Глава 2
Мне очень хотелось вернуться к Биянту — наверняка девушка уже заждалась меня, — и я был бы рад отложить тяжелый разговор с Али-Бабой. Но я не мог оставить его в неведении — ломать руки и пребывать в чистилище, поэтому направился к своим прежним покоям — туда, где он меня ожидал. Притворившись веселым, Али широким жестом обвел помещение и произнес:
— Все отремонтировано, убрано и украшено заново. Но никто, кажется, не позаботился приставить к вам новых слуг. Поэтому сегодня я останусь, на случай, если понадоблюсь вам… — Его голос дрогнул. — Ох, Марко, вы выглядите больным. Неужели случилось самое страшное?
— Увы, старина. Она мертва.
На глазах Али показались слезы, он прошептал:
— О всемогущий Аллах…
— Я знаю, нелегко говорить об этом. Мне очень жаль. Но Мар-Джана уже освободилась из плена и не чувствует боли. — Позволить ему, по крайней мере, сейчас считать, что она умерла легкой смертью. — Я расскажу тебе в другой раз, за что и почему убили твою жену. Разумеется, она ни в чем не была виновата. Это произошло только из-за того, что убийцы хотели ранить тебя и меня, но мы еще отомстим за Мар-Джану. Но сегодня, Али, не спрашивай меня ни о чем и не оставайся здесь. Тебе надо пойти и в одиночестве предаться скорби, а мне предстоит еще много чего сделать — следует хорошенько подготовить нашу месть.
Я повернулся и быстро ушел, потому что, если бы Али спросил меня о чем-нибудь, я не смог бы ему солгать. Однако меня охватила такая ярость и жажда крови, что я вместо того, чтобы пойти прямо в Павильон Эха, направился в покои министра Ахмеда.
Меня тут же остановили его караульные и слуги. Они протестовали и говорили, что wali провел очень тяжелый день, делая приготовления к возвращению великого хана и приему вдовствующей императрицы, что он сильно утомился и уже спит, и что они не смеют сообщить о посетителе. Но я зарычал на них: «Нечего сообщать обо мне! Пропустите!» — так яростно, что все мигом убрались у меня с дороги, испуганно бормоча: «Тогда это на вашей совести, мастер Поло». Я весьма невежливо хлопнул дверью и вошел без объявления в личные покои араба.
И тут же мне вспомнились слова Биянту о «необычных фантазиях» Ахмеда, нечто подобное когда-то говорил и художник мастер Чао. Когда я ворвался в спальню, то с удивлением заметил огромную женщину, которая выскочила в другую дверь. Я только успел мельком взглянуть на ее пышные одежды — просвечивающие, тонкие и развевающиеся, цвета сирени. Я заключил, что это та же самая высокая и крепкая женщина, которую я видел в этих покоях прежде. На этот раз привязанность Ахмеда, подумал я, похоже, оказалась стойкой. Но больше я об этом не думал, ибо увидел в центре комнаты араба, который возлежал на огромной, покрытой сиреневыми простынями кровати, опираясь на подушки сиреневого цвета. Он смотрел на меня спокойно, в его черных, похожих на щебень, глазах ничто не дрогнуло при виде бури, которая должно быть, бушевала на моем лице.
— Надеюсь, вам удобно? — произнес я сквозь стиснутые зубы — Я не займу у вас много времени, а потом вы сможете продолжить свои свинские наслаждения.
— Не очень-то вежливо говорить мусульманину о свиньях, ты, пожиратель свинины. И не забывай, что ты обращаешься к главному министру этого государства. Так что выбирай выражения.
— Я обращаюсь к ничтожному, низложенному и мертвому человеку.
— Вот уж нет, — возразил он с улыбкой, которую нельзя было назвать приятной. — Может, сейчас ты и ходишь в любимчиках у Хубилая, Фоло, — он даже приглашает тебя разделить с ним своих наложниц, я слышал, — но он никогда не позволит тебе низложить его правую руку.
Я обдумал это замечание и сказал:
— Знаете, я никогда не считал себя слишком важной персоной в Катае — и конечно, не считал себя соперником, представляющим угрозу для вас, — зря вы обо мне так думали. А теперь вы упомянули тех монгольских девственниц, которыми я насладился. Возмущены, что сами никогда не наслаждались ими? Или не могли? Именно это разъедает ваш разум?
— Haramzadè! Только послушайте его! Соперник? Угроза? Да кем ты себя возомнил! Мне стоит только коснуться этого гонга у кровати, и мои люди в тот же миг разрежут тебя на кусочки. А завтра утром мне всего лишь надо будет объяснить Хубилаю, что ты разговаривал со мной так, как ты это делаешь теперь. У него не будет ни малейшего возражения или замечания по этому поводу, и о твоем существовании забудут так же быстро, как и о твоей кончине.
— Почему же вы тогда до сих пор этого не сделали? Вы сказали, что я буду сожалеть, что когда-то не подчинился вашему приказанию, — так зачем ждать? Почему вы лишь украдкой, праздно угрожаете мне и напрасно запугиваете, в то же самое время уничтожая вместо меня невинных людей, которые меня окружают?
— Меня это развлекает: ад — это то, что сильнее всего ранит, — и я могу поступать, как пожелаю.
— Можете? Думаю, могли до настоящего времени. Но впредь такого уже не будет.
— Еще как будет. В следующий раз я собираюсь поразвлечься, предав гласности некоторые рисунки, которые мастер Чао сделал для меня. Само имя Фоло станет посмешищем во всем ханстве. Насмешки ранят сильней всего. — Прежде чем я успел потребовать разъяснении, ибо не понял, о чем он говорит, араб переключился на другой предмет: — Ты что, в самом деле не знаешь, Марко Фоло, кто такой wali, которому ты осмеливаешься бросать вызов? Много лет тому назад я начал служить советником при царевне Джамбуи в одном монгольском племени. Когда Хубилай-хан сделал ее своей первой женой и она, таким образом, стала Джамбуи-хатун, я присоединился к этому двору. С тех пор я служил Хубилаю и ханству на многих должностях. И вот уже много лет являюсь вторым человеком в ханстве. Неужели ты и правда считаешь, что сможешь обрушить сооружение с таким прочным фундаментом?
Я снова подумал и сказал:
— Вы, скорее всего, удивитесь, wali, но я верю вам. Я верю, что вы всего себя посвятили службе. Вот только, боюсь, никогда не пойму, почему в последнее время вы позволили недостойной зависти злоупотребить вашим служебным положением?
— Что за глупости? За всю свою карьеру я никому не причинил зла.
— Никому? Да неужели? Я не думаю, что вы тайно замышляли сделать юэ Пао министром Монгольского ханства. Я не думаю даже, что вы знали о том, что при дворе Хубилая завелся вражеский лазутчик. Но вы наверняка потворствовали его побегу, когда обнаружилось, кто он. Я называю это изменой. Вы воспользовались yin другого придворного в личных целях, я называю это злоупотреблением служебным положением, если не хуже. Вы самым жестоким образом убили госпожу Чао и женщину по имени Мар-Джана — первая была знатной дамой, а вторую высоко ценил хан, — и всего лишь для того, чтобы сделать больно мне. И после этого вы продолжаете утверждать, что никому не причинили зла?
— Это еще надо доказать, — произнес Ахмед голосом таким же жестким, как и взгляд его глаз. — «Зло» — это абстрактное слово, которое не существует независимо от других. Зло, как и порок, всего лишь предмет для людской критики. Если человек совершает что-либо и никто не называет это злом, значит, он не совершил ничего дурного.
— Но ты совершил, араб. Много зла. И тебя за это осудят.
— Возьмем убийство… — продолжил он совершенно невозмутимо. — Ты обвиняешь меня в убийстве. Однако если некая женщина по имени Мар-Джана действительно умерщвлена, и незаконно, имеется уважаемый свидетель последних часов ее жизни. Он может засвидетельствовать, что wali Ахмед никогда и в глаза не видел этой женщины, не говоря уже о том, что он якобы убил ее. Этот свидетель может также подтвердить, что женщина Мар-Джана умерла от раны, нанесенной кинжалом, принадлежащим некоему Марко Фоло. — Ахмед взглянул на меня с насмешливым лукавым юмором. — Видел бы ты себя сейчас со стороны! Ты изумлен? Раскаиваешься? Испугался, что это вышло наружу? Неужели ты думал, что я всю ночь валялся в постели? Я бродил повсюду, подчищая за тобой. Мне только-только удалось прилечь, я так надеялся отдохнуть, и тут снова приходишь ты, чтобы и дальше досаждать мне.
Однако его сарказм не привел меня в замешательство. Я просто покачал головой и сказал:
— Я добровольно признаюсь, что нанес Мар-Джане удар кинжалом когда мы вместе предстанем перед ченгом в зале Правосудия.
— Это никогда не дойдет до ченга. Я только что сказал тебе, что злодейство еще надо доказать. Но еще раньше этого нужно обвинить совершившего злодеяние. Сможешь ли ты совершить столь безрассудный и бесполезный шаг? Неужели ты действительно осмелишься выдвинуть обвинение против главного министра ханства? Да что значит слово выскочки ференгхи против репутации самого старого соратника Хубилая и придворного, который занимает столь высокое положение?
— Это будет не только мое слово.
— Никто не станет свидетельствовать против меня.
— Еще как станет! Биянту, моя бывшая служанка.
— Ты уверен, что хочешь вызвать ее на суд? Мудро ли это? Близнецы ведь погибли из-за тебя. Весь двор знает об этом, теперь узнают и все судьи ченга. Биянту давно мертва.
— Ты знаешь, что это не так, будь ты проклят. Она разговаривала со мной сегодня вечером и все мне рассказала. Она ждет меня сейчас на холме Кара.
— Там никого нет.
— На этот раз ты ошибаешься, — сказал я. — Биянту ждет меня там. — И самодовольно улыбнулся арабу.
— На холме Кара никого нет. Ступай и посмотри. Вообще-то я действительно еще раньше сегодня вечером послал туда свою служанку. Я не помню ее имени и сейчас даже не могу припомнить, с каким именно поручением отправил ее туда. Но когда некоторое время спустя девушка не вернулась, я отправился на ее поиски. Она всего лишь служанка, но Аллах велит нам заботиться о слабых. Если бы я отыскал ее, то, вполне возможно, девушка сказала бы мне, что ты побежал навестить Ласкателя. Тем не менее мне очень жаль сообщать это тебе, я не нашел ее. И ты не найдешь. Холм давно пуст.
— Ты чудовище и убийца! Ты убил еще одну?..
— Если бы я все-таки нашел ее, — продолжал он безжалостно, — бедная девушка также могла бы мне сказать, что ты не захотел оказать ей последнюю услугу. Но мы, мусульмане, более сострадательны, чем бессердечные христиане. Итак…
— Dio me varda!
Он отбросил насмешливый тон и резко произнес:
— Меня начинает утомлять это соперничество. Позволь мне сказать еще кое-что. Я предвижу, что кое у кого изумленно поднимутся брови, Фоло, если ты начнешь публично заявлять, что слышал голоса в Павильоне Эха, особенно если ты скажешь, что слышал голос давно умершего человека, воскресшего мертвеца, погибшего в результате несчастного случая, причиной которого был ты. Самым снисходительным объяснением в этом случае станет то, что ты, к прискорбию, сошел с ума от чувства вины, возникшего из-за этого происшествия. И все, что бы ты потом ни пролепетал — в том числе и обвинения, выдвинутые против важных и высоко ценимых придворных, — будет расценено так же.
Я мог только стоять и бессильно кипеть от ярости.
— И заметь, — продолжил Ахмед, — твой достойный сожаления недуг может в итоге обернуться против тебя. У нас, в цивилизованных странах ислама, есть особые учреждения. Они называются Домами иллюзий, и там безопасности ради содержат людей, которыми овладел демон безумия. Я уже давно уговариваю Хубилая учредить такие же дома здесь, но он упрямо отстаивает мнение, что подобных демонов просто нет в этих благотворных местах. Твой расстроенный разум и беспокойное поведение могут убедить его в обратном. В таком случае я прикажу начать строительство первого катайского Дома иллюзий и предоставляю тебе ломать голову над тем, кто станет его первым обитателем.
— Ты… ты! — Я было рванулся к нему, лежащему на кровати сиреневого цвета, но араб протянул руку к прикроватному гонгу.
— А теперь сходи и убедись сам, что на холме Кара нет никого — нигде нет ни одного человека, кто бы подтвердил твои безумные бредни. Нигде. Ступай!
Что еще я мог сделать? Я пошел, печальный, совсем упав духом, и с трудом дотащился до самого верха холма Кара к Павильону Эха еще раз, хотя и знал, что там, как сказал араб, наверняка никого нет. Так оно и оказалось. Ни малейшего следа Биянту. Наверное, ее уже и впрямь нет в живых. Медленными шагами я вновь спустился с холма, еще более удрученный и разбитый, «с волынкой, вывернутой наизнанку», как говорят у нас в Венеции и как выразился бы мой отец, большой любитель подобных изречений.
Это заставило меня вспомнить об отце, и, поскольку у меня больше не было никакой цели, я потащился по направлению к его покоям, чтобы нанести визит. Может, у него найдется для меня мудрый совет. Но одна из отцовских служанок ответила на мой стук в дверь, что ее господина Поло нет в городе — еще или снова, я не спросил. Поэтому я безучастно отправился дальше по коридору, к жилищу дяди Маттео. Я спросил служанку, не в отъезде ли ее господин, и она ответила мне, что нет, но что он не всегда проводит ночь в своих покоях и время от времени, чтобы не беспокоить без нужды слуг, приходит и уходит через заднюю дверь, которую вырезал в задней стенке своего жилища.
— Поэтому я никогда не знаю, в спальне господин Поло ночью или нет, — сказала она с легкой грустной улыбкой. — Я не вторгаюсь к нему.
Я припомнил, что дядя Маттео однажды заявил, что «доставил удовольствие» этой служанке, и я, помнится, еще тогда порадовался за него. Может, это было лишь мимолетное вторжение в область нормальной сексуальности, и дядюшка, рассудив, что подобное больше не приносит ему удовлетворения, перестал этим заниматься, вот почему служанка больше «не вторгается к нему».
— Но поскольку вы все-таки его племянник, а не незваный гость, — сказала она, кланяясь мне в дверях, — то можете зайти и посмотреть сами.
Я прошел через комнаты в его спальню: там было темно и кровать пустовала. Дядюшка отсутствовал. Мое прибытие домой, подумал я, криво улыбнувшись, трудно назвать встречей с распростертыми объятиями и слезами радости, никто меня в Ханбалыке не ждал. При свете лампы, который падал из гостиной, я начал искать листок бумаги и письменные принадлежности, вознамерившись оставить записку, в которой, по крайней мере, говорилось бы, что я вернулся обратно домой. Когда я на ощупь шарил в выдвижном ящике комода, мои пальцы зацепились за какие-то одежды из удивительно тонкой ткани. Недоумевая, я извлек их в полумраке. Едва ли это были подходящие наряды для мужчины. Поэтому я вернулся в гостиную, принес лампу и снова вытащил ткань. Это были, бесспорно, женские наряды, но огромного размера. Я подумал: господи боже, неужели теперь дядюшка развлекается с какой-то великаншей? Может, поэтому служанка казалась печальной: из-за того, что господин бросил ее ради какой-то уродины? Ну, по крайней мере, это была женщина…
Однако я ошибся. Когда я хотел положить наряды обратно, то увидел дядю Маттео, который, очевидно, в этот момент украдкой пробрался к себе через заднюю дверь. Он выглядел испуганным, раздраженным и сердитым, но не это бросилось мне в глаза в первую очередь. Что я заметил сразу же, так это что его безбородое лицо было все покрыто белой пудрой, даже брови и губы. Его глаза были обведены черным, веки удлинены при помощи сурьмы, на том месте, где должен был располагаться его широкий рот, был нарисован маленький ротик в виде розового бутона, а волосы были искусно уложены и скреплены деревянными шпильками. Дядюшка был одет в прозрачный наряд из разлетающихся шарфов и дрожащих лент цвета сирени.
— Gesù… — выдохнул, я, когда мое потрясение и ужас уступили дорогу пониманию — хотя лучше бы этого никогда не случилось. Почему это не пришло мне в голову раньше? Видит бог, я слышал от многих людей о «необычных вкусах» wali Ахмеда, я давно знал об ужасном напряжении, в котором пребывал дядя, подобно человеку, уносимому волнами от одного разрушенного прибежища к другому. Мало того, не далее как сегодня вечером Биянту явно смутилась, когда я упомянул о «крупной женщине» Ахмеда, и сказала уклончиво: «Если у этого человека и было женское имя…». Она знала и, возможно, решила, с присущей женщинам хитростью, приберечь это знание, чтобы позже со мной поторговаться. Араб угрожал открыто: «Я сделаю общеизвестными некоторые рисунки…» Я должен был еще тогда вспомнить, какого рода рисунки заставляли втихомолку делать мастера Чао. «Само имя Поло станет посмешищем…»
— Gesù, дядя Маттео… — прошептал я, испытывая жалость, отвращение и разочарование одновременно. Дядюшка ничего не ответил, но у него хватило совести выглядеть теперь пристыженным, а не сердитым, как в самый первый момент, когда все раскрылось. Я медленно покачал головой, обдумал кое-что и наконец сказал: — Ты, помнится, когда-то очень убедительно рассуждал о добре и зле. Внушал мне, что только бесстрашный и злой человек торжествует в этом мире. Неужели теперь ты сам последовал своим наставлениям, дядя Маттео? Неужели это, — я показал на его жалкий облик, свидетельство его полной деградации, — то самое торжество, которого ты достиг?
— Марко, — ответил он, защищаясь, сиплым голосом. — Существует много видов любви. Не все они приятны. Но ни к одному из них нельзя относиться с презрением.
— Любви! — произнес я так, словно это было ругательство.
— Похоть, распутство… последнее прибежище… называй это как хочешь, — произнес он уныло. — Мы с Ахмедом оба люди в возрасте, не говоря уже о том, что мы испытали немало унижений как… отверженные… необычные…
— Сбившиеся с правильного пути, я бы сказал. И, по-моему, вы оба уже в том возрасте, когда надо сдерживать свои очевидные наклонности.
— Сидеть в углу на печке, ты имеешь в виду! — взревел он, снова разозлившись. — Сидеть там тихо и угасать, жевать жидкую кашу и нянчиться со своим ревматизмом. Ты думаешь, если ты моложе, у тебя есть монополия на страсть и желание? Я что, по-твоему, выгляжу старым?
— По-моему, ты выглядишь непристойно! — выкрикнул я. Дядюшка вздрогнул и закрыл свое ужасное лицо руками. — Араб, по крайней мере, не выставляет напоказ свои извращения в тонкой паутинке и ленточках. Если бы это делал он, я лишь посмеялся бы. Но когда это делаешь ты, я готов рыдать.
Он тоже чуть не зарыдал. Во всяком случае, начал жалобно хлюпать носом. Дядя уселся на скамью и захныкал:
— Если ты настолько удачлив, что наслаждаешься на пиршестве любви, не смейся над теми, кому приходится довольствоваться объедками.
— Снова любовь, так? — произнес я со злым смешком. — Послушай, дядя, допускаю: я последний человек, который имеет право читать лекции о морали. Но разве ты сам не ощущаешь унижения? Наверняка ты знаешь, какой подлый и страшный человек Ахмед за пределами спальни.
— О, я знаю, знаю. — Он хлопнул в ладоши, словно женщина, которая пребывает в смущении, и как-то по-женски изогнулся. На дядю было неприятно смотреть. И противно было слышать его бессвязную речь, словно он был женщиной, возбудившейся перед совокуплением. — Ахмед не самый лучший из людей. Нрав у него переменчивый. Грозный. Непредсказуемый. Он вообще не слишком хорошо ведет себя, что на людях, что наедине. Я это понял, да.
— И ничего не сделал?
— Разве может жена пьяницы заставить его перестать пить? Что я мог сделать?
— Ты мог бы положить конец вашей связи.
— Что? Разлюбить? Разве может жена пьяницы перестать любить мужа только потому, что он пьет?
— Ты мог отказаться покорно приходить в его объятия. Или что там вы оба… не имеет значения. Пожалуйста, не пытайся мне рассказывать. Я не хочу даже представлять себе этой мерзости.
— Марко, будь благоразумным, — хныкал он. — Разве ты смог бы бросить любимую, обожаемую любовницу только потому, что остальные не находят ее привлекательной?
— Per dio, надеюсь, что смог бы, дядя, если бы в число ее непривлекательных особенностей входила бы склонность к хладнокровному убийству.
Он, казалось, не слышал меня или не хотел слышать.
— Все остальные рассуждения в сторону, племянник. Ахмед — главный министр, министр финансов, следовательно, он глава мусульманского торгового совета Ortaq, и от его разрешения зависит наш успех в Катае как купцов.
— И что, ради его разрешения ты готов ползать, как червяк? Унижаться и попирать свое достоинство? Одеваться, как самая распоследняя шлюха на земле? Ради этого ты тайком крадешься по коридорам в этом нелепом наряде? Дядя, не стоит выдавать свою порочность за умение хорошо вести дела.
— Нет, нет! — воскликнул он, выгибаясь еще больше. — Поверь, это имело для меня гораздо большее значение! Клянусь в этом, хотя едва ли я могу ожидать, что ты поймешь меня.
— Sacro, я и правда не понимаю! Будь это лишь мимолетный нечаянный опыт, да, я и сам проделывал подобное из любопытства. Но я знаю, как долго ты предаешься этой глупости. Как ты мог?
— Он тоже хотел меня. А какое-то время спустя даже деградация становится привычной.
— А тебе никогда не хотелось бросить эту привычку?
— Он не позволял мне.
— Не позволял тебе! Ох, дядя!
— Он… страшный человек, наверное… но властный.
— Таким был и ты когда-то. Caro Gesù, как низко ты пал. Тем не менее, поскольку ты говоришь о вашей связи как о деловом соглашении, — скажи мне, я должен быть в курсе, — отец знал, что происходит? Ну, все эти подробности?
— Нет. Не знал. Никто ничего не знает, только ты. И я хочу, чтобы ты выбросил это из головы.
— Будь уверен, я так и сделаю, — ядовито заметил я, — когда умру. Надеюсь, ты знаешь, что Ахмед собирается меня уничтожить? Ты знал об этом все это время?
— Нет, я не знал, Марко. Клянусь тебе и в этом тоже.
Затем, как это свойственно женщине, которая в любом разговоре всегда старается свернуть туда, где ей никто не противоречит и не препятствует, он стал лепетать совсем быстро:
— Но теперь я знаю об этом, да, потому что, когда ты сегодня пришел туда, а я выскользнул из комнаты, я прижал ухо к двери. Я только один раз до этого был в его покоях, когда вы ссорились. Однако Ахмед никогда не рассказывал мне, до какой степени он тебя ненавидит, и о том, какие он тайком плетет интриги, чтобы причинить тебе вред. О, я подозревал — готов признаться в этом, — что Ахмед не был твоим другом. Он часто отпускал пренебрежительные замечания вроде: «Этот твой надоедливый племянник», временами — шутливые упоминания: «Этот твой хорошенький племянник», а иногда, когда мы были близки, он даже мог сказать: «Этот наш соблазнительный племянник». Недавно, после того как гонец из Шанду по секрету сообщил ему, что Хубилай наградил тебя за военную службу, позволив поиграть в племенного жеребца при табуне монгольских девственниц, Ахмед начал говорить о тебе как о «нашем своенравном воинственном племяннике» и «испорченном сластолюбивом племяннике». А в последнее время, в самые наши интимные моменты, когда мы были… когда он был… ну, он проделывал это необычно жестоко и глубоко, словно хотел причинить боль, и все стонал: «Вот тебе, племянник, вот тебе!» Когда Ахмед испытал оргазм, то он издал дикий крик, повторяя…
Тут дяде пришлось остановиться, потому что я заткнул себе уши. Звуки могут вызывать тошноту так же, как и зрелища. Я почувствовал, что меня тошнит, как тошнило раньше, когда я вынужден был смотреть на освежеванную и лишенную конечностей плоть, которая была Мар-Джаной.
— Но поверь, — сказал он, когда я снова стал его слушать, — до сегодняшнего дня я не знал, насколько сильно Ахмед ненавидит тебя. Что эта страсть подвигла его совершить так много ужасных вещей — и что он все еще ищет способ опозорить и уничтожить тебя. Разумеется, я знаю, что он страстный человек… — К моему горлу опять подкатила тошнота, поскольку дядя снова скатился до хныканья. — Но чтобы угрожать, что он использует даже меня… рисунки, на которых мы…
Я рявкнул на него:
— Ну и что дальше? Ты уже слышал эти угрозы какое-то время тому назад. Что ты сделал с тех пор? Ты задержался в его компании — искренне надеюсь на это, — чтобы убить сына шакала?
— Убить моего… убить главного министра ханства? Давай, давай, Марко. У тебя было столько же возможностей, сколько и у меня, и еще больше причин, но ты этого не сделал. Неужели ты хочешь, чтобы твой бедный дядя совершил это вместо тебя и чтобы его отправили на муки к Ласкателю?
— Adrio de vu! Я знаю, что ты убивал раньше, и без всяких там бабских терзаний. В этом случае у тебя было бы, по крайней мере, больше возможностей, чем у меня, избежать наказания. Полагаю, у Ахмеда в покоях тоже имеется задняя дверь, через которую араб тайно проникает к себе, как это проделываешь ты?
— Кем бы он ни был, Марко, он главный министр Хубилая. Ты хоть представляешь, какой поднимется шум и крик? Как ты можешь думать, что его убийцу не разыщут? Сколько потребуется времени, чтобы меня раскрыть не только как его убийцу, но… но… что еще может выйти наружу?
— Вот. Ты почти произнес это. Не самого убийства ты боишься и не расплаты за него. Кстати, я и сам не боюсь убить или умереть. Поэтому вот что я тебе обещаю: я доберусь до Ахмеда прежде, чем он доберется до меня. Ты можешь сказать ему об этом, когда вы в следующий раз будете в объятиях друг друга…
— Марко, прошу тебя, как я просил его, подумай! Ахмед, по крайней мере, сказал тебе правду. Во всем ханстве не найдется ни одного свидетеля, который может выступить против него, его слово весит больше, чем твое. Если ты вступишь с арабом в противоборство, ты пропадешь.
— А если я не сделаю этого, то тем более пропаду. Поэтому все дело только в нерешительности — на самом деле ты тревожишься только об одном, боишься потерять своего жестокого любовника. Тот, кто с ним, тот против меня. Мы с тобой одной крови, Маттео Поло, но если ты можешь забыть про это, то я тоже смогу.
— Марко, Марко. Давай обсудим это как разумные мужчины.
— Мужчины? — Мой голос сломался на этом слове, от невероятной усталости, смущения и горя. Я привык чувствовать себя в присутствии дяди зеленым юнцом с тех самых пор, как еще мальчишкой отправился с ним в путешествие. Но теперь неожиданно, в присутствии этой карикатуры на него, я вдруг почувствовал, что гораздо старше его и сильнее. Но я не был уверен, что достаточно силен, чтобы выдержать это новое противоречивое чувство — вдобавок ко всем тем чувствам, которые всколыхнулись во мне в тот день, — я боялся, что могу сам сломаться и начну хныкать и рыдать. Чтобы избежать этого, я снова до крика повысил голос: — Мужчины? Да неужели? — Я схватил с прикроватного столика ручное латунное зеркальце. — Взгляни на себя, мужчина! — Я швырнул его на обтянутые шелком, похожие на женские колени дяди. — Я больше не буду разговаривать с раскрашенной шлюхой. Если ты хочешь поговорить еще, пусть это произойдет завтра, и приходи ко мне с чистым лицом. А сейчас я отправляюсь спать. Это был самый трудный день в моей жизни.
Это была правда, но день еще не закончился. Я поковылял к своим покоям, словно загнанный и израненный заяц, который успел добраться до своей норы за миг до того, как в него вцепились зубы охотничьих псов. Комнаты были темными и пустыми, но я не заблуждался насчет того, что они были безопасной норой. Wali Ахмед мог прекрасно знать, что я один и беспомощен — он мог даже дать соответствующие приказания дворцовым слугам, поэтому я решил просидеть всю ночь, не ложась и не снимая одежды.
И только я, задремав, упал на скамью, как тут же подпрыгнул, проснувшись, — реакция загнанного зайца, — потому что дверь вдруг беззвучно распахнулась и комната осветилась тусклым светом. Я уже протянул руку к висевшему на поясе кинжалу когда увидел, что это была всего лишь служанка, безоружная и не представляющая угрозы. Слуги часто вежливо кашляли или издавали какие-нибудь предупреждающие звуки, прежде чем войти в комнату, но эта служанка так не сделала, потому что не могла. Это была Ху Шенг, Безмолвное Эхо. Хубилай-хан никогда ничего не забывал. И, несмотря на множество неотложных государственных дел, он помнил о своем недавнем обещании. Ху Шенг вошла, держа одной рукой свечу, другой она покачивала — возможно, потому что боялась, что я не узнаю ее без этого, — белой фарфоровой курильницей.
Девушка поставила ее на стол и подошла ко мне, улыбаясь. Курильница уже была заправлена дорогими благовониями tsan-xi-jang, и Ху Шенг внесла с собой аромат дымка, запах клеверного поля, которое нагрело солнце, а затем омыл мягкий дождь. Я тут же почувствовал счастье — облегчение и бодрость, после этого Ху Шенг всегда неразрывно ассоциировалась у меня с этим ароматом. Спустя долгие годы сама мысль о ней напоминала мне об этом аромате, и наоборот: настоящий запах клеверного поля напоминал мне о Ху Шенг.
Она достала из-за корсажа свернутую бумагу, протянула ее мне и подняла свечу так, чтобы я смог прочесть. Меня до того взбодрили и успокоили ее нежный облик и аромат клевера, что я раскрыл документ без всяких колебаний и мрачных предчувствий. Он был густо исписан черными ханьскими иероглифами, непонятными для меня, но я узнал огромную красную печать Хубилая, которая была поставлена поверх большей части документа. Ху Шенг подняла маленький пальчик цвета слоновой кости и показала им на одно или два слова, затем легонько постучала себя по груди. Я понял — это было ее имя в документе — и кивнул головой. Девушка показала на другое место в документе — я узнал иероглиф. Он был таким же, как моя личная печать yin, и она робко постучала по моей груди. Эта бумага была документом о владении рабыней, девушкой по имени Ху Шенг, Хубилай-хан передал это право Марко Поло. Я решительно кивнул головой, Ху Шенг улыбнулась, а я рассмеялся — первый радостный звук за долгое время который я издал, — после чего схватил ее в объятия, которые не были ни страстными, ни даже любовными, они всего лишь означали мою радость. Ху Шенг позволила мне обнять себя и в ответ тоже обняла меня свободной рукой, так мы и отпраздновали наше знакомство в новом качестве.
Я снова уселся, посадил девушку рядом и продолжал крепко сжимать ее в объятиях — возможно, это причиняло ей ужасное неудобство и привело в замешательство, но Ху Шенг ни разу не отклонилась и не пожаловалась на это — всю ту долгую ночь, которая вовсе даже и не показалась мне слишком долгой.