Глава 14
о том, как трудно честному человеку выйти из тюрьмы
Ослепленный резким переходом от яркого света к полной тьме, Жак Обри несколько мгновений не мог прийти в себя: где он? Неизвестно. Близко от Асканио или нет – трудно сказать. В коридоре, по которому его только что вели, он видел, кроме двери своей камеры, еще две запертые двери. Но как бы то ни было, цель его достигнута – он под одной крышей с Асканио.
Но нельзя же век стоять на одном месте. Поэтому, увидев шагах в пятнадцати в противоположном конце камеры проблеск света, Жак осторожно шагнул в том направлении, но тут же оступился, соскользнул вниз по трем или четырем ступенькам и, вероятно, по инерции ударился бы головой о стену, но споткнулся обо что-то мягкое и шлепнулся на пол. Таким образом ему удалось отделаться только легкими ушибами.
Препятствие, на которое так удачно налетел школяр, издало глухой стон.
– Извините, пожалуйста, – промолвил Жак, поднимаясь и вежливо снимая шапку. – Я, кажется, наступил на кого-то или на что-то. Я никогда не совершил бы такой неучтивости, будь здесь посветлей. Извините меня!
– Вы наступили на то, что в течение шестидесяти лет было человеком, а теперь скоро станет трупом, – ответил голос.
– В таком случае, – сказал Жак, – я еще больше сожалею, что потревожил вас. Как и подобает перед смертью доброму христианину, вы, вероятно, каялись богу в содеянных вами грехах?
– Я уже давно покаялся, господин школяр. Я грешил, как любой человек, но зато страдал, как мученик, и, надеюсь, когда господь взвесит мои дела, чаша страданий перетянет чашу грехов.
– Да будет так! – воскликнул Обри. – Всем сердцем желаю вам этого. А теперь, дорогой товарищ по несчастью, скажите, пожалуйста, если разговор не слишком вас утомляет, каким чудом вы узнали, что я школяр? Я говорю «дорогой», ибо надеюсь, что вы простили мою неучтивость. Впрочем, я о ней не жалею: ведь благодаря ей я познакомился с вами.
– Я догадался об этом по вашему платью, а главное, по чернильнице, которая висит у вас на поясе на том месте, где дворяне носят кинжал.
– По моему платью и чернильнице?.. Но послушайте, дорогой сотоварищ, если не ошибаюсь, вы сказали, что умираете?
– Да, пришел ныне конец моим земным страданиям! И надеюсь, что, уснув сегодня на земле, я завтра пробужусь на небесах.
– Я ничего не имею против этого, – ответил Жак, – но позвольте заметить, что положение, в котором вы находитесь, отнюдь не располагает к шуткам.
– А почему вы думаете, что я шучу? – с тяжким вздохом прошептал умирающий.
– Как – почему? Вы только что сказали, что видите мое платье и чернильницу, а я вот, сколько ни таращу глаза, даже собственных рук не вижу.
– Возможно, – ответил старик. – Но когда вы просидите, как я, пятнадцать лет в тюрьме, вы будете видеть в темноте ничуть не хуже, чем при самом ярком дневном свете.
– Пусть лучше дьявол выцарапает мне глаза, не хочу я проходить такую школу! – воскликнул Жак. – Легко сказать – пятнадцать лет! Неужели вы просидели в тюрьме целых пятнадцать лет?
– Не то пятнадцать, не то шестнадцать… Впрочем, не все ли равно? Я уже давно потерял счет времени.
– Но, видно, вы совершили ужасное преступление, раз понесли такую жестокую кару! – воскликнул Жак.
– Я невиновен, – ответил узник.
– Невиновны! – в ужасе вскричал Жак. – Полно, не шутите, дорогой мой! Ведь я уже говорил вам – время для этого совсем неподходящее.
– А я вам уже ответил, что не шучу.
– Ну, а лгать и совсем не годится. В конце концов, шутка – лишь безобидная игра мысли, она не оскорбляет ни человека, ни бога, тогда как ложь – смертный грех, убивающий душу.
– Я никогда не лгал.
– Значит, вы и в самом деле без всякой вины просидели пятнадцать лет в тюрьме?
– Я сказал – около пятнадцати.
– Вот как! – вскричал Жак. – А знаете ли вы, что я тоже невиновен?
– В таком случае, да защитит вас бог, – произнес умирающий.
– Но разве мне что-нибудь угрожает?
– Да, несчастный! Преступник может еще надеяться выйти отсюда, невиновный же человек – никогда!
– Ваши рассуждения весьма глубокомысленны, друг мой, но, знаете, все это звучит не очень утешительно.
– Я сказал вам сущую правду.
– И все же какая-нибудь пустяковая вина у вас наверняка найдется, если поискать хорошенько. Прошу вас, расскажите мне об этом по секрету!
И Жак Обри, который в самом деле начинал смутно различать в темноте очертания предметов, взял стоявшую у стены скамейку и поставил ее в углу, возле ложа умирающего старца. Затем, усевшись поудобнее на этом импровизированном стуле, он приготовился слушать.
– Но почему же вы молчите, дорогой друг?.. А-а, понимаю: после пятнадцати лет одиночного заключения вы стали подозрительны и не решаетесь мне довериться. Ну что ж! Давайте познакомимся поближе: меня зовут Жак Обри, мне двадцать два года, и, как вы уже определили, я школяр. Я сам захотел попасть в Шатле, на что у меня имеются особые причины. Я нахожусь здесь каких-нибудь десять минут и уже успел познакомиться с вами. Вот и вся моя жизнь в двух словах. Теперь вы знаете Жака Обри не хуже, чем он сам. Расскажите же и вы о себе, дорогой товарищ, я слушаю вас.
– Меня зовут Этьен Ремон, – сказал узник.
– Этьен Ремон? – тихо переспросил Жак Обри. – Я никогда не слышал этого имени.
– Во-первых, вы были еще ребенком, когда, по воле божьей, я исчез с лица земли, – сказал старик, – а во-вторых, я жил так тихо и незаметно, что никто не обратил внимания на мое отсутствие.
– Но кем вы были? Чем занимались?
– Я был доверенным лицом коннетабля Бурбона.
– Ну тогда все понятно: вы вместе с ним предали родину.
– Нет, я отказался предать своего господина, вот и вся моя вина.
– Но расскажите же, как это произошло?
– Я находился тогда в Париже, во дворце коннетабля, а сам он был в своем замке Бурбон-д'Аршамбо. И вот однажды капитан его телохранителей привез мне письмо: коннетабль приказывал немедленно вручить посланцу небольшой запечатанный пакет, хранящийся в его спальне, в шкафчике у изголовья кровати. Я повел гонца в спальню герцога, отпер шкаф, нашел там пакет и отдал его; капитан тут же уехал. А через час ко мне явились из Лувра солдаты с офицером во главе и тоже приказали отпереть спальню герцога и указать им шкафчик у изголовья кровати. Я повиновался. Они перерыли шкаф, но, разумеется, ничего не нашли; а искали они тот самый пакет, который только что увез герцогский гонец.
– Ну и дела! – пробормотал Обри, проникаясь сочувствием к своему товарищу по несчастью.
– Офицер всячески угрожал мне, но я молчал, будто не понимая, чего им от меня надо. Ведь если бы я сказал правду, они бросились бы в погоню за герцогским гонцом и отняли у него пакет.
– Черт возьми, – не выдержал Жак, – вот что называется действовать с умом! Вы поступили, как преданный и честный слуга.
– Тогда офицер оставил меня под охраной двух солдат, а сам с двумя другими поехал в Лувр. Через полчаса он вернулся, на этот раз с приказом отправить меня в замок Пьера Ансизского, в Лионе. Меня заковали в кандалы и втолкнули в карету, где я оказался между двумя стражниками. А через пять дней я уже сидел в тюрьме… Впрочем, должен признаться: она была отнюдь не такой суровой и зловещей, как эта. А в общем, не все ли равно: тюрьма есть тюрьма, – шепотом добавил умирающий. – В конце концов я привык к Шатле так же, как и к другим тюрьмам.
– Гм… Это доказывает, что вы философ, – сказал Жак.
– Первые три дня и три ночи прошли спокойно, а на четвертую ночь меня разбудил слабый шум; я открыл глаза и увидел, что дверь камеры отворилась и в нее вошла какая-то женщина под вуалью в сопровождении тюремного привратника. По знаку таинственной посетительницы привратник поставил светильник на стол и смиренно вышел; тогда незнакомка приблизилась к моей койке и подняла вуаль. Я громко вскрикнул…
– Ну и кем же оказалась эта дама? – спросил Обри, придвигаясь поближе к рассказчику.
– Эта дама была не кто иная, как Луиза Савойская, герцогиня Ангулемская, регентша Франции и мать короля.
– Вот это да! – воскликнул Обри. – Но что могло ей понадобиться у такого бедняги, как вы?
– Она пришла, чтобы расспросить меня о пакете, который увез гонец герцога. В нем, оказывается, были любовные письма, неосторожно присланные когда-то этой знатной дамой человеку, которого она теперь преследовала.
– Стой, стой, стой! – сквозь зубы пробормотал Жак. – Эта история чертовски напоминает мне историю герцогини д'Этамп и Асканио.
– Э! Да все эти истории о влюбленных и сумасбродных знатных дамах как две капли воды похожи одна на другую! – ответил старик, слух которого, казалось, был таким же острым, как и зрение. – Но горе малым мира сего, если они в них замешаны!
– Погодите, погодите, вещун вы этакий! – вскричал Жак Обри. – Что вы там городите? Ведь я тоже замешан в историю сумасбродной и влюбленной дамы!
– Ну, если так, вам придется навеки распроститься с белым светом и даже с жизнью.
– Да пошли вы к дьяволу с вашим карканьем! Мне-то какое дело до всего этого? Ведь влюблены-то не в меня, а в Асканио!
– А разве в меня были влюблены? – возразил узник. – О моем существовании до поры до времени и не подозревали. Вся моя вина заключалась в том, что я оказался зажатым, как в тиски, между бесплодной любовью и неистовой жаждой мести, и тиски эти меня раздавили.
– Клянусь честью, – вскричал Обри, – все это не очень утешительно, достойный друг! Но вернемся к даме; ваш рассказ очень занимает меня; все случившееся с вами очень похоже на мою собственную судьбу, меня даже мороз по коже продирает.
– Ну вот, – продолжал старик, – как я уже сказал, ей нужны были письма. Чего только она мне за них не обещала: почет, милости, деньги! Чтобы получить обратно свои письма, она готова была выманить у королевского казнохранителя четыреста тысяч экю, даже если бы за эту услугу ему пришлось, как барону де Семблансе, отправиться на виселицу.
Я ответил, что никаких писем у меня нет и что я вообще не понимаю, о чем идет речь.
Тогда заманчивые предложения сразу сменились угрозами; но запугать меня оказалось так же трудно, как и соблазнить, потому что я говорил истинную правду: писем у меня не было. Ведь я же отдал их гонцу. Герцогиня ушла разъяренная, и целый год о ней не было ни слуху ни духу.
Через год она снова пришла, и разыгралась точно такая же сцена. Но на этот раз я молил, упрашивал ее освободить меня, заклиная сделать это ради моей жены и детей. Все было напрасно. Она объявила, что если я не отдам писем, то буду сидеть в тюрьме до самой смерти.
Однажды я нашел в куске хлеба напильник. Это мой благородный господин вспомнил обо мне. При всем своем желании он не мог ни мольбами, ни силой вызволить меня из темницы – ведь он сам был на чужбине, несчастен, гоним. И все же коннетабль Бурбон отправил во Францию своего слугу, чтобы тот упросил тюремщика передать мне напильник и сказать, кем он послан.
Я перепилил два прута железной решетки в окне; сделал из простынь веревку и стал по ней спускаться. Но, добравшись до конца, я напрасно искал под ногами землю: веревка была слишком коротка. Тогда, призвав на помощь господа бога, я выпустил ее из рук и полетел вниз: ночная стража при обходе нашла меня без чувств, со сломанной ногой.
После этого меня отправили в крепость в Шалон-на-Соне. Я провел там два года в одиночном заключении. А через два года ко мне снова явилась моя преследовательница. Письма, эти злосчастные письма, не давали ей покоя. На сей раз она привела с собой палача, чтобы он пытками вынудил у меня признание. Напрасная жестокость! Герцогиня опять ничего не добилась, да и не могла ничего добиться. Я сам знал только то, что отдал письма человеку герцога.
Однажды я нашел на дне кувшина с водой полный мешочек золота. Это снова мой благородный господин вспомнил своего верного слугу.
Я подкупил на эти деньги тюремщика… верней, этот негодяй прикинулся, что подкуплен. В полночь он отпер дверь моей камеры, и я вышел. Следуя за ним по тюремным коридорам, я уже чувствовал себя свободным, как вдруг на нас набросились двое стражников и обоих нас связали. Все оказалось очень просто: увидев у меня золото, тюремщик сделал вид, будто тронут моими мольбами, а завладев им, мерзавец предал меня, чтобы не упустить причитающегося доносчикам вознаграждения.
Тогда меня отправили в Шатле.
Здесь ко мне еще раз, и последний, приходила Луиза Савойская, и опять с палачом.
Но угроза смерти имела надо мной не больше власти, чем пытки и обещания. Мне связали руки и накинули петлю на шею. Ответ мой оставался неизменным. Я твердил, кроме того, что смерть для меня благодеяние, ибо она избавит несчастного узника от тюрьмы.
Очевидно, эти слова и заставили герцогиню отказаться от своего намерения. Она вышла из камеры в сопровождении палача.
Больше я ее не видел. Что сталось с моим благородным господином? Жива ли герцогиня Савойская? Не знаю. С тех пор прошло около пятнадцати лет, и за это время я ни с кем, кроме тюремщика, не разговаривал.
– Они оба умерли, – ответил Жак.
– Умерли! Мой добрый господин умер! Но ведь он был еще не стар, всего пятьдесят два года! Отчего он умер?
– Он убит при осаде Рима и, может быть… – Жак хотел сказать: «Может быть, одним из моих друзей», но вовремя удержался, поняв, что мог этим оттолкнуть от себя старика. А, как известно, Жак Обри с некоторых пор стал более осторожен.
– Что «может быть»? – спросил узник.
– Может быть, его убил человек, по имени Бенвенуто Челлини.
– Двадцать лет назад я проклял бы убийцу; сегодня же от души благословляю его! А построили герцогу достойную этого благородного человека гробницу?
– Думаю, что да; прах его покоится в гаэтанском соборе. На надгробной плите начертана эпитафия, гласящая, что по сравнению с тем, кто здесь погребен, Александр Великий был всего лишь искателем приключений, а Цезарь – гулякой.
– Ну, а другая?
– Кто – другая?
– Моя преследовательница. Что сталось с ней?
– Тоже умерла лет девять назад.
– Так я и думал. Потому что однажды ночью я увидел в своей камере призрак молящейся на коленях женщины. Я вскрикнул, и призрак исчез. Это была герцогиня – она приходила просить у меня прощения.
– Значит, вы думаете, что перед смертью она вас простила?
– Надеюсь, ради спасения ее души.
– Но тогда вас должны были бы освободить.
– Может быть, она и приказала это сделать, но я такой незаметный человек, что, наверное, во время войны обо мне забыли.
– А вы, умирая, тоже ее простите?
– Приподнимите меня, юноша, я хочу помолиться за них обоих.
И, приподнявшись с помощью Жака Обри, умирающий стал молиться о своем благодетеле и своей преследовательнице, о том, кто до самой смерти вспоминал о нем с любовью, и о той, которая никогда не забывала о нем в своей ненависти, – о коннетабле и о регентше.
Старик оказался прав: глаза Жака мало-помалу привыкли к темноте, и теперь он уже различал во мраке лицо узника, прекрасное старческое лицо с белоснежной бородой и высоким лбом, очень похожее на видение, которое являлось художнику Доменикино, когда он работал над своей картиной «Причащение святого Иеронима».
Кончив молиться, старик глубоко вздохнул и упал: он потерял сознание.
Жак решил, что страдалец умер, но все же схватил кувшин и, налив в пригоршню воды, смочил ему лицо. Старик пришел в себя:
– Ты хорошо сделал, юноша, что вернул меня к жизни, и вот тебе награда.
– Что это?
– Кинжал.
– Кинжал! Но каким образом он очутился у вас?
– Слушай хорошенько: однажды, когда тюремщик принес мне хлеб и воду, он поставил свой фонарь на скамью, случайно придвинутую к самой стене. Тут я заметил, что один камень чуть выдается и на нем нацарапаны какие-то буквы. Но прочесть их не успел. Оставшись один, я принялся тщательно ощупывать в темноте надпись и в конце концов разобрал слово «мститель». Что это могло означать? Я ухватился за камень, пытаясь его вытащить. Он слегка шатался, как старческий зуб. После долгих усилий я вынул его из стены и тотчас же сунул руку в образовавшееся углубление. Там-то я и нашел этот кинжал. Тогда мною овладела страстная жажда свободы. Я решил проделать ход в соседнюю камеру и вместе с неизвестным мне узником составить план побега. И пусть из моей затеи ничего не вышло бы, но рыть землю, прокладывать ход – все же занятие! Вот когда вы проведете в тюрьме столько лет, сколько провел я, вы поймете, юноша, какой страшный враг заключенного – время!
Жак Обри содрогнулся.
– Но вы все-таки привели свой план в исполнение? – спросил он.
– Да, и это оказалось гораздо проще, чем я думал. Я здесь так давно, что никто уже не опасается моего побега. За мной следят не больше, чем вон за тем крыльцом в стене. Коннетабль и регентша умерли, а кто, кроме них, может обо мне вспомнить? Здесь никто не слышал даже имени Этьена Ремона. Никто не знает, что меня так зовут.
При мысли об этом полном забвении, об этой загубленной жизни на лбу у Жака выступил холодный пот.
– Ну и что же дальше? – спросил он.
– Дальше? Я целый год рыл землю, – продолжал узник, – и мне удалось выкопать под стеной отверстие, через которое вполне может пролезть человек.
– А куда вы девали вынутую землю?
– Рассыпал ее по полу и плотно уминал ногами.
– А где лазейка?
– Под койкой. За все пятнадцать лет никому не пришло в голову переставлять ее. Тюремщик приходит ко мне только раз в день. Едва щелкнет ключ в замке и затихнут его шаги, я отодвигаю койку и принимаюсь за работу. А незадолго до его прихода ставлю койку на место и ложусь на нее… И вот позавчера я лег, чтобы никогда больше не вставать. Истощились силы, кончилась жизнь… Благословляю тебя, юноша! Ты поможешь мне умереть, а я сделаю тебя своим наследником.
– Наследником? – удивился Жак.
– Да. Я оставлю тебе этот кинжал. Ты улыбаешься? Но существует ли более ценное наследство для узника? Ведь кинжал – это, быть может, свобода.
– Вы правы, благодарю вас, – сказал Жак. – Но куда ведет вырытая вами лазейка?
– Я еще не добрался до конца, но думаю – он недалеко. Вчера я слышал в соседней камере голоса.
– Черт возьми! И вы думаете…
– Я думаю, работу можно кончить за несколько часов.
– Благодарю вас! – сказал Жак Обри. – Благодарю!
– А теперь священника… Я хотел бы исповедаться, – сказал умирающий.
– Конечно, отец! Не может быть, чтобы они отказали умирающему в такой просьбе.
Он подбежал к двери, его глаза уже стали привыкать к темноте, и принялся изо всех сил стучать в нее руками и ногами.
Вошел тюремщик.
– Ну, чего вы шумите? – спросил он. – Что вам надобно?
– Старик, мой товарищ по камере, умирает, – сказал Жак, – и просит позвать священника. Неужели вы ему откажете?
– Гм… – буркнул тюремщик. – Что будет, если все эти разбойники захотят священника?.. Ладно, придет священник.
И в самом деле, минут через десять явился священник. Он нес святые дары, а впереди него шли два мальчика-служки: один – с крестом, другой – с колокольчиком.
Величественное зрелище являла собой исповедь этого безвинного мученика, молившегося перед смертью не о себе, а о прощении своих мучителей.
Жак Обри, хоть и не был человеком впечатлительным, упал на колени и невольно вспомнил все позабытые с детства молитвы.
Когда исповедь была окончена, священник сам опустился на колени перед умирающим и попросил его благословения.
Старец просиял лучезарной улыбкой, какая бывает лишь у избранников неба, простер руки над головами священника и Жака Обри, глубоко вздохнул и упал навзничь. Вздох этот был последним.
Священник в сопровождении мальчиков-служек вышел, и камера, осветившаяся на мгновение дрожащим пламенем свечей, снова погрузилась во мрак.
Жак Обри остался наедине с мертвецом.
Невеселое общество, порождающее тягостные мысли… Ведь человек, лежащий здесь, попал в тюрьму безвинно и пробыл в ней целых пятнадцать лет, пока смерть, эта великая освободительница, не пришла за ним.
Весельчак Жак Обри не узнавал себя. Впервые очутился он перед лицом величественной и мрачной загадки, впервые попытался проникнуть в жгучую тайну жизни, заглянуть в немые глубины смерти…
Потом в душе его проснулся эгоизм: он подумал о себе, о том, что, подобно этому старику, он вовлечен в орбиту королевских страстей, которые ломают, калечат, уничтожают человеческую жизнь. Асканио и он могут исчезнуть с лица земли подобно Этьену Ремону. Кто позаботится о них? Разве только Жервеза и Бенвенуто Челлини…
Но Жервеза бессильна – ей остается только плакать; что касается Бенвенуто, он сам признался в своей беспомощности, рассказав, как тщетно пытался попасть в тюрьму к Асканио. Единственной возможностью спасения, единственной надеждой был завещанный стариком кинжал.
Жак спрятал его у себя на груди и тут же судорожно сжал рукоятку, словно боясь, как бы оружие не исчезло.
В эту минуту дверь открылась: тюремные служители пришли за трупом.
– Когда принесете обед? – спросил Жак. – Я хочу есть.
– Через два часа, – ответил тюремщик. И школяр остался один в камере.