8
Помню, как сильно удивился я в свое время, когда узнал, какое великое множество языческих богов и богинь существует у римлян. Если в нашей старой германской религии есть всего одна богиня цветов, Нертус, которая отвечает также за все, что произрастает на Матери-Земле, то язычники-римляне верят не в одно божество цветов, а в целых четыре или пять. Ну посчитайте сами. Богиня по имени Прозерпина отвечает за растения, когда они только дают побеги, Велутия заботится о распускании листвы, Нодин занимается почками и бутонами, и, наконец, когда растение находится в полном цвету, в дело вступает Флора. Но и это еще не все. Если растение съедобное, то на помощь приходит еще одна богиня, Церера, которая отвечает за плоды. Я, помню, недоумевал: зачем нужно так много богинь? А сейчас пришел к выводу, что одной не хватает. Нет богини, которая бы помогала во время опадания некогда очень красивой и полезной листвы.
Хотя Теодорих в течение всех своих, так сказать, осенних лет оставался живым и проворным, каким я всегда знал его, но я понимал, что, когда заболела и умерла его супруга Аудофледа, уже началась зима его жизни. Эту тяжелую утрату он, очевидно, переживал гораздо более болезненно, чем некогда преждевременную смерть Авроры, — может, оттого, что он старился вместе с Аудофледой. Я заметил, что это часто связывает мужчину и женщину сильнее, чем любовь, хотя эти двое, разумеется, искренне любили друг друга. В любом случае в течение тех пяти лет, что прошли после смерти королевы, Теодорих стремительно старел. Его волосы и борода, бывшие когда-то яркого золотистого цвета, а позднее излучавшие серебристое сияние, теперь стали пепельными. Каков мой друг теперь? Хотя король все еще держится прямо, он сильно исхудал, его руки иногда дрожат, и он устает даже оттого, что слишком долго сидит. Его голубые глаза, которые когда-то могли легко меняться и излучать то веселье, то ярость и наоборот, не лишились своего цвета, как это происходит у многих старых людей, но теперь в них не было прежних глубины и света. Голос Теодориха все еще тверд и громок, он не стал тонким и не дрожит, но иногда речь его становится такой же бессвязной, как и опусы Кассиодора.
В тот раз, когда Симмах выразил беспокойство насчет того, что король дважды послал к нему одно и то же письмо, сенатор лишь произнес вслух то, что давно замечали — усиленно делая вид, что все в порядке, — все придворные и приближенные Теодориха. Я сам впервые обратил на это внимание, когда как-то оказался во дворце в Равенне. Мы с королем беседовали, и тут к нам неожиданно подошла принцесса Амаласунта, ведя с собой маленького сына, принца Аталариха. Я не помню, что именно мы с Теодорихом тогда обсуждали, но он продолжил разговаривать со мной, бросив на дочь и внука такой равнодушный взгляд своих голубых глаз, словно те были слугами, которые пришли вытереть пыль. И только когда сопровождавший слуга объявил их имена, произнеся их громко и отчетливо, Теодорих моргнул, потряс головой и наконец одарил дочь и внука слабой улыбкой узнавания.
Я тактично принес свои извинения и удалился, поэтому я так и не узнал, что привело Амаласунту в тот день во дворец. Но среди слуг ходили сплетни, что она никогда не общается со своим отцом, кроме тех случаев, когда является что-нибудь потребовать или выразить свое недовольство и пожаловаться, — точно так же Амаласунта сроду не навещала «дядюшку Торна», если только не пыталась уговорить меня продать ей подешевле дорогого раба. Ни супружество, ни материнство, ни вдовство не изменили принцессу, она так и осталась той прежней Ксантиппой, какой была всегда.
Но хуже всего, что она превратила маленького Аталариха в свое подобие. В результате пятилетний малыш стал самым противным надоедой, какого только можно себе представить. Он вечно прятался за материнскую юбку и даже в этом святилище только жаловался и хныкал. Таким образом, в тот раз, когда, казалось, Теодорих не узнал своего отпрыска, я решил, что король специально сделал вид, что ничего не помнит, и что отеческую улыбку он выдавил из себя только в моем присутствии.
Но, очевидно, это не было притворством. Вскоре мне довелось оказаться среди множества гостей на пиру, который король давал в честь каких-то знатных гостей-франков. Во время трапезы Теодорих веселил честную компанию историями из нашего боевого прошлого, включая и то время, когда наша армия сумела открыть неприступное здание, где хранилась городская казна, как он почему-то сказал, Сисции.
— Мы проделали это всего лишь при помощи самых обычных зернышек овса, можете себе представить? — спросил он радостно. — Наполнили овсом оловянные клинья, из которых мы и нарезали наши «иерихонские трубы». Это была остроумная идея присутствующего здесь молодого маршала… — Он показал на меня, затем запнулся. — Молодого маршала… хм…
— Торна, — промямлил я в некотором смущении.
— Да, молодого сайона Торна. — И король продолжил свою историю, в то время как гости пожирали меня глазами, очевидно удивляясь тому, что Теодорих назвал меня молодым.
Когда история была закончена, вся компания засмеялась и одобрительно загудела, но один из франков заметил:
— Любопытно. Я посещал Сисцию после этого. Здание выглядит абсолютно целым. И почему-то ни один из горожан не упоминал об этом происшествии. А ведь такое вряд ли забудешь…
— Местные жители, вероятно, предпочитают не вспоминать о своем позоре, — перебил его Боэций, весело рассмеявшись, и перевел разговор на другую тему.
Разумеется, ни один из придворных Теодориха даже не пытался поправлять его на людях. Но я чувствовал, что, будучи самым близким его другом, могу это сделать, и позже с глазу на глаз сказал ему:
— Вообще-то при помощи «иерихонских труб» мы захватили Сингидун. А в Сисции мы сделали подкоп и пригрозили обрушить сокровищницу, именно таким способом мы и вошли внутрь.
— Да неужели? — Теодорих тут же встревожился, а затем возмутился: — Ну и что из того? Не пойму, ты-то чем недоволен? Я же похвалил тебя за находчивость, не так ли? — После этого он похлопал меня по плечу и с облегчением хихикнул. — Ну да ладно. Хорошую историю нет нужды перегружать деталями. А ведь это все еще хорошая история, а, Соа?
* * *
— Маршал Соа умер десять лет тому назад, — с грустью заметил я, когда рассказывал об этом происшествии Ливии. — Мы с Теодорихом были друзьями почти пятьдесят лет, но теперь он частенько забывает мое имя.
— Которое из твоих имен? — уточнила она с легкой насмешкой.
— Торн, разумеется. Он никогда не знал меня как Веледу. Мало кому, кроме тебя, известна моя тайна.
— Почему бы тебе не рассказать ему? — Ливия улыбнулась так же шаловливо, как делала это, когда была еще ребенком. — Вдруг это поможет забывчивому Теодориху лучше запомнить тебя.
Я тоже ухмыльнулся, но печально:
— Ну уж нет, эту тайну я хранил от него на протяжении долгих лет. И она уйдет в могилу с тем из нас двоих, Ливия, кто раньше умрет. В любом случае я уже давно не был Веледой. Только с тобой.
Это было правдой. После того как я закрыл свой дом на том берегу Тибра, у меня не было больше места, где я мог побыть женщиной. Возможно, это и было одной из причин, почему я время от времени стал навещать дом Ливии. Она никогда не отказывалась принять меня и, казалось, была даже рада моим визитам, причем, льщу себя надеждой, не только потому, что я был единственным, кого она вообще могла видеть.
За исключением этого я больше никак не облегчил Ливии содержание под стражей. Ей никогда не позволялось покидать дом, и никто не заходил к ней. Было только два человека, с кем она могла общаться: я сам и ее единственная оставшаяся служанка. Но все общение Ливии со своей рабыней сводилось лишь к отдаче простых приказов и получении таких же простых ответов. Девушка-sere казалась не слишком-то приветливой. Она прислуживала Ливии очень неплохо, но исполняла свои обязанности в печальном молчании: я понял, что бедняжка замкнулась из-за того, что я отказал ей в том единственном, для чего ее вырастили.
Мне было нетрудно раскрыть перед Ливией свою двойную природу. Я почувствовал, когда поцеловал ее в тот единственный раз, что она заподозрила правду обо мне, если только она не заподозрила ее еще много лет назад, когда была маленькой девочкой. Это открытие не потрясло, не возмутило, не ужаснуло и не удивило Ливию. Она восприняла новость спокойно, что вряд ли могло произойти, будь мы с ней помоложе. К счастью для нас обоих, мы уже миновали тот возраст, когда все мужчины и женщины рассматривают друг друга исключительно как потенциальных любовников — тогда даже женщина столь добросердечная и деликатная, как Ливия, восприняла бы это открытие с изумлением, а возможно, даже с разочарованием или с некоторым нездоровым интересом, желанием «испробовать». А сейчас все прошло спокойно.
Когда я сказал ей: «Я маннамави, андрогинес, обоеполое создание», — Ливия не разразилась изумленными восклицаниями, не стала задавать вопросов, а только спокойно ждала, что еще я сочту возможным рассказать ей. Она ни разу не намекнула, что ей интересно узнать о физической природе моей аномалии. Ни разу не полюбопытствовала, на что похожи жизнь и любовь маннамави. Хотя постепенно я сам рассказал ей много чего о себе — о тех двоих, что уживались во мне, — потому что теперь, когда бы я ни оказался в Риме, я все чаще и чаще приходил навестить Ливию.
Нам было уютно вдвоем — хотя, наверное, правильнее было бы сказать, втроем. Разумеется, я всегда прихожу в дом узницы одетым как Торн, но, оказавшись внутри, я могу свободно общаться с Ливией как мужчина с женщиной или как женщина с женщиной. Я даже могу говорить с ней о многих вещах, которые не могу или не хочу обсуждать с другими людьми. Возможно, тут сыграло свою роль то, что я познакомился с Ливией давным-давно. Я встретился с ней даже прежде, чем с Теодорихом. Кстати, в последнее время я все чаще прихожу к Ливии, чтобы поговорить именно о нем.
— В моих словах есть лишь доля шутки, — сказала она теперь. — Нет, серьезно, Торн, почему бы и не рассказать королю всю правду о себе?
— Liufs Guth! — воскликнул я. — Признаться, что я почти полвека обманывал его? Если Теодорих не умрет на месте от апоплексического удара, то, конечно же, пожелает, чтобы я умер еще худшей смертью.
— Сомневаюсь, — заметила Ливия. Она из деликатности воздержалась от того, чтобы указать на очевидное: не все ли теперь равно, какого пола была такая старая развалина вроде меня. — Попробуй, Торн. Расскажи ему.
— И к чему это приведет? Мы, придворные, уже поняли, что разум и память короля затуманены. Это может пагубно отразиться на его состоянии…
— Ты сам говорил, что промахи Теодориха начались во время болезни королевы и усугубились с ее кончиной. И что сейчас единственная женщина рядом с ним — это его дочь, которая лишь неизменно огорчает его. Теодорих может почувствовать себя лучше в обществе новой женщины. Своей ровесницы, которая вдобавок хорошо знает его. И которая, как это ни удивительно, оказывается, была ему верным другом всю жизнь. Веледа вполне может оказаться той, в ком он нуждается.
— Как ты во мне? — спросил я, улыбаясь, но затем решительно покачал головой. — Я благодарен тебе за совет, Ливия, но… eheu! Нет, я не могу нарушить свое долгое молчание. Во всяком случае, пока.
— А потом, — сказала она, — может так оказаться, что будет уже слишком поздно.
* * *
Даже христианские священники, римские авгуры и готские прорицатели — словом, все те, кто притворяется, будто знает хитрости коварных демонов, — не в состоянии прогнать те злые силы, что терзают человека, когда он становится старым и беззащитным. Если существует демон забывчивости и если он впервые незаметно подкрался, воспользовавшись слабостью Теодориха, оплакивающего Аудофледу, то тогда, похоже, все остальные демоны только и ждали момента, чтобы пробиться сквозь щели в броне нашего короля. И они ловко отыскали их, потому что с этого времени каждый год случалось что-нибудь, что подобно осадному тарану разрушало защиту Теодориха.
Его королева скончалась в 520 году от Рождества Христова. А год спустя из Лугдуна пришло известие о смерти его старшей дочери Ареагни. Теодорих не особенно убивался, потому что ему сообщили, что она умерла легко, во сне, а жизнь у Ареагни была счастливой. Целых пять лет до этого она была королевой бургундов, ее супруг Сигизмунд унаследовал корону своего отца в 516 году. Вдобавок у Ареагни остался сын, юный принц Сигерих, еще один внук Теодориха, наследник бургундского престола.
Однако вскоре, в 522 году, из Лугдуна пришло другое, поистине ужасное известие. Вдовствующий король снова женился, и его новая супруга, разумеется, собиралась родить ему собственных детей и не хотела, чтобы у них были соперники. Словом, она убедила Сигизмунда убить своего первенца, юного принца Сигериха. Полагаю, мы никогда не узнаем, почему король Сигизмунд совершил это ужасное преступление, был ли он жестоким чудовищем, самым большим подкаблучником в истории или же совершенным безумцем. Так или иначе, если он прослышал о склонности Теодориха к забывчивости, или же рассчитывал на то, что его бывший тесть не заметит это чудовищное детоубийство, или же думал, что гот может позволить так оскорбить себя и оставить оскорбление без отмщения, — в любом случае Сигизмунд очень сильно ошибался.
Теодорих собрал всех нас, своих советников, в тронном зале, и мы увидели, что чудовищная ярость придала королю сил и он вновь стал тем, кого мы помнили. Его глаза перестали быть тусклыми, они засверкали синим светом подобно огням Gemini. Его борода больше не свисала самым унылым образом и не выглядела прилизанной, но воинственно ощетинилась. Когда магистр Боэций посоветовал королю не торопиться предпринимать ответные действия, а «сначала хорошенько все обдумать», Теодорих зарычал на него:
— Это предложение торговца, если не предателя!
И Боэций благоразумно скрылся с его глаз.
Когда писец Кассиодор предложил отправить бургундам возмущенное послание, Теодорих взвыл:
— Слова? К черту слова! Позвать сюда генерала Тулуина!
Я думаю, он и сам бы отправился, если бы только смог преодолеть галопом такое расстояние, и во всяком случае хотел, чтобы его армия выступила в поход немедленно. Итак, под предводительством Тулуина спешно собранная, но на редкость многочисленная и пылающая праведным гневом армия ринулась, подобно буре, на запад.
Однако, к счастью, судьба решила сама отомстить жестокому сыноубийце. Прежде чем Тулуин достиг Лугдуна, бургунды оказались втянутыми в войну с франками, и в первой же битве Сигизмунд был убит. Поскольку он сам уничтожил своего прямого наследника, корона отошла его двоюродному брату по имени Годемар. Этот человек, столь неожиданно оказавшийся в ответе за королевство, и без того находящееся в состоянии войны с франками, не намерен был скрестить мечи еще и с армией готов, которая уже стояла под стенами Лугдуна. Король Годемар униженно предложил компенсировать королю Теодориху потерю внука, уступив ему все южные земли Бургундии, и генерал Тулуин с готовностью подписал это соглашение. Итак, абсолютно без всяких потерь — если не считать несчастного юного принца Сигериха — королевство готов приобрело земли на своих западных границах, которые теперь простирались до реки Изере, что текла с этой стороны Альп.
Таким образом, слава и могущество Теодориха еще возросли, и, кроме того, неожиданно расширились его владения, но это не смогло облегчить его горя от потери дочери и внука. Когда ярость короля улеглась, Теодорих снова погрузился в отчаяние, а последовавшие за этим события только усилили его. Следующие печальные известия прибыли из Карфагена, и в данном случае речь шла не только об очередном оскорблении семейства Теодориха, теперь уже возникла угроза самому правлению короля.
В послании из Карфагена говорилось, что Трасамунд, король вандалов и супруг Амалафриды, старшей сестры Теодориха, умер и ему наследовал Хильдерих. Как я уже упоминал, среди вандалов всегда преобладало арианство, их короли никогда не относились терпимо к католичеству, но всегда противостояли ему. Однако этот Хильдерих оказался единственным исключением среди вандалов, и вот теперь этот истинный и даже фанатичный католик стал королем. Трасамунд на смертном ложе взял со своего кузена одно-единственное обещание: сохранить арианство в качестве государственной религии, но Хильдерих нарушил клятву, как только Трасамунд испустил дух.
Первым делом он заключил вдову Трасамунда и сестру Теодориха под стражу в отдаленном дворце, потому что Амалафрида была арианкой, ее уважал народ и, стало быть, она могла спутать новому королю все планы. Затем Хильдерих изгнал всех арианских епископов и священников и потребовал превратить их бывшие церкви в «истинно божественные и ненавидящие еретиков». Ну а потом, поскольку готское королевство Теодориха было арианским, то есть «еретическим», Хильдерих запретил вандалам впредь торговать с бывшим союзником и принялся обхаживать императора Юстина, чтобы наладить более тесные связи с Восточной империей.
Теодорих снова пришел в неистовство, но теперь он не мог дать выход своей ярости. Он не мог просто приказать армии спешно выступить в поход и послать свое войско пересечь воды Средиземного моря. А потому король решил немедленно начать строительство флота, способного взять Карфаген и поставить Хильдериха на колени.
— Мне нужна тысяча кораблей! — рявкнул Теодорих navarchus римского флота. — Тысяча! Пятьсот, чтобы переправить боевые машины, и еще столько же для вооруженного войска и лошадей. И я хочу получить эти корабли как можно быстрее.
— Ты их получишь, — сказал Лентин невозмутимо. — Но, учитывая величину флота, Теодорих, я должен сказать тебе, что как можно быстрее в данном случае означает три года.
Даже самый могущественный король не в силах ничего поделать с неумолимостью времени. Вот и Теодориху оставалось только ждать, когда построят эти корабли. И теперь его, разочарованного, обессиленного, ослабленного своим угнетенным состоянием, все чаще и чаще терзал демон забывчивости, к которому вдобавок еще присоединились и демоны подозрительности, разрушения и страха.
Король мог отдать бессмысленный приказ — сделать то-то и то-то — кому-нибудь из дворцовых слуг и услышать насмешливый ответ:
— Но я уже выполнил это вчера, мой господин.
— Что? Как ты посмел сделать что-либо подобное, если я не говорил тебе об этом?
— Но ты говорил мне это, мой господин. Вчера.
— Я сроду не отдавал подобных приказаний! Дерзкое ничтожество, сначала ты осмеливаешься не выполнять мои желания, а затем лжешь. Управляющий, убери этого негодяя отсюда и как следует накажи его.
Поскольку управляющий, как и все остальные, все больше привыкал к подобным сценам, единственное «наказание» слуги заключалось в том, что его убирали с глаз долой, пока король не забывал об этом происшествии.
Должен заметить, что присущие Теодориху подозрительность, мания преследования (ему повсюду мерещились заговоры) не были такими уж безосновательными вымыслами. Он на самом деле был теперь окружен людьми — да что там людьми, целыми государствами, — враждебными арианской религии, а стало быть, ему и его правлению и угрожавшими самому существованию готского королевства. На востоке император Юстин и неразлучные с ним Юстиниан и Феодора настолько сроднились с церковью Константинополя, что Восточная империя, в сущности, превратилась в теократию православной церкви. На северо-западе король франков, бывший язычник Хлодвиг, незадолго до этого принял католичество. (Мало того, он устроил из своего крещения целый спектакль, потребовав, чтобы всех жителей Лютеции, а их насчитывалось четыре тысячи, тоже окрестили одновременно с ним.) Да еще вдобавок на юге новый король вандалов Хильдерих издал закон, что отныне католичество становится государственной религией. Таким образом, королевство Теодориха было в буквальном смысле окружено противниками ариан. К счастью, никто из них не собирался пока объявлять войну, только Карфаген прекратил с нами торговлю. Но римская церковь, разумеется, разослала повсюду своих шпионов, подбивавших всех истинных христиан молиться, платить десятину и прилагать усилия к тому, чтобы свергнуть еретика Теодориха, а затем обратить в истинную веру (или полностью уничтожить) всех его подданных-еретиков.
Да уж, у нашего короля были реальные причины тревожиться, в этой ситуации, пожалуй, занервничали бы даже Цезарь и Александр Великий. Однако те же самые демоны, что терзали разум Теодориха, все чаще заставляли его игнорировать проблемы внешние и прихлопывать воображаемых паразитов, которые оказывались под рукой.
В отличие от дворцовых слуг, мы, придворные Теодориха и его советники, не могли так легко скрыться от недовольства короля и избежать наказания. Всех нас — Боэция, Кассиодора-отца и Кассиодора Филиуса, меня самого и других маршалов, представителей знати и сановников всех рангов — Теодорих постоянно обвинял в том, что мы якобы не слышали его приказов, не читали его указов или препятствовали его намерениям. Частично из благоразумия, но в основном в силу своей привязанности и сочувствия королю мы старались изо всех сил скрывать его промахи и спокойно, без лишнего шума исправлять тот вред, который они наносили. Но иногда такие происшествия невозможно было утаить, и даже Теодорих замечал собственные оплошности. Думаю, к остальным его терзаниям прибавился еще и ужас перед тем, что он может сойти с ума. Полагаю, он старался самого себя разубедить в этом еще больше, чем нас, а потому даже во время просветлений всегда предпочитал свалить свою вину на других.
Я присутствовал однажды при том, как король за какой-то незначительный промах — причем это была его собственная ошибка — подверг наказанию Боэция. Я невольно вспомнил, как жестоко расправилась со своей рабыней Амаласунта. Боэций перенес это незаслуженное наказание мужественно, без всяких протестов, попыток оправдаться или даже обид и, ничего не сказав, просто, обессиленный, вышел из комнаты. И снова на правах старого друга я сказал Теодориху:
— Это было несправедливо, незаслуженно и непохоже на тебя.
Он рявкнул:
— Глупость заслуживает порицания!
Я осмелился возразить:
— Ты сам назначил этого человека своим magister officiorum больше двадцати лет тому назад. Хочешь сказать, что ты сделал глупость?
— Vái! Ну, значит, тогда он предатель! Боэций занимал свой пост так долго, что, кто знает, может, он теперь питает тайные амбиции. Вспомни, Торн, — ты ведь при этом присутствовал, — как он малодушно советовал мне поостеречься и выждать, когда я хотел уничтожить убийцу Сигизмунда.
— Успокойся, Теодорих. Знаешь старую поговорку о том, что правая рука ударяет, поскольку она сильней. Тогда как левая рука мягче, медлительней и больше годится для того, чтобы вершить правосудие, прощать и выказывать смирение. Ты сам назначил Боэция своей левой рукой — для того, чтобы он сдерживал твою импульсивность, чтобы в случае чего уберег тебя от поспешных действий…
— Ну и что с того, что я сам назначил этого человека, — проворчал король, — с тех пор у меня было время поразмышлять. Возможно, Боэций теперь стал изменником и шпионит в пользу какого-нибудь чужеземного государства.
— Акх! — воскликнул я. — Старина, что сталось с твоей верой в необходимость сострадания? С твоим стремлением понять всех и каждого? С твоим уважительным отношением и желанием увидеть в другом человеке центр мироздания?
— Я все еще пытаюсь именно так рассматривать людей, — ответил он мрачно. — И вижу, что некоторые люди пытаются из жадности увеличить свою вселенную — поглотить и пожрать остальных. Я намереваюсь позаботиться о том, чтобы в мою вселенную никто не вторгся.
* * *
— Теодорих всегда был скор на расправу, — сказал я Ливии, — что могли бы подтвердить Камундус, Рекитах и Одоакр. Иногда это приводило к весьма печальным последствиям. Но теперь его характер сильно изменился. Он вечно пребывает в мрачном расположении духа, становится все более подозрительным и ничего не прощает. Плохо уже то, что временами он просто впадает в отчаяние, но еще хуже другое: кто знает, какое безрассудство он может совершить во время приступов горячности?
Ливия молчала, обдумывая это. Ее служанка внесла и поставила на стол перед нами поднос со сладостями. Затем Ливия сказала:
— Ты сам и остальные друзья и советники Теодориха должны действовать так, как некогда древние македоняне.
— Что ты имеешь в виду? — спросил я и откусил маленький кусочек.
— Царь македонян Филипп был пьяницей, он буквально сходил с ума от вина и впадал в совершенное неистовство, когда не пил. Придворные, с которыми он жестоко обращался, да и остальные подданные, если верить истории, могли делать лишь одно — жаловаться Филиппу пьяному на Филиппа трезвого.
Я улыбнулся ей, благодарный и восхищенный. Ливия отличалась острым умом еще в детстве. А за те годы, которые сделали ее волосы седыми, а лицо — морщинистым, она, похоже, еще и получила образование.
— И стала мудрой, — пробормотал я вслух, отвечая на свои мысли. Затем я нахмурился, с подозрением уставившись на угощение. — Я думал, Ливия, что ты оставила свое намерение отравить меня. Однако это медовое пирожное какое-то горькое.
Она рассмеялась:
— Ну что ты, я вовсе не пытаюсь снова отравить тебя. Совсем даже наоборот. В это пирожное добавили корсиканский мед, он немного терпкий, потому что на острове полно тиса и болиголова. Но хорошо известно, что корсиканцы доживают до глубокой старости, и это объясняется целебными свойствами их меда. — Она добавила с долей озорства: — Видишь ли, поскольку ты держишь меня здесь в качестве узницы и никто, кроме тебя, меня не навещает, я стараюсь сделать так, чтобы ты жил вечно.
— Вечно? — Я отложил недоеденное пирожное и произнес больше для себя, чем для нее: — Вечно? Я и так уже прожил достаточно долго. Я много видел и много чего сделал — и далеко не все из этого было приятным. Жить вечно? Чтобы впереди у тебя всегда было столько же, сколько уже прожито? Нет уж, благодарю покорно… Меня подобная перспектива не вдохновляет.
Ливия взирала на меня с такой же заботой и участием, как жена или сестра, поэтому я продолжил:
— Достаточно посмотреть на Теодориха. Бедняга просто слишком зажился на этом свете. Все хорошее он уже совершил, все великое сделал и теперь рискует замарать свое имя каким-нибудь безрассудным поступком. Это сделает не он сам по доброй воле, но его старость.
Все еще глядя на меня как жена или сестра, Ливия сказала:
— Я ведь уже говорила тебе. Что Теодориху требуется, так это хорошая женщина.
Я покачал головой:
— Нет, не такая женщина.
— Почему нет? Кто же тогда лучше?
— Я принес свои клятвы Теодориху как Торн. Если, как Торн, я когда-нибудь совершу что-либо, что нарушит эти клятвы, я буду обесчещен и проклят всеми людьми, да и сам перестану себя уважать. Однако, как Веледа, я никогда не давал ему никаких клятв…
Слегка встревожившись, Ливия произнесла:
— Я почти боюсь спрашивать. Что у тебя на уме?
— Ты же образованная женщина. Ты знаешь истинное значение слова «преданность»?
— Думаю, да. Сейчас оно означает чувство, страстную привязанность. Но первоначально оно относилось к действию, не так ли?
— Да. Его связывали с обетом, клятвой, самопожертвованием. На поле боя командир римлян молился Марсу или Митре, обещая взамен свою жизнь, если бог войны дарует победу и сохранит жизнь его войску, его народу, его императору.
— Отдать одну жизнь за то, чтобы другие могли выжить и победить, — произнесла Ливия тихо. — Ох, Торн, мой дорогой… да ты никак надумал пожертвовать собой?