Глава 4
ПЕРСТЕНЬ С ВОЛКОМ
В 1386 году Французское королевство оставалось в том же состоянии, в каком шестью годами раньше покинул его Франсуа, то есть в состоянии мира. Карлу V наследовал после его смерти двенадцатилетний сын. В ожидании совершеннолетия юный Карл VI передал бразды правления своим дядьям: Людовику Анжуйскому, Жану Беррийскому, Филиппу Бургундскому и Людовику Бурбонскому.
Все они более или менее достойно выполняли возложенную на них задачу. Прежде всего, они посоветовали королю вместо дю Геклена назначить коннетаблем его друга Оливье де Клиссона. Воспользовавшись заменой суверена, многие провинции и города, и среди них Париж, решили было взбунтоваться, но их тут же присмирили, и порядок был восстановлен.
В области внешней политики дела шли неплохо. Чтобы установить союз с Германией, юный король женился на очаровательной Изабелле Баварской. Без сомнения, самые большие проблемы всегда возникали с Англией, хотя в данный момент здесь все выглядело относительно спокойным. Перемирие установилось длительное и прочное.
Впрочем, и во многом другом схожесть между двумя королевствами была поразительной. Ричарду II было десять лет, когда он стал наследником Эдуарда III. Он тоже доверил управление страной дядьям.
По мере того как юные суверены росли и взрослели, становилось все яснее, что они чрезвычайно походят друга на друга. Оба в своих высказываниях проявляли ту же сдержанность, то же искреннее стремление к миру. Когда же они сместят дядьев, чтобы управлять самостоятельно, — что не замедлит произойти, — они, несомненно, постараются встретиться и договориться.
Во Франции сын Карла V Мудрого уже заслужил имя «Возлюбленный». Вне всякого сомнения, этот юноша должен стать столь же великим королем, что и его отец.
***
После спокойного морского путешествия на корабле византийского торговца Франсуа и Жан де Вивре 21 сентября 1386 года, в День святого Матфея и первый день осени, достигли берегов Франции в Эг-Морте.
Франсуа был не на шутку взволнован при виде этих величественных стен. Именно отсюда в 1248 году Людовик Святой отправился в Седьмой крестовый поход. На одном из многочисленных кораблей его войска плыл никому не известный воин с ярко-рыжей бородой, которого звали еще не Эд де Вивре, а просто Эд.
Едва причалив к берегу, оба брата поспешили в Авиньон. Франсуа купил лошадь, но Жан был слишком слаб, чтобы скакать на столь норовистом животном, и вынужден был довольствоваться мулом. Братья путешествовали вдоль правого берега Роны, совершая множество мелких перегонов, потому что, помимо всего прочего, было очень жарко и Жану приходилось прятаться от солнца.
Во время пути он почти все время молчал. Отыскав книгу, Жан мало что объяснил брату. Тот понял только, что для автора «Четверостиший» значение имели лишь вино и женщины, а Бог представлялся иллюзией. Но если так, то зачем все-таки Жан хотел вернуться к Папе?
Следуя вдоль реки, Франсуа задавался множеством других вопросов. Что он будет делать дальше? Вообще-то следовало бы вернуться в Вивре, но Франсуа не мог скрывать правду от самого себя: дни его брата сочтены, и если тот попросит его остаться, Франсуа не сможет отказать ему в поддержке.
Поддержка… Действительно ли дело заключается в ней? Франсуа вспомнил о волках, которые приближались к нему с каждым новым приступом болезни брата, и о его таинственных словах: «Однажды мы соприкоснемся: это случится в день моей смерти»…
По мере того как они подходили к Авиньону, Франсуа чувствовал, как страх охватывает его все сильнее.
***
Утром в субботу 29 сентября показались стены папского города. Франсуа был поражен совпадением: ровно шесть лет назад он покинул Францию и по ту сторону Альп оказался на диком празднике святого Михаила. Проезжая по улицам Вильнев-лез-Авиньон, затем по бесконечному мосту Сен-Бенезе, самому длинному, какой ему когда-либо приходилось видеть, он пытался вспомнить, когда в последний раз случалось ему бывать в этих местах.
Вспомнил: в 1370 году, когда он возвращался из Испании с дю Гекленом. Франсуа внимательно смотрел по сторонам. Прошло шестнадцать лет, но с тех пор ничего не изменилось. Все тот же дворец с гладкими стенами, с массивными остроконечными башнями…
Поскольку они уже подъезжали к концу моста, Жан остановился и тоже окинул взглядом дворец, четко вырисовывающийся в чистом сентябрьском воздухе. Он задумчиво произнес:
— В Книге Судеб ни слова нельзя изменить.
Тех, кто вечно страдает, нельзя извинить.
Можешь пить свою желчь до скончания жизни:
Жизнь нельзя сократить и нельзя удлинить .
Потом пришпорил своего мула и устремился вперед по улочкам города.
Когда они были здесь вместе с дю Гекленом, Франсуа не въезжал в город — ни на пути туда, ни при возвращении обратно. Слишком осторожный Папа не открыл ворота войску. И сейчас Франсуа оказался в Авиньоне впервые.
Он сразу окунулся в поистине космополитический мир. Были здесь евреи, легко узнаваемые по своим ермолкам, жители южных стран с матовой кожей (и среди них — женщины в пестрых платьях), бледные французы, разговорчивые итальянцы. На лангдойле говорили мало, больше на окситанском языке , который Франсуа знал весьма посредственно, но в основном изъяснялись на латыни.
Ведь в конечном итоге больше всего поражало собравшееся в Авиньоне множество священнослужителей. Встречались они повсеместно и принадлежали к всевозможным сословиям, начиная с тринадцатилетних причетников, учащихся первого года, и заканчивая кардиналами, выступающими в сопровождении огромной толпы приближенных, которая шествовала впереди и громкими криками освобождала для своих повелителей улицу.
Несколькими минутами позже Франсуа вступил в ворота дворца, украшенные гербом Клемента VII, и оказался в огромном внутреннем дворе. Несмотря на раннее утро, там царило оживление. Проходили, уходили, собирались группами разные люди, причем не только священнослужители: встречались там рыцари, солдаты, слуги всех мастей.
Но Жан видел лишь одного человека. Расталкивая всех, он приблизился и опустился перед ним на колени.
Это был худой, высокий кардинал, довольно пожилой. Судя по всему, он отличался завидной энергией. У него были впалые щеки и пронзительный взгляд; из-под широкополой шляпы выбивались седые вьющиеся волосы.
Жан заговорил с ним:
— Ваше преосвященство…
Священник отпрянул от удивления, но потом рывком поднял его и заключил в объятия.
— Жан! Ты жив!
— Да, ваше преосвященство.
— Ты не называешь меня отцом? Разве я не твой духовный отец?
— Больше, чем когда-либо, pater.
— Что с тобою случилось?
Жан не ответил. Он вновь опустился на колени, и Франсуа последовал его примеру. Во дворе появился какой-то человек, одетый в белое. Это был он, Папа в Авиньоне!..
Клемент VII был высокого роста и держался важно и величественно. Трудно представить себе больший контраст с Урбаном VI. Казалось, Клемент излучает мудрость, ученость, уверенность в себе.
— Вы что-то припозднились по пути из Рима, сын мой. Ваш крестный отец успел сделаться великим исповедником . Так где же вы были?
— У сарацин, ваше святейшество.
— И что вы там делали?
— Боюсь, нашел там истину.
— Истину… Вижу, разговор нам предстоит трудный. Идемте. И вы тоже, кардинал.
Клемент VII поднял Жана, затем Франсуа.
— Что касается вас, сир де Вивре, я помню о вас.
Франсуа увидел, как Папа в сопровождении кардинала и Жана выходит со двора. По взгляду, брошенному на него Клементом VII, у Франсуа создалось странное впечатление: Папа его прекрасно знает… Конечно, Клемент осведомлен о поединке и его результатах, но он знает о сире де Вивре что-то еще. Нечто более глубинное и куда более личное.
Между тем Папа, пройдя через весь двор, вошел в зал для аудиенций, огромное помещение с двойным сводом, где тоже было очень много людей, приближенных и просто просителей, которые при виде Папы бросились к нему.
Но Клемент приказал стражникам отстранить всех. Остановившись возле круглой скамьи, на которой заседал высший церковный суд, Папа велел Жану говорить.
Тот не стал скрывать ничего. Он рассказал о своем пленении, о болезни и найденной книге. Не цитируя четверостишия дословно, он изложил их содержание, которое отныне стало для него истиной. Затем поведал о смерти Матильды де Боржон и о том, какое откровение снизошло на него благодаря ей: он, Жан де Вивре, должен нести слово истины тому, кто в нем нуждается.
Закончив свое повествование, он соединил ладони в молитвенном жесте:
— Я ничего не скрыл от вас, святейший отец. Теперь я хотел бы уйти. Я должен ходить из города в город. Хотя Бог и покинул меня, я надеюсь сеять вокруг себя добро.
Клемент VII улыбнулся.
— Вы не уйдете! Я хотел бы вознаградить вас по заслугам. Епископ Бергамский только что скончался, и вы займете его место. Ваше посвящение состоится завтра, на большой воскресной мессе. Поскольку епархия находится на территории, принадлежащей Урбану, появиться там вы не сможете. Вы останетесь здесь.
Жан пробормотал:
— Но, ваше святейшество, я же только что признался вам…
Клемент VII взял его искалеченные руки в свои.
— Ваша плоть страдала ради меня: нужны ли какие-то слова? Но еще сильнее страдало ваше сердце. Я хочу, чтобы вы распространяли слово Господа от моего имени. Ибо что бы вы об этом ни думали, именно Господь вещает вашими устами.
Жан молчал несколько секунд, затем с умоляющим видом поднял голову.
— Остается еще мой брат, ваше святейшество. Нам нельзя разлучаться: я могу умереть в любую минуту, а вы знаете, что мне нужно выполнить важную миссию по отношению к нему.
— Знаю. Приведите его.
Когда Жан вышел, аббат Монт-о-Муана, ставший великим исповедником, испустил глубокий вздох:
— Святой отец, он всегда был мне как сын. Я обучил его всему, что знал сам, и вот результат!
— Вам не в чем упрекнуть его, кардинал. Все силлогизмы, все книги Аристотеля и отцов Церкви ничего не значат рядом с такой душой, как душа Жана де Вивре.
— Но кем он теперь станет?
— Тем, для чего приуготовил его Господь, — святым.
Папа замолчал: перед ним предстал Франсуа.
— Сир де Вивре, вы достойно сражались в Риме ради нашего дела, и я хочу вознаградить вас. Вы станете рыцарем моей почетной гвардии. Вы получите доспехи и щит с моим гербом. Но это еще не все. Вы мечтали о крестовом походе?
— Всю свою жизнь, ваше святейшество.
— Так вот, поговорите об этом с кардиналом камерарием. Вы были в стране сарацин, ваш опыт может оказаться бесценным. Ваше мнение будет изучено самым внимательным образом.
Явился еще один рыцарь почетной папской гвардии и увел Франсуа, чтобы тот примерил форму и знаки отличия, приличествующие его новым обязанностям: доспехи наитончайшей работы, с перевязью наискосок, на которой были вычеканены два скрещенных золотых луча.
Своего брата Франсуа увидел только на следующий день при обстоятельствах самых поразительных. Франсуа только что узнал, что Жан назначен епископом, и присутствовал на его посвящении Клементом VII, которое происходило в Клементинской капелле папского дворца.
Сира де Вивре посадили в первый ряд. Облаченный в свою великолепную форму, он присутствовал на службе и видел, как Папа у подножия алтаря передал Жану ризу, жезл и митру. Итак, Жан сделался епископом, а Франсуа — рыцарем папской гвардии и в скором времени станет участником крестового похода! А ведь всего каких-нибудь три месяца назад они оба были рабами. Почти невозможно вообразить такую резкую перемену положения. Просто чудо!
Восторженное состояние не покидало его весь день. Наконец Франсуа добрался до пожалованного ему особняка, который располагался неподалеку от папского дворца. К услугам нового хозяина отныне были оруженосец, повар, двое слуг и горничная.
***
Уже назавтра Пьер де Крос, кардинал камерарий, вызвал Франсуа во дворец. Франсуа испытал глубокое волнение, представ перед этим знаменитым человеком, вторым лицом в Церкви после Папы. Сир де Вивре долго рассказывал о пребывании в плену у сарацин, о своем военном опыте, проявленном на службе у правителя Хамы.
Внимательно выслушав рассказ, Пьер де Крос заговорил в свою очередь. Его точка зрения была хорошо известна. В полной мере его правоту Франсуа осознает позже, ведь проблема эта является не столько военной, сколько — и, прежде всего — политической. Для начала следует добиться, чтобы между Францией и Англией был подписан мир и чтобы была одержана победа над тем Папой, который находится в Риме. И в том и в другом направлении дела идут весьма неплохо.
Что касается Жана, ему тоже был подарен дом неподалеку от церкви Сен-Дидье, прекрасное строение в провансальском стиле, украшенное фресками работы итальянских мастеров.
В следующее воскресенье, 7 октября, собралась толпа — дворяне, горожане, простой народ, — чтобы послушать его первую проповедь, ибо в городе быстро распространились слухи о Жане, епископе Бергамском. Это тот самый, который был в тюрьме у Урбана VI, а потом в плену у сарацин? Это тот самый выдающийся теолог, одно из светил Парижского университета? Нет никаких сомнений, человеком он должен быть необыкновенным.
Когда настал час проповеди и Жан поднялся на кафедру, наступила такая тишина, что, казалось, выражение «благоговейное молчание» не могло бы найти лучшего применения. Жан долго разглядывал собравшихся, переводя взгляд с одного человека на другого, а затем сильным голосом резко бросил в толпу:
— Нет!
Наступило замешательство. Верующие смотрели на епископа Бергамского и молчали, а он тоже внимательно рассматривал их лица, словно изучая в мельчайших подробностях.
Затем он продолжил голосом спокойным и хорошо поставленным:
— Братья мои, я здесь, чтобы научить вас любви к словам, и первое среди них — это слово «нет».
Проповедь, которую стал читать Жан, не была классической, она держала собравшихся в постоянном напряжении, настолько тон ее был простым и проникновенным. «Нет» — необходимое условие чистоты, нравственности, достоинства. Нужно уметь говорить «нет» даже в самых трудных и жестоких обстоятельствах: «нет» искушениям, компромиссам, лжи, предательству. «Нет» было по преимуществу словом честных людей, святых, мучеников. И только после «нет» можно сказать «да»…
Жан говорил голосом прерывистым, задыхающимся. Верующие в церкви Сен-Дидье видел, как двигаются на кафедре его руки, более чем красноречивые свидетельства того, как порой приходится говорить «нет» мученикам!..
И вот он заговорил о «да»: «да» Богу, «да» любви, «да» вечной жизни… Голос проповедника внезапно переменился. Теперь в нем появилось нечто божественно небесное. Показав своим слушателям муки борьбы с самим собой, другими людьми и демоном, теперь он увлекал их в благословенные края. Каждый из присутствующих, не в силах оторваться от его губ, почти явственно ощутил, как вступает в область чудесного блаженства, возносится вместе с ним к небесам мыслями своими и сердцем.
По окончании мессы в рядах верующих, покидающих церковь, кто-то произнес:
— Иоанн Златоуст!
Имя подхватили, и вскоре его уже повторяла вся толпа. Да, Жан, епископ Бергамский, походил на того святого грека, прозванного Златоустом за восхитительную чистоту его слов. Он действительно был Иоанном Златоустом, а быть может, в дальнейшем — как знать? — и святым Иоанном Златоустом!
Слава Жана де Вивре, прозванного Жаном Златоустом, вскоре вышла за пределы Авиньона. Из соседних деревень родители стали приносить своих немых детей, чтобы он помог им заговорить. Они убедили себя, что человек, столь проникнутый божественным словом, может с легкостью распространять это слово вокруг себя.
Чуда не произошло: немые дети не заговорили, но Жан оставил их у себя, чтобы научить читать. Вскоре их собралось уже столько, что ему пришлось снять дом неподалеку от своего и пригласить других священников, чтобы те занимались детьми.
Но и умирающих Жан не забывал. Никто лучше его не умел найти слов утешения в последний миг. Слухи распространяются быстро, и отныне все хотели именно его, звали именно его. И он приходил даже в самые отдаленные деревни, даже в самую смрадную хижину, даже глубокой ночью или в грозу.
Считая торжественность признаком уважения, особенно по отношению к беднякам, Жан, епископ Бергамский, всегда надевал парадное облачение, ризу, митру, брал жезл. Его сопровождали пятеро священников. Первый шел впереди, неся крест на длинном золотом шесте, четверо других окружали его, держа в руках по зажженной свече. Войдя, он произносил:
— Мир дому сему и его обитателям. Ессе crux Domini.
Затем ставил свечи по четырем сторонам постели и наклонялся к умирающему:
— Пусть эти огни символизируют зарю, которая ожидает тебя.
Выслушав исповедь больного, для того чтобы тот в свою последнюю минуту чувствовал себя как можно ближе к Богу, Жан просил принести умирающему то, что было предметом его забот, трудов и любви в его земной жизни. Так, виноградарю подавали стакан вина, крестьянину — колос, сорванный в его поле, столяру — изготовленное им изделие, к матери Жан подводил детей. Затем, выполнив свою миссию, он удалялся, оставляя позади себя мир и покой.
Через несколько месяцев не осталось ни одного человека, который не знал бы о епископе Бергамском, и в святости его никто не сомневался.
Все это время Франсуа, потеряв брата из виду, уже скучал в своих прекрасных доспехах в ожидании крестового похода, который все никак не объявляли.
***
Ровно через год — день в день — после их приезда в Авиньон словно гром грянул среди ясного неба. В среду 2 октября 1387 года в папском городе стала известна страшная новость: по ту сторону Роны, в Вильнев-лез-Авиньон, объявилась чума!
В течение всего дня вместе с другими рыцарями почетного караула Франсуа объезжал местность, организовывал патрули, отдавал приказы солдатам. Болезнь ни в коем случае не должна перебраться через реку! Если кто-либо попытается переплыть Рону на лодке, он немедленно должен быть убит. И, разумеется, единственный мост, мост Сен-Бенезе, становился объектом самого строгого наблюдения.
Франсуа вернулся к себе лишь вечером. Гарнизон был весьма многочисленным: около тридцати человек. Удостоверившись в том, что каждый находится на своем посту, Франсуа отдал приказ на ночь:
— Мост должен освещаться факелами. Пусть лучники стреляют во всякого, кого увидят. И не только в человека. Собаки, кошки, крысы — ни одно живое существо пройти не должно!
Командира уверили, что приказ будет выполнен, и он отправился к дому.
Шагая по авиньонским улицам, Франсуа чувствовал сильнейшую тревогу. Много раз после Черной Чумы болезнь опять посещала землю Франции, но он надеялся, что ему никогда больше не доведется встретить ее на своем пути. Внезапное возвращение чумы принесло множество воспоминаний, которые он хотел бы забыть навсегда.
Внезапно какой-то священник преградил ему путь и заговорил, разом вырвав Франсуа из глубокой задумчивости:
— Монсеньор!.. Епископ Бергамский!.. Ему очень плохо. Он требует вас!
Оглушенный этим известием, не в силах справиться с волнением, Франсуа бросился бежать вслед за священником и ворвался в дом Жана, расположенный рядом с церковью Сен-Дидье. Он поднялся на второй этаж, где Жан устроил себе спальню.
Некогда жилище епископа Бергамского отличалось роскошью и было устроено с прекрасным вкусом. Но когда здесь поселился Жан, он превратил свое обиталище в монастырскую келью. Роскошную мебель он отдал Папе, велел замазать известью фрески на потолке и выстелить соломой мраморные плиты. В просторной спальне он оставил лишь большой сундук, служивший ему одновременно постелью.
Там Франсуа и нашел его. Жан дрожал и стонал. При виде брата он принялся кричать:
— Волки!..
Франсуа сделался бледнее стен, выбеленных известью… Чума! Волки! Безмятежность и покой, обретенные им в Авиньоне, исчезли в один миг. Разве такое должно было с ним случиться? В глубине души он с самого начала был убежден, что никакого крестового похода не будет, что все разговоры о священной войне — всего лишь комедия, предлог, чтобы заставить его остаться. Истинная причина заключалась в этой ужасной встрече с братом.
Тот смотрел на него, не узнавая.
— Волки! Они вышли на поляну! Осторожнее: они вокруг тебя. Они подходят! Они касаются тебя!
«Мы соприкоснемся в день моей смерти…»
Франсуа охватила паника. Он схватил руки Жана в свои:
— Не умирай!
Какое-то мгновение Жан де Вивре неподвижно смотрел на своего брата. Затем температура резко упала, а лицо больного покрылось обильным потом. Период сильной лихорадки и бреда миновал.
Он слабо улыбнулся.
— Пытаюсь…
***
Жан не умер. Этот приступ, более жестокий и продолжительный, чем все прежние, чуть было не унес его навсегда, но больной собрал все оставшиеся у него силы, чтобы поддерживать в себе жизнь.
Франсуа не оставил его и пережил настоящий кошмар. По ту сторону Роны продолжала свирепствовать чума, но, учитывая состояние его брата, святой отец временно избавил его от службы.
Несчастное тело Жана казалось таким истощенным, что на него невозможно было смотреть без содрогания. Исхудавшие руки и ноги напоминали конечности скелета, золотая булла с сухим шелестом терлась о выступающие ребра, вид иссохшей, с ввалившимися щеками, головы внушал настоящий ужас, настолько походила она на череп.
Франсуа постелил для себя в комнате брата соломенный матрас. Он оставался здесь днем и ночью. Он дрожал, когда настигнутый рвотным позывом Жан начинал кашлять, задыхаясь и сотрясаясь всем телом; он дрожал, когда во сне пульс брата становился таким слабым, что почти не прощупывался. Ужас охватывал Франсуа, когда во время приступов лихорадки Жан кричал, глядя на него глазами, вылезшими из орбит:
— Волки! К тебе приближаются волки!
Когда приступ ослабевал, Жан набирался новых сил для борьбы: вытягивался на сундуке, служившем ему постелью, и молчал. Франсуа молчал тоже. В глубине его души росло удивление. Он давно уже смутно догадывался, что в момент смерти Жан сообщит ему нечто, явит перед ним сокровенную тайну. Но тот все хранил безмолвие.
В течение недели приступы случались ежедневно. На улице перед домом жители Авиньона на коленях молились об исцелении своего Жана Златоуста. В церкви Сен-Дидье, где горели сотни свечей, одна месса сменяла другую.
Кардинал великий исповедник ежедневно являлся навестить и ободрить своего крестника. Папа Клемент VII тоже лично приходил к изголовью больного. Но в тот момент Жан пребывал в сильном бреду и не узнал его. Получая благословение, он выл по-волчьи.
В течение десяти последующих дней приступы случались через день, затем в течение еще девяти — через два. Наконец на День всех святых приступа не было третий день подряд: все закончилось, кризис миновал.
Франсуа вернулся к себе, чтобы немного отдохнуть. На улицах говорили о чуме, о которой он уже почти забыл, хотя она свирепствовала совсем рядом. Сильный очаг ее по-прежнему находился в Вильнев-лез-Авиньон, но благодаря суровой бдительности стражей реку она не пересекала.
Пробили повечерие, и Франсуа собирался отправиться спать, когда услышал, как кто-то сильно колотит в дверь. Подойдя к окну, он узнал того священника, который сообщил ему о болезни Жана.
— Монсеньор, епископ вас зовет.
— Только не говорите, что…
— Нет, болезнь не возобновилась. Он чувствует себя хорошо, насколько это возможно в его состоянии. Просто он хочет вас видеть. Еще он просит, чтобы вы принесли свой герб.
— Герб!
— Да, монсеньор, ваш семейный герб.
Франсуа охватила дрожь. Необычность и торжественность этой просьбы, почти трагический голос, передавший ее, внушали ему благоговейный ужас.
— Вы мне объясните, в чем дело?
— Я ничего не могу объяснить, монсеньор. Монсеньор епископ Бергамский сам все скажет… Пора идти. Думаю, времени терять нельзя.
Франсуа наскоро оделся и поверх одежды повесил на грудь свой герб, «раскроенный на пасти и песок». Затем вслед за священником отправился к церкви Сен-Дидье, к дому брата.
На первом этаже, беленом известью и пустом, как и весь остальной дом, молились на коленях четыре священника; они были так погружены в молитву, что не обратили никакого внимания на вновь пришедших. Пятый священник тотчас присоединился к ним.
Сходя с ума от беспокойства, Франсуа бросился вверх по лестнице. Жан лежал на своем сундуке-постели. При виде брата он приподнялся на локтях. Он по-прежнему был чудовищно бледен, но взгляд его стал живым и ясным. Франсуа счел, что Жан выглядит гораздо лучше, чем несколько часов назад, когда они расставались.
— Что с тобой?
Брат ответил ему спокойно, с легкой улыбкой:
— Я умираю.
Франсуа бросился к нему:
— Но ведь ты же выздоровел!
— Да, но я умираю.
— Откуда ты можешь знать?
— Потому что я так решил!
Франсуа взял руку брата и, забыв о его состоянии, принялся сильно ее трясти.
— Ты же не собираешься покончить с собой? Совершить преступление?
— Оставь самоубийц в покое! Это несчастные люди, они могут называться как угодно, только не преступниками. Во всяком случае, я не собираюсь сам положить конец своему существованию.
— Тогда что?
— Скажу позже. Сейчас речь не об этом.
Они замолчали. Жан посмотрел брату прямо в глаза и снова слабо улыбнулся.
— Ты знаешь, который час?
— Я слышал, как не так давно пробили повечерие.
— А ты знаешь, в каком часу ты родился?
— Перед заутреней.
— Значит, скоро ровно пятьдесят лет. Минута в минуту.
Сам не замечая, Франсуа задрожал.
— При чем здесь пятьдесят лет? И почему ты попросил меня прийти к тебе с гербом?
— Не догадался?
— Клянусь, что нет.
Голос Жана внезапно стал торжественным:
— Скоро прозвонят заутреню! Если ты задашь мне вопрос, я отвечу. Если нет, сообщу тебе о том, как умру; но не более.
— Какой вопрос?
— Главный вопрос. Есть только один такой. И ты прекрасно это знаешь!.. Обратись к себе и подумай.
Франсуа закрыл глаза. Вопрос… Конечно же, он знал. Знал всегда, но никогда не осмеливался не только произнести его вслух, но даже и подумать об этом. Франсуа спрятал его, этот самый главный вопрос, зарыл глубоко в себя, чтобы он никогда не вышел на поверхность, потому что был самым страшным из всех.
Именно он скрывался за бесконечными волками, сновидениями, полными кошмаров, за всеми страхами, которые довелось испытать ему в жизни, и когда он был подростком, и когда стал взрослым мужчиной. Это был ужас из ужасов, единственное, чего он, Франсуа де Вивре, действительно боялся в этом мире.
Но он также знал — и знал с самого начала, — что вопрос этот сильнее его. Однажды он окажется у него на губах. И этот день, это мгновение, наконец, наступили.
Франсуа услышал собственный голос:
— Жан, что сказала тебе наша мать перед смертью?
Он вновь открыл глаза. Казалось, Жан испытывает невероятное облегчение. Он прошептал:
— Наконец-то!
С начала болезни на Жане была лишь рубашка с вырезом на шее. Золотая булла раскачивалась у него на груди. Он расстегнул застежку на цепочке.
— Помнишь, что я сказал тебе, когда мы были в плену у правителя Хамы: «В день моей смерти мы соприкоснемся»?
— Я все время думал об этом.
Жан вложил золотую буллу в руку брата.
— Вот. Это случилось. Мы соприкоснулись.
Франсуа стоял неподвижно с буллой в руке.
— Какое отношение имеет булла к моему вопросу?
— Открой.
— Она открывается?
— Конечно! Это просто коробочка, которую заказал папа Иннокентий VI, чтобы она хранила мою тайну.
Буллу и в самом деле можно было открыть. Повернув маленький винтик, Франсуа медленно поднял крышку. Словно просверк молнии осветил комнату. На свет появился серебряный перстень в виде волчьей головы с оскаленными клыками; на месте глаз сверкали два черных гагата.
— Перстень с волком!
— Дай его мне, пожалуйста.
Франсуа машинально повиновался. Жан надел перстень на безымянный палец левой руки. Он был таким худым, что перстень, сделанный для женской руки, пришелся ему впору.
— Скоро он возвратится к тебе. Ты подгонишь по размеру и будешь носить. А теперь верни мне буллу. Она пуста и ляжет со мною в гроб как доказательство того, что я выполнил свою миссию: вручил тебе перстень с волком.
Мысли в голове у Франсуа путались.
— Тебе передала перстень наша мать? Об этом она с тобой говорила?
— Нет. Я взял его у нее после смерти. Под перстнем на ее пальце был след сильного ожога. Всю жизнь я задавал себе вопрос, что бы это могло означать. И так и не нашел ответа. Думаю, перстень с волком и страдание как-то связаны.
Страдание… Франсуа сейчас не страдал. Он находился где-то очень далеко. Только что услышанные слова казались какими-то нереальными, и, тем не менее, он был уверен: они навечно отпечатались у него в памяти и раз и навсегда изменят его жизнь.
На другой стороне улицы, на колокольне церкви Сен-Дени оглушительно пробили два удара заутрени. Жан выпрямился на своем ложе.
— День всех святых закончился. Настал День поминовения усопших. Ты — как раз на середине своей жизни.
— Я не понимаю.
— Тебе пятьдесят лет, и еще пятьдесят лет жизни ожидают тебя. Ты проживешь целый век — вот что сказала мне мать перед смертью.
Франсуа повторил:
— Я не понимаю…
— Есть такое поверье: дети, родившиеся в последний час Дня всех святых, проживут целый век. А ты появился на свет как раз на «Отче наш» перед заутреней. Так сказала нашей матери повивальная бабка, женщина по имени Божья Тварь.
Божья Тварь… Это она передала ему свою науку — терпение. Все сходится! Франсуа почувствовал, как под ногами его разверзлась бездна. Или нет: внезапно на его пути выросла гора — огромная, непреодолимая, высотою в полвека…
Он резко встряхнул головой.
— А почему я должен верить? Может, это просто легенда?
— Наша мать верила. Это было смыслом ее жизни.
— А ты, ты тоже веришь?
— Я думаю о ее смерти. Кашляя кровью, она повторяла мне: «Жан, сделай так, чтобы он поверил!» Когда глаза ее заволокла дымка, она все повторяла: «Поклянись мне, что он поверит!» Ее последним словом было: «Поклянись!» Она задохнулась и больше не смогла ничего произнести. Франсуа, я поклялся, и ты должен поверить. Ради нее, которая умерла, ради меня, который умрет скоро.
Однако не воспоминания об агонии матери, которые ему довелось услышать впервые, потрясли Франсуа в эту минуту больше всего. Пока брат говорил, Франсуа не отрывал взгляда от его рук. Два гагатовых волчьих глаза посылали ему свой свет… Жан все произносил какие-то слова, но Франсуа больше не слышал его. Перстень с волком оказался красноречивей Жана Златоуста. Это кольцо тоже приказывало поверить, и ему ничего не оставалось, как повиноваться!
В этот момент Франсуа проникся убеждением, что действительно проживет век, что перед ним лежит такая же длинная и опасная дорога, как и та, которую он уже прошел.
Так было начертано на серебряном кольце, и, в сущности, в этом не было ничего удивительного. Франсуа давно знал о том, какой властью обладает перстень со львом. Теперь ему предстояло познать могущество кольца с волком…
И он прервал брата, который, ничего не замечая, все продолжал говорить:
— Я верю тебе.
Пораженный, Жан замолчал и перевел дыхание, поскольку такая длинная речь истощила его. Франсуа из уважения не нарушал эту тишину, которая длилась очень долго.
Он вновь закрыл глаза. Теперь он был на поляне — заканчивал рыть могилу для матери. Жан оставался с нею на холме. Младший брат собирался спуститься с холма, держа умершую мать на руках…
Наконец, Жан вновь нарушил безмолвие:
— Как все было очевидно, и как же мы были слепы! Мы — дети волчицы и льва, но каждый из нас оказался на какой-то одной, своей стороне: ты — на стороне льва, я — на стороне волка… Ты знаешь, что это за лев и волк?
— Отец рассказывал мне о льве.
— Волк и лев — два самых несчастных создания Господа! Лев обладает невероятной силой, но он боится самого себя. Он только и может, что рычать, кромсать и рвать на части. Он мчится вперед, к свету, пока не падет под копьем охотника и не погибнет мужественно, ибо лев — храбр.
Франсуа узнал в этом описании себя и промолчал.
— Волк тоже смел, но его смелость — совсем иного свойства. Он гонится за истиной. Никакая посторонняя находка не собьет его пути. Он живет ночью, но ничто не ускользнет от него. Он умеет читать в душах, он властен распутывать клубки мыслей и страстей, но не имеет сил передать эти удивительные знания другим. Тело его чересчур немощно. Он лишь беспомощно наблюдает за происходящим и умирает в своем логове от тоски.
Жан вложил в руку брата свою, на которой блестел серебряный перстень.
— Франсуа, мы были безумны! Мы хотели идти каждый по собственному пути и зайти по нему как можно дальше. Как это было глупо! Ведь истина находилась между королем-львом и принцем-волком.
— А как мы могли поступить еще?
— Быть обоими сразу!.. Таков был наш долг. Никогда еще приказ не был столь ясен и четок, и, тем не менее, ни один, ни другой не расслышали его!
— Каков же он, этот приказ?
— Дай мне наш герб.
— Ты сказал — «наш» герб? Я думал, для тебя он ничего не значит.
— Я ошибался.
Франсуа, растерянный, снял с груди щит и протянул брату. Тот долго рассматривал геральдические фигуры.
— Герб, «раскроенный на пасти и песок». Черный и красный цвета! Что может быть яснее?
— Это изображение восходит к крестовому походу, к охоте на львов.
— Глупости! Я никогда не верил в эти истории. Они годятся разве что для малых детей.
— Но Эд…
— В начале всего действительно стоит Эд де Вивре. Но это был не мясник, это был философ!
Жан говорил страстно, водя пальцем по обеим сторонам герба.
— Красное и черное, жизнь рыцаря и жизнь отшельника, смерть в бою и смерть от чумы, храбрость тела и мужество души, действие и размышление, свет и мрак… Мы с тобой оба ничего не понимали. Мы ведь жили так, как если бы нашими цветами были только красный и только черный. Ты проливал кровь, я проливал чернила.
Жан был настолько взволнован, что Франсуа опасался, выдержит ли он такое напряжение. Но и сам он не мог совладать с растущей тревогой.
— А ведь приказ Эда де Вивре был более чем ясен: один из потомков должен совместить обе стороны герба, объединить две противоположности, примирить две непримиримости. Нашему отцу и тем, кто был до него, это не удалось. Из-за тщеславия, из-за того, что все они мало размышляли. У меня тоже ничего не вышло — именно по этим причинам. А у тебя должно получиться.
— Но почему именно у меня?
— Потому что у тебя есть бесценный козырь — время. До сих пор ты был человеком со львом, человеком красного поля. Теперь ты должен стать человеком с волком, человеком черного поля. И только потом обретешь надлежащий облик — лев с головой волка или нечто подобное.
Жан вернул Франсуа щит с гербом. Надевая его обратно себе на грудь, тот вдруг ощутил невероятную тяжесть.
— Жан, я страдаю.
— Отныне тебе придется страдать еще больше. Потому что идти тебе доведется дальше и выше, чем другим. Ты все сильнее будешь чувствовать свое одиночество.
Франсуа обвел взглядом пустую комнату. На стене не было даже распятия. Только известка, покрывающая фрески, и солома, застилающая мраморный пол. Ничего, что могло бы отвлечь от жутких откровений, которые он сейчас выслушивал от брата…
Жан сел на своем сундуке.
— Час настал.
Франсуа сделал вид, что не понял.
— О чем ты?
— О смерти, ты прекрасно знаешь.
— Но тебе ведь стало лучше! Ты преодолел кризис.
— Выслушай меня и успокойся. Моя смерть не будет тяжелой. Напротив — чудесной! Она позволит мне сделать то, чего я всегда так ждал: соединиться с нашей матерью!
Несмотря на трагизм происходящего, Франсуа не мог удержаться от радостного восклицания.
— Так значит, ты снова веришь! Ты веришь в Бога и рай.
— Я по-прежнему верю в то, что говорит моя книга: ларчик пуст. Наш последний вздох ведет нас в бесконечность.
— Не понимаю.
— Ты не спрашиваешь, почему я так сопротивлялся этому приступу? А ведь он был гораздо страшнее предыдущих и должен был погубить меня. Я выжил, потому что боролся. Даже в самом горячечном бреду я боролся изо всех сил. Да, я хотел умереть, но не от приступа малярии!
— Только не говори, что…
— Да. Еще до приступа я узнал, что в Вильнев-лез-Авиньон вспышка чумы. Я уже готовился, когда болезнь настигла меня.
Франсуа похолодел. Лицо брата, похожее на лицо мертвеца, внезапно осветилось.
— Франсуа, я умру, как она! Поскольку никакого «потом» не существует, это — единственный способ соединиться с нею. Я все запомнил о чуме, которая ее унесла: первые судороги, головокружение, потеря сознания, розовая пена изо рта при кашле. Затем она начала задыхаться, на лбу выступил пот, она все время кашляла, один раз ее вырвало… Теперь я сам хочу испытать все это. Агония станет моим последним счастьем, моим утешением, моим раем.
— Не ходи туда!
— Ты предпочитаешь увидеть, как я издохну при очередном приступе малярии, в бреду, с ногами, похожими на палки, и вздувшимся, как бурдюк, животом? Те пятеро священников, которых ты видел внизу, обычно ходят со мной на последние причастия. Когда я рассказал им о своем намерении, все они вызвались разделить мою участь. Мы перейдем мост Сен-Бенезе, отправимся к зачумленным и больше не вернемся. Я хочу, чтобы это случилось ночью. Днем мой поступок вызовет слишком сильное волнение среди горожан. Люди привязались ко мне… Чересчур.
Франсуа знал, что жители Авиньона прозвали епископа Бергамского святым Жаном Златоустом, но все эти дни, поглощенный собственными заботами, не слишком интересовался делами брата. Теперь же, при виде его лица, решительного и властного, он понимал тех людей. Как можно было не подчиниться ему?.. Но ведь это его младший брат, это Жан, и Франсуа должен попытаться остановить его — пусть даже без надежды на успех.
— Почему ты утратил веру в Бога? Что касается меня, я верую твердо. Не хочешь же ты сказать, что моя вера значит меньше, чем твое безверие?
— Я не хотел бы сейчас вступать в дискуссию. Столько я в своей жизни спорил, и все напрасно. Скажу тебе только одно: мне не хватает воображения. Что такое рай без тела? Знаешь, что бы я сказал Богу, если бы вдруг случайно оказалось, что он все-таки существует, и я предстал бы перед ним? Я сказал бы Создателю: «Верни мне мои глаза!»
— Можно быть счастливым и без глаз.
— Откуда ты знаешь?
— Когда я попал в плен в Англии, я ослеп, но был счастлив.
— Ты мне никогда не рассказывал.
— Это единственное, что я от тебя скрыл.
— И что было причиной твоего счастья?
— Я любил…
Лицо Жана, до сих пор столь жесткое, внезапно изменилось. Решимость его как будто слегка сгладилась: теперь он казался задумчивым и растерянным.
— Впервые мне нечего возразить. Полагаю, ты на правильном пути. Слепой пойдет далеко!
— Но я не убедил тебя?
— Нет. Это было бы слишком просто, слишком быстро. И все же я сохраню это твое «я любил» и унесу с собой.
Жан опять приподнялся на сундуке. Франсуа хотелось остановить время, но он знал, что это невозможно. Наступила минута последних слов, последних признаний.
— Почему она? Почему только она? Разве больше ты никого не любил?
— Я любил и тебя, и отца, очень любил. Но единственное существо, значившее для меня бесконечно много, была она.
— Скажи мне, почему?
— Не могу. Это тайна, и, прежде всего, тайна для меня самого. Я пытался понять, но так и не смог. У меня остается последняя надежда: когда мое тело охватит та же чума, когда я почувствую все, что чувствовала она, — тогда, возможно, я стану так близок к ней, что смогу…
Жан поднялся.
— Теперь открой сундук. Возьми мои одеяния и помоги мне облачиться. У меня нет сил сделать это самому.
Франсуа поднял деревянную крышку. Внутри сундука лежало епископское платье, которое он надел на брата, — риза, расшитая золотыми и серебряными нитками и украшенная эмалью. На дрожащую голову епископа Бергамского Франсуа возложил митру и, наконец, протянул ему жезл. Жан, который шатался под тяжестью этого облачения, оперся на него, как на посох.
За все это время он не произнес ни слова. Пытаясь восстановить равновесие, он сделал несколько шагов по комнате. Величественное одеяние скрыло ужасающую худобу. Лицо в обрамлении митры напоминало теперь лицо статуи. Прикованный к постели больной уступил место князю Церкви, величественному и внушительному.
— Книга в сундуке. Возьми ее тоже.
Франсуа обернулся к открытому сундуку. На самом дне действительно оставался еще какой-то черный кожаный мешочек. Франсуа открыл его и обнаружил листки рукописи, исписанные неровным почерком.
— Спрячь у себя, потому что никто не должен ее видеть, читай иногда и люби ее.
Франсуа повиновался и сунул черный мешочек под камзол. Он хотел подать брату руку, чтобы помочь ему, но тот отвел ее:
— Подожди. Ты должен еще выслушать мою последнюю волю.
Франсуа остановился перед братом, который качался от слабости, опираясь на свой золотой жезл.
— Когда-то очень давно, в Париже, когда мы были совсем юными, я привел тебя на кладбище Невинно Убиенных Младенцев, чтобы показать тебе мою могилу. Я заставил тебя поклясться, что ты похоронишь меня в общей яме, чтобы кости мои потом были перенесены в оссуарий.
— Я поклялся.
— К сожалению, до поры это будет невозможно. Меня зароют где-то в Вильнев-лез-Авиньон. Ты дождешься, пока время сделает свою работу. Тогда ты откроешь гроб, возьмешь мои кости и отвезешь в Париж. Обещаешь?
— Но как я узнаю, что время пришло?
— Я подам знак, чтобы предупредить тебя.
— Жан!
— Так ты клянешься? Памятью нашей матери? Перстнем с волком?
— Клянусь.
— На кладбище Невинно Убиенных Младенцев ты поместишь мой череп в оссуарий на Скобяной улице, тот, что обращен к северу.
— Почему именно в этот?
— Потому что это единственная сторона, куда не попадает свет, потому что он самый холодный, самый скромный. Почему свет никогда не появляется на севере? Ты разве не замечал, насколько северная розетка собора Парижской Богоматери красивей, чем южная? Тебе приходилось любоваться глубиной ее цветов: синего, зеленого и фиолетового?.. Франсуа, я верю, что, если ты справишься со своей задачей, ты сможешь увидеть свет Севера. Я буду уже скелетом, но ты увидишь это, оставаясь живым.
— Я тебя не понимаю.
— Я себя тоже не понимаю. Просто кое о чем догадываюсь. Теперь подойди, я благословлю тебя!
Франсуа приблизился к брату и встал перед ним, не зная, как себя следует вести. Жан ударил жезлом об пол.
— Я епископ! На колени!
Франсуа опустился на колени на застланные соломой мраморные плиты. Впервые на глаза его навернулись слезы. Он склонил голову, между тем как Жан медленно поднял правую руку и начертил в воздухе крест:
— In nomine Patris et Filii et Spiritus Sancti, Amen. Поцелуй мой перстень, так принято.
Серебряный перстень с гагатовыми глазами приблизился к его губам. Сквозь слезы Франсуа увидел, как надвигается на него раскрытая пасть. Он ощутил прикосновение клыков, словно легкий укус.
— Поднимись и протяни мне руку.
Жан снял перстень и вложил его в раскрытую ладонь брата.
— In nomine matris et fratris et omnium luporum .
Затем, не добавив больше ни слова, подошел к выходу и спустился по лестнице. Какое-то мгновение Франсуа стоял неподвижно, затем последовал за ним. Ему казалось, что перстень, который он сжимал в кулаке, обжигает его, как огонь.
Внизу молча собирались пятеро священников. У четырех из них в руках были тяжелые зажженные свечи, не меньше двадцати фунтов каждая, пятый взял длинный шест, увенчанный крестом. Они начали шествие: тот, кто нес крест, шагал впереди, четверо других окружили епископа.
Франсуа следовал за ними на некотором расстоянии по пустынным авиньонским улицам. Колокольни церквей и монастырей ударили два раза подряд: закончилась вечерня, второй час первой ночной стражи.
К удивлению Франсуа, шествие направилось не к мосту Сен-Бенезе. На какое-то мгновение у него вспыхнула безумная надежда: Жан отказался от своих планов!.. Но когда тот остановился перед величественным дворцом, где жил главный исповедник, он все понял.
Жан постучал в ворота. Прошло довольно много времени, прежде чем слуга открыл их.
— Подите скажите кардиналу, что его просит его крестник, епископ Бергамский.
— Что вы хотите от него в такое время?
— Благословения.
— Это не может подождать до завтра?
— Завтра мы будем в Вильневе — помогать больным чумой.
Слуга вскрикнул и исчез. Прежде чем кардинал появился, пришлось подождать еще. При виде крестного Жан опустился на колени. Священники отошли подальше, чтобы не слышать их разговора.
— Благословите меня, отец мой.
Кардинал окинул его взглядом с ног до головы. Его худое лицо, обрамленное седыми волосами, было твердым и непроницаемым.
— Никто не имеет права выбирать себе смерть! Тебя обуяла гордыня, она властвует в твоей душе.
Жан рассеянно смотрел на него. Казалось, мысли его витают где-то далеко.
— Первый священник, которого я попросил меня благословить, тоже сказал: «Твоя душа слишком сильна…» Это было очень давно, во время другой чумы. Великой чумы.
— Чего же ждешь ты от моего благословения? Ты ведь не надеешься на прощение Божие и не боишься его кары!
— Мне нужен только жест, отец мой.
— И что будет означать этот жест?
— Что вы не проклинаете меня. Что вы, возможно, любите меня.
Видно было, что кардинал очень взволнован. Он благословил Жана, тот поднялся, занял свое место в процессии и молча пустился в путь. Его крестный шел рядом с ним, между монахами, несущими факелы. Франсуа замыкал шествие. Ему было дурно, и то, что он находился рядом с братом, лишь усиливало его страдания.
Мост Сен-Бенезе был недалеко. Они достигли его за несколько минут. Стража, состоящая из тридцати солдат, находилась, разумеется, на своем посту. При виде монахов и епископа командующий охранниками сержант разинул рот от удивления.
— Ваше преосвященство!
Великий исповедник приблизился к нему.
— Епископ Бергамский идет причащать больных чумой. Пропустите его.
— Но если он перейдет через мост, то не сможет вернуться обратно!
— Он не вернется.
Сержант, как и все солдаты, испытывал безграничное уважение к епископу. Если бы речь шла о каком-нибудь другом священнике, возможно, он и пропустил бы его, но святого Жана Златоуста — нет! Того, кто обучал их детей, кто преподавал последнее утешение умирающим, — нет!..
Командир стражи решил укрыться за инструкциями.
— Я сожалею, ваше святейшество, но без приказа командования я ничего не решаю.
Шествие остановилось у входа на мост, перед двойным оцеплением. Окруженный четырьмя священниками с факелами, Жан ждал, дрожа на ночном ветру.
Франсуа выступил из мрака. Брат повернул к нему голову, и они безмолвно обменялись взглядами.
Франсуа знал, какого решения от него ждут. Это не было изощренной жестокостью судьбы, просто именно так все и должно было произойти. Он, и только он, собственной рукой, обязан послать брата на смерть. На ту смерть, которую тот выбрал для себя сам. Таким образом, Франсуа примет его наследие, наследие матери и всех волков.
Он сжал в руке перстень, словно прося у него поддержки и мужества. Да, мужества. Ему предстоит сделать первый шаг на черную сторону своего герба.
Франсуа приблизился к сержанту.
— Вы узнаете меня?
— Да, монсеньор.
— Я ваш командир, не так ли?
— Да, монсеньор.
— В таком случае я приказываю вам пропустить епископа Бергамского и его людей.
Жан ничего не сказал, но взгляд его выражал признательность и даже восхищение. Он отвернулся и запел «Mise— rere». Никогда еще его голос не звучал так красиво. Возвышенные напевы казались небесными, почти ангельскими.
— Miserere mei, Deus, secundum magnam misericordiam tuam.
И пятеро священников ответили ему:
— Et secundum multitudinen miserationum tuarum, dele iniquitatem meam .
Их строгие голоса были так не похожи на звенящий голос солиста…
Солдаты опустились на колени. Все плакали, в то время как епископ благословлял их. В памяти Франсуа возникли другие плачущие солдаты: это было в минуту смерти дю Геклена и вызванной ею скорби.
Пока процессия стояла рядом со стражей, взгляд Франсуа скользил по Сен-Бенезе. Мост был освещен по обеим сторонам равномерно расставленными факелами, так что никто не мог пройти по нему незамеченным. В первой его трети над правой аркой возвышалась небольшая часовня Сен-Никола, а позади нее было воздвигнуто заграждение. Оно и обозначало границу, которую не имели права пересечь зачумленные.
Епископ и священники вновь пустились в путь, распевая стихи псалма.
— Amplius lava me ab iniquitate mea et a peccato meo munda me .
— Quoniam inquitatem meam ego congosco et peccatum meum contra me est simper .
Франсуа побежал за ними:
— Жан, ларчик не пуст! Я любил, когда был слепым! Я любил, слышишь?
Он тоже упал на колени. Его душили рыдания.
— Бог существует, Жан.
Он почувствовал руку на плече: это был великий исповедник.
— Разве подобные вещи говорят епископу?
— Но, ваше преосвященство, он не…
— Знаю. Но я знаю также, что сейчас он выполняет волю Господа, даже если и сам не осознает этого… Смотрите!
Процессия, продолжая распевать, остановилась перед часовней Сен-Никола. На другой стороне моста появился какой-то силуэт, закутанный в плащ. Мужчина или женщина? С точностью определить было невозможно. Да это и не имело значения: там стоял больной, умирающий, который услышал божественное пение.
Остановка епископа и священников перед часовней была долгой. При каждом куплете все новые силуэты появлялись за заграждением. На этот раз разглядеть их было легче: опирающиеся на палку старики, женщины с детьми на руках…
Вильнев-лез-Авиньон пробудился и спешил сюда. Нет, святейший отец не покинул их! Он посылает им Бога в лице этого епископа и священников, которые согласились разделить их страдания и смерть.
Miserere закончилось. Процессия подошла к заграждению. Зачумленные открыли его и закрыли вновь.
Все еще стоя на коленях, Франсуа прошептал:
— Жан!
Митра и жезл стали неразличимы, их поглотили силуэты на мосту. Все было кончено…
Великий исповедник, оставшийся с этой стороны, велел Франсуа подняться.
— Идемте, сын мой! Вы подверглись тяжкому испытанию. Ибо я предполагаю, что перед смертью брат открыл вам все.
— Вы знаете?
— Я знаю, что он рассказал о вас Иннокентию VI, затем Клементу VII. Герб вашего рода, «раскроенный на пасти и песок», перстень со львом и перстень с волком, дело, которое вы должны исполнить во вторую половину своей жизни… Я знаю все.
У Франсуа перехватило дыхание. Два Папы! Жан говорил о нем с двумя Папами, которые еще задолго до него самого узнали наиболее сокровенные его тайны! Франсуа был потрясен до глубины души. За последние несколько часов на его плечи опустилась неподъемная ноша откровений и страдания. Он пошатнулся и чуть было не потерял равновесие.
— Идите, сын мой! Отдохните несколько часов в моем особняке. Одиночество было бы для вас слишком тяжко.
Крестный Жана поддерживал его, когда Франсуа брел по пустынным улочкам Авиньона в сопровождении единственного слуги, несущего фонарь. Франсуа услышал пение петуха и два удара на колокольне, возвещающие первый час .
День начинался, первый день второй половины его жизни.