, – сказал он. – Вот там, на севере, Святой Иоганн, и Святой Ульрих, и Святая Екатерина. Они горят. К утру от них не останется ничего, кроме стен. Магдебург погиб. Здесь, в соборе, немногим более тысячи человек, может быть, полторы тысячи. Еще столько же – в монастыре. Только в этих стенах спасение. Все остальное – смерть.
Он провел меня к другому окну, расположенному в северной части залы.
– Отсюда вам будет удобнее смотреть. Видите монастырь? Имперцы не тронули его. Впрочем, в этом нет ничего удивительного – к чему им громить католическую обитель…
Я смотрел туда, куда пастор указывал своей длинной рукой. Монастырь и вправду был цел. Его башни плавали в дыму, а стены казались такими же черными, как балки в коптильне, но он был цел. Пожар не прошел для него бесследно – ветви деревьев в монастырском саду были голыми, на них почти не осталось листьев. Кривые, будто съежившиеся от страха ветви.
– Только собор и монастырь, – тихо повторил Бек. – Только их пощадил огонь, только их не тронули солдаты. Все остальное погибло. Когда начался штурм, многие бросились в церкви, в надежде, что святые стены дадут им защиту. Какими бы жестокими ни были солдаты императора, они ведь тоже христиане. – Он усмехнулся невесело: – Но солдаты Тилли, наверное, забыли о том, что принимали причастие. Здесь, в соборе, они всего лишь разбили стекла. В другие же церкви въезжали на лошадях и стреляли прямо с седла в каждого, кто не успел спрятаться. В Святого Иоганна они ворвались во время молитвы и перебили всех, кто там находился, – и священников, и прихожан, залили все кровью. Лишь немногим удалось спастись. Среди них был племянник пастора Мюльце, он притворился мертвым и видел все собственными глазами. Знаете, что он еще рассказал? Перебив всех, кто находился в церкви, солдаты разбрелись в разные стороны. Набивали мешки утварью, скалывали позолоту со стен, а после, когда уже ничего не осталось, принялись рубить деревянные скамьи и сшибать головы статуям. Какой-то бородач со всего размаха ударил топором в золоченый алтарь, и лезвие застряло в нем, словно в дубовой колоде. Святотатство…
Порыв ветра на несколько секунд разогнал дымовую завесу, и на равнине перед западной стеной я увидел имперский лагерь. Трепетали на ветру знамена, горели меж бесчисленных палаток костры. Наверное, там сейчас делили добычу и гадали, когда же спадет пламя и можно будет вернуться за новыми трофеями.
Вдруг заболело сердце – в него словно воткнули булавку. С каждой секундой боль нарастала, булавка входила глубже. Я прижал левую руку к груди и повернулся к пастору:
– Зачем вы привели меня сюда? – Мой голос сорвался на крик. – Зачем?! Разве это – замысел Создателя, о котором вы мне говорили? За что все это? Какое преступление мы должны были совершить, чтобы заслужить такое?!
От крика мне сделалось немного легче, боль отступила. Бек смотрел на меня, и я увидел, что в уголках его глаз дрожат слезы.
– Вы должны это видеть, – мягко сказал он. Слеза вырвалась и маленькой искрой блеснула на его щеке. – После полудня я поднимался сюда несколько раз и каждый раз спрашивал себя о том, о чем вы спросили только что. Ответа я не знаю. Смотрите, запоминайте то, что видели своими глазами. И молитесь о тех, кто остался там, внизу…
Он провел по щеке ладонью.
– Смотрите, господин советник, смотрите. Этот день должен остаться в людской памяти. Кто знает, может быть, в этом и состоит Его замысел… Смотрите, а я буду смотреть вместе с вами. Этот груз невозможно вынести одному…
Небо над городом стало темнеть, помутневшее солнце исчезло. Тем ярче выглядели теперь рваные лоскуты пламени. Не знаю почему, но я вдруг протянул руку и, повернув бронзовый завиток, распахнул оконную раму.
Меня обдало жаром, в глаза полетели перышки едкого пепла, и на несколько секунд мне пришлось зажмурить глаза. Сытый ветер гудел, будто тяга в плавильной печи, разносил над городом запах дыма и горелого мяса, запах огромного погребального костра. Огонь ревел над городом – ревел, как огромное, злобное существо, изнывающее от нестерпимого голода. Огонь был живым, Карл. Думаете, я преувеличиваю? У него был свой голос, низкий, мощный, тяжелый, он шел из самой глубины земли, оттуда же, откуда врывались эти стонущие, алчные языки. Представьте себе тысячи, сотни тысяч раскрытых глоток, из которых вырывается один и тот же звук. Это голос огня.
Огонь был чудовищем, стиснувшим Магдебург в своих опаляющих гибельных лапах. Вот одна из них обвилась вокруг башни Святого Николая, сжала ее и переломила надвое, стряхнула вниз ненужные каменные крошки. Может быть, эта башня тоже была пустой? Нет. Даже отсюда, сквозь ветер и треск пожаров, я смог услышать, как громко хрустнула деревянная балка и полетел вниз, пробивая перекрытия, тяжелый колокол.
– Это погребальный костер, – словно услышав мои мысли, произнес Бек. – Костер, торжество язычников. Должно быть, так же пылали Константинополь и Иерусалим…
Огромный собор вдруг показался мне маленьким домиком среди бушующего лесного пожара. Лихие завитки пламени, злые, быстро движущиеся тени, уродливый, распухший от сожранных жилищ дым.
Каким жарким был воздух… И каково же было там, внизу… Горели дома, горели церкви, мертвые тела обращались золотыми летучими искрами. Трескался от жара столетний камень, разноцветными слезами текли витражи, надламывались и летели вниз хрупкие ветви распятий. Страницы книг становились пеплом, высыхала пролитая вода и пролитая кровь. Огонь танцевал на крышах, его лоскуты вытягивались вверх, словно режущие стебли осоки. Стебли проросли сквозь кровли и черепицу, растопив, изжарив, превратив в золу все, что стояло у них на пути.
И сейчас, на моих глазах, все это трещало, распадалось, и жизнь выходила из города, как выходит воздух из сгорающего полена…
В какой-то момент мне вдруг почудилось, что Магдебург исчез, провалился в огненную, жадную смоляную бездну, что нет больше моего дома, нет Широкого тракта, нет каменных стен на берегу Эльбы, нет ничего – ни жизни, ни надежды, ни памяти. И только Собор остался на месте – уцелел, удержался, ухватился за низкое горящее небо каменными лапами башен. Господь не уберег свою канцелярию…
– Что случилось с членами Совета? – спросил я. – Вы что-нибудь знаете о них?
Бек пожал плечами:
– Слухи, только слухи. Кто-то говорил мне, что часть из них укрылась в доме Алеманна. Другие, вероятно, погибли. Разве можно теперь узнать точно…
Пастор замолчал и медленно перекрестился.
– У вас, должно быть, остался там кто-то, – сказал он через некоторое время.
– Августина. Жена… – выдавил из себя я.
– Помолитесь за нее. Все мы сейчас гораздо ближе к небу, чем прежде. Бог услышит вашу молитву.
– Я хочу найти ее.
– Бесполезно. Дождитесь, пока спадет пламя. Иначе сгорите заживо.
Снизу донеслись тягучие звуки органа. Чистый, неизгаженный дымом воздух становился музыкой, проходя по стальным трубам, а затем устремлялся сквозь крышу собора вверх, к небесам. Но сейчас эта музыка не умиротворяла, а резала сердце.
– Начинается вечерняя служба, – сказал мне Бек. – Мне нужно идти. Прошу вас, пойдемте со мной.
* * *
Лицо Альфреда Эшера было перекошено от страха, и цеховому старшине пришлось даже прикрикнуть на него, чтобы привести в чувство.
– Их всех перебили, господин Эрлих, – лепетал юноша. – Всех… Никого не осталось… Это солдаты, наверняка солдаты…
Якоб Эрлих похлопал Альфреда по плечу, обвел взглядом всех остальных.
– Возвращаться надо, – буркнул под нос Вильгельм Крёнер. – Раз здесь такая чертовщина…
– Точно, – поддакнул Райнер. – Надо убираться, пока еще целы.
– А ты что скажешь? – спросил цеховой старшина, повернувшись к сыну.
– До Вольтерсдорфа немного осталось, – хмуро ответил тот. – Дела не бросают на полпути.
Якоб Эрлих пригладил рукой седую бороду, усмехнулся. Вот это речь настоящего мужчины. Молодец Маркус! А остальные – просто слюнтяи, способные испугаться собственной тени. Напрасно он на них понадеялся. Но ехать дальше и вправду нельзя.
– Возвращаемся в Кленхейм, – сказал он. – Разворачивайте телегу.
И они тронулись в обратный путь. Маркус, недовольный отцовским решением, ехал рядом с Альфредом Эшером, расспрашивал, что тот увидел в деревне. Вильгельм Крёнер почесывал небритую щеку. Гюнтер Цинх полулежал, опершись на локоть, задумчиво глядя в чистое голубое небо.
Сзади послышался какой-то неясный гул, в котором они не сразу смогли разобрать стук конских копыт. Господи Боже, неужели опять…
Обернувшись, цеховой старшина увидел, как через гребень холма, в двухстах или трестах шагах позади, переваливают серые тени всадников. Их была не дюжина и не две, а гораздо больше.
– Всем в лес, живо! – скомандовал он, вытягивая из кобуры пистолет. – Маркус, Альф! Скачите с остальными!
– А как же ты, отец?
– Я следом, – отозвался цеховой старшина, а затем, видя, что Маркус колеблется и не хочет оставлять его одного, крикнул: – Делай, что велено!
Тот не посмел ослушаться, пришпорил рыжую лошадь, понесся с дороги прочь. Райнер, Цинх и Крёнер перепрыгнули через тележный борт и со всех ног побежали к кромке деревьев.
Глядя, как приближаются всадники, Якоб Эрлих выпрямился в седле, щелкнул пистолетным замком. Навряд ли ему посчастливится убить кого-то из этих тварей. Их слишком много, они сумеют подстрелить его раньше. Но разве в этом дело? До леса – полсотни шагов. Нужно задержать преследователей, выиграть хоть немного времени, чтобы Маркус и остальные успели скрыться.
Он поднял руку с зажатым в ней пистолетом.
Жаль, что приходится умирать вот так. Но ничего не поделаешь.
Над дорогой ударили выстрелы.
* * *
Фон Майер закашлялся, его желтоватые, больные глаза выпучились. Магда положила ему руку на грудь, будто желая успокоить рвущиеся оттуда хрипы.
– Я попросила Клару сделать липовый настой, – тихо сказала она мужу. – Будет готово к вечеру.
Советник затих, прикрыв глаза. Дыхание его было тяжелым, судорожным, словно он только что вынырнул из глубокой темной воды.
– Пожалуй, вам сегодня не стоит больше разговаривать, Готлиб, – сказала Магда, глядя на него с тревогой. – Отдохните.
– Нет! – зло прохрипел фон Майер, пытаясь сесть на кровати. – Нет! Я должен вам все рассказать сейчас. Нельзя ждать до завтра. Нельзя, понимаете?!
И торопливо, чтобы они не успели ему возразить, заговорил снова:
– На чем я остановился? Ах да… Я послушался Бека, как прежде послушался Брауэра. Страх перед огнем удержал меня. Я не решился куда-либо идти. Ночью я не спал. Никто в соборе не спал. Люди были измучены теснотой, страхом, неизвестностью. Уже почти сутки мы провели без воды и пищи. Теперь никто не разговаривал, не расспрашивал соседа, не молился – не было сил. Все мы просто сидели среди пересохшего, выжженного солнцем поля и ждали, когда Господь пошлет дождевую тучу. Бек сказал мне, что утром Тилли наверняка появится в Магдебурге, чтобы осмотреть захваченное и отдать необходимые распоряжения. Что ни говори, а Магдебург, пусть даже такой, каким стал, остается ключом ко всей Эльбе. Я возмущенно спросил Бека, чего можно ждать от появления старого мясника, если только не новой волны грабежей и убийств. Но пастор рассуждал по-другому.
– Если Тилли появится в городе, – сказал он, – я первым выйду к нему и брошусь перед ним на колени, чтобы он пощадил Магдебург и оставил нам то немногое, что еще не сгорело в огне. Каким бы чудовищем он ни был, в его власти спасти город и не дать ему погибнуть окончательно.
Я не стал с ним спорить, Карл. Признаться, мне уже было все равно. Я всматривался в закопченные стекла, ожидая, когда утихнет пожар. Нужно было выгадать время, успеть, прежде чем солдаты снова вернутся в город.
На рассвете я решился выйти наружу. Было холодно. В воздухе шевелился серый прогорклый туман, скудный дым пепелища. Тяжелая дверь собора захлопнулась за моей спиной, и часовой со скрипом заложил щеколду.
Я медленно пошел вперед, оглядываясь и не узнавая дороги. Битое стекло, кровь, осколки камня, мусор вперемешку с золой. Каждый порыв ветра поднимал облачко серой пыли, которое затем плавно оседало вниз. Мои ноги увязали по щиколотку. Всюду была тишина. Не скрипели колеса телег, не стучали подошвы по мостовой, не перелетали из дома в дом звуки человеческих голосов. Только неподалеку кто-то слабо выкрикивал в пустоту имена, видно, разыскивал своих близких. А сверху – как снег – падал на землю светлый невесомый пепел. Заваленный снегом, непроходимый, безлюдный лес…
Я пересек пустую площадь. Трупы, которые я видел прошлым утром, по-прежнему лежали на ней, неубранные, присыпанные серым. За ночь лица успели окаменеть. Оскаленные криком рты, тусклые, неживые глаза. Каким уродливым становится человеческое тело, когда у него отнимают жизнь…
Я едва не споткнулся о тело мужчины. Он лежал лицом вниз, и толстый живот выпирал из-под него, как туго набитый мешок. Толстяк был в одной нательной рубашке, вся остальная одежда была с него сорвана – наверное, постарались солдаты. Я присмотрелся, перевернул толстяка на спину. Это был советник Брювитц, с которым я расстался у дверей ратуши. Как он оказался здесь? Должно быть, тоже хотел укрыться в соборе…
Брювитц мертв, Фалькенберг мертв, Христиан Вильгельм в плену. Что с остальными – неизвестно. Я поймал себя на мысли, что думаю о них так, как будто все они умерли. Что ж, отчасти так оно и было – они остались в прошлом, и я не верил, что снова смогу увидеть кого-то из них. Бургомистр Кюльвейн – хитрый упрямец, который даже в жару надевал бархатный черный камзол с меховым воротом. Бургомистр Шмидт – внимательный, осторожный, с круглыми железными очками на тонком носу. Советник Штайнбек, распорядитель городских складов и амбаров, толстый, с короткой багровой шеей. Советник Ратценхофер – у него опухали ноги, и по городу он передвигался в лиловом портшезе. Советник фон Герике – самый молодой из членов Совета, ему не исполнилось еще тридцати. Имена, лица, звания… Пустота. Нет больше городского совета. Судьбу Магдебурга решают теперь огонь и солдатский башмак.
Рядом, в пыли, валялся чей-то скомканный плащ. Я отряхнул его и набросил сверху на Брювитца. И двинулся дальше.
Из тумана на меня таращился мертвый дворец – измазанный сажей, с обломанными кусками стен, разбитой галереей. Где-то в глубине его, должно быть там, где была зала приемов, еще потрескивал слабый, затихающий огонь. Там, среди разграбленных комнат, рваных драпировок и обвалившихся стропил, огонь еще ухитрялся находить себе пищу.
Навстречу мне попались несколько человек – они двигались сквозь туман, словно через толщу воды, медленно переступая ногами, вытянув вперед руки. Я окликнул одного из них, но он даже не посмотрел в мою сторону, прошел мимо, закрывая лицо отворотом плаща. От чего он закрывался? От пепла или чужого взгляда?
Миновав страшные обломки дворца, я вышел туда, где прежде начинался Широкий тракт. Он был длинным, вытягивался через весь город, с юга на север, и в прежние времена здесь было не протолкнуться из-за людей и повозок. Сейчас он был пуст. Без разноцветных стен, без статуй под свинцовыми колпаками, без позолоченных вывесок и цветочных горшков. Все содрано, выломано, выворочено с корнем.
Я перекрестился и прибавил шаг. До нашего переулка оставалось совсем немного.
Вот дом Венцлера, старшины цеха молочников. Флюгером на его доме служил медный скворец, и если ветер дул достаточно сильно, птица начинала петь. Теперь флюгера не было, а от самого дома не осталось ничего, кроме нелепо торчащей печной трубы. Дом квартального смотрителя Беттингера. Здесь, на белом фасаде, между окнами первого и второго этажей была изображена сцена прибытия Христа в Иерусалим. Я слышал, что отец Беттингера заплатил художнику пятьдесят гульденов за эту работу. Увы, его деньги пропали зря. Те участки стены, которые не обвалились вниз, сильно обгорели, и остатки росписи едва можно было различить.
Вот так я и шел, Карл, глядя на мертвые здания и мертвых людей. Особняк фон Гульда, бело-розовый, как цветок яблони. Огороженный сад при доме Цвайдлера, где хозяин высадил с дюжину вишневых деревьев. Желтый, словно кусок топленого масла, дом кузнечного мастера Шенка. Разграбленные, обожженные, с выбитыми стеклами и разнесенными в щепки дверьми – такими они были теперь. Во всем Магдебурге, наверное, не осталось больше красивых домов, только эти обломки…
На ступенях дома Цвайдлера еще тлели красные угольки. Какой-то человек лежал на них вниз лицом, и угольки медленно плавили остатки волос на его голове.
Вот наконец и мой переулок. Я не успел сделать и двух шагов, как ударился лбом обо что-то. Это был висящий в воздухе башмак. Посмотрев наверх, я увидел мужчину – его выбросили из окна с веревочной петлей на шее, и он болтался в четырех футах над землей, словно тяжелая кукла.
Я уже говорил вам, Карл, что многое видел в своей жизни. Видел смерть, видел сгорающих заживо людей, видел человеческое несчастье и ярость толпы. Я знал, что с начала войны по всей Германии происходят ужасные вещи. Слышал о разрушенных церквях, о виселицах, на которых солдаты вешают людей десятками, о трупах, которые некому закопать, о голоде, от которого люди теряют человеческий облик… Но я никогда не думал, что на германской земле возможно то, что случилось здесь, в Магдебурге. Разве Кельн, или Трир, или Бамберг подвергались когда-нибудь такому опустошению? Магдебург открыл для всех нас новую дверь, Карл. За ней, за этой дверью, позволено было убивать не мятежников, не вооруженных солдат вражеской армии, а целые города, стирать их, как художник стирает с холста ненужную краску…
Впрочем, все это пустые слова… Впереди я увидел свой дом – он был почти целым. На месте и крыша, и угловая башенка, только стены немного потемнели от копоти. Господи, неужели…
Я бросился вперед, спотыкаясь, черпая башмаками золу с мостовой. Из темного провала между домами на меня глянула испуганная женщина – наверное, она всю ночь пряталась где-то там. Крыльцо, приоткрытая дверь. Я вбежал внутрь и увидел Августину. Она лежала на полу, рядом с лестницей. Платье на ней было задрано. Она была мертва.
Знаете, Карл… Когда я увидел ее, такую, я ничего не почувствовал, не смог даже заплакать. Во мне все словно пересохло. Я только присел рядом с ней, одернул платье. Волосы у нее были покрыты пылью. Я перевернул ее на спину, оттер лицо платком. Ее голова лежала на моих руках.
Что было потом? Не помню точно. Кажется, я пошел на второй этаж. Комнаты были перевернуты вверх дном. Обрывки одежды, раскрошенные глиняные черепки, испачканные стены, резной шкаф с расколотой дверцей…
Я спустился вниз. Поправил затоптанный уголок ковра. Прикрыл дверь. А затем опустился на пол рядом с Августиной и заснул. Мне больше нечего было бояться…
* * *
Фон Майер провел по лицу рукой и замолчал, бессмысленно уставившись в потолок. Его набрякшие красные веки едва заметно дрожали.
Некоторое время Хоффман ждал, пока советник заговорит снова, а затем решился задать вопрос:
– Вы говорили, Готлиб, что оставили жену под охраной слуги. Что же случилось с ним? Его звали Томас, верно?
– Томас? – непонимающе переспросил советник. – Ах да… Он тоже был там, в комнате, неподалеку. Не знаю, от чего именно он умер. Пуля, клинок, веревка – какая разница? Мой рассказ подходит к концу, Карл. Не знаю точно, сколько времени я провел в комнате, на полу. Должно быть, довольно долго, день или два. Я засыпал, просыпался и вновь засыпал, не чувствуя ни холода, ни жажды, ни желания пошевелиться. Когда проснулся в очередной раз, то увидел, что вокруг меня стоят люди в кирасах и сапогах. Едва ворочая языком, я спросил их, что им здесь нужно.
– Гляди-ка, – удивился один из них, – а он, оказывается, живой! Надо же!
– Какая разница? – произнес второй. – Делай, что приказали.
Они подхватили мертвого Томаса и вынесли его прочь. Затем вернулись за Августиной, взяли ее за руки и ноги и тоже понесли к выходу.
– Что вы делаете? – крикнул я им, хотя мой голос, должно быть, звучал в этот момент не громче мышиного писка.
– Приказ фельдмаршала, – не оборачиваясь, буркнул один из солдат. – Всех мертвецов велено выбрасывать в реку, пока они не сгнили совсем.
Я крикнул им что-то еще, но они больше не слушали меня и вышли за дверь. Несколько секунд спустя я услышал скрип отъезжающей повозки.
Что было потом? Мне потребовалось не меньше четверти часа, чтобы подняться с пола; руки и ноги больше не слушались меня. В конце концов я сумел одержать над своим телом победу и, пошатываясь, вышел из дома. Разумеется, солдат, которые унесли Августину, на улице уже не было. Впрочем, я и не надеялся, что увижу их здесь. Мой план заключался в другом: постараться добраться до берега Эльбы и успеть отобрать у них тело жены, прежде чем они бросят его в воду. Вы спросите, для чего мне это было нужно? Кто знает… Тогда мне это казалось чем-то само собой разумеющимся.
Не помню, как я оказался у реки. Ходил по пристани, шаря взглядом по сторонам, вглядываясь в лица мертвых людей, лежащих повсюду. Не знаю, откуда только взялись силы на это – ведь я уже несколько дней ничего не ел… Солдаты при помощи длинных шестов сваливали в воду тела. Завидев меня, они стали смеяться и указывать на меня пальцами. Видно, мой внешний облик казался им очень забавным. Но мне уже не было дела до них. Поняв, что Августину мне уже не найти, я просто подошел к краю пристани и шагнул вперед…