Глава 9
MEMENTO MORI
Я умираю каждый день.
Петрарка,
письмо к Филиппе де Кабассолес
Как солнце в зеркале, двуликий дух
Из глубины очей ее мерцает,
И облик — всякий раз иной из двух.
Данте Алигьери
Даже по прошествии трех недель головные боли не прекращались.
Упав на лес, Леонардо сломал несколько ребер и получил сотрясение мозга. Он пролетел меж толстых лиловых стволов кипарисов, раздирая в клочья, как тряпку, крылья, дерево и ремни Великой Птицы. Его лицо уже чернело, когда слуги Лоренцо отыскали его. В себя он пришел в доме отца; однако Лоренцо настоял, чтобы его переправили на виллу Карреджи, где им могли бы заняться лекари Пико делла Мирандолы. За исключением личного дантиста Лоренцо, который, вымочив губку в опиуме, соке черного паслена и белены, удалил ему сломанный зуб, пока Леонардо спал и грезил о падении, прочие лекари только и делали, что меняли ему повязки, ставили пиявок да еще состряпали его гороскоп.
Зато в Карреджи Леонардо закрепил свои отношения с Лоренцо. Он, Сандро и Лоренцо поклялись быть друг другу братьями — невинный обман, ибо Первый Гражданин не верил никому, кроме Джулиано и своей матери, Лукреции Торнабуони.
Говорили еще, что он доверяет Симонетте.
Леонардо завязал при дворе еще несколько важных знакомств, в том числе подружился с самим Мирандолой, имевшим немалое влияние на семейство Медичи. К своему удивлению, Леонардо обнаружил, что у них с сыном личного медика Козимо Медичи есть немало общего. Оба они тайно анатомировали трупы в студиях Антонио Поллайоло и Луки Синьорелли, которые, как считалось, разоряют могилы ради своих художественных и учебных нужд; и Леонардо был потрясен, узнав, что Мирандола тоже был в своем роде учеником Тосканелли.
Тем не менее Леонардо вздохнул более чем свободно, когда чума наконец отступила и они смогли вернуться во Флоренцию. Его приветствовали как героя, потому что Лоренцо во всеуслышание объявил с балкона палаццо Веккио, что художник из Винчи действительно летал по небу, как птица. Но среди образованных ходили слухи, что Леонардо на самом деле свалился с неба, подобно Икару, на которого, как говорили, он очень походил спесью. Он получил анонимную записку, которая явно отражала эту точку зрения: «Victus honor» — «Почет побежденному».
Леонардо не принял ни одного из бесчисленных приглашений на балы, маскарады, вечеринки. Его захватила лихорадка работы. Он заполнил три тома набросками и зеркальными записями. Никколо приносил ему еду, а Андреа Верроккьо по нескольку раз на дню поднимался наверх взглянуть на своего знаменитого ныне ученика.
— Ну как, еще не пресытился своими летающими машинами? — спросил он у Леонардо как-то в сумерки.
Ученики внизу уже ужинали, и Никколо торопливо расчищал место на столе, чтобы Андреа мог поставить принесенные им две миски с вареным мясом. В студии Леонардо царил, как всегда, беспорядок, но старая летающая машина, приколотые к доскам насекомые, препарированные мыши и птицы, наброски крыльев, рулей и клапанов для Великой Птицы исчезли, замененные новыми рисунками, новыми механизмами для испытания крыла (ибо теперь крылья должны были оставаться неподвижными) и большими моделями игрушечных летающих вертушек, которые были известны с 1300 года. Он экспериментировал с архимедовыми винтами и изучал геометрию детских волчков, чтобы понять принцип работы махового колеса. В воображении Леонардо рисовалась машина с приводом от пропеллера. Однако он не мог не думать о противоестественности подобного механизма, ибо воздух текуч, как вода. А природа, прообраз всего, сотворенного человеком, не создала вращательного движения.
Леонардо дернул за веревочку игрушечную вертушку, и маленький четырехлопастный пропеллер ввинтился в воздух, словно бы преступая все законы природы.
— Нет, Андреа, я не потерял интереса к этому самому возвышенному моему изобретению. Великолепный выслушал мои мысли и верит, что следующая моя машина удержится в воздухе.
Верроккьо проследил взглядом за красной вертушкой, которая отлетела к стопке книг.
— И Лоренцо обещал заплатить тебе за эти… эксперименты?
— Такое изобретение может произвести переворот в военном искусстве! — не сдавался Леонардо. — Я экспериментировал еще с аркебузами и набросал чертеж гигантской баллисты, арбалета, какого еще никто не мог представить, и придумал пушку с рядами бочонков, которая…
— Конечно, конечно, — сказал Верроккьо. — Но, должен сказать тебе, неразумно доверяться вспышке мимолетного восторга Лоренцо.
— Уж наверное у Первого Гражданина интерес к военной технике не мимолетный!
— И потому он проигнорировал твой прежний меморандум, в котором ты развивал те же идеи?
— То было прежде, а то — сейчас, — сказал Леонардо. — Если Флоренции придется воевать, Лоренцо использует мои изобретения. Он сам мне сказал.
— Ну разумеется, — кивнул Андреа. И, помолчав, сказал: — Перестань дурить, Леонардо. Ты художник, а художник должен писать картины. Почему ты не хочешь работать над теми заказами, которые я тебе предлагаю? Ты отверг уже многих хороших заказчиков. Денег у тебя нет, а плохая репутация имеется. Ты не закончил даже Богоматерь для мадонны Симонетты.
— Денег у меня будет хоть отбавляй, когда мир увидит, как моя летающая машина парит в небесах.
— Ты же чудом остался в живых, Леонардо. Не хочешь посмотреться в зеркало? Ты едва не сломал себе хребет. И тебе так хочется повторить все сызнова? Или тебя остановит только смерть? — Верроккьо покачал головой, словно досадуя на собственную несдержанность, и мягко сказал: — Тебе, видимо, нужна твердая рука. Это я виноват. Мне ни в коем случае нельзя было допускать, чтобы ты в первую очередь занимался всем этим. — Андреа махнул рукой в сторону Леонардовых механизмов. — Но ставкой была твоя честь, и Лоренцо обещал мне, что побережет тебя. Он был совершенно очарован тобой.
— Хочешь сказать, что сейчас это не так?
— Я только говорю о его характере, Леонардо.
— В том, что он передумал, моя вина. Но, быть может, мне стоит еще испытать его… это ведь ты говорил мне о предложении Лоренцо пожить в его садах.
— Он не откажет тебе — но ему будет сейчас не до тебя, как и не до кого-то из нас, после того, что случилось.
— О чем ты?
— Галеаццо Сфорца убит. Его ударили кинжалом в дверях церкви Санто Стефано. В церкви… — Верроккьо покачал головой. — Я только что узнал.
— Это дурные вести для Флоренции, — сказал Никколо. Он был так голоден, что стоя с жадностью ел принесенное Верроккьо вареное мясо.
— Воистину так, парень, — согласился Андреа. — В Милане заварушка, так что Флоренция осталась с одной Венецией, а это весьма ненадежный союзник. Лоренцо послал гонцов к вдове Галеаццо в Милан, но она не сможет смирить своих деверей. А если Милан окажется под влиянием Папы…
— То миру в Италии придет конец, — сказал Леонардо.
— Ну, это уж слишком сильно сказано, — заметил Андреа, — но будет трудно обратить все это на пользу Флоренции.
— Великолепный умеет договариваться, — сказал Никколо.
Андреа кивнул:
— Ребенок прав.
Юный Макиавелли хмуро глянул на него, но смолчал.
— Боюсь, что и я прав — насчет мира в Италии, — настойчиво проговорил Леонардо. — Ему скоро конец. Разве не потеряли мы уже Федериго Урбинского, нашего лучшего кондотьера? Не ушел ли он к Святому престолу? Теперь Лоренцо более, чем когда-либо, понадобятся инженеры.
Андреа пожал плечами.
— Я только художник, — сказал он, и по саркастической нотке в его голосе Леонардо понял, что Верроккьо сердится на него. — Но я, так же как и ты, знаю, что у Лоренцо уже есть инженер. Ему служит Джулиано да Сангалло.
— Сангалло плохой художник и бездарный инженер, — сказал Леонардо.
— Он зарекомендовал себя в нескольких кампаниях, и его выбрал сам Лоренцо.
— Ты не прав. Лоренцо не забудет о моих изобретениях.
Андреа только тяжело вздохнул.
— Доброй вам ночи. Леонардо, поешь, пока не остыло. — Он пошел к двери, но на пороге остановился. — Ах да, чуть не забыл. Мадонна Веспуччи назначила тебе аудиенцию.
— Когда? — спросил Леонардо.
— Завтра, в час пополудни.
— Андреа…
— Что?
— Что обратило тебя против меня?
— Моя любовь к тебе. Забудь изобретательство, вооружения, все эти летающие игрушки. Ты художник. Пиши.
Леонардо внял совету мастера и провел весь вечер за мольбертом. Но он, оказалось, уже отвык от испарений уксусной эссенции, лака, скипидара и льняного масла. Глаза у него щипало и жгло, голова раскалывалась от боли; однако писал он хорошо, как всегда. У него мучительно пощипывало под мышками, зудели брови и лоб, он с трудом дышал через нос; но подручные Мирандолы уверяли, что все эти временные нарушения исчезнут, когда ток крови очистит «внутренние отеки». Во время работы Никколо прикладывал к его лбу одно из снадобий Мирандолы — тряпочку, смоченную смесью розового масла и корня пиона.
Аталанте Мильоретти зашел взглянуть на Леонардо и привел с собой друга, чтобы подбодрить его, — Франческо Неаполитанского, лучшего из лютнистов. Леонардо попросил их остаться и составить ему компанию, покуда он пишет. Ему хотелось знать все новости, слухи и сплетни, чтобы быть готовым к завтрашнему визиту к Симонетте. Франческо, невысокий, изящный и гладко выбритый, продемонстрировал свою искусность в игре на лютне. Затем Леонардо попросил Никколо дать Аталанте лиру в форме козьей головы, исполненную на манер той лиры, которую он преподнес Великолепному.
— Я хотел и эту лиру отлить из серебра, — сказал при этом Леонардо, — но мне не хватило металла.
— Металл меняет тон инструмента, — заметил Аталанте.
— К лучшему? — спросил Леонардо.
Помолчав, Аталанте все же ответил:
— Должен признаться, я предпочитаю дерево, как в этой.
Леонардо мечтательно проговорил:
— Может быть, Лоренцо пожелает сделать лиру в форме козьей головы из серебра — в пару к своему коню. Дай он металл, мне достался бы остаток. В качестве платы.
— Может, он и согласился бы, — кивнул Аталанте. — И у тебя все равно остался бы оригинал. — Он сделал паузу. — Но если разразится война, серебра не будет ни у кого. Ты знаешь, что Галеаццо Сфорцу зарезали? На улицах об этом только и говорят.
— Да, — сказал Леонардо, — знаю.
— Его вдова уже просила Папу дать покойному герцогу отпущение грехов.
— Об этом тоже говорят на улицах? — поинтересовался Леонардо.
Аталанте пожал плечами:
— Говорят, она отправится прямиком к Папе, и это станет причиной войны.
— Мы ведь даже не знаем, удастся ли ей удержать бразды правления, — вставил Никколо. — Быть может, Милан станет республикой, как Флоренция.
Мужчины улыбнулись, ибо Флоренция была республикой лишь по названию; но Аталанте ответил Никколо серьезно, как равному:
— Заговорщики действительно были республиканцы, мой юный друг, но народ Милана любил своего тирана и жалеет о его смерти. Вожак заговорщиков Лампуньяни был убит на месте, а тело его протащили по городу. Других отыскали очень скоро и страшно пытали. Нет, там республике не бывать. И даже стань Милан республикой — кто поручится, что он останется нашим союзником? А что думаешь об этом ты, Франческо?
Лютнист пожал плечами, словно устал от политики и хотел только одного — заниматься музыкой.
— Я думаю, вы, флорентийцы, видите предвестия войн и скандалов под каждым камешком. Вы тратите драгоценное время, тревожась о грандиозных замыслах врагов, а потом быстро умираете от старости.
Леонардо рассмеялся. Он ничего не мог поделать с собой — его влекло к этому циничному маленькому музыканту, который с виду был немногим старше Никколо.
— И все-таки? — настаивал Аталанте.
— Никто не желает войны, и менее всех Папа Сикст, — сказал Франческо.
— Он честолюбив, — заметил Аталанте.
— Но осторожен, — ответил Франческо. — Однако убийство — дурной знак. Оно создает мерзкий прецедент — выходит, что теперь можно убивать и в церкви. А сейчас — можем мы сыграть для мессера Леонардо?
— Разумеется, — сказал Аталанте. — Боюсь, мы не выполнили своей задачи, скорее уж наоборот.
— Какой задачи? — спросил Никколо.
— Поднять настроение твоего мастера.
— Дело почти невозможное, — вставил Сандро Боттичелли, входя в комнату. — Но даже нашего господина Совершенство, нашего Леонардо можно одолеть.
— Андреа позволял кому-нибудь шататься по его мастерской? — добродушно осведомился Леонардо. — Или вы совсем не боитесь стражи Великолепного, что бродите после вечернего колокола?
— Не припомню, чтобы тебя раньше это особенно тревожило, — хмыкнул Аталанте.
— Увы, даже я порой поступал по-мальчишески глупо. — Леонардо повернулся к Сандро. — Что ты имел в виду?
— Ты о чем?
— Что меня можно одолеть.
— Victus honor.
— Так это ты прислал записку!
— Какую записку? — с веселым видом осведомился Сандро.
— Что ж, вижу, тебе уже лучше.
— Во всяком случае, я больше не чувствую душевной пустоты, — сказал Сандро; однако в нем все равно чувствовалась печаль, будто все, что, по его словам, исчезло, осталось с ним — будто он по-прежнему одинок и страдает. — Аталанте, дай нам услышать вашу игру. Возможно, мы с Леонардо даже подпоем.
— По-моему, это угроза, — сказал Леонардо.
— Господи боже мой! Тогда я не буду петь.
— Я сочинил мелодию к стихотворению Катулла, — сказал Аталанте. — Ты ведь любишь его, Леонардо?
— Конечно, люблю, — сказал Леонардо. — Хотя это и может быть сочтено кощунством, я пристрастен кое к чему из Марка Туллия Цицерона и Тита Лукреция Кара; но, должен признаться, терпеть не могу ни всеми почитаемого Вергилия, ни заодно с ним — Горация и Ливия. Меня тошнит от стихов ради стихов. Пусть наши друзья придворные беспрестанно поминают Цицерона. Но Катулл… Его слова будут звучать вечно. Назови стихи, и я подпою тебе.
— «Лесбия повелительница», — сказал Аталанте.
Он кивнул Франческо, и они заиграли и запели.
Аталанте оплетал своим нежным высоким голосом голос Леонардо, более звучный, но не отличавшийся таким широким диапазоном:
Лесбия вечно ругает меня. Не молчит ни мгновенья,
Я поручиться готов — Лесбия любит меня!
Ведь и со мной не иначе. Ее и кляну, и браню я,
А поручиться готов — Лесбию очень люблю!
Мелодия и слова звучали медленно, хотя песня была легка, и они переходили от песни к песне, исполняя вариации Аталанте на Катулловы стихи:
Odi et amo…
И ненавижу ее, и люблю. «Почему же?» — ты спросишь.
Сам я не знаю, но так чувствую я — и томлюсь.
Odi et amo…
Сандро налил вина, и Леонардо позволил себе немного выпить. Он разрешил присоединиться и Никколо. Ко времени, когда Аталанте и его друг ушли, Никколо крепко спал на тюфяке, обняв обеими руками толстый том римской поэзии. Он был похож на спящего Вакха, каким его изваял Пракситель: волосы его, густые и взлохмаченные, кудряшками закрывали лоб.
— Поздно, — сказал Сандро, — пора и мне. — Он говорил шепотом, чтобы не разбудить Никколо. Потом приподнял занавеску, прикрывавшую портрет Симонетты, который писал Леонардо, и улыбнулся. — Ты пишешь тело, а видно душу. Я же пишу душу, а вылезает тело.
— Ты пьян, — сказал Леонардо.
— Конечно, пьян, и ты тоже, мой друг. Я вижу, ты поселил Симонетту в Винчи. — Он говорил о картине Леонардо «Мадонна с кошкой». — Что бы ты ни писал, что бы ни изображал, там всегда присутствуют горы и стремнины Винчи, верно? И все-таки ты до сих пор ослеплен фламандской техникой. По-моему, ты стал куда искуснее, чем твой извечный соперник ван дер Гоос.
— И это все, что ты видишь в моей картине, Пузырек? Искусность?
— Отчего же, Леонардо, я вижу еще Симонетту во плоти. Я почти могу прочесть ее мысли, ибо она у тебя живая. Этого я не могу отрицать.
— Благодарю, — сказал Леонардо. — Между нами есть различия, но…
— Да не так уж и много.
— Я имел в виду живопись.
— А-а, — протянул Сандро.
И все же он смотрел на картину Леонардо зачарованными глазами. Как тогда, когда их взгляды встретились во время экзорцизма.
— Пузырек, ты что-то знаешь и не хочешь мне говорить?
Сандро усмехнулся и прикрыл картину занавеской.
— Когда понесешь ее, будь осторожен. Как бы она не отсырела.
— Сандро?.. — Леонардо ощутил смутное беспокойство.
— Завтра, — сказал Боттичелли, напряженно глядя на занавеску, словно все еще мог разглядеть скрытый под ней портрет.
Леонардо появился у Симонетты после обеда; он пришел точно в назначенное время, что случалось с ним редко. Хотя художники по большей части не менее пунктуальны, чем купцы, врачи и прочие люди, чьи дела зависят от назначенных встреч, Леонардо не в силах был овладеть даже этой основной чертой буржуа. Привычка опаздывать была, к несчастью, его второй натурой. Но сегодня его мысли не были отвлечены ни летающими и военными машинами, ни естествознанием, ни даже живописью и игрой света и тени — хотя он бережно нес под мышкой обернутый в шелк портрет Симонетты, следя за тем, чтобы шелк не слишком сильно прижимался ко все еще мягким слоям льняного масла и лака.
Он размышлял о Симонетте и о том, чего она хочет от него. Покаянный озноб охватил его, когда он вспомнил об их свидании на порочной вечеринке у Нери. И все же он продолжал быть ее другом, истинным другом, абсолютным и безупречным, каким и она обещала быть ему. Леонардо ощущал путаную смесь вины и влечения — и тревоги тоже, потому что Сандро настойчиво уверял, будто Симонетта впитала его ядовитый фантом, несмотря на все усилия Пико делла Мирандолы.
Но в самом-то деле, что еще скрывает от него Сандро?
И не страдает ли сам Сандро, Боже избави, от некоторых проявлений холодной черной желчи — melaina cholos, убийственной меланхолии?
Леонардо вошел в кованые чугунные ворота, прошел по узкой аллее (которая всего лишь служила подъездным путем, но тем не менее ее охраняли мраморные грифоны, сатиры, наяды, великолепно сложенные воины и сама Диана Охотница) и лишь тогда вышел ко двору и крытой галерее двухэтажного дома Веспуччи. Он постучал в массивную застекленную дверь, и слуга провел его через просторные, расписанные фресками залы, причудливо обставленные комнаты, кабинеты и выкрашенные охрой коридоры в открытый внутренний дворик, по которому свободно бродили павлины. Там и сидела Симонетта со слабой улыбкой на бледном, в мелких веснушках лице, глядя поверх заросшей диким виноградом стены на тянувшиеся внизу улицы и аллеи. Брови ее были выщипаны в тоненькую линию, рот плотно сжат, отчего нижняя губка немного выпячивалась вперед. Она казалась погруженной в глубокую задумчивость. Дул едва ощутимый ветерок, который тем не менее шевелил по-детски тонкие завитки ее длинных, светлых, заплетенных в искусную прическу волос. На ней было платье из алого сатина — шелковые рукава с буфами, низкий вырез; на цепочке, обвивавшей шею, висел золотой с чернью медальон, в центре которого был укреплен кусочек рога единорога, панацея от ядов.
Она казалась воистину неземным существом, и на миг Леонардо почудилось, что перед ним одна из аллегорических картин Сандро. Симонетта была воплощенной Венерой с полотна Боттичелли.
— Леонардо, отчего ты на меня так уставился? У меня вскочил прыщик на подбородке?
— Нет, мадонна, ты прекрасна.
— И я счастлива видеть, Леонардо, что у тебя на лице только следы синяков, — сказала Симонетта. — Сандро преувеличил размеры твоих увечий. Тем не менее ты должен обещать мне, что никогда больше не подвергнешь себя такому риску.
Леонардо поклонился, благодаря ее за доброту.
— Должен сказать, что Сандро сумел уловить суть твоей совершенной красоты в той картине, которую он мне показывал.
Щеки ее слегка порозовели.
— И что это за картина?
— Он зовет ее «Аллегорией Весны» и говорит, что она отчасти навеяна строками из одного труда Марсилио Фичино.
— Ты знаком с этим трудом?
— К стыду моему, нет, — ответил Леонардо.
— Ты так мало ценишь академиков?
— Боюсь, что их интеллектуальные исследования превосходят мои скромные возможности, — иронически проговорил Леонардо. — Однако навязчивая идея, в согласии с которой Сандро формирует каждую фигуру в своих картинах, — это ты, мадонна. Его изображение «Трех Граций» есть не что иное, как три разных положения твоего тела. Никто не может взглянуть на эту картину и тотчас же не влюбиться в тебя.
— Тогда, боюсь, это очень опасная картина.
Леонардо рассмеялся.
— Сандро мне о ней только говорил, — добавила она. — Он слишком робок, чтобы показать ее мне.
— Лишь потому, что он еще не закончил ее, мадонна. Знаешь ли, на самом деле он куда худший бездельник в живописи, чем я, однако вся дурная репутация досталась именно на мою долю.
Наступила очередь Симонетты рассмеяться; однако Леонардо чувствовал, что она пусть мягко и даже любовно, но обращается с ним как с дурачком. Помолчав немного, она сказала:
— Ты боишься подойти ко мне поближе? А что ты прячешь там, под шелком? Может быть, это картина, которую я так долго ждала?
Леонардо поклонился:
— Но в сравнении с ослепительным изображением Сандро твоей красоты мой скромный дар покажется темным.
Вновь она рассмеялась и протянула руки:
— Ну так дай мне ее, и я сама буду ее судьей.
Леонардо прислонил холст к стене перед Симонеттой и сдернул ткань, прикрывавшую его.
Симонетта подалась к картине, словно была близорука.
— Леонардо, — проговорила она, — твоя картина прекрасна. Ты все изменил с тех пор, как я в последний раз видела ее. Неужели я и вправду могу быть такой хрупкой и девственной? Мне кажется, я смотрю на женщину, какой хотела бы быть. Эта картина словно двуликое зеркало Синезия, которое отражает и горний мир, я наш собственный. А здесь… — она указала на почти геометрическое изображение деревьев и гор на заднем плаве, — здесь я вижу небесный пейзаж. И озарен он небесным светом.
Она улыбнулась, и Леонардо поразила ее улыбка — меланхолическая, однако сдержанная и немного загадочная. Он запечатлел в памяти эту улыбку, хотя и чувствовал себя так, словно оскверняет Симонетту, — ведь когда-нибудь он напишет именно эту ее улыбку, а не саму Симонетту.
— Это просто край моего детства, мадонна.
Симонетта повернула к нему лицо и сказала:
— Спасибо, Леонардо.
— Лак еще не совсем высох.
— Я буду осторожна. Я не могу не трепетать при мысли, что лишь сейчас, теперь мне дано увидеть себя вот такой, на небесах, но я не позволю твоему волшебному зеркалу потемнеть, как в детской песенке.
— О чем ты, мадонна? — спросил Леонардо.
Она пропустила его вопрос мимо ушей и позвонила в колокольчик. Прибежал слуга, мальчик лет двенадцати.
— Отнеси эту картину в дом и позаботься о ней, — велела Симонетта мальчику, прикрывая холст. Обернувшись к Леонардо, она добавила: — Боюсь, что в воздухе пыль; как бы она не повредила твоей великолепной картине.
Когда мальчик ушел, Леонардо повторил свой вопрос, но Симонетта лишь покачала головой и сказала:
— Сядь рядом и обними меня.
Леонардо поглядел вниз, на улицы, лежавшие под стеной.
— Не бойся, — сказала Симонетта, — нас никто не увидит.
Она крепко обняла Леонардо, прижав его голову к своей груди, и он ощутил ее гладкую, чуть влажную кожу и жесткость парчи, вдохнул запах ее тела, смешанный с фиалковым ароматом духов. Дыхание ее было неглубоким, резким, и звук его, передаваясь от ее плоти в его ухо, усиливался, точно биение волн о скалы. Затем она притянула его лицо к своему, и Леонардо вновь ощутил влечение к ней; но вдруг Симонетта судорожно закашлялась. Она рванулась из его объятий, словно оскорбившись; но Леонардо удержал ее и вновь крепко обнял. Она кашляла, тяжело, с присвистом дыша, задохнулась и жадно хватала ртом воздух, пытаясь отдышаться. Тело ее содрогалось, изнемогая, с каждым новым приступом изнурительного кашля напрягаясь, точно тетива лука, и Леонардо чудилось, что внутри ее рвется что-то немыслимо тонкое; ее слюна промочила его рубашку.
И не сразу он заметил, что слюна перемешана с кровью.
Когда кашель ослабел, Симонетта отстранилась. Глаза ее были зажмурены, словно она сосредоточилась на чем-то, словно усилием воли она могла преобразить себя в фантом здоровья; именно это, подумал Леонардо, она и делала. Она вытерла мертвенно-бледное лицо и промокнула губы алым платочком, на котором не были заметны пятна крови.
Симонетта прямо взглянула на Леонардо. Глаза ее блестели, точно из них вот-вот хлынут слезы; и Леонардо понял, что Сандро, конечно же, прав. Ее глаза, синие и чистые, как море, были обиталищем призраков. Ему вообразилось, что он смотрит сквозь прозрачную вуаль, что она потеряна для него, потеряна для всего мира.
Миг спустя Симонетта стала собой — уравновешенная, но все же смущенная. Она крепко сжала руки Леонардо; ее ладони, в отличие от его вспотевших рук, были сухими.
— Не спрашивай меня, Леонардо, теперь ты знаешь все.
— Мадонна, я…
— А я испортила твою одежду, но она, в конце концов, темная, как мой платок, и кровь будет не так заметна.
— Это не важно, — сказал Леонардо. — Принести тебе чего-нибудь выпить?
— Сандро сказал тебе все, — проговорила Симонетта, сохраняя, однако, вопросительную интонацию. — Нет, вероятно, не все, милый Леонардо.
— Я не желаю играть в такую игру, — сказал Леонардо.
— Но ведь такова природа всех человеческих отношений, не так ли? — улыбнулась она.
Краска вернулась на ее лицо — теперь оно было, по крайней мере, просто бледным. Однако глаза ее горели глубинным бледно-синим пламенем.
— Что же в таком случае сказал тебе Сандро?
— Ничего, мадонна, разве только что он тревожится о тебе.
— Я скоро уйду. — Она засмеялась, и этот смех заледенил кровь Леонардо. — В сущности, мой дорогой друг, я уже ушла.
— Ты, мадонна, нуждаешься в отдыхе и, вероятно, в перемене места жительства. — Леонардо чувствовал себя неуютно, точно рыба, вынутая из воды. — Тебе надо бы вернуться за город и не дышать пагубными городскими испарениями.
— А говорил ли тебе Сандро, что я не выпустила этот его совершенный образ? Я взяла его себе как утешение.
— Я не понимаю, — пробормотал Леонардо.
— Ну конечно же понимаешь. — Симонетта положила голову ему на плечо. — Что страшного в том, что я задохнусь от любви, если я все равно скоро должна умереть? Моя душа вечна, не так ли? Очень скоро на меня падет тень смерти. В моем небесном вознесении я буду молиться за тебя, Леонардо. И за Сандро. Но, Леонардо, не боишься ли ты, что я что-то украду у тебя, как украла у Сандро?
— Симонетта…
— Что же ты не улыбнешься, друг мой? — спросила она, заглядывая в его лицо. — Твоей душе и твоим идеям ничто не грозит.
— Меня это не забавляет, — сказал Леонардо, высвобождаясь из ее объятий.
— Бедный Леонардо, — мягко проговорила она. — Я чрезмерно взволновала тебя. Я боюсь умирать. Мне страшно быть одной.
— Ты не умрешь, мадонна, по крайней мере пока не настанет естественный срок твоей кончины. И у тебя нет нужды быть одной.
— В обоих случаях ты не прав, Леонардо.
— Откуда ты знаешь?
Симонетта печально улыбнулась:
— Может быть, мне было видение.
— А как же Великолепный?
— Он ничего не знает, даже того, что я кашляю. Вот почему в последнее время я не могу видеться с ним часто, и я боюсь, что его и Джулиано это огорчает.
— Тогда позволь им заботиться о тебе.
— Не хочу. Пусть они запомнят меня красивой, если я и сейчас еще такова, а не такой, какой я стану. Я люблю и любила их обоих, как люблю Сандро. — Помолчав, она добавила: — Я пустила его в свою постель.
Леонардо был потрясен.
— Так он знает… все?
— О нас и о моей болезни — да, конечно. Но я заставила его поклясться никому не говорить, что я скоро умру. — Симонетта рассмеялась. — Я сказала ему, что мои соглядатаи повсюду, что он не может довериться никому, даже тебе, милый Леонардо; что, если я узнаю, что он пал жертвой влияния Сатурна, я закрою перед ним двери моего дома.
— Ты же боишься, что он от этого опять захворает? — спросил Леонардо.
— Я не допущу, чтобы с ним случилась беда. Он любит меня, как никто другой; я могу хотя бы подарить ему эти дни. Но все равно он будет страдать. И ты, дорогой мой Леонардо, останешься с ним, чтобы позаботиться о нем. Ты ведь сделаешь это?
— Конечно.
— Тебе не должно показаться порочным, что я хочу прежде, чем умру, привести в порядок свою жизнь, оплатить долги и, быть может, исполнить небольшую епитимью. Это так же естественно, как отношения между людьми.
— Именно для этого ты меня и позвала? — спросил Леонардо.
— Возможно, — ответила Симонетта. — Но ты, кажется, сердит, Леонардо. Ты сердишься на меня?
— Нет, — сказал Леонардо, — конечно нет. Я просто…
— Потрясен? — перебила она.
— Не знаю, — пробормотал он, смешавшись. — Я чувствую себя таким беспомощным и бессильным.
— Я обычно действую на мужчин совсем не так.
Симонетта лукаво улыбнулась ему, и Леонардо наконец улыбнулся в ответ. Напряжение между ними исчезло; они обнялись и некоторое время молчали. Леонардо безмолвно восхищался гривой роскошных золотых волос Симонетты. Она была так близко; он легко мог влюбиться в нее, как это случалось с большинством мужчин, имевших честь ее знать. Но даже сейчас он не мог не думать о Джиневре, и как бы сильно он ни желал Симонетту, душа его мучительно тосковала о Джиневре.
— А теперь, Леонардо, — проговорила Симонетта почти шепотом, — ты должен рассказать мне о своем полете в небеса, потому что я знаю только то, что слышала от других.
Однако их мечтательное уединение было прервано отдаленным тихим стуком.
— Это, должно быть, что-то важное, иначе бы Лука не стал нас беспокоить, — сказала Симонетта.
Она дала знак слуге войти — это был тот самый мальчик, который унес в дом картину Леонардо.
— Вы хотите, чтобы я говорил шепотом, мадонна? — спросил он, покосившись на Леонардо — чужака — и быстро опустив глаза. Он держал в руках небольшой сверток из тисненного золотом бархата и явно нервничал.
— Разумеется нет. Я не учила тебя таким плохим манерам, Лука. Что ты принес?
Он передал сверток Симонетте и добавил:
— Вы сказали, мадонна, сообщить немедля, если Великолепный…
— Он здесь?
Леонардо похолодел от страха: если Первому Гражданину закрыт доступ в эти личные покои, какое извинение найдет он, Леонардо, тому, что оказался здесь?
— Нет, мадонна, его слуга принес пакет. Мне не нужно было беспокоить вас?
— Нет, Лука, я тобой весьма довольна. А другой наш гость уже здесь?
— Да, мадонна.
Симонетта кивнула.
— Теперь оставь нас.
Она принялась читать записку, лежавшую в свертке.
— Мадонна, все ли в порядке? — тихо спросил Леонардо.
Он предпочел не допытываться, кто этот другой гость Симонетты. Воображение рисовало ему нетерпеливого и влюбленного Сандро, который дожидается ее в спальне.
— Да, конечно.
И Симонетта развернула сверток, в котором оказались три спаянных вместе золотых кольца, в которые были вставлены бриллианты — личный геральдический знак Лоренцо, символ силы и вечности.
— Они прекрасны, — сказал Леонардо.
— Да, — прошептала она. — Лоренцо всегда носил их на пальце. Его жена наверняка заметит их отсутствие.
— Боюсь, мадонна, ты подвергаешь Сандро нешуточной опасности.
— И тебя тоже, — сказала Симонетта.
— Этого я не имел в виду.
— Знаю, Леонардо, но ты прав. У Лоренцо везде свои глаза и уши, и, боюсь, чересчур много их направлено на этот дом. — Она тихо засмеялась. — Но я не смогу долго удерживать его на расстоянии — это невозможно, потому что, как пишет он в своей записке, он намерен завтра после обеда осадить мою крепость. По правде говоря, мне его недостает. Я люблю его превыше всех на свете. И скажу ему это, если только не умру прежде.
— Ты не умрешь! — упрямо сказал Леонардо.
— Это было бы чудом. — Симонетта искоса глянула на него и прибавила: — Не то чтобы я не верила в чудеса, ведь я сама сотворила одно для тебя.
— О чем ты говоришь? — спросил Леонардо, но Симонетта прижала палец к его губам.
— Чудо надлежит вкушать, а не пожирать, как голодный пожирает мясо. — Она придвинула свое лицо совсем близко к его лицу и спросила: — Чего ты жаждешь превыше всего в мире?
Леонардо залился румянцем.
— Джиневру, не так ли?
— Да, — прошептал Леонардо.
— Она здесь.