Глава 2
Какое-то время мы бездельничали в Балхе, однако вовсе не потому, что он был привлекательным городом, — просто к востоку от него располагались высокие горы, которые во время путешествия нам следовало преодолеть. А поскольку на земле, даже здесь, в низине, уже лежал толстый слой снега, то мы знали, что горы останутся непроходимыми еще долго, возможно, вплоть до поздней весны. И раз уж нам надо было где-то переждать зиму, мы решили хотя бы часть ее провести в местном караван-сарае.
Пищи здесь имелось в изобилии, она была вкусная и довольно разнообразная, как это и должно быть на перекрестке торговых путей. Отличный хлеб, несколько сортов рыбы, мясо — хотя и баранина, но тут ее жарили определенным образом на шампурах, это называлось шашлык. Еще были зимние дыни сатуреи и хорошо сохранившиеся гранаты, не говоря уж о традиционных сухофруктах. В этих местах не пьют gahwah, зато употребляют другой горячий напиток под названием cha: его готовят из листьев, и он такой же живительный, как gahwah, и почти такой же ароматный. Из овощей в основном были все те же бобы, к которым неизменно добавляли рис, но мы отправили на кухню немного шафрана. Это сделало рис аппетитным, за что все остальные постояльцы караван-сарая не уставали благодарить поваров.
Поскольку шафран был здесь таким же изысканным деликатесом, как и в других местах, где мы побывали, в Балхе мы тоже благодаря нему оказались людьми весьма состоятельными. Мой отец продал небольшое количество шафрана представителям местной знати и даже снизошел до просьб нескольких купцов продать им парочку стеблей чудесного растения, так что те теперь могли сами начать выращивать урожай крокусов. Расплачивались с отцом драгоценными камнями — бериллами или ляпис-лазурью. Здесь добывают много этих ценных самоцветов, и на них можно купить что угодно. Таким образом, мы оказались прекрасно обеспечены, и нам даже не пришлось открывать свои мешочки с мускусом.
Мы купили себе теплую зимнюю одежду из шерсти и меха, которые были выделаны по местной моде. В этих краях основной одеждой был chapon, который, когда это требовалось, мог служить не только верхней одеждой, но также и одеялом и даже палаткой. Когда chapon надевали в качестве одежды, то полы его свисали до земли, а просторные рукава доходили почти до самых ступней. Он выглядел нескладным и смешным, но местные жители обращали внимание не на то, как он сидит по фигуре, но на цвет chapon, который говорил о достатке. Чем светлее chapon, тем труднее его содержать в чистоте и тем дороже он стоит. Белоснежно-чистый chapon означал, что его обладатель так богат, что может позволить себе быть преступно расточительным. Мы трое решили выбрать себе одежду желтовато-коричневого оттенка, что указывало на скромный достаток, а нашему рабу Ноздре — темно-коричневый chapon. Мы также надели местную обувь, которая называется chamus: крепкие, но гнущиеся кожаные подошвы и мягкий кожаный верх до колена с ремнем, который обхватывает икру. Мы продали также свои седла, пригодные лишь для езды по равнине, и, добавив изрядную сумму, купили новые — с высокой передней и задней лукой, которые обеспечивали безопасность при езде по горам.
В те дни, когда мы не ходили на базар, Ноздря кормил и чистил скребницей наших лошадей, доводя их до блеска, а мы, Поло, вели беседы с другими путешественниками, останавливавшимися в местных караван-сараях. Мы делились с ними нашими дорожными наблюдениями, сделанными к западу от Балха, а те из них, кто приехал с востока, в свою очередь рассказывали нам, на что следует обратить внимание путникам там. Отец старательно написал своей жене письмо на нескольких страницах, подробно рассказав ей о нашем путешествии и заверив, что все мы живы и здоровы. Он отдал письмо главному купцу каравана, идущего на запад, и оно начало долгий обратный путь до Венеции. Я, помню, сказал отцу, что было бы разумней отправить письмо, когда мы еще находились по другую сторону от Большой Соляной пустыни.
— Я так и сделал, — сказал отец. — Я отдал первое письмо одному человеку, который в составе каравана отправлялся из Кашана на запад.
Тут я беззлобно заметил, что он вполне мог бы в свое время оповещать также и мою мать.
— Я так и делал, — ответил он снова. — Каждый год я писал письмо ей или Исидоро. Но кто же знал, что ни одно из них так никогда и не дойдет. В те дни монголы вовсю покоряли новые территории, а потому Шелковый путь был еще менее надежным для писем, чем теперь.
Вечера отец и дядя посвящали, как я уже говорил, составлению карт и путевых заметок. И я сам тоже решил на досуге описать все, что с нами произошло.
И вот, когда я дошел в своих воспоминаниях до багдадской шахразады Мот и ее «сестры» по имени Солнечный Свет, я вдруг остро осознал, как давно у меня уже не было женщины. Не то чтобы я нуждался в напоминании, просто я уже слишком устал от единственной замены, ведя войну со священниками почти каждую ночь. Но, как я уже упоминал, монголы, не имея никакой собственной внятной религии, не вмешивались в религиозные обычаи своих подданных, точно так же они не вмешивались и в законы, которые соблюдали завоеванные ими народы. Поэтому Балх все еще оставался мусульманским городом, подчиняющимся законам шариата. Все женщины Балха даже дома оставались в закрытой pardah, а прогуливались, только закутавшись в чадру. Что касается меня, то я не мог без содрогания приблизиться к какой-нибудь женщине. Во-первых, она вполне могла оказаться старой каргой вроде шахприяр Солнечный Свет, а во-вторых, и того хуже: это могло вызвать ярость местных мужчин, а также имама или муфтия, отправлявших у мусульман правосудие.
Ноздря, разумеется, мигом нашел выход для своих животных побуждений — на мой взгляд, это было извращением, однако с точки зрения ислама представлялось вполне законным. В каждом караване, который останавливался в Балхе, каждого мужчину-мусульманина сопровождали жена, наложница (некоторых даже две или три) или же kuch-i-safari. Буквально это означает «странствующие жены», но на самом деле это были мальчики, которых купцы брали с собой, чтобы использовать вместо женщин. Между прочим, в шариате не имелось никаких запретов для чужеземцев, которые платили за то, что разделяли ложе с их любимцами. Я знал, что Ноздря не преминул этим воспользоваться, потому что он лестью выманил у меня деньги для своих низменных целей. Однако мне это не подходило. Кстати, я видел kuch-i-safari и заметил, что никто из них не мог сравниться с покойным Азизом.
Таким образом, я продолжал страстно вожделеть женщину, которую здесь найти было невозможно. Я мог только пристально всматриваться в каждую проходившую мимо меня груду тряпок, тщетно стараясь рассмотреть, что за женщина находилась внутри этого кокона. Поступая так, я рисковал вызвать гнев жителей Балха. Они называли такие влюбленные взгляды «предварительным прикармливанием» и порицали бездельников, их бросающих.
Между прочим, дядя Маттео также соблюдал целибат, чуть ли не выставляя это напоказ. Какое-то время я полагал, что это было из-за того, что он горевал по Азизу. Однако вскоре стало очевидно, что он просто тяжело заболел и физически ослаб даже для самого невинного флирта. Его постоянный кашель начал привлекать наше с отцом внимание. Мучительные приступы совершенно изматывали дядюшку, вынуждая того укладываться в постель и отдыхать. Он выглядел достаточно здоровым и по-прежнему крепким, да и цвет лица у него был хорошим. Но теперь, когда вдруг обнаружилось, что дядя Маттео невыносимо устает от простой прогулки от караван-сарая до базара и обратно, мы с отцом, решительно отмахнувшись от его возражений, позвали хакима.
Теперь слово «хаким» означает всего лишь «мудрый человек», вовсе не обязательно обученный медицине или имеющий специальные знания и опыт, но тогда так мог называться лишь тот, кто заслужил это звание, — скажем, доверенный придворный лекарь. Правда, оно могло быть присвоено и тому, кто, с нашей точки зрения, не был его достоин: предсказателю на базаре или старому попрошайке, который собирает и продает лекарственные травы. Поэтому мы слегка опасались, кем же окажется местный medego. На улицах Балха нам попадалось немало горожан, явно страдающих недугами, — больше всего было мужчин со свисающим зобом, похожим на мошонку или дыню под нижней челюстью, — и это не внушало особого доверия к местному искусству врачевания. Но владелец нашего караван-сарая пригласил надежного хакима по имени Хосро, и мы доверили дядю Маттео его заботам.
Похоже, этот человек знал свое дело. Лишь бегло осмотрев больного, он заявил моему отцу:
— Ваш брат страдает от hasht nafri. Это означает «один из восьми», мы называем этот недуг так потому, что один из восьми страждущих умирает от него. Но даже смертельно больные люди умирают спустя довольно долгое время после того, как болезнь впервые дала о себе знать. Джинн этой болезни не слишком торопится. Ваш брат говорит, что он уже некоторое время испытывает недомогание и что его состояние постепенно ухудшается.
— Тогда это tisichezza, — сказал отец, кивнув с мрачным видом. — Там, откуда мы пришли, ее считают весьма коварной болезнью. Она излечима?
— В семи случаях из восьми — да, — довольно бодро произнес хаким Хосро. — Для лечения мне понадобится кое-что с кухни.
Он обратился к хозяину караван-сарая и велел тому принести яйца, просо и ячменную муку. После этого он написал на кусочках бумаги несколько слов.
— Весьма действенные стихи из Корана, — пояснил лекарь и приклеил эти бумажки к голой груди дяди Маттео при помощи яичного желтка, с которым смешал просяное зерно. — Джинн, который отвечает за эту болезнь, кажется, тяготеет к просу. — После этого Хосро попросил владельца караван-сарая помочь ему обрызгать и обмазать все тело дяди мукой и как следует укутать больного в козьи шкуры, объяснив, что это «способствует тому, что вместе с потом будет активно выходить и яд джинна».
— Malevolenza, — прорычал дядя, — я не могу даже почесать зудящий локоть.
Затем он стал кашлять: то ли мука, то ли чрезмерная жара внутри козьих шкур вызвали у него приступ кашля, гораздо более сильного, чем раньше. Дядя не мог тузить себя по груди кулаками, чтобы сделать вздох, так как руки его были замотаны в шкуры; бедняга не мог даже прикрыть рот. Дядюшка продолжал кашлять так, что казалось, он вот-вот задохнется; его красное лицо покраснело еще больше, а брызги слюны с капельками крови попали на белый абас хакима. Через некоторое время агония закончилась, больной побледнел и потерял сознание; я в ужасе решил, что он все-таки задохнулся.
— Нет-нет, не волнуйтесь, молодой человек, — сказал хаким Хосро. — В этом и заключается суть моего лечения. Джинн этой болезни не беспокоит жертву, пока она без сознания. Вот видите: пока ваш дядя без сознания, он не кашляет.
— Ему остается только умереть, — скептически произнес я, — и тогда он навсегда излечится от кашля.
Хаким рассмеялся без всякой обиды и сказал:
— Не будьте таким недоверчивым. Развитие hasht nafri можно затормозить только в полезное для жизненных сил организма время, я могу лишь слегка помочь этому. Смотрите, он очнулся, и приступ прошел.
— Gesù, — слабым голосом пробормотал дядя Маттео.
— А теперь, — продолжил хаким, — лучшее лечение для него: пропотеть и отдохнуть. Больному следует оставаться в постели, он должен ходить только в mustarah, что и будет делать часто, потому что я дам ему сильное слабительное. Джинны всегда прячутся в кишках, так что не повредит от них избавиться. Таким образом, каждый раз, когда больной будет возвращаться из mustarah в постель, один из вас — поскольку сам я не могу постоянно быть здесь — должен снова посыпать его тело ячменной мукой и укутывать его. Я буду заглядывать время от времени, чтобы написать новые стихи, которые надо будет приклеивать больному к груди.
Итак, мы с отцом и наш раб Ноздря начали по очереди ухаживать за дядей Маттео. Это оказалось не слишком обременительной обязанностью, разве что приходилось выслушивать его ворчание. Через некоторое время отец рассудил, что он сможет извлечь пользу из нашей вынужденной остановки в Балхе. Он оставил брата на мое попечение, а сам с Ноздрей отправился в столицу — засвидетельствовать почтение (как от себя лично, так и в качестве посланца великого хана Хубилая) местному правителю, который здесь именовался султаном. Разумеется, город, куда они отправились, считался столицей лишь номинально, а его правитель султан, как и шах Персии Джаман, был всего лишь символическим правителем, подчиняющимся Монгольскому ханству. Однако это путешествие давало моему отцу возможность украсить наши карты дополнительными современными деталями. Например, в нашем Китабе этот город именовался Кофес, теперь же мы повсюду слышали, как его называют Кабулом. Итак, отец с Ноздрей оседлали двух наших лошадей и приготовились к путешествию.
Вечером накануне отъезда Ноздря украдкой подошел ко мне. Он, по-видимому, заметил, что мне приходится несладко, и, похоже, придумал, чем я могу поразвлечься, пока буду в одиночестве находиться в Балхе. Раб сказал:
— Хозяин Марко, в этом городе есть нечто удивительное. Мне бы хотелось, чтобы вы заглянули в логово гебра.
— В логово гебра? — спросил я. — Это что, какой-то вид редкого животного?
— Скотина порядочная, это точно, но не сказать, что встречается так уж редко. Гебр — это один из самых недостойных персов, который отвергает свет пророка (да пребудет с ним мир). Эти люди все еще поклоняются Ормузду, в прошлом это был бог огня, пользовавшийся дурной славой, ибо занимался многими мерзкими делами.
— О, — произнес я, потеряв к этому интерес. — И что я, по-твоему, забыл в доме приверженца какой-то варварской религии?
— Видите ли, этот гебр не подчиняется мусульманским законам, ходят слухи, что он якобы глумится над всеми приличиями. С фасада этот дом — обычная лавка, в которой торгуют льняными тканями, а сзади — настоящий дом тайных свиданий, где гебр позволяет любовникам устраивать противозаконные тайные встречи. Клянусь бородой, это очень неприятно!
— Ну а я тут при чем? Отправляйся и сам доложи об этом муфтию.
— Без сомнения, я так бы и сделал, если бы был благочестивым мусульманином, но я, увы, пока еще не являюсь таковым. Кроме того, надо проверить, действительно ли гебр занимается этим отвратительным делом. Вот вы и проверите, хозяин Марко.
— Я? Какое мне, к дьяволу, дело до всего этого?
— Разве вы, христиане, не отличаетесь щепетильностью по отношению к другим людям?
— Любовники не вызывают у меня отвращения, — признался я, засопев от жалости к самому себе. — Я, наоборот, завидую им. Эх, если бы у меня была любовница, с которой я мог бы войти через заднюю дверь в дом к гебру.
— Ну, этот нечестивец к тому же совершает еще одно преступление против морали. Для тех, у кого нет под рукой возлюбленной, гебр держит в доме двух или трех молоденьких девушек, любовь которых можно купить.
— Хм, действительно безобразие. Ты правильно сделал, что обратил на это мое внимание, Ноздря. Обязательно следует проверить, чем занимается сей язычник. Теперь, если ты сможешь указать мне этот дом я должным образом вознагражу твою чуть ли не христианскую бдительность…
На следующий день выпал снег. После того как отец с Ноздрей отправились на юго-восток, я сам, предварительно убедившись, что дядя Маттео мирно спит среди козьих шкур, направился в лавку, которую указал мне Ноздря. Внутри я увидел прилавок, заваленный рулонами и образцами какой-то тяжелой ткани. На нем также стояла каменная чаша, полная нефти; маленький фитилек горел ярким желтоватым пламенем, а за прилавком возвышался пожилой персиянин с бородой, окрашенной хной в рыжий цвет.
— Покажи мне свой самый мягкий товар, — попросил я, как научил меня Ноздря.
— В комнате налево отсюда, — сказал гебр, делая резкое движение бородой в ту сторону, где в глубине лавки виднелась занавеска, расшитая стеклярусом. — Один дирхем.
— Мне бы хотелось, — уточнил я, — самый красивый товар.
Торговец фыркнул.
— Если ты покажешь мне красоту среди этих неотесанных крестьянок, я сам заплачу тебе. Радуйся, что товар, по крайней мере, чистый. Один дирхем.
— Ну, тогда дай мне немного воды, чтобы я мог потушить огонь и не смотреть на товар, — сказал я.
Услышав это, хозяин глянул на меня так, словно я плюнул в него, и тут до меня дошло, насколько грубым оскорблением было заявить подобное человеку, который, как утверждают, поклоняется огню. Я поспешно положил монету на прилавок и ринулся за шелестящую занавеску.
Маленькая комната вся была увешана веточками акации. В ней были лишь жаровня для угля и charpai — грубая кровать из деревянных брусьев, связанных крест-накрест веревками. Лицо девушки, которую я там увидел, было не красивей, чем у той, за любовь которой я платил прежде, — портовой девчонки Малгариты. Очевидно, она происходила из какого-то местного племени, потому что говорила на пушту — широко распространенном здесь языке, а ее запас слов на торговом фарси был удручающе скуден. Даже если бы девушка и назвала мне свое имя, я бы вряд ли его уловил, потому что, когда кто-либо говорит на пушту, то со стороны это звучит так, словно бы этот человек одновременно быстро прочищает горло, плюется и чихает, причем безо всяких пауз.
Однако местная девушка была, как заявил гебр, гораздо чище, чем Малгарита. Только представьте: это она посчитала меня грязным, и, честно говоря, тому имелась причина. Собираясь отправиться в этот дом, я не стал надевать недавно купленную одежду. Она была слишком громоздкой, и ее трудно было снимать и надевать. На мне была та же самая одежда, в которой я пересек Большую Соляную пустыню и Карабиль, и одежда эта, я полагаю, воняла. Еще она была пропитана пылью, потом, грязью и солью настолько, что могла прямо стоять на полу.
Девушка кончиками пальцев держала мою одежду на расстоянии вытянутой руки и приговаривала:
— Грязный-грязный! Dahb! Bohut purana! — И издавала на пушту другие звуки, свидетельствующие о ее отвращении. — Я отправлю вашу одежду вместе с моей, очистить.
Она быстро разделась, сложила свою одежду вместе с моей, а затем закричала, очевидно призывая слугу, и вручила ему узел через дверь. Признаюсь, что, хотя почти все мое внимание было направлено на первое обнаженное женское тело, которое я увидел с тех пор, как покинул Кашан, тем не менее я заметил, что одежда девушки была изготовлена из удивительного материала — такого грубого и толстого, что, хотя она была и чище моей одежды, все равно могла стоять.
Тело девушки оказалось гораздо привлекательней, чем ее лицо: хотя она и была стройной, но имела на удивление большие и круглые твердые груди. Я предположил, что это было одной из причин, по которой девушка выбрала занятие, при котором она могла удовлетворить в основном случайных язычников. Мужчин-мусульман гораздо сильней привлекают большие ягодицы, и они не слишком восхищаются женскими грудями, рассматривая их всего лишь как источник молока. Во всяком случае, я надеялся, что девушка, пока она остается молодой и стройной, не пожалеет о своем выборе. Все женщины в этих «александровых» племенах хороши, пока не вступят в зрелый возраст; затем они становятся тучными и их когда-то роскошная грудь превращается в один из многочисленных пластов жира, опускающихся из-под нескольких подбородков к многочисленным складкам живота.
Вторая причина, по которой я надеялся, что девушка довольна своей карьерой, заключалась в том, что она, совершенно очевидно, не получала никакого удовольствия. Когда я попытался разделить с партнершей наслаждение половым актом и решил возбудить ее, начав ласкать zambur, то обнаружил, что его у нее просто нет. Вверху свода ее михраба, на том месте, где должен был быть крошечный настроечный ключ, не имелось ничего, кроме легкого выступа. Сперва я объяснил все врожденной патологией, но вскоре догадался, что она была tabzir, как предписывает ислам. У бедняги там не осталось ничего, кроме бороздки на плоти от мягкого шрама. Этот недостаток, пожалуй, слегка уменьшил мое собственное наслаждение во время нескольких семяизвержений, потому что каждый раз, когда я подходил к spruzzo и она кричала: «Ghi, ghi, ghi-ghi!» — что означало: «Да, да, да-да!», — я знал: девушка всего лишь притворяется, что испытывает экстаз. Мне это показалось настоящей трагедией. Но, с другой стороны, кто я такой, чтобы критиковать и называть преступными религиозные ритуалы других народов? Кроме того, вскоре у меня самого появилась причина для беспокойства.
Гебр подошел и постучал в дверь снаружи, крича:
— Эй, не много ли ты хочешь за один дирхем, а?
Мне пришлось встать. Девушка вышла, все еще обнаженная, за дверь, чтобы принести миску с водой и полотенце, одновременно крича в коридоре, чтобы вернули нашу вычищенную одежду. Затем она поставила подогреть миску с водой, ароматизированной тамариндом, на жаровню, которая находилась в комнате, и уже стала омывать части моего тела, когда в дверь снова постучали. Вошедший слуга вручил девушке только ее одежду, разразившись длинной речью на пушту, видимо что-то объясняя. Девушка вернулась ко мне с озадаченным выражением на лице и спросила на фарси со знанием дела:
— Твоя одежда горит?
— Думаю, что горит. Почему мне ее не принесли?
— Ее нет. — И девушка показала, что ей вернули только ее собственную одежду.
— А, я понял. Ты имела в виду не «сжигать», а «сушить». Не так ли? Моя одежда еще не высохла?
— Нет. Ее нет. Твоя одежда вся сгорела.
— Что это значит? Ты же сказала, что ее выстирают.
— Не выстирают. Почистят. Не в воде. В огне.
— Ты положила мою одежду в огонь? Ее сожгли?
— Ghi.
— Ты что, тоже огнепоклонница или просто divanè? Кто же сжигает одежду в огне вместо воды? Olà, гебр! Персиянин! Olà, хозяин шлюх!
— Не волнуйся! — оправдывалась девушка испуганно. — Я верну тебе дирхем.
— Но я не смогу прикрыться им, отправившись в город! Что это за безумное место?! Зачем, интересно, слуги сожгли мою одежду?
— Подожди. Смотри.
Она выхватила из жаровни кусок несгоревшего угля и быстро провела им по рукаву своей туники, оставив на нем черную отметину. А затем сунула рукав в горящие угли.
— Ты все-таки divanè! — воскликнул я.
Однако ткань не загорелась. Она только вспыхнула в том месте, где выгорела и исчезла черная отметина. Девушка убрала рукав из огня, показала мне, что он очистился от пятна, и залопотала что-то на смеси пушту и фарси, из которой я постепенно понял главное. Эту тяжелую и таинственную ткань всегда чистили именно таким образом, а моя одежда была такая жесткая, что девушка решила, что она сделана из того же материала. Бедняжка очень извинялась.
— Прекрасно, — сказал я. — Теперь все ясно. Я прощаю тебя. Это была случайная ошибка. По надеть-то мне по-прежнему нечего. Что теперь?
Тут девушка предложила мне на выбор два варианта. Я могу пожаловаться хозяину-гебру и потребовать, чтобы он обеспечил меня новым одеянием, которое будет стоить девушке дня работы и, возможно, побоев, или же надеть ту одежду, которая есть под рукой — в смысле, что-нибудь из ее нарядов, — и отправиться домой, переодевшись в женщину. Сами подумайте: разве у меня был выбор? Я должен был вести себя как рыцарь. Более того, я должен был изображать прекрасную даму.
Я побыстрее выбежал из лавки, однако остановился, чтобы привести в порядок чадру. И тут старый гебр за прилавком узнал меня, поднял брови и воскликнул:
— Смотри-ка, а ведь ты подловил меня! Ты и правда показал мне настоящую красавицу!
Я огрызнулся, бросив через плечо одно из немногих ругательств, которое знал на пушту.
— Bahi chut! — Оно указывало, что надо сделать с чьей-то там сестрой.
Лавочник грубо захохотал и крикнул мне вслед:
— Я бы так и сделал, если бы она была такой же хорошенькой, как ты!
Но я уже выбежал наружу, где все еще шел снег.
Не считая того, что я спотыкался на каждом шагу, потому что лишь смутно видел землю сквозь снег и чадру, а также того, что я часто наступал на собственный подол, я добрался до караван-сарая без приключений. Это даже слегка разочаровало меня, потому что я всю дорогу стискивал кулаки, зубы и весь кипел от злости, твердо решив, что, если ко мне грубо обратится или со мной начнет заигрывать какой-нибудь урод, я убью его. Я незаметно проскользнул в гостиницу через заднюю дверь, поспешил переодеться и хотел уже было выбросить одежду девушки. Но потом подумал и отрезал от ее платья квадрат, чтобы сохранить его на память как диковинку. С тех пор с его помощью я удивлял многих, кто не верил, что какая-либо ткань может быть не подвержена горению.
Вообще-то я слышал о подобной материи еще задолго до того, как покинул Венецию. Помнится, священники рассказывали, что Папа Римский среди драгоценных церковных реликвий хранит sudarium — одеяние, которым в свое время якобы вытирали святое чело Иисуса Христа. Этой ткани приписывались священные свойства, и поэтому, утверждали священники, ее нельзя было уничтожить. Ее можно было кинуть в огонь и оставить там на долгое время, а затем извлечь обратно в целости и сохранности. Еще я слышал, что некий выдающийся целитель оспаривал заявление священников о том, что якобы именно святой пот сделал sudarium невосприимчивым к разрушению. Он настаивал на том, что ткань, должно быть, сделана из кожи саламандры — создания, про которое Аристотель заявил, что оно уютно чувствует себя в огне.
При всем моем уважении как к набожным верующим, так и к прагматичным последователям Аристотеля, я все-таки возражу и тем и другим. Поскольку я проявил интерес к этой не сгорающей в огне ткани, сотканной огнепоклонниками-гебрами, мне потом показали, как ее делают и из какого материала. В горах неподалеку от Балха есть некая порода, мягкая на ощупь. После того как эту породу дробят, она разделяется не на зерна, как песок, а на волокна, как лен. Эти волокна мнут, сушат, вымачивают, снова мнут, вытягивают, а затем скручивают в нить. Понятно, что из любой нити можно соткать ткань, и также ясно, что ткань, сделанная из минерала, не должна гореть. Необычная горная порода, грубое волокно и волшебная ткань, сотканная из него, — все это огнепоклонники-гебры считают священным и приносят в жертву своему Ахурамазде; они называют эту удивительную материю словом, которое буквально обозначает «непачкающийся камень» и которое я взял на себя смелость перевести на более цивилизованный язык как «горный лен».