Глава 3
В каждый мой следующий визит к Шимону — а они были довольно частыми, раз или два в неделю — я просил Чив. Я был вполне удовлетворен тем, как она занимается surata, и почти перестал замечать цвет ее кожи. Я не собирался попробовать женщин других рас и национальностей, которых иудей держал в своем загоне, потому что все они уступали Чив лицом и фигурой.
Все, что происходило в Базайи-Гумбаде, было для меня новым и интересным. Любой случайный шум, порой даже шаги кошки, казались мне звучавшей в отдалении музыкой, и я немедленно отправлялся туда в надежде посмотреть занимательное представление. Когда мне везло, это оказывались mirasi или najhaya-malang.
Mirasi буквально означает мужчина-певец, однако певец он особенный — поет только об истории рода. Представление обычно происходило так. По просьбе и за плату mirasi садился на корточки перед своим sarangi — инструментом, напоминавшим скрипку, на которой играли при помощи лука, только укладывали ее прямо на землю. Певец смотрел на струны инструмента и под их завывание начинал перечислять всех прародителей пророка Мухаммеда, Александра Великого или какого-нибудь другого исторического персонажа. Для такого представления нужно было совсем немного. Казалось, что каждый певец знал наизусть подробную генеалогию всех подходящих знаменитостей. Mirasi часто нанимало какое-нибудь семейство, чтобы он спел про их историю. Иногда, как я полагаю, люди тратились, чтобы просто порадоваться тому, что их генеалогическое древо положено на музыку, а некоторые, возможно, также хотели поразить соседей. Однако обычно mirasi приглашали, когда собирались заключить брак с представителем другого рода. В таких случаях mirasi во всю силу своих легких представляет наследство жениха или невесты. Глава семьи записывает или зачитывает вслух певцу всю их родословную, после чего тот расставляет имена в рифму, соблюдая определенный размер. По крайней мере, так мне объяснили. Однако, честно говоря, сам я никогда не мог разобрать ничего, кроме монотонного гула — певец способен был петь и пиликать на своей sarangi часами. Я допускаю, что это требует определенного таланта, но после одной порции «Реза Феруз родил Лота Али, а Лот Али родил Рахима Йадоллаха» и так далее, от Адама до наших дней, я больше не старался посетить подобные представления.
Выступления najhaya-malang так быстро не надоедали. Malang — это то же самое, что и дервиш, святой проситель, и даже здесь, на вершине Крыши Мира, были нищие, как местные, так и пришлые. Некоторые из них не просто просили милостыню, но давали представления, за которые требовали бакшиш. Malang садился, скрестив ноги, перед корзиной и начинал наигрывать на простой деревянной или глиняной дудке. А змея-najhaya высовывала из корзины голову, разворачивала свой капюшон и грациозно покачивалась, словно танцуя под сиплый свист. Najhaya — страшно злобная и ядовитая змея, и каждый malang неизменно утверждает, что только он имеет над ней такую власть — власть, которая достигается лишь магией. Так, например, корзина, по их утверждениям, делалась из особого материала под названием khajur, который мог изготовить только мужчина. Дешевая трубка якобы мистическим образом освящалась, а мелодия была известна лишь посвященным. Однако я вскоре понял, что просто-напросто у всех змей ядовитые зубы были вырваны, что сделало их безобидными. Было также очевидно, что, поскольку у змей нет ушей, najhaya покачивалась туда-сюда, просто чтобы зафиксироваться на цели — дрожащем конце дудочки. Malang вполне мог бы наигрывать мелодичную венецианскую furlàna, и результат был бы тем же.
Иногда я слышал странные взрывы музыки, и когда шел к их источнику, то обнаруживал группу красивых калашских мужчин, которые пели баритоном: «Dhama dham mast qalander…», а потом надевали свои красные туфли utzar. Они обували их только тогда, когда собирались топать, лягаться и кружиться в танце, который назывался dhamal. Еще я мог услышать грохот барабанного боя и дикие звуки свирели, под которые исполняли еще более бешеный, яростный attan, представлявший собой огромный хоровод, к которому могла присоединиться половина лагеря, как мужчины, так и женщины.
Однажды, услышав громкие звуки музыки в темноте ночи, я последовал в лагерь синдхов, состоявший из повозок, поставленных в круг. Я увидел, что танец исполняли только синдхские женщины, которые пели при этом: «Sammi meri warra, ma’in wa’ir…» Я обнаружил там Ноздрю, который тоже наблюдал за своими соотечественницами, смеялся и постукивал пальцами по пузу. На мой вкус, женщины эти были слишком смуглыми, кроме того, у них на верхней губе пробивались усы, но их танец выглядел прелестным, особенно при свете луны. Я присел рядом с Ноздрей — тот сидел, привалившись к колесу одной из крытых повозок, — и раб начал переводить для меня песню, сопровождавшую танец. Женщины подробным образом излагали трагическую историю любви, сказал он, историю принцессы Самми, которая еще девочкой влюбилась в мальчика, принца по имени Дхола. Однако, когда они выросли, он ушел, позабыл про нее и никогда не вернулся. Печальная история, однако если маленькая принцесса Самми, когда выросла, стала мясистой и усатой, принца можно было понять.
Поскольку все женщины этого каравана приняли участие в танце, то в повозке, к которой мы с Ноздрей прислонились, забеспокоился брошенный младенец. Он принялся так вопить, что перекрыл даже звучную музыку синдхов. Я какое-то время терпел, надеясь, что постепенно ребенок заснет или задохнется, признаться, меня не слишком заботило, что именно с ним случится, лишь бы замолчал. Когда же спустя довольно долгое время ничего не изменилось, я заворчал в раздражении.
— Позвольте мне его успокоить, хозяин, — сказал Ноздря. Он встал и забрался внутрь повозки.
Вопли ребенка перешли в бульканье, а затем и вовсе прекратились. Я обрадовался и все свое внимание сосредоточил на танце. Младенец слава богу, помалкивал, но Ноздря еще какое-то время оставался в повозке. Когда он наконец вылез из нее и снова сел рядом со мной, я поблагодарил раба и шутливо спросил:
— Как тебе это удалось? Убил и закопал крикуна?
Он самодовольно ответил:
— Нет, хозяин. Меня мгновенно осенило: я дал ребенку пососать соску с молоком, которое лучше молока его матери.
Я даже не сразу понял, что Ноздря имеет в виду, а когда уразумел, то отшатнулся от него и воскликнул:
— Боже милостивый! Не может быть! — Ноздря совсем не выглядел пристыженным, он лишь слегка удивился моей бурной реакции. — Gesù! Эта твоя маленькая штука вся в отвратительных болячках, ты всовывал ее в животных и мужикам в задницу и… и теперь — ребенок! Дитя твоего народа!
Раб пожал плечами.
— Вы хотели, чтобы ребенок успокоился, хозяин Марко. Видите, он все еще спит и довольно посапывает во сне. И мне приятно.
— Приятно?! Gesù Maria Isèpo, да ты самое подлое и отвратительное человеческое создание, которое я только когда-либо встречал!
Гнусный поступок раба вполне заслуживал того, чтобы его избили до крови, и, конечно же, выйди правда наружу, ему бы как следует досталось от родителей младенца. Но поскольку я в некоторой степени сам спровоцировал его, я не стал бить раба. Я просто долго ругался и цитировал ему слова нашего Господа Иисуса — или пророка Исы, которому поклонялся Ноздря, — что мы всегда должны нежно обращаться с маленькими детьми, потому что они войдут в Царствие Божие.
— Но я сделал это нежно, хозяин. Теперь наступила тишина, и вы можете наслаждаться танцем дальше.
— Я не могу! Не в твоей компании, тварь! Я не могу смотреть в глаза танцующим женщинам, зная, что одна из них мать этого несчастного невинного младенца.
Потому-то я и ушел еще до того, как представление закончилось.
К счастью, обычно ничто не мешало мне наслаждаться зрелищами. Иной раз мне случалось также наблюдать не танцы, а игры. В Базайи-Гумбаде были популярны две спортивные уличные игры. Ни в одну из них нельзя было играть на маленькой площадке, потому что в обеих играх участвовало огромное количество мужчин верхом на лошадях.
В первой игре принимали участие только мужчины-хунзукуты, потому что изначально ее придумали у них на родине, в долине реки Хунзы, где-то к югу от этих гор. Участники игры размахивали тяжелыми палками, похожими на колотушки, отбивая предмет, на их языке именуемый pulu, — круглый шар из ивы, который катился по земле как мяч. В каждой команде было по шесть верховых хунзукутов, которые старались ударить по pulu своими палками — в то же время они довольно часто и с восторгом лупили по своим противникам, их лошадям и собственным игрокам — для того, чтобы провести pulu мимо шестерки защищающихся противников и закатить или забить его за линию в дальнем конце поля, что означало победу.
Я часто терял нить игры, оттого что долго по отдельности разговаривал с игроками обеих команд. Все они были одеты в тяжелую одежду из меха и кожи и вдобавок неизменно щеголяли в традиционных головных уборах — человек при этом выглядит так, словно он удерживает на голове два огромных пирога. В действительности же их головной убор состоял из длинного рулона грубого полотна, оба конца которого накручивались на голову навстречу друг другу. Для состязаний в pulu шестеро участников одной команды надевали красные «пироги», а другие шестеро — синие. Но как только игра начиналась, эти цвета было уже невозможно различить.
Еще я часто терял из виду среди сорока восьми топчущихся копыт, во взметающемся снегу, грязи и брызгах, и сам деревянный pulu. Колотушки с громким стуком соединялись, и, хотя и не часто, некоторые игроки, спешившись, все-таки сильно ударяли по нему и, как правило, перебрасывали pulu. Более опытные зрители, а это значит, все остальные в Базайи-Гумбаде, были настоящими знатоками этой игры. Каждый раз, когда они видели, что pulu отскакивал за линию на одном или на другом конце поля, вся толпа начинала кричать: «Гол! Го-о-ол!» — хунзукутское слово, означающее, что какая-либо команда увеличила счет на одно очко, одновременно музыканты принимались бить в барабаны и играть на флейтах, издавая победную какофонию.
Игра заканчивалась, лишь когда одна из команд девять раз загоняла pulu за линию на противоположной стороне поля. Потому-то табун из двенадцати лошадей мог провести целый день, носясь туда и обратно по мокрому грязному полю. Игроки при этом вопили и громко богохульствовали, зрители одобрительно ревели, а палки взмывали вверх и ломались, часто в щепки. Вылетавшая из-под копыт грязь покрывала игроков, лошадей, зрителей и музыкантов. Всадники выпадали из седел и старались убежать, чтобы спастись от сидевших верхом товарищей. К концу дня, когда поле превращалось в настоящее болото из грязи и слизи, лошади начинали скользить на топких местах и валились наземь. Эта была восхитительная игра, я никогда не упускал случая взглянуть на нее.
Вторая игра была на нее похожа: в ней тоже принимало участие множество всадников. Однако их число не было ограничено, ибо здесь не было команд. Каждый играл сам за себя против остальных. Игра эта называлась bous-kashia, думаю, что это таджикское слово, однако к ней присоединялись все мужчины лагеря. Вместо pulu в bous-kashia гоняли по земле козлиную тушу без головы.
Свежий труп животного просто пинали по земле среди лошадиных копыт, а множество всадников, в стремлении приблизиться к нему боролись, тузили и отталкивали друг друга. Каждый норовил дотянуться и схватить козла с земли. Тот, кому в конце концов удавалось это сделать, несся галопом и тащил его к линии в конце поля. Все остальные, разумеется, пускались за ним вдогонку, пытаясь выхватить трофей, подставить подножку его лошади, заставить ее свернуть или выбить всадника из седла. Кто бы ни схватил козлиную тушу, он сам становился добычей для остальных. Таким образом, игра в действительности представляла собой не что иное, как борьбу и выхватывание козлиной туши друг у друга. Игра была яростной и возбуждающей, лишь несколько игроков выходили из нее без потерь. Мало того, множество зрителей получали травмы от скачущих лошадей или падали без чувств, когда в них попадала туша козла.
Та зима на Крыше Мира была очень долгой. Я занимал себя, как мог, наблюдая игры и танцы и развлекаясь в постели с Чив. А еще я также проводил немало времени в шутливых беседах с хакимом Мимдадом.
Дядя Маттео принимал сурьму в порошке, как ему прописали, и мы видели, что дядюшка стал набирать потерянный во время болезни вес и становился сильнее день ото дня. Однако мы деликатно сдерживали свое любопытство, хотя нам и было интересно, когда же лечение превратит его в евнуха. Поскольку, пока мы находились в Базайи-Гумбаде, я никогда не заставал его в компании мальчика или незнакомого мужчины, я не мог сказать, когда же он прекратил подобные отношения. Во всяком случае, хаким все еще навещал нас время от времени, чтобы узнать, как продвигается лечение дяди Маттео и не надо ли увеличить или сократить количество сурьмы, которое тот принимал. А после этого мы с хакимом часто сидели вместе и болтали, он представлялся мне на редкость интересным стариком.
Как и все другие medego, которых я знал, Мимдад расценивал каждодневную медицинскую практику как тяжелый труд, которым он зарабатывал себе на жизнь, предпочитая при этом сосредотачивать большую часть своей энергии на частных исследованиях. Подобно многим другим medego, он мечтал открыть какое-нибудь новое чудесное лекарство, чтобы удивить мир и навсегда увековечить свое имя среди таких признанных светил медицины, как Асклепий, Гиппократ и Ибн Сина. Тем не менее большинство лекарей, которых я встречал — во всяком случае в Венеции, — занимались лишь тем, что разрешала или, по крайней мере, не препятствовала им делать церковь; все они пытались найти новые способы, чтобы изгнать или уничтожить демонов болезни. Однако исследования Мимдада и его опыты лежали совсем даже не в области лекарского искусства, а в сфере герметики и основывались на трактатах легендарного Гермеса Трисмегиста, то есть балансировали на грани магии.
Поскольку герметические искусства первоначально долгое время практиковались язычниками вроде греков, арабов и македонцев, церковь, естественно, запретила изучать их. Но каждый христианин слышал об этом. Что касается меня, то я знал, что герметики, старые и новые — адепты, как они любили себя называть, — почти все поголовно вели свои исследования лишь в двух направлениях: пытались открыть эликсир жизни и найти универсальный философский камень, который превращает обычные металлы в золото. Поэтому я был удивлен, когда хаким Мимдад посмеялся над этим моим заявлением, назвав все это сказками.
Он признался, что тоже является адептом древнего оккультного искусства. Лекарь называл его al-kimia (алхимия) и утверждал, что Аллах сначала обучил ему пророков Муссу и Гаруна (имея в виду Моисея и Аарона), а уж от них оно постепенно дошло до таких знаменитых экспериментаторов, как великий арабский мудрец Джабир. И еще Мимдад признался, что, подобно всем остальным адептам, он втайне мечтал о философском камне, но меньше всего его при этом привлекали столь грандиозные цели, как бессмертие или несказанное богатство. Сам он надеялся открыть или снова найти лишь рецепт «приворотного зелья Меджнуна и Лейли». Однажды, когда зима уже ослабила свою хватку и вожаки караванов принялись изучать небо, решая, не пора ли им отправляться вниз с Крыши Мира, Мимдад рассказал мне легенду об этом замечательном зелье.
— Меджнун был поэтом, а Лейли — поэтессой, и они жили очень давно и далеко отсюда. Никто не знает где и когда. Все, что осталось от них, — это стихи, а все, что о Меджнуне и Лейли известно, — это то, что они по собственному желанию умели изменять свою внешность. Они могли становиться моложе или старше, красивее или уродливее, мужчиной или женщиной, как им больше нравилось. Или же они могли меняться полностью, становясь гигантскими птицами Рухх, или могучими львами, или ужасными джиннами. Или же, если они пребывали в беззаботном настроении, они могли превращаться в нежных оленей, или прекрасных лошадей, или же в изысканных бабочек…
— Полезный дар, — заметил я. — В своих стихах они могли изобразить несвойственную человеку жизнь более детально, чем это делали другие поэты.
— Без сомнения, — согласился Мимдад. — Однако они никогда не стремились нажить богатство или прославиться благодаря этому своему особому дару. Они пользовались им для игры, а самой любимой их игрой была любовь. Акт физической любви.
— Dio me varda! Неужели им нравилось заниматься любовью с лошадьми и им подобными? Ну, значит, тогда в жилах нашего раба течет кровь поэта!
— Нет-нет-нет. Меджнун и Лейли занимались любовью лишь друг с другом. Ну подумайте сам, Марко. Разве им этого было недостаточно?
Я призадумался.
— Да, пожалуй, вы правы.
— Представьте себе все разнообразие доступных им экспериментов. Лейли могла стать мужчиной, а Меджнун женщиной. Или же она могла остаться собой, а он мог взобраться на нее в образе льва. Или он мог оставаться мужчиной, а она стать нежной газелью. Или же они могли вообще стать другими людьми, в том числе и представителями одного пола. Или же невинными детьми, один мог стать взрослым, а другой ребенком. Или же оба они могли придать себе причудливую форму.
— Gesù…
— Когда же Меджнун и Лейли уставали от занятий любовью в образе людей, пусть даже и разнообразных и прихотливых, они могли интереса ради испытать новые удовольствия, которые наверняка известны зверям, змеям, демонам-джиннам или прекрасным пери. Они могли стать двумя птичками, занимающимися любовью в полдень, или же двумя бабочками, которые любили друг друга в ароматных объятиях цветка.
— Звучит восхитительно.
— Или же они могли принять облик людей-гермафродитов, и тогда оба, и Меджнун, и Лейли, могли стать одновременно al-fa’il и al-mafa’ul друг друга. Возможностям не было числа, и они могли попробовать все, поскольку только этим и занимались всю жизнь — за исключением разве что тех моментов, когда оба насыщались и прерывались, чтобы написать одно или два стихотворения.
— Вы надеетесь превзойти их?
— Я? О нет, я стар, и мой возраст любви уже давно миновал. К тому же адепт не может заниматься алхимией ради своей корысти. Я надеюсь изобрести приворотное зелье и сделать его силу доступной для всех мужчин и женщин.
— А вы уверены, что Меджнун и Лейли пользовались именно зельем? А вдруг для того, чтобы измениться, они произносили заклинания или читали стихи?
— Надеюсь, что нет, ибо это означает для меня тупик. Я не умею писать стихи, я не могу даже прочесть их с должным искусством. Пожалуйста, не надо делать обескураживающих предположений. Марко. Я могу приготовить зелье, состоящее из жидкости и порошка, при помощи чар. И кое-что у меня уже получилось.
Разговор становился интересным, и я спросил:
— Да ну? Вы добились успеха?
— Некоторого, пожалуй. Правда, одна из моих жен умерла, после того как попробовала очередной мой препарат, но она умерла с блаженной улыбкой на устах. Другая, усовершенствованная разновидность этого препарата погрузила вторую мою жену в исключительно яркий сон. Во время него она начала ласкать и трогать себя рукой и даже стискивать себя в интимных местах, но это было много лет назад, она не прекратила это делать и по сей день, потому что так никогда и не проснулась от этого сна. Моя вторая жена и сейчас живет в комнате со стенами, обитыми тканью, в так называемом Доме иллюзий в Мосуле. Всякий раз, когда я бываю там, я захожу, чтобы справиться о ее состоянии, и тамошний хаким рассказывает, что жена моя все еще демонстрирует самовозбуждение. Жаль, что я не знаю, какой сон ей снится.
— Gesù! И вы называете это успехом?
— Любой эксперимент считается успешным, если из него узнаешь нечто новое. После этого я исключил из своих рецептов соли тяжелых металлов, придя к выводу, что они вызывают глубокую кому или даже смерть. Теперь я придерживаюсь постулатов Анаксагора и использую только органические или же состоящие из подобных частей ингредиенты. Йохимбин, кантаридин, шпанские мушки, галлюциногенные грибы и тому подобное. — Далее последовали невразумительные латинские названия, показавшиеся мне, в силу моей необразованности, полнейшей тарабарщиной. — Тут, по крайней мере, нет опасности того, что человек может не проснуться.
— Приятно это слышать. А чего-нибудь еще вы добились?
— Ну, была одна бездетная пара, которая уже потеряла всякую надежду обзавестись потомством. Сейчас у них четыре или пять прекрасных мальчиков, и, думаю, они никогда не сосчитают количество отпрысков женского пола.
— Вот это, с моей точки зрения, действительно успех.
— Своего рода, да. Однако все их дети — самые обычные люди. Обидно.
— Я вас понимаю.
— А ведь эти муж с женой были последними добровольцами, которые решились попробовать зелье. Я подозреваю, что хаким из Дома иллюзий распустил сплетни по всему Мосулу, в нарушение клятвы врача. Таким образом, основная моя трудность состоит не в том, чтобы приготовить новые разновидности зелья, надо найти тех, на ком можно его испытать. Я сам слишком стар, а две мои оставшиеся жены наотрез отказываются участвовать в экспериментах. Как вы, должно быть, понимаете, лучше всего попробовать зелье на мужчине и женщине одновременно. Желательно на молодых и полных жизни.
— Понятно. На Меджнуне и Лейли, так сказать.
Наступила продолжительная пауза.
Затем он сказал, спокойно и осторожно, но голосом, полным надежды:
— Марко, может быть, у вас есть подходящая Лейли?
Красота опасности.