Глава двадцать четвертая
Когда мы узнали, что Афины остались в одиночестве, то поднялись в Верхний город и принесли клятву товарищества. Предложил это кто-то, вспомнивший клятву на Самосе. Я помнил ее тоже: когда в тот день мы возносили гимн Зевсу, пел жаворонок, и дымок поднимался в глубокий голубой эфир, высоко, к самым богам. А сегодня уже надвигалась осень; серое небо висело над холмами, высушенными солнцем, и когда жрец принес жертву, холодный ветер понес дым и пепел мне в лицо.
День и ночь сторожили мы на стенах – ждали спартанцев. Но вместо них в город приходили афиняне.
Это не были пленники с Козьей речки. Тех спартанцы предали мечу, три тысячи человек. А эти пришли из городов Геллеспонта, которые открыли Лисандру ворота. Где бы он ни находил демократию, везде ниспровергал ее. Повсюду самые худшие олигархи уже были его орудиями. Они вместо него подминали людей; он отдавал им жизни их врагов и утверждал их высокое место в обществе. За несколько дней он вырезал столько людей, сколько война убила за годы. Спартанцам, сидящим дома, казалось, что Лисандр кладет все эти земли под пяту их Города, а на самом деле он забрал в свои руки больше власти, чем Царь Царей.
Где бы в своем походе он ни находил афинян, воинов ли, купцов или колонистов, он сохранял им жизнь и давал охранную грамоту – при условии, что они пойдут только в Афины и никуда больше. Они брели вдоль всей Фиванской дороги, через перевалы Парнефа и вниз на равнину, со своими женами и детьми, своими постелями и кухонными горшками. Весь день входили они через ворота Города, отряхивали пыль с ног, сбрасывали свою ношу и восхваляли великодушие Лисандра.
А потом, передохнув немного, отправлялись на рынок за пищей.
Мы перекрыли входы в гавань Пирея, как только поняли, что у нас нет кораблей, чтобы защищать их. Только маленький порт Мунихии остался без заграждения – для приема кораблей с зерном. Вначале прибыла пара судов из Геллеспонта, которые вышли еще до битвы, да два-три с Кипра. Зерно хранилось под вооруженной охраной. Но на следующий день пришлось отпустить столько же мешков, сколько привезли – со всеми этими новыми ртами рынок был выметен дочиста. Вскоре показался в виду флот Лисандра, две сотни парусов. Они сложили крылья на Саламине и захватили его без борьбы. А потом устроились там, как на насесте, не сводя глаз с Пирея, – и принялись ждать.
Спарта оказала нам большую честь – отправила к нам обоих своих царей. Царь Павсаний прошел маршем через Истмийский перешеек и привел свое войско под самые стены Города. В садах Академа он натянул свои шатры; мы видели, как спартанцы соревнуются в беге на песчаных дорожках или в метании диска. Они перерезали дорогу на Мегару; а потом царь Агис спустился из Декелеи и перекрыл дорогу на Фивы. Наступила зима, сначала с солнечными холодными днями, потом с холодными дождями. Не много потребовалось времени, чтобы даже малые дети поняли цену великодушию Лисандра.
Не прошло и нескольких недель, как люди стали умирать. Сначала – самые бедные, самые старые и те, кто уже болел. Чем меньше становилось пищи, тем выше поднимались цены; люди тратили на пищу все, что у них было; ремесла увядали, люди бросали работу, арендная плата не выплачивалась тем, кто жил на нее; каждый день вырастало число неимущих, а когда люди долго живут в бедности, они умирают.
Зерно выдавалось государством, по мере на голову. Но мера снижалась день ото дня, и приходившие последними не получали ничего. Ходить должен был глава дома. Мой отец поднимался до рассвета, многие ждали всю ночь. В холодные ночи люди простужались, и от этого умерли очень многие.
Дома, однако, мы сперва жили вполне хорошо. Теперь человек, имеющий мула, был почти так же богат, как владелец коня. Наш мул был совсем молодой, и в засоленном виде оказался на вкус почти как оленина. Когда отец забил его, я сказал:
– Надо послать Лисию часть. Ты же знаешь, мы всегда делаем так, когда совершаем жертвоприношения, а он посылает нам.
– Но сейчас мы не совершаем жертвоприношения, – возразил отец. – Мул неподобающее животное для жертвы богам. Теперь уже невозможно соблюдать все условности. Твой двоюродный дед Стримон, хоть он человек вполне состоятельный и брат моего отца, мне ничего не посылает.
– Тогда возьми из моей доли, отец. Много раз в битве Лисий проливал свою кровь, чтобы спасти мою. Так могу ли я пожалеть для него мяса мула?
– В Городе пять тысяч мужей, Алексий, которые проливали в битвах кровь за всех нас точно так же. Так что, я должен послать мясо каждому из них?
Но в конце концов он послал. Через некоторое время Лисий прислал нам голубя. Когда мы с ним встретились потом, я увидел, как он расстроен, что не мог послать ничего лучше, да и ради этого, наверное, изрядно потратился. То же самое творилось повсюду, за исключением богатых домов; но трудно приходилось тем, кто повторял за Пифагором: "Нет моего или твоего между нами".
Когда мера зерна снизилась до одного котиле на голову, было решено направить к спартанцам послов и спросить об их условиях мира.
Послы отправились в Академию; и люди, смотревшие им вслед, вспоминали, как после взятия Алкивиадом Кизика, а потом еще раз, после нашей морской победы у Белых островов, спартанцы предлагали мир на условиях, что каждая сторона сохранит то, что имеет, за исключением Декелеи, которую они нам вернут, если мы примем обратно олигархов-изгнанников. Вот из-за этого последнего условия вождь демократов Клеофонт взбудоражил народ и уговорил добиваться лишь войны до победного конца. Теперь его схватили, обвинив в уклонении от военной службы, и осудили на смерть. Но, говорят, человеку не следует оглядываться назад, когда он подходит к концу.
Наши послы скоро вернулись, ибо цари не пожелали вести с ними переговоры. Они сказали, что это – дело эфоров в Спарте. Тогда отправили послов снова, в долгий путь через горы и Истм; и они были уполномочены предложить спартанцам сейчас те же самые условия, которые они предлагали, чтобы каждая сторона сохранила то, что у нее есть. Вот только теперь у них было все, кроме самого Города, Пирея и Длинных стен.
В гаванях вовсю ловили рыбу, но улов становился все меньше с каждым днем. Когда люди на улице слышали, что в каком-то дворе отбивают осьминога, чтобы мясо стало мягче, они переглядывались между собой, как в прежние времена, когда перед дверью вывешивали лоб быка. За котиле масла отдавали две драхмы, да и то, если удавалось найти его.
Потом снова возвратились послы. Был серый промозглый день, с моря надвигались темные тяжелые облака. С вершины Пникса можно было увидеть волны с белыми барашками вплоть до самого Саламина и корабли Лисандра, направляющиеся в порт. Послы поднялись наверх, и от одного взгляда на их лица холод показался еще холоднее. Спартанцы завернули их назад от границы, когда услышали наши предложения, и велели возвратиться с чем-нибудь посерьезнее. Пусть Афины признают правление Спарты, а себя – подчиненным союзником и пусть снесут Длинные стены на протяжении десяти стадиев. Вот тогда можно будет поговорить о мире.
В тишине чей-то голос воскликнул: "Рабство!". Мы посмотрели в сторону Пирея и увидели великие стены Фемистокла, выступающие в гавань и охраняющие дорогу, подобные деснице человека, вытянувшейся от плеча, чтобы схватить копье. Лишь один из пританов предложил сдаться – и тут же был присужден к тюремному заключению за бесчестье Города. А потом мы двинулись вниз с холма, и мысли каждого вернулись к проблеме следующей трапезы.
Я остановился по дороге у Симона-башмачника, чтобы поставить заплату на сандалию, и в дверях столкнулся с Федоном. Мы не виделись уже с неделю; он сильно похудел, но привлекательности своей не утратил – скорее, его внешность просто изменилась. Я спросил, как он себя чувствует, не желая затрагивать вопроса, чем он кормится.
– О, пока хватает папируса, я живу неплохо. Люди все еще покупают книги – чтобы отвлечь мысли от желудка. И последнее время у меня появились кое-какие уроки. Ко мне приходят учиться математике, а я заодно учу их и логике. Половина неприятностей в мире проистекает от людей, не приученных возмущаться заблуждениями так, как возмущают их оскорбления.
Я посмотрел на свиток, который он держал, и на его руку. Казалось, сквозь нее просвечивают строчки.
– Федон, а что ты вообще здесь делаешь? Разве ты не знаешь, что спартанцы отправляют мелосцев на родину и дают им охранную грамоту?
Он улыбнулся и глянул через плечо в мастерскую. Симон сидел за рабочим столом с женским башмаком в одной руке и шилом в другой и слушал Сократа, который, держа в руке кусок выделанной кожи, что-то втолковывал Евтидему.
– Мы пытались дать определение стойкости, – пояснил Федон. – Не имея такого определения, мы не можем решить, является ли она благом абсолютным, либо относительным, либо же частичным. Но ты, дорогой Алексий, войди внутрь – и услышишь, как Сократ сравнивает ее с процессом дубления кожи и ведет к тому, что независимо, абсолютное она благо или нет, мы, развивая ее, получим больше, чем имели раньше. Так скажи, зачем мне голодать на Мелосе, когда здесь я получаю такое вознаграждение? Заходи и составь нам компанию.
Он взял меня за руку и повел внутрь.
Изо дня в день спартанские линии стягивались вокруг Города, и цена масла дошла до пяти драхм за два котиле. В открытой продаже имелось все, кроме зерна; его было недостаточно, чтобы уследить за справедливостью распределения. Бедняки начали бросать новорожденных, если у матери не было молока. Каждый раз, поднимаясь в Верхний город, ты слышал плач младенца где-нибудь среди камней или высокой травы.
Богатые пока ничего не почувствовали. Такие люди закупают запасы большими партиями; за то, чего не хватает, они могли заплатить – не говоря уже об их лошадях, ослах и мулах. Многие были щедры; Ксенофонт, когда забил своего любимого боевого коня, разослал по куску всем друзьям и написал нам самое благородное письмо, превращая свой дар в шутку, так чтобы мы не ощущали стыда, что не можем послать ничего взамен; Критон, я думаю, кормил всю семью Сократа одно время, а после – Федона, так же как и всех своих пенсионеров и нахлебников – этих он поддерживал с самого начала; Автолик помогал некоему искалеченному борцу, который учил его в мальчишеские годы. Но никто из них не мог изменить главного: когда-то бедность и богатство означали пурпур или домотканый холст, теперь же – жизнь или смерть.
Тем временем Город выбрал нового посла, чтобы совершить еще одну попытку. Им стал Ферамен. Он сам предложил себя для этого дела. Сказал, что обладает среди спартанцев влиянием, причины которого раскрыть не может. Люди поняли, что он имеет в виду. Недаром он входил в число "Четырехсот". Однако под конец он перешел на сторону справедливости и сделал больше других для спасения Города. И если он сумеет выторговать для нас условия получше, удачи ему. Мой отец радовался, что такая честь оказана его старому другу, который всего неделю назад прислал нам хороший кусок ослиной шеи.
Итак, Ферамен отправился, и со стен видели, как он едет верхом по Священной дороге в сторону Элевсина с какими-то спартанцами. Город ждал. Три дня превратились в четыре, неделя – в две, и цена за котиле масла дошла до четырех драхм.
В конце первой недели я убил собак. Поначалу они сами добывали себе пропитание и перестали заглядывать нам в глаза, когда подходило время кормления. Но теперь, когда на рынке начали торговать крысами по драхме за штуку, у них вылезли наружу ребра; и отец сказал, что если ждать дальше, то на них вообще не останется мяса. Когда я начал точить охотничий нож, две из них подошли ко мне, виляя хвостами, – думали, что мы собираемся поохотиться на зайца. Я намеревался начать с самого маленького песика, которого любил больше других, – чтобы он, будучи первым, не чуял страха. Но он забился в темный угол и начал скулить, глядя оттуда на меня. Впрочем, и на самой большой собаке мало нашлось мяса на засолку. Остальные же, когда я их ободрал, годились только на жаркое, но все же мы кормились ими три дня.
Еще до этого мы продали Кидиллу. Отец купил ее для моей матери, когда они поженились; мы думали освободить ее, когда не сможем больше кормить, но теперь это означало обречь девушку на голодную смерть. Ее купил печник, за четверть того, что она стоила, когда мы покупали ее совсем зеленой и необученной. Она плакала – и не только из-за себя, но и из-за моей матери, которую вынуждена была покинуть за месяц или два до ее срока.
И все это время приходилось нести караул на стенах, иначе спартанцы, потеряв терпение, попытались бы захватить нас врасплох. Как-то в таком карауле один из людей Лисия обвинил другого, что тот крадет пищу, – и оба выхватили мечи. Лисий, прибежавший разнимать их, получил удар в верхнюю часть бедра, почти до кости. Я ходил его проведывать – и каждый раз он говорил, что ему уже лучше, и ничуть не болит, и завтра он начнет ходить. Он больше не получал арендной платы за отцовский дом, который находился за городской стеной; теперь он потерял и воинское жалованье, и мне казалось, что выглядит он больным. Но он говорил, что успел продать большую брошь Агамемнона, пока из-под рынка не вылетело дно, и что зять прислал ему что-то, и что маленькая Талия оказалась отличной хозяйкой, в общем, живут они не хуже любого другого.
Единственное, в чем Город не испытывал недостатка – это граждане; между выходами в караул у нас было полно свободного времени. Однажды я застал мою сестренку, Хариту за игрой: она рассадила вокруг себя кукол и кормила их камешками и бусинками.
– Будь хорошей девочкой, – говорила она, – и съешь весь свой суп, иначе не получишь ни жареной козлятины, ни медовых оладий.
В восемь лет дети растут быстро; в ней как будто ничего не осталось, кроме ног да глаз…
На следующее утро я сказал отцу:
– Я собираюсь поискать работу.
Мы в это время завтракали, на столе было с полкотиле вина, смешанного с четырьмя частями воды. Он поставил кубок и переспросил:
– Работу? Какую работу?
– Любую работу. Дубить кожу, мешать известь – мне все равно.
Утро было морозное, и выдержка мне изменяла.
– Что ты такое говоришь! – воскликнул он. – Эвпатрид, из семени Эрехтея и Иона, аполлонова сына , будет обивать пороги у ремесленников, как жалкий метек, выпрашивая работу? Да еще день не кончится, а какой-нибудь доносчик начнет шептать, что мы не граждане, так всегда бывает. Давай по крайней мере сохраним хоть немного достоинства.
– Ну, отец, если уж наш род так хорош, то давай лучше позаботимся, чтобы он на нас не кончился, – ответил я.
В конце концов он дал мне позволение. Говорят, хорошее начало половина дела. Но в большинстве мастерских, куда я приходил, мне даже и спрашивать не пришлось. Перед каждой ждала кучка людей, которые сами были мастерами у себя в Сесте или Византии, а теперь соглашались, если не получат работы по своему ремеслу, хоть полы мести. Они стояли, сгорбившись от холода, притопывая ногами и охлопывая себя руками, и дожидались, пока мастерская откроется; гневно поглядывали друг на друга – но не на меня: меня они принимали за покупателя.
На улице Панцирщиков в каждой мастерской, где был раздут горн, толпились беженцы, забредшие в поисках тепла, их приходилось разгонять, чтобы освободить место для работы. Каждый горшечник обзавелся художником, мастером по росписи ваз, который месил ему глину. Ремесленники, лишившиеся всех рабов, теперь имели сколько угодно рабочих рук – только у них не было работы.
Я прошел всю улицу, где работали мастера, высекающие из камня гермы, чувствовал я себя усталым и раздраженным, но все же домой не спешил. Дальше я оказался в квартале скульпторов и, проходя мимо тихих мастерских, догадывался, как много из них не работает. Но вот, уловив стук деревянного молотка по долоту, я вошел посмотреть – и передохнуть от холодного ветра.
Это была мастерская Поликлета-младшего, обычно по утрам полная людей. Сейчас же здесь находился лишь сам Поликлет да ученик, высекающий надпись на пьедестале. Поликлет устанавливал на деревянной колоде внутреннее крепление для стоящей фигуры – сейчас он его выгибал. Я поздоровался с ним и поздравил с тем, что он все еще в состоянии работать в бронзе. У человека дела должны идти хорошо, если он позволяет себе покупать топливо для литья.
За работой он никогда не отличался разговорчивостью, потому я удивился, что он как будто обрадовался мне.
– Даже в эти дни, – отвечал он, – люди, которые пообещали что-нибудь богу, знают, что своих обетов лучше не забывать. Вот это будет приз для хорега : Гермес, изобретающий лиру.
Он отложил пруток в сторону, взял свою рисовальную доску и уголь.
– Как бы ты стал, Алексий, чтобы натянуть струны на лиру?
– Я бы сел, как любой другой. Но бог, полагаю, может сделать как угодно.
На стене висела лира; я снял ее и, чтобы чем-то заняться, начал настраивать.
– Может, сядешь? – Он набросил одеяло на куб из паросского мрамора, чтобы не холодно было сидеть. – Если хочешь сыграть что-нибудь, это доставит мне удовольствие.
Я сыграл пару учебных мелодий, но ничего хорошего у меня не вышло слишком замерзли пальцы. Подняв взгляд, я увидел, что он вовсю орудует своим углем. Когда тебя раздевают глазами, сразу чувствуешь.
– Ну нет, в такую погоду я ни для кого не стану раздеваться, – сказал я со смехом. – Дождись своего натурщика, которому ты за это деньги платишь.
Он кашлянул и принялся заострять свой уголь.
– Сейчас с этим трудно. Неделю-другую назад я мог найти хоть полдюжины натурщиков с таким сложением, как мне нужно. Но сегодня… – Он пожал плечами. – Правильная анатомия – традиция этой мастерской. Мой отец сделал себе имя на олимпийских победителях. Мне не по нутру работать, не имея перед глазами живого тела. Но сейчас, расхаживая по улицам, ничего не сыщешь, в эти дни только развитые долгими упражнениями мускулы сохраняют форму; а когда зайдет человек благородный, так я опасаюсь предложить ему соглашение – чтобы не обидеть.
Я чуть не расхохотался в голос. Думаю, дело было в том, что я обычно заходил сюда посмотреть на работу вместе с Ксенофонтом или еще кем-нибудь состоятельным. Я избавил его от опасений, стараясь не проявить, однако, слишком большой охоты.
– Самое большее, что сегодня можно предложить, – это немного гостеприимства, – сказал он.
Но это была совсем не плохая сделка: он собирался платить мне едой, которая стоила дороже денег. Это означало, что, пока длится работа, я не буду ничего брать из дома. Скоро я узнал, что каждый еще работающий скульптор поступал так же, чтобы его натурщик не худел слишком быстро.
Поликлет обошелся со мной очень хорошо. Даже внес небольшой противень с углями, чтобы согреть меня. Но в конце концов мне пришлось стоять, перенеся вес тела на одну ногу с выпяченным наружу бедром – поза эта только-только вошла в моду и была предметом всеобщего увлечения. Я стоял, держа в вытянутой руке какую-то штуковину, изображающую собой корпус лиры, а другой рукой показывал на нее; жеманная поза, как я и сейчас думаю: хоть и просто ремесленник, он был вполне благородным человеком – но не настоящим художником, как его отец.
Поза эта смотрелась со стороны легкой и непринужденной, но поддерживать ее оказалось тяжелой работой, особенно в первый день, ибо вчерашний ужин мой составлял суп из собачьего хвоста да несколько оливок. Под конец у меня возникло сосущее ощущение в желудке и перед глазами завертелась черная паутина, но тут Поликлет устроил передышку, и мне стало легче. Ужин оказался обильнее, чем у нас дома. Я думал, что улучу момент припрятать что-нибудь, но он, хоть и вел благопристойную беседу, не спускал с меня глаз.
Я надеялся, что Сократ не зайдет поглядеть на его работу. Ему нравилось, чтобы статуя, будь то изображение человека или бога, твердо стояла на обеих ногах, как делали в его времена. Отец мой воспринял мою работу очень спокойно. Сам он переносил все тяготы без жалоб – ему пришлось повидать кое-что похуже. Он даже не похудел до такой степени, как при возвращении с Сицилии.
Время шло, а от Ферамена не было никаких вестей. Когда закончился месяц, мы подали знак спартанцам и спросили, не умер ли он. Но они ответили, что условия мира все еще обсуждаются. Масла купить уже больше нельзя было, только выменять на что-нибудь. Зерна выдавали по полкотиле на голову, если ты приходил рано. Я устроил так, чтобы получать порцию за Лисия, пока он лежал. Больше я ничего не мог для него сделать – только избавить от необходимости ковылять через город темной зимней ночью; если бы его рана омертвела, ему пришел бы конец. Когда мы с отцом возвращались домой, мать разводила небольшой огонь и давала нам вина с горячей водой, чтобы мы чуть отогрелись. А потом я стоял в карауле на стене или позировал для Поликлета.
Глиняная модель Гермеса заняла у него три недели. И все еще никаких вестей от Ферамена. Когда работа была окончена и готова для отливки, Поликлет дал мне сыру сверх обычного ужина и распрощался со мной. Я надеялся, что кто-то даст ему очередной заказ, но, конечно, таких не нашлось. Я был уже в дверях, и тут он окликнул меня:
– О тебе на днях спрашивал Хремон. По-моему, он еще работает.
Говорил он, не глядя на меня. Он догадывался, что я слышал разговоры об этой мастерской.
– Да, я знаю. Работа дневная и ночная. Нет, благодарю тебя, Поликлет, – сказал я.
– Извини. Но порой люди рады узнать…
На следующее утро я ушел, не сказав дома, что моя работа окончена. Я думал, что если обшарю Город, то наверняка найду где заработать несколько оболов. Теперь уже и последний из наших арендаторов перестал платить, и кладовая почти опустела. Кое-что и сейчас можно было купить за деньги: оливки, дикую птицу, куницу или даже рыбу, если дойдешь до Пирея. Мясо тоже было, но стоило оно целый статер за мину. Иногда я мог прийти домой и сказать, что поел в Городе, но не часто – это уничтожило бы мои шансы на работу у скульпторов. Я еще был в такой форме, что Поликлет меня вовсю расхваливал, даже под конец.
Я не особенно обращал внимание на людей вокруг, и не знаю, что заставило меня поднять глаза на проходившую мимо женщину. Случилось это на одной из улиц, где Керамик выходит на Агору. Сначала я не был уверен, потому что она выросла на добрых полпяди после свадьбы – скоро станет совсем высокой. А потом подумал: "Она слишком молода и сама не понимает, что затеяла. Кто-то должен объяснить ей". И вот я остановил ее и, говоря ласково, чтобы не встревожить, спросил:
– Жена Лисия, ты вышла одна?
У нее перехватило дыхание, будто от удара ножом. Она перепугалась до полусмерти. Я сказал:
– Не бойся, жена Лисия. Разве ты забыла Алексия, который был дружкой жениха на вашей свадьбе? Ты ведь знаешь, что со мной тебе ничто не угрожает. Но ты не должна поступать так; он будет тревожиться, если узнает.
Она не отвечала. Я слышал, как у нее стучат зубы – как у моего отца во время приступа лихорадки.
– Улицы небезопасны для одинокой женщины, – продолжал я. – Сейчас не обязательно выглядеть как гетера, чтобы к тебе начали приставать. Слишком многие женщины на все готовы ради горсти ячменной муки.
К ней наконец вернулась речь.
– Нам не по средствам нанять девушку, чтоб ходила на рынок. Мы посылали мальчика. Никто не думает об условностях сейчас.
– Женщины ходят вместе, по двое, по трое – посмотри, сама увидишь. С тех пор, как мы продали нашу рабыню, моя мать всегда так делает. В следующий раз можешь пойти с ней вместе. Но одна ты выходить не должна, не то начнутся пересуды. Идем, я пойду с тобой и провожу до дома. Если ты прикроешься покрывалом, никто ничего не узнает.
– Нет, я не хочу идти с мужчиной по Городу.
Я заговорил было, потом увидел ее глаза: словно у проигравшегося игрока, делающего последний бросок.
– Жена Лисия, что случилось? Мне ты можешь сказать – я его друг.
Она посмотрела на меня снизу вверх мрачно, безнадежно.
– Скажи мне, и я что-нибудь сделаю. – И потом, чувствуя собственную глупость, добавил: – Ему я ничего не скажу. Даю слово благородного человека.
Она обеими руками прижала покрывало к лицу и заплакала. Мимо проходили люди, иные задевали нас, но никто не обращал внимания. Плачущая женщина не была сейчас редкостью в Городе. Неподалеку находилось открытое место, заваленное камнями. Я отвел ее туда, и мы сели на камень с надписью: "Здесь стоял дом предателя Архестрата".
Она, съежившись на камне, говорила:
– Если ты ему друг, отпусти меня, Алексий. Он умрет, если не будет есть.
Я молча сидел, глядя себе под ноги, на битый камень, и думал: "Зачем я заговорил с ней? Это бывало и прежде – обязательно ли мне знать обо всем?" Наконец я выдавил из себя:
– Это… первый раз?
Она кивнула, не отнимая от лица сложенных ладоней.
– У него теперь горячка каждую ночь, и рана не заживает. Я перевязываю ее по три раза в день, но одни перевязки без пищи не помогают, а он не прикоснется к еде, если не увидит сперва, что я поела. Он даже следит, чтобы я проглатывала. А когда я сказала, что не буду есть, он встал и попытался выйти. Он думает, что может все. Он думает, что может жить на одной воде. – И снова заплакала.
Я пробормотал:
– Я не могу ничего взять из дому. Моя мать на восьмом месяце. Но мы найдем какой-нибудь выход.
Она продолжала плакать. На покрывале проступили большие пятна от слез.
– Пришла одна старая женщина, – говорила она, – та, что продает глиняные светильники. И сказала, что какой-то богатый молодой человек увидел меня и влюбился… и если я встречусь с ним у нее в доме, он мне что-нибудь подарит. Я рассердилась и прогнала ее, а потом…
– Ну да, всегда у них богатый молодой человек. А потом им окажется старый обтрепанный сирийский торговец сластями. Он будет ждать, что ты сделаешь это за ужин и еще поблагодаришь его. – Я чувствовал в себе жестокость, как потерпевший поражение. – Если ты сейчас же не отправишься обратно к Лисию, то я сам пойду к нему.
– Ты дал мне слово!
Она подняла голову, вуаль соскользнула, и я увидел лицо дочери Тимасия и сестры его сыновей.
– Прикрой лицо. Ты что хочешь, чтобы весь Город тебя видел? Он все равно потом узнает, и что тогда?..
– Если он будет жив, чтобы узнать потом, – проговорила она, – значит, моя жизнь длилась достаточно долго.
– Талия…
Она оглянулась на меня – как ребенок, когда наказание розгами закончилось. Я взял ее за руку; пальцы были молодые, холодные и огрубевшие от работы.
– Иди домой, к Лисию, и оставь все заботы мне. Помни, он доверил тебе свою честь. Как ты думаешь, он продал бы ее за хлеб? Значит, и ты не должна. Иди домой, дай мне слово не думать больше об этом, а я пришлю вам что-нибудь сегодня вечером. Сегодня вечером – или завтра с самого утра. Даешь ли ты мне слово?
– Но как ты сможешь, Алексий? Ты не имеешь права отбирать хоть крошку у своей матери.
– Мне этого не нужно. Найдется дюжина дел, к которым мужчина может приложить руки. С женщиной обстоит по-иному. Но ты должна пообещать мне.
Она поклялась, держа свою руку в моей, и я проводил ее до конца их улицы.
А потом пошел через Город, по Улице Панцирщиков, потом Медников, потом Гермщиков, где под каждой мастерской выстроилась очередь ремесленников, дожидающихся возможности выполнять рабскую работу. Вскоре я добрался до квартала скульпторов и нашел мастерскую Хремона. Дверь была приоткрыта, и я вошел.
Он только что закончил мраморную статую и наблюдал, как художник раскрашивает ее; она изображала Аполлона с длинными волосами, собранными по-женски в узел, играющего со змеей, выполненной из покрытой эмалью бронзы. Хремон сделал себе громкое имя среди самых новомодных школ. Именно о нем можно было сказать "его мрамор дышит". Да я бы поклялся, что если этого Аполлона ущипнуть сзади, он подпрыгнет.
Полка вдоль стены была заполнена пробными изображениями в воске и глине; если Хремон продавал столько же бронзовых изделий, то дела у него должны были идти очень хорошо. Все эти изваяния изображали молодых людей или юношей на пороге мужеского возраста: вытянувшихся, присевших на корточки, лежащих – разве что не стоящих на голове.
Он полуоглянулся через плечо и бросил:
– Не сегодня.
– Ладно, – сказал я, – это все, что мне нужно знать.
При этих словах он резко развернулся, и я добавил:
– Я зашел лишь потому, что обещал тебе первому.
– Подожди, – сказал он.
Это был бледный полный муж, с лысой головой, рыжеватой бородой и приплюснутыми на концах пальцами. На нем все еще хватало лишнего жира. Я порадовался, увидев, что он пока что может себе позволить хорошо питаться.
– Я принял тебя за другого. Входи, – пригласил он. А потом бросил художнику: – Иди, можешь закончить завтра.
Я шагнул внутрь, он обошел меня вокруг два-три раза.
– Разденься, я на тебя погляжу.
Я сбросил одежду, он снова обошел вокруг.
– Хм-м, да. Ну-ка прими позу. Присядь на корточки и протяни руки вперед, как будто выпускаешь петуха для боя. Нет-нет, дорогой мой. Вот так.
Он взял меня за талию пухлыми ладонями. Я дал ему подержаться немного, потом сообщил:
– Я беру две драхмы в день.
Он отскочил от меня с криком:
– Да ты с ума сошел! Две драхмы! Брось, брось. Хороший ужин за моим собственным столом, больше никто не платит. – И добавил: – Я даю своим натурщикам вино.
– Это хорошо. Но я беру две драхмы. – Я оглянулся через плечо. – Никто пока не жаловался.
Он покачал головой, поцокал языком.
– До чего нынче дошли молодые люди! Никаких чувств, никакого понятия об изяществе манер… Лодыжки как у крылоногого Гермеса, лицо Гиакинта, тело Гиласа в пруду… и тут же – "Я беру две драхмы", как удар молотка… Жуткая штука эта война; ничто уже теперь не станет прежним. Ладно, ладно, согласен. Но тебе придется поработать за это. Вот, держи горшок – это будет твой бойцовый петух. Опусти левое колено, коснись им пола и чуть выверни наружу. Да нет, нет, вот так…
Через некоторое время он взял с полки комок пчелиного воска и начал разминать его своими плоскими пальцами. Рядом со мной розовощекий Аполлон, Двуязычный, криво усмехался своей толстой зеленой змее.