Книга: Трон императора: История Четвертого крестового похода
Назад: 62
Дальше: 64

63

В конце концов некоторые деревянные башни на городских стенах достигли семи ярусов. Если бы я мог забраться туда, то, несомненно, увидел бы Джамилю, где бы она ни скрывалась с Самуилом. У меня заныло сердце от воспоминания о нашей последней минуте. Интересно, как они там: смеется ли она или стонет под его рукой? Такие мысли мучили меня, но еще больнее было думать о том, что этим двоим приятно общество друг друга. И в то же время я в этом сомневался, и это сомнение приводило к еще большей муке — Джамилю не так-то легко было рассмешить, но мне удавалось заставить ее улыбнуться. У меня оставалось незавершенным еще одно маленькое дельце, и, как бы я ни старался восполнить пробел, ни один мой добрый поступок не мог с ним сравниться. Я радовался, что Грегор не готовится к военным действиям, но мне до отчаяния хотелось вернуть того, прежнего Грегора.
В четверг восьмого апреля, вечером, воины (за исключением Грегора Майнцского) вооружались. Все войско смотрело на город и семь холмов, на которых он раскинулся. На самом высоком, холме Христа Всевидящего, стояли огромные алые шатры Мурзуфла. У подножия холма пролегала выжженная пожаром часть города, а Мурзуфл стоял наверху и наблюдал, как вражеская армия заводит коней в транспортные корабли, запечатывает люки и грузится на галеры после благословения священников.
На рассвете следующего утра Мурзуфл по-прежнему наблюдал с холма, как корабли медленно пересекают бухту, двигаясь к другому берегу. За их движением наблюдали также сто тысяч греков. Все это сопровождалось невероятным шумом — барабанным боем и звуком труб. А я стоял на стене опустевшей Перы и наблюдал за Мурзуфлом, подставив лицо утреннему ветру. Он вел себя как на пикнике, устроенном, чтобы отпраздновать неспособность франков даже приблизиться к его берегам. Я спросил у себя, как делал это каждый день, где сейчас Джамиля с Самуилом, и подумал, что лучше бы Самуил отравил Мурзуфла. Потом подумал еще немного и решил, что лучше бы он отравил меня.
Атаковать решили с моря. Во время первого штурма венецианцы добились большого успеха, тогда как армия выстояла только потому, что узурпатор поджал хвост и убежал. Поэтому галеры еще раз были покрыты пропитанными уксусом шкурами и еще раз были свиты сети из виноградных лоз, чтобы набросить их поверх шкур.
Мурзуфл, видя, что армия готовится к осаде с моря, приказал надстроить каменные стены деревянными парапетами, чтобы венецианцы не смогли набросить на них абордажные крюки и перекинуть мостки с кораблей.
Когда Дандоло понял, что затеял Мурзуфл, он оснастил корабли более высокими мостками.
Мурзуфл, поняв затею Дандоло, надстроил стены еще выше.
Тогда Дандоло оснастил корабли для еще более высоких мостков.
Все это продолжалось до начала апреля. Мы с Лилианой и Грегором тем временем предавались скорби каждый по-своему, Ричардусы оттачивали мастерство в шахматах, а Пера стояла покинутая жителями, которые скрылись неизвестно куда.
Деревянные парапеты, надстроенные на стенах, не только увеличивали их высоту. Они выступали над бухтой, поэтому любой корабль, приставший к берегу непосредственно под такой надстройкой, оказывался уязвимым для атаки. Всякого, кому удалось бы высадиться на сушу, ждал камнепад. Нескольким маленьким кораблям удалось достичь берега. Команды уже начали выгружать осадные орудия, но попали под жуткий камнепад. Дандоло, узнавший о происшедшем, прокричал своим людям, что в таком случае они должны прекратить наступление с берега и попытаться перекинуть мостки на стену. Клянусь, до меня доносился его пронзительный голос с другого берега бухты. Мне было интересно, что сейчас делает Бонифаций и где сейчас Джамиля. По-моему, я весь тот месяц, каждую его минуту, думал о Джамиле. В голову лезли опасные мысли. Мы ведь были с ней близки — что, если она сейчас носит моего ребенка? Мой ребенок не сойдет за ребенка Самуила. Все сразу обо всем догадаются, подвергнут ее позору, если не разыщу ее и не женюсь на ней… Я, величайший насмешник над всеми романтическими бреднями, часами предавался подобным размышлениям, тратя время попусту. Даже сейчас, когда стоял и наблюдал за настоящим морским сражением, мое скомканное прощание с Джамилей казалось не менее пагубным для благосостояния всего мира, чем натужно отдаваемые приказы Дандоло.
А дож поставил перед своими моряками непростую задачу: приказал большим кораблям, с достаточным балластом в противовес высоким надстройкам, подойти к стенам настолько близко, чтобы матросы смогли закинуть абордажные крюки и закрепить их на стенах. Венецианцы знали свое дело и имели нужную сноровку. Именно так они захватили два десятка башен за одно утро прошлого июля. Ветер обычно дул с севера, что помогло бы кораблям приблизиться к стенам. Но сегодня возникло неожиданное препятствие: ветер переменился, задул с юга и был настолько сильным, что корабли не сумели, несмотря на весла, подойти достаточно близко к берегу и забросить крюки. Сам император поразился такому развитию событий: до момента атаки никакого южного ветра в бухте не было. У местных не находилось слов, чтобы описать подобное чудо. Даже те корабли, что успели подойти к берегу, невольно дали задний ход, оставив людей в безвыходном положении на стенах, под градом камней.
Дож прокричал своим визгливым голоском, что этот переменчивый ветер скоро утихнет. Но время шло, а затишья не наблюдалось. К середине дня в попытке взобраться на стену погибла сотня людей. Весь штурм обернулся катастрофой. Когда был отдан приказ к отступлению, ликующие греки, многие из которых находились всего в нескольких ярдах от наступавшей армии, стоя на стенах, спустили штаны и выставили голые задницы потерпевшим неудачу завоевателям.
К тому времени, как выгрузили лошадей, солнце уже садилось, воздух стал прохладным, и вся армия была готова зарыться под камни от стыда и безнадежности. Поднявшийся южный ветер убедил моряков, а заодно и половину пилигримов (все они были добрыми христианами), что древний морской бог настроен против них. Гибель стольких людей всего за один день, не принесший никаких завоеваний, убедила большинство вожаков, что этот штурм был чудовищной и даже греховной ошибкой. Только Дандоло и Бонифаций не утратили вкуса к продолжению штурма. До Страстной пятницы оставалась неделя, и пилигримы, в основном, думали о Боге.
В тот же вечер Бонифаций созвал к себе в шатер епископов и остальных церковников. Больше никто не присутствовал. Я попытался проникнуть туда под видом музыканта, но Клаудио, охранник, меня не пустил. Пришлось болтаться неподалеку до окончания совета, а потом, выскочив из темноты, завязать обычный разговор с епископом Конрадом, пока он шел к себе в палатку.
— Я уже говорил тебе несколько недель назад, — любезно сообщил мне Конрад, — что Бонифаций требует от служителей церкви то, с чем они никак не могут согласиться. Не забивай себе голову лишним.
— А что будет дальше? — не отставал я. — Что мне сказать Грегору? — Это была уловка: Грегора сейчас ничего не волновало, кроме собственной души и Бога.
— Не знаю, сын мой, — устало ответил Конрад. — Это будут решать завтра армейские предводители. Наши православные братья, может быть, и неверно судят, но не могу не согласиться с ними, что церкви не пристало участвовать в военных действиях.
Меня приятно удивило подобное заявление, но Конрад поспешил уйти, прежде чем я успел спросить, не собирается ли он перейти в другую веру.

 

После весьма тягостной для всех ночи, во время которой дезертировало около ста человек, Дандоло и Бонифаций встретились с другими вожаками и попытались их сплотить. Меня, как всегда, позвали, по настоянию дожа, играть на лютне. И как всегда, никто меня не слушал. Даже когда я вообще перестал играть и, сложив руки, откровенно подслушивал, никто на меня не обратил внимания.
В начале совета мне казалось, что других попыток штурма предпринято не будет. Чуть ли не каждую минуту то с одной, то с другой стороны раздавалась самая часто повторяемая фраза с небольшими вариациями: «Ясно, что это знак свыше. Мы были не правы, напав на Новый Рим / Новый Иерусалим / Царьград!»
Но в конце концов это им наскучило, и они начали обсуждать другие военные планы. Дандоло отказался вести штурм со стороны Босфора или Мраморного моря — волны были слишком сильные, а кроме того, корабли не сумели бы справиться с течением и ветром.
— Но ветер вчера дул с юга, — возразил кто-то. — Находись мы к югу от города, он пригнал бы нас к стенам.
— Течение — более серьезное препятствие, чем ветер, — ответил Дандоло, не скрывая презрения к сухопутным воякам, не смыслившим даже в основах навигации. — Это течение могло бы унести нас далеко на юг, к Геллеспонту. Как бы то ни было, если ветер был поднят каким-то древним богом, чтобы помешать нам, то он не станет насылать этот ветер, чтобы создать нам преимущество. Мы должны атаковать со стороны бухты.
— Нам не подвести корабли к берегу из-за сильного ветра! — последовало следующее возражение.
— А что, если нам связать корабли вместе? — предложил Балдуин Фландрский. — Укрепим их каким-нибудь образом для устойчивости. Так они лучше смогут сопротивляться ветру и контратакам со стороны греков. А поскольку в бухте нет сильного течения…
Бонифаций высмеял это предложение — вероятно, потому что оно исходило от его соперника в борьбе за трон. Тогда Дандоло поднял на смех Бонифация и объявил, что идея Балдуина — единственный способ добиться успеха. Я подумал, как последний идиот, что предложила бы Джамиля, будь она сейчас здесь. Жалкой моей душонке только и нужно было, что думать о ней при любой возможности и бранить себя за то, что плохо с ней простился.
По лагерю разошлись глашатаи, объявляя субботу днем отдыха. В понедельник, двенадцатого апреля, будет совершен последний приступ соединенными попарно кораблями.
Воины вовсе не обрадовались. Все они были убеждены, что поражение — их первое настоящее поражение — это знак свыше, что они совершают неугодное Господу дело. Многие обескураженные воины собрались вместе и подали прошение отпустить их немедленно в Святую землю, где они будут просить прощения у Господа за то, что с самого начала отступили от задуманного маршрута.
Громче всех в этой группе звучал голос Грегора Майнцского.
Прячась от всех на протяжении многих недель, Грегор тем не менее каким-то таинственным образом не утратил своего статуса среди пилигримов. Весть о его отказе сражаться тут же разнеслась повсюду; все только и обсуждали его изможденный вид и набожность. То, что он внезапно предпринял какие-то действия, подстегнуло воинов. Все это легко могло привести к повторению событий на Корфу.
Сказать, что Бонифаций был недоволен, — значит ничего не сказать.
Однако, прежде чем предпринять против Грегора какие-то меры, Бонифаций еще раз созвал совет со священниками и окружил свой шатер таким плотным кольцом охраны, что не было никакой возможности подобраться ближе и послушать. Меня разобрало дикое любопытство. Особенно потому, что на этот раз, когда священники расходились, у всех у них были суровые лица. Я подкатил к Конраду, вновь притворившись, будто случайно с ним столкнулся. Думал, он поведет себя, как и раньше, с благодушной таинственностью, однако он выглядел рассеянным, печальным, подавленным. И все равно не выдал, в чем там было дело.
— Я отправился в это паломничество, потому что сам находился под угрозой отлучения от церкви, — произнес он тихо, словно говорил сам с собой. (Меня не интересовала его биография, но все же я нашел эту подробность интригующей.) — Решил, что лучше вручить свою судьбу в руки Господа, чем в руки человека. — Он посмотрел на меня с такой печалью во взгляде, какую я видел только у Грегора. — Я обманывал себя, думая так. Пока мы ходим по земле, рука человека всегда будет к нам ближе, чем десница Господня. — Он тяжело вздохнул. — По крайней мере, теперь это мне понятно.
Вербное воскресенье,
11 апреля 1204 года
Приступаю к последней записи в данной хронике, не достигнувшей намеченной цели, точно также, как и сама кампания, которую я пытаюсь описать.
После разгромного, но заслуженного поражения в пятницу всей армии ясно, что мы совершаем такой серьезный грех, что сам Бог вмешался, наслав ветер в предостережение и подвергнув нас жестокому унижению. Многие воины сплотились, чтобы вернуться на праведный путь. Многие знали, что я в тот день не принимал участия в сражении, и гурьбой пришли к моему жилищу спросить почему и молить меня поговорить с маркизом о том, чтобы выполнить наш клятвенный долг перед Папой.
Я отправился днем к маркизу как представитель этих людей, ибо меня радует их искренность, тем более что священники вновь промолчали. Бонифаций предвидел мое появление и заранее пригласил к себе Дандоло. (Нахожу странным, что бритта опять пригласили играть для нас, даже в такой день. В жизни не встречал второго такого предводителя, как Дандоло, неспособного дать совет, если где то рядом не звучит отвлекающая музыка.) Разговор состоялся без посторонних, сразу после частной беседы Бонифация и епископов. И Бонифаций, и Дандоло отругали меня за то, что я настаиваю на продолжении паломничества. А потом в гневе сообщили, как все должно произойти. Я не слушал первую часть их длинных монологов, зато помню подробности, приведшие меня в ужас. Помимо всего прочего, они упомянули, что все статуи в городе, включая те, что украшают Ипподром, будут переплавлены на звонкую монету. Им известно, что я не хочу помогать тем, кто причиняет зло христианам, но они все равно попросили меня, лично, после победы руководить работой по снесению статуй, из которых отольют монеты. Эти деньги можно потом использовать для будущего паломничества, и тогда я в самом деле наконец увижу Святую землю, так что мне следует радоваться поручению. Пришлось ответить, что бесполезно обсуждать то, что случится после битвы, если эта битва вообще не должна произойти. Нам следует отплыть в Святую землю сейчас с тем, что у нас есть. Мы пустимся в неведомое, как Моисей со своей паствой, ибо не уступаем им в стойкости.
Можно было бы уйти в ту же самую минуту, если бы не ужасные слова Дандоло. Я увидел, какое впечатление они произвели на бритта, и сам содрогнулся в душе.
— Знай, если ты сейчас отправишься в Святую землю, — сказал дож, — то выжить в пути тебе удастся, только если ты станешь грабить невинных. Для тебя не будет ни манны небесной, ни воды из скалы. Ты должен будешь добывать пропитание сам, а другого средства, кроме как меч, у тебя нет. Ты можешь воспользоваться этим мечом в битве против воинов или в пустыне против женщин и детей. Так что для тебя лучше?
Тогда я согласился остаться, но сказал, что все равно не стану участвовать в битве, которую считаю греховной.
Оба не очень хорошо восприняли мои слова. Бонифаций пригрозил погубить мое доброе имя, отнять у меня земли, разлучить с женой и ребенком, если не вступлю в бой, когда он начнется. И вот что я решил: либо исполняю долг чести, понимая, что совершаю праведное дело, либо то, что делаю, не может считаться долгом, а всего лишь рабством. В любом случае это не деяние пилигрима.
Мой путь стал ясным. До горечи.
Я сказал, что буду сражаться и что готов даже посоветовать другим остаться и участвовать в бою.
Но не сказал, что еще намерен сделать.
Грегор в конце концов согласился сражаться, но я сомневался, как он с этим справится. Он неделями почти не занимался физическими упражнениями, не проводил учебных боев, едва дотрагивался до еды. Многие воины были готовы дезертировать. Если Бонифаций намеревался с помощью Грегора призвать их обратно в строй и сражаться за правое дело (какое бы оно ни было в эти дни), его ждало разочарование. По-моему, Грегор едва стоял на ногах.
Но он пообещал Бонифацию обойти лагерь и убедить других воинов остаться. Было ясно, что ему не придется никого убеждать, достаточно будет сказать, что он сам остается. Как только Дандоло меня отпустил, я разыскал Грегора, чтобы сопровождать его в обходе лагеря.
Мы бродили между палаток, когда начало смеркаться. Здесь было чуть теплее, чем в Британии в это время года, и суше. Люди собирались вокруг костров, делились опасениями, молились, пели, играли на музыкальных инструментах (чаще всего очень плохо играли). Примерно на целый час, пока спускалась ночь, я прикусил язык и позволил Грегору самому сообщать своим боевым товарищам, что он решил остаться и принять участие в приступе. Если те настаивали на объяснении, он обычно прибегал к аргументу Дандоло: лучше обнажить меч против воинов, чем против мирных жителей. Но таких, кто принимался его расспрашивать, было до обидного мало: большинство, услышав о его решении, просто принимали такое же, веря, что Грегор поступает правильно. Его же, видимо, тошнило от собственной переменчивости.
С другой стороны, к нему прислушались всего несколько сотен человек, и было ясно, что большинство будущих дезертиров по-прежнему не отказались от своего плана. А Грегору, давнишнему поборнику целостности армии, на самом деле было на это наплевать.
Под конец обхода мы вновь оказались в германском секторе и прошли мимо жилища Конрада. Перед домиком, на большой открытой поляне, где по утрам служили мессу, стоял епископ и читал проповедь. Она звучала на германском, и слушали ее восхищенные и счастливые воины. Да, счастливые — они все время переглядывались в радостном изумлении, как будто им только что сказали: «Не волнуйтесь о том, что говорил святой Павел. На самом деле почаще прелюбодействуйте, и тогда вы наверняка окажетесь на небесах!» Те самые люди, которые неделями ходили мрачные (не мрачнее Грегора, но все же), вдруг начали излучать уверенность. Впервые с прошлого лета они стали похожи на настоящих воинов. Преображение было мгновенным, разительным и затронуло почти каждого из присутствующих. Я даже испугался за них. Но самое неприятное, сам чуть ли не возликовал при виде их оживления.
Мы остановились у края толпы. Грегор прислушался к речам епископа, и то, что случилось с его лицом, словами не описать. Он буквально окаменел — мотылек мог бы опуститься на его нижнюю губу, отложить личинки и дождаться потомства. Но глаза его загорелись ярким внутренним огнем.
— Что он говорит? — наконец спросил я, теряя терпение.
— Каждое слово несет печать Бонифация.
— Так что же он говорит?
Грегор сглотнул, прокашлялся и неуверенным голосом начал отрывочно переводить фразы, слетавшие с уст Конрада:
— Не грех… праведное деяние… греки хуже иудеев… они утверждают, будто мы псы, раз следуем закону Рима… они не уважают Святого отца… хуже иудеев, хуже мусульман… еретики, все еретики, то, что вы совершаете, — святое деяние… а теперь, — заключил Грегор, когда вся толпа воинов (включая тех, кто собирался дезертировать) внезапно зашаркала ногами, — он приглашает их принять причастие и говорит, что все, кто завтра примет участие в священной битве, получат отпущение грехов.
— Какая еще священная битва? Они собираются напасть на таких же христиан!
— Час назад они собирались напасть на таких же христиан. Теперь они собираются напасть на еретиков. Это ведь Новый Иерусалим. Только что клирики объявили этот поход паломничеством.
Меня чуть не вырвало.
— Бонифаций давно уговаривал священников сделать это, но Конрад уверял, что они не согласятся.
— Конрад перестал сопротивляться. Полагаю, и остальные тоже. — Мне показалось, Грегор унесся мыслями куда-то далеко. — Он знает, что Папа против, но не только попустительствует войне, а уверяет их, что такова воля Папы.
— Давай скажем им правду! — прокричал я и метнулся к толпе.
Несмотря на явную слабость, Грегор все равно оставался гораздо сильнее меня. Он схватил меня за руку и притянул обратно.
— Тебя затопчут, — сказал он. — Толпа охвачена религиозным экстазом. Тебя даже не услышат, а если и услышат, то разорвут на части как богохульника. Я видел раньше, как ты проявлял смекалку. Постарайся проявить ее сейчас.
— Но неужели они не понимают, что священники им лгут?
— С какой стати? Когда-то я и сам поверил бы их словам. — Он посмотрел на меня. — Наверное, поверил бы им и сейчас, если бы ты не свалился мне на голову.
— Ну и что мне делать? Извиняться или принимать благодарность?
— Неважно, — рассеянно буркнул Грегор.
— Почему Конрад так поступает? — спросил я.
Грегор посмотрел на меня взглядом, который при иных обстоятельствах мог бы сойти за насмешливый.
— А ты разве впервые замечаешь, что клирикам недостает нравственности? — поинтересовался он. — Кто-то, Бонифаций или Дандоло, должно быть, снова напугал их, И тот и другой это здорово умеют делать. В любом случае все кончено.
В лагере все переменилось, он зашумел по-другому, когда один отряд за другим охватывала нежданная радость, что они чудесным образом вновь ступили на путь паломничества и что тот ужасный грех, мысли о котором терзали воинов последние несколько месяцев, на самом деле вовсе не грех, а воля Божья. И уже неважно, как собирался поступить Грегор Майнцский, никто больше даже не вспоминал о дезертирстве.
Я смотрел на Грегора, а тот смотрел на этих людей — бледную версию себя самого в тот далекий период, когда он еще излучал золотое сияние. Я злился сильнее Грегора, но подозревал, что его горе глубже. Он терял то, чего у меня никогда не было, и потеря Джамили не шла ни в какое сравнение с его утратой.
— Сделай одолжение, — сказал я, когда мы медленно побрели к своей хижине, — притворись, просто ради разнообразия, что я ничего не смыслю. Эти воины вдруг поверили, что выполнят свой долг пилигримов. Ты знаешь, что это ложь. Тогда ответь, почему это ложь? Только не цитируй Святого отца, умоляю. Знаю, армия ослушалась его приказа, но, насколько нам известно, как раз этого он втайне и желал. В любом случае ты отправился в паломничество не только для того, чтобы оправдать ожидания Папы. Так для чего? — Я замолчал в нерешительности, как ребенок, прежде чем добавить самое главное: — И могу ли я помочь тебе вернуть это?
Он смотрел на меня с минуту, а потом тихо ответил:
— Это самый великодушный вопрос из всех, что мне довелось услышать за последний год или даже больше.
Продолжение записи
от 11 апреля 1204 года
Сегодня вечером бритт меня растрогал. Обычно он почти не проявляет набожности и нетерпимо относится к моей. У нас состоялся весьма необычный разговор, своего рода катехизис для мирянина, когда я исполнял роль священника. Для краткости приведу здесь только слова, хотя, когда мы их произносили, лично я часто запинался и начинал сначала, а он делал таинственные задумчивые паузы.
Я (по его просьбе):
— Паломничество — путешествие в святое место.
Он:
— Мы его совершили. Мы находимся в святом месте. В самом святом во всем христианском мире. И попали мы сюда, проделав долгий путь! Поэтому это и есть паломничество! Так возрадуйся — мы его совершили!
Я:
— Главное — не путешествие и даже не расстояние. Главное — то, что ты делаешь, достигнув конца пути. Это осуществление святой цели.
Он:
— По первоначальному плану, ваше паломничество завершилось бы нападением на людей, не разделяющих вашу веру. Завтра вы именно это и сделаете. Чем это тебе не осуществление святой цели?
Я:
— Не верю, что завтрашний приступ направлен на защиту моей религии, как это было бы в Иерусалиме. Чтобы этот поход стал паломничеством, надо совершить нечто, о чем смог бы сказать самому себе: «Стремлюсь к этому, ибо верую, достигаю этого, ибо верую. Вернусь после этого путешествия навсегда изменившимся, ибо совершил то, что даже не пытался бы совершить, не будь моя вера так мне дорога». Если умру в попытке совершить свое деяние, то моя душа попадет на небеса, ибо то, что я совершал, когда меня настигла смерть, сделало меня достойным небес. Чего не скажешь о завтрашней атаке.
Он (после длинной паузы):
— Выходит, сентенция «я получил что-то, ибо предан своей вере» объясняет, почему во время паломничества все так жаждут раздобыть реликвии? Лично мне не понятно, к чему вся эта суета вокруг реликвий, когда ваши собственные земли буквально кишат реликвиями, которые можно купить у любого священника.
Я:
— Это только часть цели…
Он (поспешно делая вывод):
— Значит, реликвии превращают заурядное путешествие в паломничество.
Я:
— Пойми меня правильно, реликвии для паломничества совсем не обязательны. Любая реликвия священна, ибо она помогает святому услышать твои молитвы. Но реликвия, полученная во время паломничества, напоминает тебе о твоих деяниях еще долго после того, как паломничество завершено. Однако память о деянии делает то же самое. Деяние даже ценнее реликвии, ибо, когда оно совершено, оно становится частью тебя, и его уже никому не отнять.
Он (словно придумывая загадку):
— Но будет ли завтра с твоей стороны какое-либо деяние, о котором ты мог бы сказать: «Совершаю это, потому что верую»?
Я:
— Нет.
Он (словно разгадав загадку):
— Ага. Тогда нам необходима такая маленькая хорошенькая реликвия, и все, что сейчас происходит, станет для тебя паломничеством.
Его последний вывод был таким поверхностным и необоснованным, что я даже не стал ничего отвечать. Нет в нем закваски паломника. Он довел меня до хижины, а затем исчез.
Теперь вернусь к своим молитвам и подготовке к завтрашнему дню.
Я еще ни разу не сновал по городу без Джамили. Все равно мне бы ни за что не сойти за местного, а все горожане-чужестранцы давно изгнаны за городскую черту. Благодаря маниакальной любви Дандоло к моей игре на лютне у меня водились денежки — хватило бы на переправу. Беда только в том, что лодки больше не ходили через пролив: часовые у городских стен следили, чтобы ни одна из них не отошла от берега.
Все это означало, что лучше бы мне не только не входить в город, но даже не приближаться к нему. Поэтому я прошел целую милю на север вдоль пролива, пересек мост, а затем протопал милю назад и оказался у городских стен, смотрящих на Влахерну.
Когда у человека есть природный дар, ему сложно объяснить другим, как именно он им пользуется. Достаточно сказать, что мне удалось взобраться на дворцовую стену в темноте, и ни один варяг-часовой меня не заметил. Я проделывал такие трюки с мальчишеского возраста, не попадаясь на глаза королевской страже, ведь стражники были начеку, не то что варяги, — они-то знали, чего можно от меня ожидать, и не ослабляли бдительности. Хотя по правде, я знал королевский замок у себя на родине гораздо лучше Влахерны. Зато местный камень удобнее. Здесь можно было доверять малейшему естественному выступу или бороздке, оставленной камнетесом, — они выдерживали мой вес. Кроме того, в стенах такой величины обычно остаются дыры от строительных лесов, так что карабкаться по ним — проще простого.
Я вылез на парапет чуть дыша и трясясь от страха. Мне понадобилась память вкупе со здравомыслием, чтобы передвигаться по территории дворца и не вызвать подозрения. Крадучись этого было не добиться. В последний раз я был здесь днем, в компании Джамили, и теперь поражался царившему хаосу. Несколько раз попадался на глаза людям, которые по долгу службы должны были бы меня остановить, но я держался с таким независимым видом, словно прожил здесь всю жизнь, так что мне не пришлось ни разу отвечать на вопросы. В темноте никто не мог разглядеть мою одежду, а несколькими неделями ранее (в бесславной попытке заставить Грегора заняться своей внешностью) я вернулся к своему обычному безбородому облику, и теперь в темноте меня все принимали за евнуха.
В конце огромного двора, в одном полураскрытом окне я узнал императорскую спальню. Мне удалось проникнуть в нее через то окно и расположиться на кровати в ожидании прихода его величества.
Я сидел и поглаживал красное шелковое покрывало, делая зацепки на золотом шитье своими мозолистыми пальцами. Тут мне пришло в голову — именно сейчас, ни раньше ни позже, — что я, вероятно, провалил все дело, даже не приступив к нему, и что, скорее всего, меня казнят, как только его величество войдет в спальню. А даже если не казнят, то вряд ли получу то, за чем пришел. И что даже если получу это, то вряд ли останусь жив. Мой план мог бы сработать, но я давно зависел от Джамили. В нашем дуэте она была тем, кто хотя бы пытался проявить немного благоразумия, а теперь мне оставалось только сожалеть, что некому исправить мои оплошности.
Я оглядел комнату, желая как-то отвлечься на время ожидания — неизвестно, сколько еще его величество пробудет внизу на праздничном банкете. В углу лежали лира, лютня и несколько других инструментов. Лира всегда была моей любимицей, но этот инструмент отличался от того, к которому я привык дома. Струны, как и у меня на родине, оказались из конского волоса (тогда как все остальные, кроме ирландцев, делают их из кишок). Почти четыре года я не играл на лире с такими струнами, и теперь знакомое ощущение вызвало у меня ностальгию. Но на этом сходство заканчивалось: струн на этой лире было в три раза больше, а дека была затянута шкурой, придававшей всему инструменту странный звенящий тон — чересчур чужой для меня.
Поэтому я взял вместо лиры лютню, настроил ее и, вернувшись на кровать, начал играть самую первую песенку, которой меня когда-то обучила Джамиля. У меня она получалась хуже остальных песен, потому что пальцы упрямо цеплялись за воспоминание о том, как они когда-то не умели играть на этом инструменте. Но мелодия мне нравилась, она напоминала мне Джамилю, и это успокаивало.
А кроме того, именно эту мелодию я чаще всего исполнял в одном домике недалеко отсюда всю прошлую осень. Его величество узнает ее даже через закрытые двери.
Наконец послышались шаги: кто-то прошел по коридору и остановился у дверей. Я продолжал играть.
Через секунду двери резко распахнулись, и в спальню ворвались два варяга-охранника. По сравнению с этими громилами Грегор выглядел крохой. Они сразу направились к кровати, один выхватил лютню у меня из рук, второй схватил меня самого. Первый, опустив лютню на пол возле кровати, начал меля обыскивать. Оружия при мне, естественно, не было.
Тогда громилы отпустили меня и вышли из спальни, оставив императора Мурзуфла, одетого в пурпурное с ног до головы, стоять в дверном проеме.
— Вижу, ты поменял цвет обуви, — сказал я. — В зеленом ты смотрелся гораздо лучше.
Мурзуфл откинул назад голову и расхохотался.
— Я так и знал, что ты придешь, — с восторгом сказал он.
Назад: 62
Дальше: 64