Глава 5
Когда я наконец очнулся, то уже снова был самим собой. Я, все еще голый, лежал на спине на hindora, но я вновь стал мужчиной, и тело, казалось, было мое собственное. Я был покрыт засохшим потом, во рту страшно пересохло, очень хотелось пить, и у меня раскалывалась голова, но больше ничего не болело. На покрывале не было никакого зловонного месива из экскрементов. Оно выглядело таким же чистым, как и всегда. Комната почти полностью очистилась от дыма, и я увидел на полу брошенную мной одежду. Чив тоже была здесь, полностью одетая. Она сидела на корточках и заворачивала в бумагу из-под гашиша что-то маленькое, бледное, голубовато-пурпурного цвета.
— Все это был сон, Чив? — спросил я. Девушка не ответила и даже не взглянула на меня, продолжая заниматься своим делом. — А что произошло в это время с тобой, Чив? — Она молчала. — Я думал, что у меня родился ребенок, — сказал я, облегченно хихикнув. Никакого ответа. Я продолжил: — Ты была там. Это была ты.
При этих словах Чив подняла голову, на лице ее застыло злое выражение, как и во сне, или что там это было. Она спросила:
— Я была темно-коричневой?
— Почему… хм, да, вроде бы.
Девушка покачала головой.
— Дети romm становятся темнокожими поздней. Когда они рождаются, они такого же цвета, как и дети белых женщин.
Чив встала и вынесла свой маленький сверток из комнаты. Затем дверь открылась, и я удивился, заметив, что на улице светло. Неужели я пробыл здесь всю ночь и уже наступил следующий день? Мои компаньоны будут беспокоиться и сердиться, что я бросил их паковать вещи одних. Я принялся торопливо надевать на себя одежду. Когда Чив вернулась в комнату, уже без свертка, я снова продолжил разговор:
— Хоть убей, не могу поверить, что хоть одна женщина в здравом уме когда-либо захочет пройти через весь этот ужас. А ты, Чив?
— Нет, я не захочу.
— Ну признайся, я был прав? Ты только притворялась раньше? На самом деле ты не беременна?
— Нет, я не беременна. — Обычно разговорчивая, она сегодня отвечала слишком отрывисто.
— Не бойся. Я не сержусь на тебя. Наоборот, я очень рад. А теперь мне надо возвращаться в караван-сарай. Я пойду?
— Да. Ступай.
Она сказала это так, словно подразумевала: «И не возвращайся». Я не видел причины для такой грубости. У меня возникло подозрение, что именно Чив была виновата в моих страданиях, поскольку ухитрилась что-то добавить в зелье и изменить его действие.
— Она в плохом настроении, как ты и говорил, Шимон, — сказал я иудею, когда выходил из лавки. — Наверное, я должен тебе еще денег, потому что пробыл у тебя столько времени?
— Нет, — ответил он. — Ты был совсем недолго. По совести — вот — я отдаю тебе один дирхем обратно. А вот и твой «сжимающий» нож. Шолом!
Итак, стоял все тот же самый день, было немного за полдень, мои мучения лишь казались такими невероятно долгими. Я отправился обратно в гостиницу, чтобы отыскать отца, дядю и Ноздрю, которые все еще упаковывали наше имущество, но ничуть не нуждались в моей помощи. Поэтому я отправился на берег озера, где местные прачки всегда сохраняли во льду полынью. Вода была такой синей и холодной, что, казалось, она кусалась, потому мое омовение было поверхностным — руки, лицо, затем я быстро разделся до пояса, чтобы быстрыми движениями сполоснуть грудь и подмышки. Это мытье было первым за всю зиму. Внезапно я почувствовал отвращение к собственному запаху, мне казалось, что еще никто не пах хуже. Наконец я понял, что бесполезно очищаться от пота, который высох на мне в комнате Чив. Уничтожая его, я также уничтожал и худшие воспоминания о своем эксперименте. С болью было то же самое. Ее было тяжело терпеть, но легко забыть. Я подумал, что это, пожалуй, единственное объяснение загадке, почему женщины, намучившись при рождении ребенка, соглашаются пройти столь суровое испытание еще раз.
Накануне нашего отъезда из Крыши Мира хаким Мимдад, чей караван также отправлялся в путь, но в другую сторону, пришел попрощаться со всеми нами и отдать дяде Маттео запас лекарства в дорогу. Затем, когда отец и дядя занялись своими делами, я поведал хакиму, что его эксперимент потерпел неудачу — вернее, что зелье достигло совершенно иной цели. Я живо рассказал ему, что произошло, однако рассказывал это без энтузиазма, хотя и без малейшего осуждения.
— Девчонка, должно быть, вмешалась, — решил лекарь. — Этого-то я и боялся. Но эксперимент не потерпел полного краха, если из него можно что-либо извлечь. Поняли ли вы хоть что-нибудь, Марко?
— Только то, что человеческая жизнь начинается и кончается в дерьме, или, по-вашему, в kut. Нет, я уяснил и еще одно: следует быть осторожным в будущем, когда я влюблюсь. Я никогда не обреку ни одну женщину, которую полюблю, на такую страшную участь, как материнство.
— Ну ладно, выходит, хоть что-то вы для себя извлекли. Может, захотите еще раз попробовать? У меня здесь есть запасной флакон, слабый раствор этого средства. Возьмите его с собой и поэкспериментируйте вместе с какой-нибудь женщиной, только, конечно, не с ведьмой из народа romm.
Дядя, услышавший последнюю фразу, не без ехидства проворчал:
— Dotòr Balanzòn в своем репертуаре. Мне он дает сами знаете какое лекарство, а молодому и полному сил юноше — средство, чтобы усилить потенцию, в котором он совершенно не нуждается.
Я сказал:
— Что ж, я возьму ваше зелье, Мимдад, как диковинный подарок на память. Сама идея очень привлекательна — заниматься любовью во всех видах. Но передо мной лежит долгий путь, и, пока я не истощу все возможности своего собственного тела, я предпочту остаться в нем. Без сомнения, когда вы наконец усовершенствуете свое зелье окончательно, слухи о нем распространятся по всей земле. К тому времени я, возможно, уже использую все свои способности, и тогда разыщу вас и попробую порцию вашего последнего изобретения. А теперь я желаю вам успеха, салям, прощайте.
Когда я тем же вечером пришел в заведение Шимона, у меня не оказалось возможности сказать Чив хотя бы это.
— Чуть раньше, в полдень, — равнодушно рассказывал он мне, — девчонка domm вдруг попросила выдать причитающееся ей за все время пребывания здесь вознаграждение, собрала пожитки и присоединилась к узбекскому каравану, который отправился в Балх. Domm проделывают такие штуки сплошь и рядом. Не беспокойся, такая изворотливая девочка не пропадет. А у тебя останется на память «сжимающий» нож.
— Да, и он будет напоминать мне ее имя. Ведь Чив значит «лезвие».
— Помни об этом. И радуйся, что она никогда не воткнет его в тебя.
— Я не так уж уверен в этом.
— Остались еще и другие женщины. Ты возьмешь какую-нибудь в последнюю ночь?
— Пожалуй, нет, Шимон. Они с первого взгляда показались мне не слишком привлекательными.
— Исходя из этого, если верить совету твоего друга, они не опасны.
— Много ты понимаешь! Старый Мордехай предостерегал меня против кровожадной красоты, но он никогда не утверждал противоположного. Так или иначе, но я всегда буду предпочитать красивых женщин и не упущу своего шанса. Ну ладно, спасибо тебе за все, праведник Шимон, а теперь я прощаюсь с тобой.
— Sakanà aleichem, nosèyah.
— Это звучит по-иному, чем ваше обычное «да-пребудет-с-тобой-мир».
— Я так и думал, что ты уловишь разницу. — Он повторил слова на иврите, а затем перевел их на фарси: — Опасность идет с тобой, путешественник.
Хотя вокруг Базайи-Гумбада было еще полно снега, озеро Чакмактын постепенно меняло свое покрывало из бело-голубого льда на разноцветный покров водоплавающих птиц — бесчисленные стаи уток, гусей и лебедей уже прилетели и все еще прилетали сюда с юга. Повсюду звучали их довольные гогот и кряканье, а когда тысячи птиц все одновременно вдруг начинали разгоняться по воде для радостного полета вокруг озера, шум стоял такой, словно в лесу бушевал ураган. Мы наконец-то разнообразили наш рацион дичью. Прилет птиц был сигналом для караванов — наступила пора грузить вещи, запрягать и собирать в стада животных и выстраивать в линию повозки, которые одна за другой потянулись из лагеря прочь к горизонту.
Первые караваны, которые покинули Базайи-Гумбад, отправились на запад, к Балху и дальше, потому что долгий склон Ваханского коридора был самым простым путем с Крыши Мира и самым первым становился доступным весной. Путешественники, вынужденные отправляться на север, восток или юг, продолжали терпеливо ждать, потому что путь в этих направлениях означал прежде всего подъем в горы, которые окружали эту местность с трех сторон. Затем следовало спуститься через их высокие перевалы для того, чтобы вновь взбираться на горы за ними, а затем и на следующие. К северу, востоку и югу от Базайи-Гумбада, как нам сказали, снег на высоких горных перевалах не таял даже в середине лета.
Таким образом, мы, Поло, вынужденные отправиться на север и не имевшие никакого опыта путешествия по такой местности и в таких условиях, терпеливо ожидали вместе со всеми. Может быть, мы колебались несколько дольше, чем в этом была нужда, но однажды к нам пришла делегация низкорослых темнокожих тамилов из Чолы, тех самых, над которыми я когда-то посмеялся и перед которыми впоследствии извинился. Они сказали нам, с трудом изъясняясь на торговом фарси, что решили не везти свой груз морской соли в Балх, поскольку получили достоверные сведения, что выручат гораздо лучшую цену в месте, которое зовется Мургаб, торговом городе в Таджикистане, расположенном на дороге, пролегающей с востока на запад, между Катаем и Самаркандом.
— Самарканд находится далеко к северу отсюда, — заметил дядя Маттео.
— Но Мургаб расположен прямо на север отсюда, — сказал один из индусов, тощий маленький человечек по имени Талвар. — Это вам по пути, о, Дважды Рожденные. Если вы смогли пересечь самые неприступные горы, когда шли сюда, то путешествие по горам отсюда до Мургаба будет для вас легче, если вы отправитесь с нашим караваном. И мы хотим лишь сказать, что радушно примем вас, ибо на нас произвели сильное впечатление манеры этого Дважды Рожденного юноши Марко. И мы верим, что вы станете для нас в пути подходящими компаньонами.
Отец с дядей и Ноздря выглядели слегка смущенными оттого, что индусы именовали их Дважды Рожденными, а меня похвалили за хорошие манеры. Но все мы согласились принять приглашение чоланских тамилов и выразили им признательность и благодарность. Итак, вместе с этим караваном мы выехали на своих лошадях из Базайи-Гумбала и направились вверх, к неприступным горам на севере.
Это был совсем небольшой караван по сравнению с теми, которые мы видели в Базайи-Гумбаде. Индусов было всего двенадцать человек, одни только мужчины, никаких женщин и детей. У них было всего лишь полдюжины маленьких коренастых верховых лошадей, поэтому тамилы по очереди то ехали верхом, то шли пешком. Кроме того, у индусов имелись только три хрупкие двуколки, в которых лежали их постельные принадлежности, провиант, корм для животных, кузнечные инструменты и другие вещи, необходимые в путешествии. Они везли свою морскую соль до Базайи-Гумбада на двадцати или тридцати вьючных ослах, а там постарались выторговать дюжину яков, которые могли везти тот же самый груз, но были лучше приспособлены к северной местности.
Яки прекрасно прокладывали дорогу. Они не обращали внимания на снег, холод и другие неудобства и твердо стояли на ногах, даже когда несли тяжелый груз. Мало того, когда яки с трудом тащились впереди нашего каравана, они не только выбирали самый лучший путь, но также и пропахивали дорогу, очищая ее от снега и утрамбовывая для нас, шедших следом. По вечерам, когда мы разбивали лагерь и привязывали вокруг животных, яки показывали лошадям, как разрывать копытами снег и находить выцветший и ссохшийся, но съедобный кустарник burtsa, оставшийся с прошлого сезона.
Я подозреваю, что чоланские тамилы пригласили нас присоединиться к ним потому, что мы были рослыми мужчинами — по крайней мере по сравнению с ними, — и они, должно быть, полагали, что мы окажемся хорошими воинами, если по дороге в Мургаб караван захватят бандиты. Однако мы не встретили ни одного бандита, таким образом, продемонстрировать свои навыки случая не представилось, однако наша физическая сила часто оказывалась полезной, когда тележка тамилов переворачивалась на неровной дороге, или лошадь падала в трещину, или як сбрасывал один из тюков, оступившись на камне. Мы также помогали индусам в приготовлении пищи по вечерам, но делали это больше в своих собственных интересах, чем из вежливости.
Любое мясо чоланцы готовили одним-единственным способом: пропитывали его напоминавшей по консистенции мусс подливкой серого цвета, состоящей из многочисленных различных острых приправ; соус этот они называли карри. Эффект его заключался в том, что, что бы ты ни ел, ты всегда ощущал только вкус карри. Признаться, это было очень кстати, когда блюдо состояло из безвкусных кусков высушенного и соленого мяса или уже покрывалось плесенью. Но мы не тамилы, и нам вскоре поднадоел вкус карри: никогда не знаешь, какой продукт находится под ним — баранина, дичь или же простое сено. Сначала мы попросили разрешения улучшить соус и добавили к нему немного нашего шафрана — приправу, доселе индусам не известную. Они очень обрадовались как новому вкусу, так и необычному золотистому цвету, который шафран придал карри. Отец даже дал тамилам несколько стеблей шафрана, чтобы они отвезли его с собой обратно в Индию. Но когда даже этот усовершенствованный соус начал надоедать нам, отец, Ноздря и я добровольно заменили чоланцев в качестве поваров, а дядя Маттео достал из вьюков лук и стрелы и принялся снабжать нас свежей дичью. Обычно он приносил маленьких зверьков вроде зайцев-беляков или же куропаток с красными лапками, но иногда ему попадались также горалы и уриалы, и тогда мы готовили вкусную и простую еду — отварное или жареное мясо, которое можно было есть с удовольствием без всяких приправ.
Если не считать пристрастия чоланцев к карри, эти люди оказались прекрасными попутчиками. Только представьте, они были настолько застенчивы и так стеснялись говорить, опасаясь показаться назойливыми, что мы могли пройти весь путь до Мургаба, не замечая их присутствия. Их робость была понятна. Хотя чоланцы говорили на тамильском языке, а не на хинди, они исповедовали индуизм и пришли из Индии, поэтому безропотно сносили презрение и насмешки, которым другие народы справедливо подвергают индусов. Наш раб Ноздря был единственным человеком из всех, кого я знал, побеспокоившимся выучить занимающий низкое положение язык хинди, но даже он никогда не изучал тамильский. Таким образом, никто из нас не мог общаться с чоланцами на их родном языке, а они слишком плохо знали торговый фарси. Тем не менее, когда мы дали тамилам понять, что не собираемся публично презирать и избегать их или смеяться над их несовершенной речью, они стали относиться к нам чуть ли не раболепно и прилагали массу усилий, чтобы рассказать нам интересные вещи об этой части мира и сообщить сведения, полезные в дороге.
Эту местность большинство людей на западе называют Далекой Тартарией и полагают, что она является самой восточной оконечностью земли. Но то и другое неверно. Земля простирается далеко на восток за этой самой Тартарией, да и само слово «Тартария» является искаженным названием местности. Монголы называются татарами на фарси, языке Персии, а ведь именно от персов жители Запада впервые услышали упоминание об этом народе. Позднее, когда монголы неистовствовали на границе Европы и все европейцы в страхе трепетали и ненавидели их, слово «татары» вполне естественным образом ассоциировалось у многих с древним классическим названием места, которое называлось Тартар. Поэтому-то европейцы и стали говорить о «татарах из Тартарии», словно они говорили о «демонах из преисподней».
Казалось бы, жители Востока должны были хорошо знать правильное название, но даже ветераны многих караванов, путешествовавших по этой земле, по-разному именовали горы, через которые пролегал наш путь, — Гиндукуш, Гималаи, Каракорум и так далее. Ну а поскольку при этом они имели в виду отдельные горы и целые горные хребты и даже целые горные страны, то количество названий тут, сами понимаете, могло быть бесконечным. Тем не менее, поскольку мы все-таки хотели создать карты, мы поинтересовались у своих спутников чоланцев, не могут ли они внести ясность в этот вопрос. Они слушали, как мы перечисляем различные названия, которые слышали от путешественников, и согласно кивали. Ибо нет людей, как считали тамилы, которые могли бы точно сказать, где кончается один хребет и начинается другой.
Однако чоланцы все-таки смогли определить наше местонахождение, сказав, что мы медленно и равномерно двигаемся на север через хребты Памира, оставив позади себя хребет Гиндукуш на юго-западе, хребет Каракорум на юге и Гималаи где-то далеко на юго-востоке. Другие названия, которые мы слышали — Хранители, Хозяева, Трон Соломона, — по словам индусов, были местными и использовались только теми, кто жил среди этих хребтов. Таким образом, отец и дядя и нанесли пометки на карты Китаба. По мне, так все горы между собой очень похожи: высокие скалы, остроконечные утесы, отвесные обрывы и глубокие ущелья. И при этом все горы, которые нам попадались, — серые, коричневые и черные — были покрыты снегом и украшены гирляндами сосулек. По-моему, название Гималаи, или Обиталище Снегов, подходило абсолютно каждому хребту в далекой Тартарии.
Тем не менее, несмотря на отсутствие растительности и ярких красок, это был самый величественный пейзаж, который я видел за все время своих путешествий. Ряды гор Памира, огромных, массивных и ужасных, снисходительно и небрежно возвышались над нами, несколькими жалкими созданиями, ничтожными насекомыми, суетливо прокладывавшими путь через их величественные хребты. И разве может простой человек вроде меня описать ошеломляющее величие этих гор? Ладно, пожалуй, я все-таки попробую. Полагаю, что высота и грандиозность европейских Альп известна на Западе каждому образованному человеку. Так вот, если бы где-нибудь существовал мир, созданный целиком из Альп, то и тогда пики Памира были бы его Альпами.
И еще я хочу сказать об одной из особенностей Памира, о которой не упоминал никто из побывавших там путешественников. Ветераны караванов, которые назвали столько различных имен этой местности, также охотно давали нам всевозможные советы и рассказывали о том, что мы можем встретить, когда попадем туда. При этом все почему-то вспоминали об ужасных тропах Памира и суровой погоде, советуя, как избежать обморожения. Однако никто не упомянул об одной поразившей меня особенности: непрерывном шуме, который издают горы.
Я не имею в виду завывания ветра, шум буранов или песчаных бурь которые неистовствуют в горах, хотя, Бог свидетель, мы довольно часто слышали эти звуки. Нам нередко приходилось бороться с ветром, на который человек буквально мог лечь и зависнуть над землей, поддерживаемый его сильным порывом. Немало нам также доставалось от прямо-таки сбивающего с ног снегопада или вихрей горячей пыли, в зависимости от того, где мы находились: на вершинах, где все еще продолжалась зима, или в глубоких ущельях, где уже стояла поздняя весна.
Нет, тот шум, который я так хорошо помню, был звуком, сопровождающим разрушение гор. Меня, помню, просто потрясло, что такие исполины могут разваливаться на куски, расходиться и падать вниз. Когда я впервые услышал этот звук, то принял его за гром, прокатившийся среди скал. Я тогда сильно удивился, потому что на чистом голубом небе не было ни облачка. Да и какая могла быть гроза на таком холоде. Я натянул поводья и остановил лошадь, замерев в седле и внимательно прислушиваясь.
Сначала послышался смутный гул где-то впереди нас, затем он стал громче, переходя в отдаленный рев, а затем к этому звуку присоединилось многоголосое эхо. Другие горы услышали этот рев и повторили его, словно хор голосов, которые по очереди подхватывают тему солиста, поющего басом. Они усилили и расширили тему, добавив к ней резонанс теноров и баритонов. И вот уже звук начал идти сверху, снизу, сзади, со всех сторон. Я остался стоять, пригвожденный к месту гудящими раскатами, в то время как они постепенно убывали и наконец совсем исчезли diminuendo. Голоса гор замолкали медленно, один за другим, так что мое человеческое ухо не смогло определить момент, когда последний звук умер в тишине.
Чоланец по имени Талвар подъехал ко мне на своей тощей маленькой лошаденке, внимательно посмотрел на меня и разрушил разочарование, пояснив сначала по-тамильски: «Batu jatuh», а затем на фарси: «Khak uftadan»; обе фразы означали одно: «Обвал». Я понимающе кивнул и поехал дальше.
Это был всего лишь первый из многочисленных подобных случаев. Шум можно было услышать почти в любое время дня или ночи. Иногда он раздавался так близко от нашей тропы, что мы могли расслышать его сквозь скрип и громыхание нашей сбруи, колес телег, ворчание и скрежет зубов наших яков. Если мы успевали поднять головы до того, как эхо запутает направление, то могли увидеть вздымающийся в небо с какого-нибудь хребта дымящийся столб пыли или сверкающую волну снега, образовавшуюся на том месте, где сошла лавина. А если хорошенько прислушаться, то можно было расслышать шум камнепадов Я предпочитал ехать впереди каравана или, наоборот, позади шумной компании и терпеливо ждать. Мне доводилось слышать, как то в одной, то в другой стороне какая-нибудь гора стонала в агонии, не желая уменьшаться в размерах, а затем эхо перекрывало этот шум со всех сторон: все остальные горы присоединялись к панихиде.
Иногда оползни состояли из снега и льда, как это случается в Альпах. Но чаще всего они означали медленное разрушение самой горы, потому что Памир, хотя он и гораздо выше Альп, значительно менее прочный, чем они. Горы Памира издали кажутся незыблемыми и вечными, но я видел их совсем близко. Они состоят из пород, испещренных прожилками и трещинами, а большая высота способствует их неустойчивости. Если порыв ветра сталкивает мелкие камушки с высокого места, заставляя их катиться вниз, то он может смещать и камни, и осколки покрупнее. При этом они увлекают за собой и другие камни, пока все вместе не начинают падать, из-за высокой скорости падения опрокидывая по дороге огромные валуны; те, в свою очередь, способны обрушить целиком крутой склон, а уж тот при падении может расколоть целый склон горы. И так происходит, пока масса горных пород, камней, гальки, гравия, земли и пыли, обычно перемешанных со снегом, слякотью и льдом, — масса иной раз размером с небольшие Альпы, — не уносится вниз, в узкие ущелья или даже в еще более узкие лощины, которые разделяют горы.
Все живое на пути лавины на Памире гибнет. Мы видели много свидетельств тому — кости и черепа, восхитительные рога горалов, уриалов и «баранов Марко», а также кости, черепа и безжалостно разбитые вещи, которые некогда принадлежали людям, — останки давно погибших диких животных и останки давно пропавших караванов. Эти несчастные услышали сначала стон горы, затем гул, рев, а потом… потом они уже больше ничего не услышали. Только случай спас нас от такой же судьбы, потому что на Памире нет безопасного пути или места для лагеря, нет такого времени суток, когда не происходит обвалов. К счастью, на нас ни разу ничего не упало, хотя мы сплошь и рядом обнаруживали, что тропа полностью уничтожена, так что приходилось искать обходной путь вокруг препятствий. Было не слишком приятно, когда оползень оставлял на нашем пути огромную груду каменных обломков. Однако было намного хуже, если вдруг от обычной тропы сохранялся лишь узкий уступ, отсеченный от поверхности крутого склона и нетронутый лавиной, которая оставила его висеть над пустотой. Тогда нам приходилось возвращаться по тропе обратно на много фарсангов назад и потом тащиться еще много-много фарсангов окольным путем, прежде чем мы снова могли свернуть на север.
Стоит ли удивляться, что отец, дядя и Ноздря, всякий раз заслышав грохот камнепада с какой-нибудь стороны, начинали от души браниться, а тамилы — жалобно хныкать. Однако что касается меня, то я всегда приходил в возбуждение от этого гула и не мог понять, почему другие путешественники, похоже, даже не считали его достойным упоминания в своих мемуарах. А ведь этот грохот означает, что даже самые великие горы не вечны. Разумеется, пройдут века, тысячелетия и эры, прежде чем Памир станет по своей высоте таким же, как Альпы, но он будет неуклонно разрушаться, постепенно превращаясь в невыразительную плоскую равнину. Поняв это, я задался вопросом: почему Господь Бог, если он создал горы Памира лишь для того, чтобы дать им разрушиться, так нагромоздил их и сделал такими непомерно высокими, какими они были сейчас? И еще я дивился и дивлюсь до сих пор, представляя, какой же неописуемо громадной была высота этих гор, когда Господь еще только создал их, в самом начале.
Все горы были одинаковые, их облик мог меняться лишь в зависимости от погоды и времени суток. В ясные дни высокие пики ловили великолепие рассвета, когда мы еще спали, и сохраняли на себе отблеск заката еще долгое время после того, как мы разбивали лагерь, ужинали и ложились спать в полной темноте. В дни, когда на небе были облака, мы наблюдали, как их белоснежные громады прокладывают себе дорогу вдоль голых коричневых скал и скрывают их. Затем на уже безоблачном небе вновь появлялись горные вершины, но теперь они были такими белыми от снега, словно задрапировались в лоскуты и лохмотья облаков.
Когда же мы сами поднимались вверх, взбираясь по тропе, освещение наверху играло шутки с нашим зрением. Обычно в горах всегда бывает легкий туман, который делает все далекие объекты немного более тусклыми для глаза, и таким образом можно судить, что находится ближе, а что — дальше. Но на Памире нет и следа тумана, и потому невозможно определить расстояние или даже размеры самых обычных и привычных предметов. Я часто фиксировал свой взгляд на вершине горы у далекого горизонта и пугался, увидев, как наши вьючные яки легко карабкаются на нее: оказывается, это была простая груда камней в сотне шагов от меня. Или же я бросал беглый взгляд на неуклюжего surragoy — дикого горного яка, который и сам напоминал осколок скалы. Мне казалось, что он затаился рядом с нашей тропой, и я беспокоился, как бы дикий як не подбил наших одомашненных яков убежать в горы. Но затем я осознавал, что в действительности он находится в целом фарсанге от нас и между нами простирается долина.
Горный воздух играл с нами такие же шутки, как и освещение. Точно так же, как и на Вахане (который по сравнению с Памиром теперь казался нам низменностью), воздух здесь отказывался поддерживать пламя наших костров: они горели всего лишь бледно-голубым прохладным огнем, и требовалась вечность, чтобы котлы с водой наконец закипели. Здесь, наверху, разреженный воздух каким-то образом оказывал влияние и на солнечный свет. На солнечной стороне камни прогревались так, что к ним больно было прислоняться, но их теневая сторона при этом оставалась такой же неприятно холодной. Иногда нам приходилось снимать верхнюю одежду, потому что на солнце в ней было жарко, однако кристаллы снега вокруг нас не таяли. Солнце превращало сосульки в слепящие, яркие, переливчатые радуги, однако это не сопровождалось капелью.
Правда, подобное случалось на вершинах лишь в ясную солнечную погоду, когда зима ненадолго забывала о своих обязанностях. Мне представлялось, что Старик Зима приходит на эти вершины похандрить в одиночестве, когда вся остальная земля с презрением отвергает его и радостно приветствует наступление тепла. И наверное, в одну из здешних горных пещер Старик Зима удаляется, чтобы какое-то время подремать. Но спит он тревожно и постоянно просыпается, зевает, выпуская изо рта огромные клубы холода, и молотит длинными руками из ветра, и вычесывает из своей белой бороды каскады снега. Все чаще и чаше я наблюдал, как высокие заснеженные пики смешиваются с вновь выпавшим снегом и исчезают в его белизне. Потом вдруг исчезали ближайшие хребты, затем яки, которые возглавляли наш караван, и вот уже наконец я не видел ничего, что было дальше развевающейся гривы моей лошади. Иной раз во время таких буранов снег был таким густым, а ветер — настолько свирепым, что нам, всадникам, приходилось разворачиваться и усаживаться в седлах задом наперед, предоставив лошадям выбирать путь самостоятельно и мотаться на ветру подобно лодкам в открытом море.
Поскольку мы постоянно то поднимались на очередную гору, то спускались с нее, эта холодная погода смягчалась каждые несколько дней, когда мы оказывались в теплых, сухих, пыльных ущельях, куда уже пришла Юная Весна. Затем, когда мы поднимались вверх, во владения, где все еще хозяйничал Старик Зима, все вокруг снова замерзало. Таким образом, мы поочередно то с огромным трудом прокладывали путь в снегу наверху, то с не меньшим трудом пробирались через грязь внизу. Мы замерзали до самых костей во время метелей с мокрым снегом наверху и чуть не задыхались от пыльных бурь внизу. Однако, по мере нашего продвижения на север, мы начали замечать на дне тесных долин небольшие островки зелени — сперва низкорослые кустарники и редкую травку, потом маленькие лужайки, а затем стали встречаться и одинокие деревца. Эти пятна зелени выглядели такими свежими и такими чуждыми среди белизны снегов и суровой черноты грязно-коричневых вершин, что казались подарками из далеких стран, вырезанными волшебными ножницами и чудесным образом разбросанными посреди этих пустошей.
Чем севернее мы продвигались, тем дальше друг от друга отстояли горы, давая место все более широким и зеленым долинам. Здесь контрасты были еще поразительнее. Напротив холодных гор, расположенных где-то на заднем плане, сияли сотни различных оттенков зелени, и все они прогревались солнцем — массивные темно-зеленые чинары; бледные серебристо-зеленые акации; тополя — высокие и стройные, напоминающие зеленые перья; осины с дрожащими листьями, с одной стороны зелеными, а с другой — жемчужно-серыми. А под деревьями и среди них сверкали сотни различных цветов — ярко-желтые чашечки тюльпанов, ярко-красные и розовые дикие розы, переливающиеся пурпуром цветы, которые назывались сиренью. Вообще-то это не цветок, а высокий кустарник, так что пурпурные кисти сирени, на которые мы всегда смотрели снизу, выглядели еще более живыми на фоне застывшего снежного горизонта; а что касается запаха сирени — это один из самых восхитительных цветочных ароматов, и он кажется еще слаще оттого, что его разносит суровый ветер с заснеженных равнин.
В одной из таких долин мы подошли к первой реке, которую встретили с тех пор, как оставили Пяндж. Река эта называлась Мургаб, а за ней располагался город с таким же названием. Мы воспользовались возможностью отдохнуть и провели там две ночи в караван-сарае, вымылись сами и постирали нашу одежду в реке. Затем мы распрощались с тамилами и продолжили свой путь на север. Я надеялся, что Талвар и его товарищи все-таки выручат немало монет за свою морскую соль, потому что больше ничего Мургаб не мог предложить. Это был довольно убогий городок, и его жители таджики отличались исключительным сходством с яками — мужчины и женщины там были одинаково волосаты и вонючи, все с широкими плоскими лицами и торсами, совершенно невозмутимые и напрочь лишенные любопытства. Мургаб был настолько лишен соблазнов, из-за которых можно было в нем задержаться, что заскучавшие чоланцы с нетерпением предвкушали ужасное путешествие обратно через Памир и всю Индию, что, признаться, меня удивляло.
Наш дальнейший путь из Мургаба не был особенно тяжелым, мы уже привыкли путешествовать по этим горам. К тому же дальше к северу горные хребты были уже менее высокими и неприветливыми, а их склоны — не такими крутыми. Чередующиеся с горами долины были очень приятными — просторными, покрытыми зеленью и цветами. Я вычислил с помощью своего kamàl, что теперь мы находились гораздо севернее, чем сам Александр Македонский заходил в Среднюю Азию. Если верить картам нашего Китаба, мы сейчас находились в самом ее центре. Поэтому мы были порядком изумлены и смущены, когда в один прекрасный день вдруг вышли на морское побережье. Легкие волны набегали на копыта наших лошадей, и водная гладь простиралась далеко на запад, насколько хватало взгляда. Мы, конечно же, знали, что в Средней Азии существует громадное внутреннее море под названием Гиркан, или Каспий, но полагали, что находимся гораздо восточнее. Я мгновенно вспомнил о наших недавних попутчиках-тамилах: вот бедняги, угораздило же их привезти морскую соль на берег моря.
Однако когда мы попробовали воду, она оказалась пресной, сладкой и кристально чистой. Это было озеро. Каких только чудес нет на свете — это надо же, встретить огромное глубокое озеро, расположенное так высоко над землей. Постоянно двигаясь на север, мы вышли на восточный берег этого удивительного озера и затем много дней двигались вдоль него. Все это время мы постоянно выискивали предлоги поставить лагерь рано вечером, так чтобы можно было успеть как следует искупаться, побродить и порезвиться в этих целительных сверкающих водах. Мы не обнаружили на берегу озера ни одного города, однако здесь попадались дома из глины и сплавленного леса, которые принадлежали таджикским пастухам, дровосекам и углежогам. Они сказали нам, что озеро называется Каракуль, что означает Черное Руно — это название породы домашних овец, которых разводят все пастухи в окрестностях.
Вас, возможно, удивит, что озеро носило имя животного, но животное это было непростым. Помню, глядя на отару местных овец, мы недоумевали: почему они называются «кара»? Почти все взрослые бараны и овцы были различных оттенков серого и серовато-белого цвета, и лишь изредка попадались черные. Но нам объяснили, что все дело было в необыкновенно ценном мехе, известном как «каракуль». Эта дорогая красивая шкура с тугими курчавыми черными локонами выделывается не из остриженной овечьей шерсти. Это шкура новорожденного ягненка, а все ягнята каракулевой породы рождаются черными, и их убивают, пока им не исполнилось три дня. Днем позже чистый черный цвет теряет свою насыщенность, и ни один торговец мехами уже не признает этот мех за каракуль.
После недели путешествия вдоль побережья озера мы подошли к реке, которая текла с запада на восток. Местные таджики называли ее Кек-су, или река-Проход. Название было подходящим, потому что ее широкое русло проделало настоящий проход в горах, и мы с удовольствием отправились по нему на восток, все ниже и ниже спускаясь с гор, среди которых так долго находились. Даже наши лошади радовались этому удобному проходу, ибо путешествие среди скал было тяжелым, как для их животов, так и для копыт. Здесь же, внизу, имелось в изобилии мягкой травы, которую можно было есть и по которой было так приятно идти. Любопытно, что абсолютно в каждой встречавшейся нам на пути одинокой деревне и даже в каждом отдельном доме, в который мы заходили, отец с дядей снова и снова упорно спрашивали название реки, и всякий раз им отвечали: «Кек-су». Мы с Ноздрей удивлялись их настойчивым постоянным расспросам, но оба лишь посмеивались и не спешили объяснять, зачем им понадобилось так много заверений в том, что мы идем по реке-Проходу. И вот наконец в один прекрасный день — мы подошли уже к шестой или седьмой деревне — на традиционный вопрос отца «Как вы называете эту реку?» местный житель вежливо ответил:
— Кок-су.
Река была та же самая, местность ничуть не отличалась от вчерашней, а сам мужчина так же походил на яка, как и все остальные таджики, но он произнес название реки несколько иначе. Отец повернулся в седле и крикнул дяде Маттео, который ехал чуть позади нас, — в голосе его звучало ликование:
— Мы прибыли!
Затем он слез с лошади, схватил полную горсть желтоватой придорожной грязи и стал разглядывать ее чуть ли не с любовью.
— Прибыли куда? — в недоумении спросил я.
— Название реки все то же: Проход, — пояснил отец, — но этот добрый человек произнес его на языке великого хана. А значит, мы пересекли границу с Таджикистаном. Через этот участок Шелкового пути мы с твоим дядей возвращались домой, на запад. Город Кашгар всего в двух днях пути отсюда.
— Итак, мы находимся в провинции Синьцзян, — сказал дядя Маттео, который подъехал к нам. — Бывшая провинция Китайской империи. А теперь Синьцзян и вся земля, которая лежит к востоку отсюда, принадлежит монголам. Племянник Марко, ты наконец-то находишься в самом сердце ханства.
— Ты стоишь, — торжественно возвестил отец, — перед желтой землей Китая, которая тянется отсюда до великого Восточного океана. Марко, сын мой, ты наконец-то попал во владения великого хана Хубилая.