Книга: Моонзунд
Назад: Беспорядки
Дальше: Финал к беспорядкам

* * *

Михайловский маяк с берега Курляндии давал во мрак ночи резкие короткие проблески, и было непонятно – для кого он работает. Штурман склонился над пеленгатором, но фон Грапф наорал на него, как последний гужбан, потом вежливо добавил:
– Голову же надо иметь. Зачем вы пеленгуете Михаила, если этот маяк давно уже занят колбасниками?
– Верно, – согласился Артеньев. – У вас нет гарантии, что сигналы эти не фальшивы... нарочно, чтобы сбить нас с курса.
Пошли дальше. Грапф насвистывал разные шансонье, каких он знал бесчисленное множество, и Артеньев по этому обилию мотивов пришел к выводу, что Гарольд Карлович смолоду, видать, немало путался по кабакам. Между прочим, командир продолжал оставаться очень внимательным. Если Грапф замечал, что один из шести сигнальщиков залезал биноклем не в свой сектор горизонта, он брал матроса за уши, заставляя его смотреть куда надо.
– Не отвлекайся! – говорил он почти ласково. – В чужом секторе не девки пляшут... такая же водичка, как у тебя!
Во мраке досыпающих Ирбен «Новик» пролетал, как бесплотный дух. Дейчман звонил из низов, любопытствуя:
– Что у вас там наверху, блаженные?
– Ничего, – отвечал Артеньев сухо. – Плохая видимость.
– А у нас – как в банях у Сандунова. Вентиляция обжаривает. Не продыхнуть. Вам-то там, на ветерке, благодать...
Артеньев защелкнул на щите трубку телефона. – Гарольд Карлович, а не отвернуть ли нам на Аренсбург? Со стороны норда на небе видны какие-то подозрительные зарницы...
Это был как раз тот самый момент, когда номерные германские эсминцы нарвались на русскую брандвахту Аренсбурга. Фон Грапф поднял бинокль, линзы которого (ночные) вспыхнули в темноте, как два фиолетовых тюльпана. Зарницы с норда уже погасли.
– Обойдется, – сказал он. – Поболтаемся еще в этом мешке.
Прошло еще полчаса. Петряев скатился на мостик с площадки дальномера, из кожаного портсигара достал папиросу:
– Кажется, эта канитель не кончится... У кого спички? Дайте прикурить... Я солидарен с мнением старшого: пошли на Аренсбург и как раз к открытию базара будем на рейде.
Старший минер Мазепа чиркнул под носом артиллериста спичкой и тут же загасил ее в ладонях.
– Сигнальцы! – гаркнул. – Я за вас буду докладывать?
И голос Щирого совпал с воплями сигнальной вахты:
– Прямо на нас... два силуэта... тип неизвестен!
Фон Грапф все же успел домурлыкать:
Она была
вся в стиле ренессанс –
мадам Люлю,
бульвар де Франс...

«Шашлыки» неизвестных эсминцев быстро вздергивались над морем, стали видны шесть дымящихся труб, на каждого – по три. На позывные они не ответили, и Грапф, почти успокоенный, сказал:
– Сергей Николаич, вы стоите ближе... Будьте так любезны, нажмите педаль колоколов громкого боя.
Нажали педаль. Тревога!
После чего фон Грапф обратился к вахте:
– Прошу запомнить: перед нами два немецких эсминца типа «V» новейшей конструкции. Спущены на воду лишь месяц назад. Противник достойный: их скорости и вооружение, как у нашего «Новика».
– Мама! – дурачась воскликнул Мазепа.
Петряев обезьянкой вскарабкался обратно на дальномер, через сильную оптику обозрел корабли противника:
– Нажимают зверски! Кареты у них богатые... с гербами!
– Сейчас проверим, каковы у них ямщики, – сказал фон Грапф...
«Новик» легко вспарывал водяную толщь плугом форштевня. В мощном пении согласных турбин копилась страшная сила скорости, необходимой для боя. Гальванеры уже трудились на автоматах стрельбы. Синие, желтые, красные проблески сигналов мигали трепетно, освещая молодые лица матросов. На первом же залпе (который, сколько ни жди его, всегда будет неожиданным) комендоров, приникших лицами к визирам, ударило аппаратурой в лицо, но каучуковая оправа спасала зрение. По секундомеру Петряев давал «отмашку», срывая педаль ревуна, и следом такие же ревуны яростно мычали на плутонгах, отмечая начало каждого залпа.
Бой начался. Весь на скорости. Весь в наскоке.
Один против двух вступил в неравную дуэль...
На бортах немцев уже видны литеры, намалеванные белилами от ватерлинии до срезов полубаков: «V-99» и «V-100». Наградив «сотый» двумя попаданиями, «Новик» теперь зашибал снаряды в «девяностодевятку». Точное маневрирование фон Грапфа сделало «Новик» почти неуязвимым – ни одного попадания!
– Право руль... еще правее... теперь – лево на борт.
Сбоку ему подсказывал штурман:
– Не увлекайтесь, Гарольд Карлович: там – мины!
– Я это знаю, но... помнят ли об этом колбасники?
На «V-100» снаряд разнес мостик, там уже загорелось. Запарив машиной, «сотый» быстро укрывался в тени берега.
– Пошлите ему... в разлуку! – сорванно крикнул Артеньев.
«Новик» послал вдогонку «V-100» снаряд, который начисто сбрил ему среднюю трубу, и было видно, как она соскочила с палубы в море, последним вздохом извергнув последний клуб дыма.
– Артисты! – раздался одобрительный возглас Грапфа; командир от телеграфа нагнулся к помощнику: – Стыдно сказать, но так хочу в гальюн, что спасу нет... Не знаю, дотерплю ли?
Половина дела была уже сделана: «Новик» уравнял свои силы.
Русские погнали перед собой «V-99» с такой яростью, как гонят по улице бешеную собаку. Эта «улица» вела прямо на минное поле. Петряев умудрился настичь врага ловким снарядом, разворотив ему корму. Очевидно, снаряд разбил дымовые шашки, и теперь убегающий «V-99» потянул за собой плотную полосу дымзавесы.
– Совсем некстати, – огорчились люди на «Новике».
За эту дымзавесу тут же, очень ловко, завернул и «V-100».
Грапф перетопнулся с ноги на ногу.
– Может, за это время, пока ветер отнесет дым в сторону, я успею сбегать до гальюна и обратно?
За полосою дыма, невидимые, уходили немецкие корабли. Ветер разорвал дымзавесу на волокна – как спутанную пряжу.
– Вот они!
– Петряев, работай дальше! – крикнул Грапф артиллеристу...
– До минной банки всего полмили, – предупредил штурман.
Прямо по курсу с гулом вздыбнулось море: «V-99» взорвался. Еще взрыв! – на инерции хода он взорвался и на второй мине. Эсминец быстро погибал, оседая в море кормой, оттуда ревели тонущие... «V-100» пытался спасать людей, но это было слишком рискованно. К тому же «Новик» взял его под обстрел. Тогда «сотый» сделал самое мудрое – он побежал!
– Ямщики у них дерьмовые, – рассуждали сигнальщики...
– Отныне, – объявил фон Грапф, – прошу не говорить, что тип этих кораблей неизвестен. Теперь мы знаем им цену... По отсекам осмотреться. Подсчитать убитых и раненых.
Обратный доклад постов был блестящим:
– Повреждений нет. Убитых нет. Раненых не имеем.
– Вот так и надо воевать! – сказал фон Грапф и, растолкав всех у трапа, бросился через люк в провал мостика с хохотом: – Не мешайте, не мешайте... У меня срочное дело в низах!

* * *

На Кассарском плесе, где собирались русские корабли, даже днем светили огни сигнальных буев. Вражеские крейсера уже прорвались в Рижский залив, на рейде Пернова немцы затопили пароходы, груженные булыжником. Рижский залив был пустынен – Хиппер не встретил даже шаланды. Только под самой Ригой, помогая солдатам приморского фланга, остались две канонерки...
Только две! Две русские канонерки, прикрытые мраком теплой августовской ночи, пробирались вдоль берега к своим кораблям. Отрезанные от Моонзунда, они шли... в Моонзунд. Одну канонерку звали «Сивуч», а другую звали «Кореец».
Крейсер «Аугсбург» срезал им курс и осветил их прожекторами. По радио сразу же были вызваны на подмогу мощные линейные корабли. В потемках немцы приняли канонерку «Сивуч» за русский линкор «Славу» и обрушили на нее всю ту мощь, которая способна раздавить даже дредноут. Командовал «Сивучом» кавторанг Черкасов – человек удивительной красоты, мягкий и душевный, любимец команды и кают-компании. Он принял бой!
Шедшая концевой канлодка «Кореец» удачным выстрелом разбила рубки «Аугсбурга». Прожектора погасли, и, пользуясь суматохой, «Кореец» скрылся в ночи. Вся ярость врага обрушилась на одного «Сивуча». Русским матросам терять было уже нечего, и «Сивуч» вышел на самую короткую дистанцию боя, стреляя в упор (и так же в упор били его враги). Это была адская ночь...
«Сивуч» был объят пламенем до клотика. Внутри канлодки рвались боезапасы. Его палуба стала красной, и подошвы сапог сгорали у матросов. Левый борт раскалился добела: броня, касаясь воды, яростно шипела, не остужаясь. Красивый человек стоял на мостике «Сивуча» – при орденах, при оружии, при перчатках. Вокруг него лежали мертвые. Скоро от рубок и надстроек ничего не осталось – все разбросало взрывами.
Но – нет! Это еще не конец, и они сражались. Из пламени и дыма было слышно, как густо чавкают замки пушек, запирая снаряды в каналах стволов. Из пламени пожаров вырывались фонтаны огня – они сражались. «Сивуч» медленно погружался в море, и все яростнее шипела раскаленная сталь бортов, не вынося холода пучины. В облаке раскаленного пара, в котором корчились обваренные тела матросов, «Сивуч» уходил из жизни с честью...
С моря пришло от них последнее известие, переданное без шифра, открытым текстом, – пусть знают об этом все, даже враги:
ПОГИБАЮ зпт НО НЕ СДАЮСЬ тчк

* * *

Корабли на Кассарском плесе приспустили флаги и снова вздернули их до места, ибо отчаиваться было некогда. Люди плакали. На тральщиках. На эсминцах. Рыдал в каюте старый командир «Славы» каперанг Вяземский... «Сивуча» не стало!
– Я хорошо знал кавторанга Колю Черкасова, – сказал Артеньев. – Это был красавец, каких редко встретишь.
– И жена у него, – добавил Грапф, – бесподобная женщина.
– Вдова на пенсии! – заключил Колчак, дергая скулами...
Опять заработало радио: командир «Корейца» сообщал, что он окружен намного превосходящими силами противника. «Если можете, окажите помощь...» Колчак тут же дал ответ:
– Радируйте обратно. Помощи не будет. Точка. Погибать, запятая, но не сдаваться. Точка. Подписал – Колчак. Точка...
И кроваво сочились огни Кассарского плеса...
– Я хочу спать, – сказал Артеньев; закрыв глаза веками, темными от усталости, как медные пятаки, он пошагал по рельсам палубы своего миноносца.

* * *

Адмирал Хиппер устал.
– Вы тоже устали? – спросил он офицеров.
– Команды измучены до предела, – отвечали ему.
– Я понимаю...
Казалось бы, вопрос благополучно разрешен. Ирбены – этот золотой ключик от Риги – уже попал в цепкие руки кайзера.
– Но, – заметил Хиппер, – ключ не проворачивается в замке. С другой стороны рижских дверей русские вращают ключ в обратную сторону... Увы, эти Ирбены обескровили нас!
Хиппер изменил планы и вывел корабли не к Риге, а к Аренсбургу. Со стороны моря немцы стали крушить снарядами сады, музеи, грязелечебницы, курорты, гимназии и приюты для инвалидов. Аренсбург, совсем беззащитный, молча выстрадал невыносимую боль.
Русская подлодка отомстила Хипперу, всадив торпеду в борт линейного крейсера «Мольтке». Сразу началась паника:
– Перископы! Вокруг нас – русские субмарины...
Пачкая дымом горизонт, германская эскадра заторопилась назад – на Либаву, на Данциг. И всюду чудились им перископы: немцы обстреливали каждое бревно, плававшее стояком: они топили теперь каждую вешку, торчавшую из воды. Минуя Ирбены (ох эти Ирбены!), корабли кайзера еще несколько раз коснулись днищами русских мин, и калек в Германии заметно прибавилось.
У страха глаза велики! А на самом-то деле, уж если сказать сущую правду, в Рижском заливе держали тогда позицию только три старенькие субмарины – «Макрель», «Дракон» и «Минога». Правда, была еще одна лодка, блиставшая удивительной новизной, – родной брат знаменитого «Барса» по имени «Гепард», который только вчера совершил прыжок со стапелей завода в пучину.
В кипящем котле Рижского залива немцам удалось продержаться всего один день. Это был постыдный провал! Что-то непонятное и трудно объяснимое! Ничтожными силами Балтийский флот нанес жестокие потери большим силам флота Германии. И только сейчас, когда все утихло, комфлот Канин получил разрешение Ставки на ввод в сражение новейших дредноутов из Гельсингфорса.
Ставка опоздала на целых полмесяца, и Канин сказал:
– Теперь эта бумажка – как мертвому припарки. Бросьте ее в архив флота и забудьте как неудачную интригу...
Усталые русские корабли тяжко мотало на мутных рейдах.
«Победа! Она – призывная, она – бодрящая!»
– ...О чем разговор? – утверждал Артеньев за ужином, впервые насытясь за эти дни боев. – Ригу способен сдать только предатель. Но среди балтийцев предателей не сыщется...
Эти слова отзовутся болью сердечной через два года – в семнадцатом, в героическом.

7

В числе пострадавших при операции был и крейсер «Тетис», на котором башенным начальником служил лейтенант Ганс фон Кемпке, этот неотразимый кильский Аполлон в широченных брюках. Взрыв русской мины застал Кемпке за тарелкой супа из вермишели, причем тарелка взвилась кверху, а стул выбило из-под него, будто скамейку из-под висельника, и он пришел в себя, сидя на полу с вермишелью в идеальной прическе. Когда же страх после взрыва миновал и стало ясно, что «Тетис» на воде держится, Кемпке ощутил себя мужчиной не только обольстительным, но и достаточно мужественным... Кое-как, хромая разболтанной машиной, они своим ходом дотащились до Либавы и здесь приткнулись к стенке судоремонтного завода, который раньше обслуживал русские подводные лодки.
В кают-компании «Тетиса» офицеры договорились:
– После Ирбен нас уже никто не осудит, если мы три дня подряд будем пьянствовать, как грязные берлинские фурманы...
Закрылись и три дня подряд пьянствовали, пока не кончились три бутылки коньяку. Потом фон Кемпке по телефону просил станцию соединить его с цукерней «Под одноглавым орлом»; Кларе он восторженно сообщил:
– А теперь, моя прелесть, мы станем видеться гораздо чаще!
– В газетах пишут такие ужасы, – отвечала Клара. – Все вы настоящие герои... Вы не ранены, мой дорогой Ганс?
– Нет, я убит! Мой труп из Ирбен прибило к Либаве...
В самом деле, если задуматься, жизнь спасена от риска ровно на тот срок, какой понадобится для капитального ремонта крейсера. Слава богу, что дырка в борту большая и ее так скоро не удастся заштопать. Вынужденная стоянка «Тетиса» в Либаве ускорила роман, который развивался по всем правилам. Поначалу они больше гуляли, тем более что Кемпке можно было считать красивым мужчиной, но его никак нельзя было причислить к числу мужчин щедрых... Чашечка кофе и пирожок со свекольным повидлом – это было уже пределом его мотовства!
Ладно. Бог с ним. Гулять тоже хорошо. И даже полезно.
(Ах, милая моя Либава, ты ведь всегда чудесна... Увижу ли я еще раз твои тенистые парки, твои старые каштаны, которые сомкнули кроны над тихими улицами? Как хорошо мне было тогда входить под зеленые прохладные своды и видеть в конце туннеля, шелестящего листвой, голубино-сизое море. Как печально тогда вздыхали далекие валторны оркестров, донося смутную печаль, суля разрыв ладоней, обидную холодность женских капризных губ... О, нежная моя Либава! Вернусь ли я к тебе?)
Но парящий горизонт моря гладили тогда тяжелые утюги германских крейсеров, чистоту неба мазали сажей немецкие эсминцы. Гневный ветер налетал на Либаву, продираясь через ветвистые кущи...
– Кажется, будет дождь, – сказала Клара. – Я думаю, лучше нам вернуться, пока не поздно. Сегодня я приглашаю вас к себе.
Душа Кемпке взыграла: «Зовет домой... Ага, понятно!»
Сухо и жестко, словно пророча беду, над Либавою громыхнул гром. От Готланда – через всю Балтику, – наползали тучи, выблескивая над волнами острые сабли молний. Ливень настиг влюбленных как раз возле ателье фотографа, где они и укрылись. Здесь было даже интересно. На диво собраны бутафорские чудеса, чтобы поразить воображение обывателя. Сунь голову в дырку ширмы – и ты уже летишь на аэроплане, похожем на этажерку, а под тобой – под героем! – сиротливо снует всякая человеческая мелюзга. Пролезь головой в другую дырку – и ты уже поскакал на жеребце в самую гущу жестокого боя, а под ногами твоего коня разрывается ужасная бомба.
– Как смешно, правда? – спросила Клара, оглядевшись.
Владелец фотоателье проявил некоторое беспокойство.
– Прошу вас в Ниццу, – сказал он, отдергивая штору. – Здесь у меня отделения для благородной публики... Не желаете?
Фон Кемпке слегка подтолкнул Клару:
– В самом деле, а почему бы вам не сделать портрета?
Для «благородных» и бутафория была иной: в отдельном кабинете на фоне пальмы расцветала божественная Ницца; ты должен облокотиться на античную тумбу, и рука твоя, вся в томном небрежении, пусть держит полураскрытую книгу... Допустим, ты отвлечен. Ты задумался о судьбах мира. О, как ты великолепен сейчас!
– Нет, – тихонько не согласилась Клара, словно испугавшись.
– Но я очень прошу, – настаивал Кемпке. – Как раз идет дождь. Нам все равно некуда деться. Снимитесь для меня. Я ведь уже сказал товарищам по кают-компании, что вы удивительная красавица. Дайте мне возможность удостоверить эти слова вашим портретом...
– Нет, дорогой. Я безумно не люблю, когда меня фотографируют. Из этой черной дырочки, которую на меня наводят, кажется, так и вылетит какая-нибудь пуля... Я не хочу. Я не люблю.
Она решительно раскрыла зонтик и шагнула под дождь.

* * *

Попав на квартиру кельнерши, фон Кемпке невольно притих и даже ослабел. Его, сына скромного регистратора при уездном бургомистре, в семье которого подливка к картошке считалась лакомством, поразила обстановка. Золоченная через огонь старинная бронза на извитой, как крендель, мебели одернула Кемпке так, словно он предстал перед высоким титулованным начальством.
– Откуда у вас... вот все это?
Она даже не поняла его. Он объяснил.
– Ах, этот хлам! Боже, но такие вещи собираются трудом поколений. С жалованья кельнерши «мегагень» не покупают. Когда-то у нас были и свои дома... в Либаве, в Ковно. Мой дед владел гостиницей в Ревеле. Увы, все в прошлом. Вы наблюдаете, Ганс, лишь жалкие остатки прежнего... Вообще, – призналась Клара, – у меня жизнь сложилась крайне неудачно.
– Кто виноват?
– Не знаю. Очевидно, сама и виновата...
Кемпке с огорчением выяснил, что Клара уже мать – у нее маленькая девочка. С большой неохотой, едва цедя слова, женщина призналась ему в своем сожительстве с одним офицером флота.
– Флота? – переспросил Кемпке, начиная ревновать.
– А что тут удивляться? – Она предложила вина, с удовольствием выпила сама и, кажется, быстро пьянела. – Такова уж судьба почти всех либавских женщин. Еще гимназистками, едва пробудятся чувства, они ежедневно видят перед собой блистательных, ловких и богатых офицеров флота. В театре, в церкви, в парке – всюду они встречают офицеров с кораблей, которые пришли в Либаву сегодня, а завтра уйдут опять...
Кемпке стал осторожненько выспрашивать – кем был этот обожатель Клары? в каких чинах? где плавал? Она отвечала рассеянно:
– Я плохо в этом понимаю что-либо. Знаю только, что мой сожитель не плавал. Он, кажется, состоял при штабе адмирала фон Эссена, который недавно умер, если можно верить газетам.
– Фон Эссен? Сам командующий Балтийским флотом?
– Да. Он при нем что-то делал. По секретной части...
Далее она заговорила с явной горечью:
– У меня в роду все перепуталось. Столько наслоений, столько религий, трагедий. Одно колено враждовало с другим. И дед смотрел на Россию, а бабка на Германию... Одна из моих теток даже удрала в цыганский табор, там и пропала навсегда. Для девушки из такой семьи билет на бал в Морском собрании офицеров очень многое значил в жизни. Почти все...
Кемпке еще прошелся по комнатам. Вернулся с вопросом:
– Клара, не отрицай – ведь ты его любила?
Губы женщины, розовые от вина, задрожали:
– Очень. Но сейчас... ненавижу!
– Что он сделал тебе худого?
– Он подлец, как и все эти русские. Три года он скрывал от меня, что в Петербурге у него жена. Дети... куча детей! Но теперь, – заключила Клара, – все это кончилось. Я свободна теперь. И хорошо, что кончилось именно так: они ушли, а вы пришли...
Последнюю фразу женщины Кемпке истолковал на свой лад и попросил разрешения остаться ночевать. В нем даже проснулся юмор флотских кадетов времен герцога Каприви.
– Клара, – предложил он, стукаясь своими острыми коленями об ее круглые колени, – послушай, Клара, не закоптить ли нам стекла в этом чудесном домике?
– Возвращайся на свой «Тетис», бродяга, – отвечала женщина, охмелев. – Ступай... Да. И зашивай на нем пробоину... Боже, до чего это смешно – зашивать корабль, будто рваное платье. Нет, милый Ганс, – погрозила она ему пальцем, – только не сегодня. Мы еще будем вместе, но... потерпи, дружок.
На прощание она его поцеловала:
– Либава уже ваша, и вместе с Либавой вам досталось такое сокровище, как я... Ха-ха-ха! Я еще тебя осчастливлю.
Уходя от нее, Кемпке счастлив никак не был.
– Ты еще не забыла его? Скажи – мне не ревновать?
– Он бежал из Либавы, даже не простившись со мной. Иногда я натыкаюсь в своем доме на его вещи, и мне, поверь, противно.
– Ты мне потом покажи его вещи, – попросил фон Кемпке, ревнуя, однако. – Может, что-либо из этих вещей пригодится для меня. Тебе будет не жалко с ними расстаться?
– Милый Ганс, да забери ты хоть все!
Дверь закрылась. Женщина осталась одна. Она допила вино.
Потом долго бродила по комнатам, размышляя...
О чем?

* * *

В Либаву снова прибыл гросс-адмирал принц Генрих Прусский. Хиппер водил его, как туриста, по кораблям, принцу показывали сквозные пробоины бортов, он видел разрушения надстроек. В грудах искореженного железа еще подсыхала кровь, уже загнившая, и куски человеческих тел. Его высочество, почти помертвелый в недоумении, исследовал работу русских мин типа «08(15)», от взрыва которых гребные валы выбивало из дейдвудов, а плоскости рулей гофрировало в гармошку. Русская артиллерия еще раз подтвердила свой первый класс по самым высоким мировым стандартам: русский снаряд – страшный снаряд. Порою в борту зияла небольшая скважина, в которую с трудом просунешь кулак, но загляни внутрь – и ты увидишь, какой кромешный хаос произвел русский снаряд внутри корабля...
Впечатление было незабываемое. Принц Генрих поскучнел.
– Это катастрофа, – сказал он. – Отныне, пока господь бог не пошлет нам в дар Ригу, пока не десантируем на Эзеле и Даго, все крупные операции флота на Балтике я строго запрещаю. Отныне порядок таков: увидели один русский корабль в море – бейте его, если вас двое; увидели два корабля русских – удирайте на всех парах, даже если вас трое...
Так закончился прорыв германского флота через Ирбены.
В этот приезд гросс-адмирал останавливался, как и раньше, в доме своей давней знакомой – графини Тизенгаузен, один сын которой служил на русских подлодках, а другой плавал на германском крейсере «Мольтке». Мать этих офицеров до войны была хорошо принимаема как в Потсдаме, так и в Царском Селе... На этот раз внимание принца Генриха в доме почтенной старухи сосредоточилось на серебряных ложках времен польского короля Сигизмунда, которые он и увез в своем чемодане. Престарелая графиня, подзавив на висках букли и напудрившись, отправилась в штаб Генриха Прусского с упреком:
– Я бы подарила эти ложки его прусскому высочеству, скажи он мне хоть слово, но... зачем же увозить их тайно?
В штабе ее успокоили – не совсем-то логично:
– А вы разве не рады, мадам, что наш германский принц, брат самого кайзера, выразил симпатию к вашим ложкам?
Симпатия его высочества к ложкам и вилкам была настолько выразительна, что лучше этой темы далее не развивать. Из Либавы принц Генрих на автомобиле совершил инспекционную поездку вдоль Курляндского побережья. Черные скелеты расколоченных минами кораблей, которые торчали костями шпангоутов на отмелях, навевали мрачные мысли. Стоя на берегу перед Ирбенским проливом, гросс-адмирал видел в тумане затаенные тени – это русские корабли уплотняли свои минные поля, в которых Хиппер с таким трудом недавно прогрыз фарватеры. Возле мыса Домеснес принц в бинокль долго рассматривал даль.
– Даже не верится! Но, кажется, я вижу отсюда Церель – южный хвостик Эзеля, и конечно же, русские поставили там батареи. Азиаты нас переиграли в этом споре... Господа, – произнес он оперативную декларацию, – время активных действий нашего флота на Балтике кончилось: пора замкнуться в жесткой обороне и больше не рисковать... вплоть до лучших времен!
Под осень, когда над Балтикой уже потянулись караваны птиц, русский флот перешел к активным действиям.

8

Над рижским штрандом уже текли газы. Тыловые госпитали были завалены эшелонами искалеченных. Газеты рекламировали совершенные протезы: со снимков, устрашая обывателя, глядели люди – наполовину из железок, шарниров, кожи, проволоки и гуттаперчи; они позировали перед сапожными колодками или с рубанком в культе, словно пытаясь уверить других, что так жить тоже можно.
Много было слепых. У иных глаза выжгло огнеметами. Но были и слепцы, отравленные водою из курляндских колодцев. Были отравленные коровьим молоком на баронских мызах. Врачи предполагали действие больших доз атропина. Но после атропина зрение, как правило, со временем восстанавливалось. Однако для этих слепцов мрак оставался вечен... Они плакали:
– Мы же с ними по-божески – и деньги за молоко дали!
В этом году во всем своем ужасном безобразии стала понятна идея «двойного подданства». Потомки крестоносцев – псов-рыцарей, осевших в Прибалтике, – считали своей праматерью Германию, хотя зарабатывали чины и награды от России. Стало уже модой, чтобы один сын барона служил кайзеру, а другой царю (иногда, послужив в русской армии, они перекочевывали в немецкую). Сейчас, когда колонны Гинденбурга захватили Курляндию, бароны внятно заговорили об аншлюсе – присоединении Прибалтики к рейху.
Это были не пустые слова – бароны действовали. Нахально действовали. Средь бела дня в приемных министерств Петербурга они собирали пожертвования для инвалидов войны, а собранные денежки отправляли в Берлин... для строительства новых подводных лодок. Эзельский предводитель дворянства Оскар фон Экеспарре давал сигналы немецким кораблям о приближении русского флота к Ирбенам. Он был членом Государственного совета и гофмейстером – нерушимая фигура! Русская контрразведка все ногти себе в кровь изодрала, выцарапывая Экеспарре из Зимнего дворца, чтобы отправить его в Сибирь... Лифляндский предводитель дворянства барон Адольф Пиллар фон Пильхау тоже был гофмейстером и тоже членом Государственного совета, – главарь всего германского шпионажа в России, кандидат на пост кайзеровского гаулейтера в Прибалтике, когда идея аншлюса станет осуществима...
Русские подводные лодки теперь шатались возле берегов – выискивали подозрительные сигналы с прибрежных имений баронов. Курляндское дворянство ставило – нагло! – высокие маяки, по которым ориентировались германские крейсера и минзаги. Русские летчики, нацепив на крылья своих аэропланов германские черные кресты, кружили теперь над озерами Курляндии. На обширных дворах баронских усадеб для них раскладывали посадочные знаки. Они смело садились и – в ярости! – начинали пальбу из револьверов направо и налево: бей любого – здесь все предатели!..
В эти дни в Государственной думе, защищая российских немцев, выступил адвокат Керенский, и его горячо поддержали барон Гамилькарфон Фелькерзам (тоже думец).
– На лопату их... обоих! – реагировали балтийцы.
До самой осени 1915 года главнокомандующим в России был великий князь Николай Николаевич – родной дядя императора. Это была фигура жестокая, властолюбивая и чрезвычайно популярная в кадровом офицерстве армии и флота. Когда-то, занимаясь оккультным столоверчением, великий князь «вывел в люди» Гришку Распутина, тогда еще тишайшего хлыста, не носившего ярких кумачовых рубах и сапог с нахальным скрипом. Гришенька тогда ему длань целовал раболепно, а теперь... Теперь он говорил Николаю II:
– И что это, как ни послухаешь, всюду про дядю тваво говорят. А про тебя словечка путного не скажут. Нешто спустишь?
Не спустили. Николая Николаевича загнали наместничать на Кавказ, а император «возложил» на свои полковничьи плечи тяжкий груз главнокомандования. Чего он хотел этим добиться? Увы, вряд ли мы узнаем точно. Об этом надо было спросить у его жены Алисы Гессенской, которая внушала ему – пренастырно:
– Ники, ты должен быть как Иоанн Грозный...
К этому времени, под конец второй военной кампании, на флоте уже было принято презирать людей, которые хорошо отзывались об императоре. На верноподданных моряки смотрели как на последних идиотов. Это поветрие коснулось не только матросских кубриков, но и большинства кают-компаний (особенно на Балтике). Императора старались уже не называть «величеством», а говорили просто – «суслик», и всем было понятно, о ком идет речь. Офицеры рассуждали открыто, даже не стесняясь вестовых:
– Император у нас глупенький мальчик, но... что поделаешь? Ума ведь у приятеля не займешь и на базаре его не купишь. Дураков на Руси не сеют – они сами произрастают. И зачем он, дурак, ввязался в это главнокомандование? Или решил взять пример со своего друга – колбасника-кайзера?
Петербургские же газеты сообщали о царе почтительно:
ВЧЕРА ЕГО ИМПЕРАТОРСКОЕ ВЕЛИЧЕСТВО
ВЫСОЧАЙШЕ СОИЗВОЛИЛ ПРИЕХАТЬ
ИЗ СТАВКИ В ЦАРСКОЕ СЕЛО.
Проходило несколько дней, и следовало новое сообщение:
ВЧЕРА ЕГО ИМПЕРАТОРСКОЕ ВЕЛИЧЕСТВО
ВЫСОЧАЙШЕ СОИЗВОЛИЛ ПРИЕХАТЬ
ИЗ ЦАРСКОГО СЕЛА В СТАВКУ.
Между Могилевом и царской резиденцией, в бестолочи военных магистралей, где ревели на стыках расхлябанные эшелоны, император раскатывал, словно коммивояжер прогоревшей фирмы. Блиндированный салон-вагон, роскошно убранный изнутри, мотало по разбитым колеям... «Фирма» великой Российской империи имела большую и славную историю, но сейчас ее поджидал крах полного банкротства, и никакие радения Распутина не могли отсрочить ее гибель.
...В один из осенних дней крейсер «Россия» начал бунт.
– Долой всю немчуру с флота! – кричали матросы-российцы.
Большевики примкнули к восставшим. Только для того, чтобы сразу же погасить это стихийное выступление. Рано – еще не пришло время! Никого из бунтовщиков не судили, лишь нескольких «российцев» списали на сухопутье – в батальоны добровольцев под Ригу. Ушел в окопы «охотником» и Павел Дыбенко...
Близился конец кампании.
Похолодало. Иногда подмораживало.

* * *

Шкала Бофорта все предусмотрела: когда ветер от пяти баллов начнет поджимать к семи, тогда штурмана еще спокойны.
– Свежий ветер переходит в крепкий, – говорят они.
Чашечки анемометров начинают вращаться с такой быстротой, что не видны простому глазу. Жмет под восемь баллов.
– Очень крепкий, – говорят штурмана.
Скорость ветра уже за 20 метров в секунду, и – тогда:
– Шторм...
Эсминцы – как длинные скользкие рыбины, всплывшие подышать на поверхность моря. С мостиков видно, как под ударами волн они изгибаются изношенными телами стальных корпусов. Штормовые леера, протянутые над ними как бельевые веревки, то провисают над палубой в дугу, а то натягиваются в дрожащие гитарные струны.
– Ох и гнемся! – сказал адмирал Трухачев, глянув вниз.
– Шпангоута два нам сегодня сомнет, – согласился Грапф.
– Мы уже мятые, – невозмутимо заметил Артеньев...
Под палубой «Новика» засел эскадрон спешенных драгун.
– Ну, как там они? – интересовались на мостике.
– Да понемножку травят. Спрашивают у наших матросов, сколько за такую каторгу платят...
Мористее шла величавая «Слава», ветер теребил на ее пушках громадные парусины чехлов. Черпали воду низкими бортами канлодки «Грозящий» и «Храбрый». С палубы авиаматки «Орлица», словно короткие мечи, срывались в небо юркие «ньюпоры» на поплавках. В кабинах самолетов сидели рыцари без страха и упрека – с погонами мичманов на плечах кожаных курток; мамы у этих ребят были еще такими молодыми, что не грех за ними и поухаживать. Над кораблями запускали змея с наблюдателем, и змей парил в облаках, а в его четком квадрате виднелась фигурка человека – распятая, как Иисус Христос на кресте... Смелый дядька, ничего не скажешь!
– Вообще-то, – заметил адмирал Трухачев, зябко поеживаясь, – кажется по всему, что небесная проблема еще не разрешена: кто победит в этом споре – воздухоплавание или же воздухолетание?
За мысом Домеснес, прикрытые калибром «Славы», корабли сбросили на курляндский берег матросский десант. Пошли на берег и зеленые от качки драгуны, быстро оживляясь при виде твердой землицы. Вдоль побережья началась дикая битва на штыках, и немцы бежали. Балтийцы взорвали форты и батареи врага. Пулеметная команда добровольцев со «Славы» разогнала всех немцев по лесам и болотам. Гоня перед собой большое скопище пленных, десант вернулся на корабли... Отличная была операция!
Потом корабли ушли под Ригу и стали гвоздить оборону противника. Казалось, русский флот хотел возместить в войне то, чего не хватало армии, – снарядов они не жалели! «Слава» с эсминцами густо клала свои залпы в глубину. На семнадцать километров от моря корабли перемешали с землей и навозом немецкие блиндажи, в которых немцами было припасено на зиму все, начиная от дойных коров и кончая роялями.
Неожиданно для всех над рубками «Славы» фукнуло огнем (издали – словно чиркнули спичкой). Броненосец пошатнулся всей своей многотонной массой, а пушки его замолкли. Трухачев заволновался:
– Сигнальцы! Отщелкайте им: «Что у вас. Вопрос».
Мостик «Славы» не отвечал. Начальник Минной дивизии велел Артеньеву быстро смотаться на линкор катером – выяснить.
– Будет исполнено, Павел Львович...
Случайный снаряд, пущенный с берега наугад, оказался роковым. Он влетел через броневую прорезь внутрь боевой рубки. В самой гуще людей и техники он лопнул, опустошая все вокруг себя. При Артеньеве лопатой выгребали то, что осталось от людей. Одному матросу-визирщику срезало осколком лицо и влепило его в броню с такой страшной силой, что искаженное ужасом лицо – отдельно от человека – повисло на переборке, словно портрет в рамке из заклепок. Артеньев поднял из-под ног орден Владимира с мечами.
– Это флагарта, – пояснил сигнальщик. – Кавторанг Свиньин при орденах и кортике был. А наш... так. Он не сиял.
«Слава» потеряла своего отважного командира. И вспомнил тут Сергей Николаевич, как любил говаривать о себе скромный умница каперанг Вяземский: «Я не сиятельный – я старательный...»
Катером Артеньев быстро вернулся на свой эсминец.
– Ну, что там, старшо?й? – тревожно спросил его Трухачев.
– Как японская шимоза. Изрубило людей в сечку. Всех!
– Ну-у, так уж и всех? – не поверил фон Грапф.
– Всех, кто был в рубке. Восемь матросов еще живы. Но кто без руки, кто без глаз... Я же говорю вам – в сечку!
Адмирал снял фуражку, крестясь богомольно. Губы его, серые от холода, вытаптывали молитвы. Грапф от телеграфа крикнул:
– Павел Львович, накройтесь... простудитесь!
– Тут людей на лопате гребут, а вы мне о простуде. Воображения у вас нет, Гарольд Карлович...
«Слава» опять ожила и открыла огонь по врагу. Оттуда передавали, оповещая флот, что в командование линкором вступил лейтенант Марков. Никто этого Маркова не знал, но «Слава» стреляла при нем отлично – как и при Вяземском...
Над Балтикой летел ветер – то свежий, то крепкий.
Корабли возвращались, имея по левому траверзу Кеммерн.
– Курортный сезон закрыт, – печально произнес Трухачев. – А ведь еще недавно тут кипела жизнь. Боже, сколько здесь моя жена истратила денег на разную чепуху. А моя дочка перед войной первое свое стихотворение напечатала в «Кеммернском сезонном листке». Не думаю, конечно, чтобы из нее получилась новая Сафо... Гарольд Карлович, – сказал он, – я спущусь. Извините. Озяб.
Артеньев напутствовал начальника Минной дивизии:
– Осторожнее на срезе полубака, там моет волна.
– Кого учишь? – буркнул Трухачев. – Старого миноносника?
Под запотевшим стеклом кренометра неровными скачками гуляла стрелка. «Новик» широко мотнуло на очередной волне, и Трухачева всплеском воды из-за борта сорвало с переходного трапа. Даже на мостике услышали сочный шлепок адмиральского тела – будто кусок сырого мяса швырнули на прилавок.
Артеньев видел все это с высоты и сорвал трубку телефона.
– Док! – сообщил в лазарет. – С носилками под полубак!
– А что там стряслось? – спросил сонный голос.
– Обычная история на миноносцах...
Подхватив Трухачева с палубы, матросы затащили его в кают-компанию, положили на диван. В зрачках иллюминаторов колебалась сизая плоть воды. Доктор прибежал, растерянный спросонья, рвал на адмирале штанину, было видно – перелом ноги.
– Вам не повезло, Павел Львович: возле бедра!
– Боже, – переживал Трухачев. – В такое время...
Чтобы сдать адмирала в хороший госпиталь, «Новик» зашел в Ригу, зашвартовался прямо к набережной. Здесь уже поджидал их штабной автомобиль марки «рено», в котором сидел Колчак.
Когда мимо него проносили Трухачева, Колчак взмахом руки задержал санитаров с носилками. Нагнулся и поцеловал начдива:
– Павел Львович, желаю скорей поправиться.
– Минная дивизия... моя дивизия... кому достанется?
– Минную дивизию от вас принимаю я!
Новый начдив за боевые действия у Кеммерна заработал вскоре Георгиевский крест. Вокруг имени Колчака газеты подняли шумиху.
Россия начинала свое знакомство с Колчаком.
Пока что – как с джентльменом, как с кавалером.
Колчак еще не раскрылся...

9

«Гангут» вернулся в Гельсингфорс, когда прибрежные острова финской столицы уже накрылись одеялами первых снегов. К борту линкора буксиры сразу же подтянули баржи с «черносливом». Опять завыли трубы оркестра, залязгали медные тарелки, огромная дурында геликона бубнила свое: пуп-пуп... поп-поп!
Опять роба на голое тело, тряпками обмотаны шеи, полотенцами обертывались матросы в паху, чтобы спастись от разъедающей тело угольной пыли. Двенадцать часов подряд сновали по трапам люди, уже потерявшие человеческий облик... Черные, как негры!
– Бегом, бегом! – покрикивал на них Фитингоф, тоже весь черный, высматривая нерасторопных через стекла очков.
На днищах барж лопатами сыпали уголь в мешки, окантованные для прочности веревками. Вязали их в замкнутую цепь по двадцать мешков сразу, вроде конвейера. Вира! – и наверху мешки принимали на свои плечи матросы. Бегом, бегом, бегом... А в каждом таком мешке, как ни крутись, шесть пудов с гаком. Опустошенные баржи отошли, но к борту «Гангута» тут же подвалили еще четыре угольных лихтера.
– Дайте передых. Завтра перекидаем, – взмолились матросы.
– Начи-и-и... ай! – отвечал Фитингоф.
Наконец и эти баржи разгрузили. Люди валились с ног.
– Теперь авральная приборка... быстро, быстро!
Все этот день шло на износ души и тела. Нервы уже лопались. Приборку тоже закончили. Пошли по баням, срывая с себя на ходу черные хрустящие панцири роб. А в бане, как назло, углем засорило водостоки. Уровень грязной мыльной воды, в которой плавали мочалки, поднимался матросам до колен. Стали орать на трюмачей, чтобы прочистили фаны. Трюмные по оплошности дали в души забортную воду, которая обожгла голых людей холодом пучины. А горячей воды из котлов линкора совсем не дали. Приближался ужин...
После угольной погрузки – по традиции! – положены макароны.
Но сначала мы приводим точный исторический факт, закрепленный в анналах партийной истории флота.
Вот она, эта истина: ни офицеры «Гангута», ни зубодробитель фон Кнюпфер, ни сам барон Фитингоф – не они, а именно команда «Гангута» шла на все, чтобы в боевой обстановке не обострять отношений между низами команды и верхотурой кают-компании. Большевики, сколько могли, сдерживали стихию гнева.
Но всему есть предел. Предел терпению положила «606».
Вот теперь, читатель, мы начинаем бунт!

* * *

Флигель-адъютант Кедров как-то странно понимал свои обязанности командира. Отстоял положенное у телеграфа на мостике, а там... хоть трава не расти. Вывел «Гангут» в море, привел «Гангут» с моря – точка. Дальше пускай крутится барон Фитингоф...
Бывают дни в жизни человека, когда все идет кувырком, чтобы под вечер разразился жестокий скандал с битьем посуды и хорошим мордобоем. Такое же назревание страстей случается порой и с целым коллективом. Сегодня на «Гангуте» обстановка была явно раскаленной, но Кедров не заметил, что палуба уже обжигала пятки – снизу, от кубриков. Когда склянки отбили к ужину, каперанг стал собираться на берег – к жене.
– Катер – под трап! Иду в город...
Он готов к любви. Осталось лишь повязать под воротничком тесемки галстука, но тут заявился в салон старший офицер.
– Михаил Александрович, – заметил Фитингоф обеспокоенно, – я бы попросил вас сегодня ночевать на корабле. У камбуза растет недовольство, и... можно ожидать беспорядков.
– Глупости! А в чем дело?
– Бачковые отказываются разбирать кашу по бачкам.
– Кашу? Но после угольного аврала положены макароны.
– Нету макарон, – стонуще отвечал Фитингоф. – Сегодня опять ячневую сварили... Я опробовал. И одобрил к раздаче.
Галстук наконец завязан. Золоченые ножны кортика бились у лампаса штанов, нежно и тонко названивая, о любовном свидании. Лайка перчаток ласкала взор, сминаясь в ладони, как бархат. Боже, какое это счастье для мужчины, когда он спешит к жене каждый раз – как к любовнице, пылкой и ожидающей его...
– Не понимаю вас, Ольгерт Брунович, – сказал Кедров, берясь за фуражку. – Я же не баталер. И не стану открывать для них консервы из зайчатины. Когда мне в ресторане подают антрекот не по вкусу, я не ем его, но... я не делаю из этого трагедии!
Фитингоф настырно уговаривал каперанга остаться сегодня на корабле, а за дверями салона лаял дог, дожидаясь хозяина.
– Каша-то... ячневая! – говорил барон. – «Шестьсот шесть», от нее и в будни носы воротят... Это, простите, не антрекот! А наш «Гангут», покорнейше извините, это вам не ресторан!
Кедров взглянул на часы – жена уже изнылась в ожидании.
– Ах, ну что мне до этого? Каша ячневая, каша манная, каша рисовая... так можно без конца. Итак, барон, до завтра.
– Постойте, – плачуще позвал его старший офицер. – Вы хоть посоветуйте мне, что делать, если каша у нас заварится?
– Выбросьте ее за борт!
Под парусиновой пелериной капота катер с Кедровым помчался к городской пристани. Фитингоф огорченно вздохнул, а со стороны камбуза уже доносились возбужденные выкрики:
– Пущай «шестьсот шесть» сам Фитингоф трескает. Где он, сука немецкая? Я ему сейчас весь бачок на лысину выверну.

* * *

В жилой палубе гальванных специалистов стучали ложки голодных матросов. Осталось как-нибудь отволынить вечернюю молитву, разобрать койки с сеток и спать, спать... Полухин спросил:
– Кто у нас бачкует сегодня? Чего не идет?
– Ваганов бачковым. Там какая-то заваруха у камбуза...
С подволока кубрика спущены столы, и теперь они качаются на цепях, звеня мисками. В ожидании макарон гальванеры щиплют хлебушко, окуная его в казенные плошки, где – по традиции флота – томится нарезанный лук в растворе соли. Все молчат. В руках дрожня. Если что скажут – резко, отрывисто, будто бранятся.
– Какого хрена бачковой не идет? Сдох, что ли?
– Небось, гад, по дороге подливу с макарон слизывает...
Бачковой Ваганов вернулся от камбуза подавленный и с грохотом швырнул на стол медный бачок – пустой!
– Все не брали, и я не стал брать. Сегодня снова «шестьсот шесть», а макарон нету... Говорят – кончились.
А за столом гальванеров сидело немало большевиков.
– Сожрем и «шестьсот шесть», – отвечали. – Макароны эти – кошкам под хвост. Нельзя, чтобы макароны работу нашу губили.
Семенчук, угрюмый, быком вздыбнулся над столом.
– Это... вы! – сказал. – Вы понимаете. А команда того знать не желает. Из-за такого дерьма карусель-то уже крутится...
– Даешь макароны! – доносилось через люк. – Бей немцев!
– Слышите? – навострился Полухин. – Эти лозунги от желудка, а не от разума. Это от морды битой, а не от грамотности шибкой.
Трапы долго гремели под матросскими бутсами. Кубрик опустел, и долго в безлюдье, словно доска деревенских качелей, мотался на цепях железный стол, свергая на палубу миски, хлеб и соль с луком. В самый последний момент большевики договаривались:
– Влезать нам в эту кашу? Или... посторониться?
– Влезай, братва! – решился Полухин. – Но старайся, чтобы команда только от ужина отказалась. А дальше – удерживай...
Возле камбуза – толпа; здесь и Фитингоф – с увещеваниями:
– Я согласен, что масла можно добавить. Я согласен...
Но замаслить бунт не удалось. Из боевой организации команды, живущей, как в тисках, по регламентам вахт и приказов, вдруг выросла стихия, никому не подвластная.

* * *

ВЫДЕРЖКА ИЗ ПРИГОВОРА СУДА
ПО ДЕЛУ ГАНГУТСКОГО БУНТА:
«...все кричали: „Бей немцев!“ Кузьмин кричал по адресу инженер-механика мичмана Шуляковского:
– Ребята, бейте Шуляковского по роже!
Мазуров кричал по адресу одного из офицеров, уговаривавших команду разойтись:
– Что вы его тут слушаете? Бей его, дурака, в рожу!
Посконный кричал по адресу лейтенанта Христофорова:
– Да что вы на него смотрите? Бей его в рожу!
При этом Макуев кричал по адресу старшего лейтенанта барона Фитингофа:
– Бей немцев! Не надо нам немцев и старшего офицера!»

* * *

Из коридора кают-компании телефонный шнур ползет на корму линкора, там он прыгает на бочку, которая качается на волнах заякоренная, от этой бочки провод бежит по дну залива – прямо в город, и тишину гельсингфорсской квартиры взрывает звонок:
– У нас забастовка! – сказал Фитингоф Кедрову. – Умоляю... Необходимо ваше присутствие на корабле.
– Дорогой Ольгерт Брунович, но я уже в халате. Я...
– Михаил Александрович, – не дал ему договорить Фитингоф, – сейчас команда должна видеть вас в мундире. И при оружии!
Когда бунтует эсминец – это бунтует лишь рота. Можно подавить восстание на крейсере – как в батальоне. Но гораздо сложнее с плавающей крепостью линкора, на котором за стенкою бронированных фортов во всеоружии засела целая дивизия.
– Господа, – заявил Фитингоф в кают-компании, – прошу оставить розовые надежды, что макароны могут исправить положение с ячневой кашей. У нас, если хотите знать правду, даже не бунт... Потемкинщина! Да, да. Та самая, которая однажды обернулась позором для России...
Фитингоф хотел что-то сказать еще, но махнул рукой:
– Поздно... разбирайте револьверы!
От пианино рванулась к нему тень мичмана Карпенко:
– Нет! – вскрикнул он, подбежав к барону.
– Что значит «нет»? – набросился на него старшой. – На ваших плечах, мичман, погоны или ангельские крылышки?
– Нет! – твердо повторил Карпенко. – Я говорю вам нет, ибо нечестно проливать русскую кровь на палубе русского корабля. Она должна быть пролита лишь в битве с врагами.
«Романтичный юноша...» Фон Кнюпфер положил на плечо Карпенко свою боксерскую лапу и дернул мичмана к себе:
– Врага вы и во сне видели. А он... здесь! Не прольете вы ему кровь, так он прольет сейчас кровь вашу... Выбирайте!
Ничего не понимая, что происходит сегодня, остервенело лаял на всех фитингофский дог. Дневальные обходили корабль, уже отсвистывая на дудках обычный призыв:
– Ходи все вниз – на молитву!
Семенчук мотался по трапам, исступленно крича:
– Давай все в церковь... ходи вниз!
– А что там будет? – спрашивали его.
– Не знаешь, дура, что в церкви бывает? Митинг будет...
Матросы всегда волокитничали, чтобы не отбывать повинности богослужения. Но сейчас церковная палуба – как переполненный трамвай. Жарко было. Теснотища адова. Стояли плотно – в стенку, и эта стенка живых тел слегка покачивалась (в такт раскачиваниям дредноута). Пришли и офицеры. В мерцании икон, перед ликом святых угодников сошлись – не для молитв, конечно же. Сошлись, чтобы драку продолжать. Обнажив головы, вразброд – через пень колоду – отбоярили молитву. Но, разрушая песнопение, летала над головами тяжкая брань и метались злобные выкрики:
– А макароны кады давать станут?
– Братцы, ой, дохну! Ноги не держат...
– Я голодным на царской службе спать не лягу!
Богослужение использовали для своей агитации большевики.
– Кончай эту баланду, – шелестел за киотами шепот Полухина. – От «шестьсот шесть» отказались, и крути машину назад. Помните, что царь не пожалеет лучшего линкора России – вас угробят торпедами, и кандалы всем обеспечены. Подумайте, что рано еще!
И на всю церковную палубу – словно по железу запустили стальной брусок – рвануло диким выкриком Семенчука:
– Братцы, не суйся башкой в петлю! Не пришло еще нам время!
Кто-то из матросов смачно харкнул ему в лицо:
– Шкура! За начальство выгребаешь? Мало тебе этих лычек? Шапку с ручкой захотел, чтобы пофорситься?
– Дурак, – вытерся Семенчук. – Я же тебя сберегаю...
Гангутский батька взмахнул кадилом – большим, как макитра.
– Которые тута верующие, – провозгласил трубяще, – теи да престанут лаяться. Иначе любого из вас, гавриков, вот шарахну по кумполу, чтобы бога – бога-то! – не забывали...
Отмолились во славу божию. После, как всегда, сигнал:
– Койки брать – всем спать!

* * *

– Не бери койки! – раздавалось. – Не ляжем спать!
Койки стоят на верхнем деке, свернуты в тугие коконы, согласно уставному стандарту. Стоят рядами, как шпульки в ткацких челнах, все пронумерованы. Койки ждут или разбора ко сну, или гибели корабля (каждый такой кокон держит матроса на воде двадцать минут). Но сегодня разбора не состоялось. В низах дредноута вспыхивали драки. Взявших койку заставляли тащить обратно и ставить в сетки. Кое-где уже блеснули потаенные ножи, разрезая на койках шкентросы, и под ноги бунтующих теперь сыпались пробковые матрасы, тощие подушки и рыжие одеяла...
– Не смей койки брать! Мы еще не ужинали!
Эти проклятые макароны породили бунт. Но бунт стал вызревать в восстание, когда по «Гангуту» разнесся призыв:
– Все – к пирамидам! Брать винтовки из кают-компании...
Полухин понял, что можно в кровь разодрать себе горло, убеждая людей, – ничто сейчас не поможет. В машинном кубрике отыскал своего товарища – электрика Лютова:
– Запахло жареным. Делать нечего – руби динамо!
– Подумай, Володька, – предостерег его машинист.
– Уже думал. Если рванутся наши к пирамидам, так коридор узкий... всех перестреляют из кают-компании. Руби свет!
– Когда стопить динаму?
– Давай на стоп, как рында жахнет...
С ударом склянок динамо-машины дредноута провернулись в последний раз, и, воя на гаснущих оборотах, роторы их прекратили подачу тока. «Гангут» сковало параличом. Гигантский комбинат техники замер – не провернешь орудий, лифты не подадут к ним снарядов, из автоматов вынута их душа – токи! Тускло и медленно, как в покойницких, где лежат мертвецы, под матовыми плафонами едва разгорелись лампы аварийного освещения – от батарей.
С мостика «Гангута», усиленный мегафоном, разносился голос:
– Эй, на «Полтаве», эй, на «Севастополе»! Братья-дредноуты, мы восстали... Говорит восставший «Гангут»: поднимайтесь и вы, встанем бригадой... Кровососов и скорпионов – за борт!
И неустанно гремела под мостиком рында. Но затемненные силуэты кораблей-братьев, кораблей-близнецов, порожденных одной матерью-верфью, от одного отца-народа, – эти силуэты не осветились сочувственным заревом. Безмолвие... там дрыхли, как окаянные сурки, замотав головы в казенные одеяла. Только по срезам палуб мерцали карманные фонари – это обеспокоенно расхаживали офицеры, загоняя случайных зевак обратно под настил брони казематов.
Кедров с берега еще не прибыл. Фитингоф – за него:
– Набьем карманы патронами и... с богом! с богом!
Грозя револьвером, он стал разгонять матросов по кубрикам:
– Расходитесь по низам... всем спать, спать, спать!
– А ты в рожу не хошь? – кричали ему, увертываясь.
И во мраке ночной взбаламученной палубы плясала перед бароном длинная фигура босого матроса в кальсонах, который выбрасывал в лицо Фитингофу слова, как плевки:
– Вот тока мне стрельни! Вот тока нажми... Я, хад, в аппарате мину по пистону шарахну. Взорву тебя с этой каталажкой!
Фитингоф задрал голову в сторону верхних рубок:
– Вахтенный офицер! Это вы, Королев? Наклоните же прожектор над палубой... осветите мне эту сволочь, которая сеет...
Кусок антрацита резанул над ухом старшого. С мостика брызнули на палубу осколки разбитого рефлектора – прожектор погас.
– К пирамидам! К оружию... доколе терпеть?
Паля из револьвера, Фитингоф отступал назад – в теплые закуты офицерских кают, где на худой конец можно защелкнуться на замок, и, пока матросы его ломают, он успеет выбраться через иллюминатор в море. Достигнув – раковым ходом! – комингса кают-компании, старлейт начал сколачивать оборону офицерского отсека. Робких он взбадривал матерщинкой...
– Почему все я, я, я? Действуйте же и вы. Задраивайте матросов в кубриках, как тараканов, чтобы они не расползались по линкору... Боже, да стреляйте же, господа!
Фон Кнюпфер внял этим мольбам и деловито стал затискивать патроны в барабан здоровенного «бульдога».
– В воздух стрелять не стану... надо бить под сиську!
Его намерения опередили матросы. Через всю длину офицерского коридора мотнулось что-то тяжкое, треснув в конце полета фон Кнюпфера прямо в лицо. Главный мордобоец «Гангута» выронил свой «бульдог», от боли стал ползать на четвереньках. Мичман Карпенко, весь желтый от нравственных страданий, лез к дверям на палубу впереди офицеров – просил только об одном:
– Господа, умоляю... не стреляйте, не стреляйте.
Он получил от матросов страшный удар по голове железной люковицей и тут же свалился, залитый кровью, но еще кричал:
– Только не убивайте своих... это подлость, господа!
Лавина матросских тел уже ломила через коридор. Полураздетые, грудью шли на штурм винтовочных пирамид. Затоптанный их ногами, с палубного коврика их убеждал Карпенко:
– Пусть и ваша совесть будет чиста... не надо, не надо!
Громадное полено с треском разбило плафон освещения. Второе полено, крутясь в воздухе, хватило по голове Фитингофа, но старшо?й устоял на ногах. Офицеры вдруг осознали, что еще один шаг – и свершится ужасное кровопролитие, которое не искупишь потом ни в каких молитвах... Они разом побросали оружие.
Теперь (безоружные) офицеры требовали у Фитингофа:
– Барон, дело за вами... бросьте и вы... слышите?
Фитингоф оказался лицом к лицу с матросами.
– Добро, – сказал он. – Я дам вам макароны...
Ему орали:
– А нам теперь плевать на твои макароны... Ты ответь, за сколько грошей нас предал? Почему армия отступает? Где снаряды для фронта? Почему... почему... почему?
Фитингоф отдал свой револьвер и вдруг разрыдался:
– Я больше не могу так. Пожалейте же и меня... Здесь, в этом коридоре, говорить невозможно. Я задыхаюсь... Пусть команда соберется на юте. Выслушаем вас всех... О-обеща-аю!
Внутри дредноута глухо провыли динамо, и отсеки наполнились ровным устойчивым светом. Электротоки, струясь по кабелям, осияли весь линкор, взбежали до клотиков мачт, наполняя светом топовые фонари. Офицеры смешались на палубе с толпою матросов.
– Мы вас слушаем, – говорили они. – Мы ведь тоже люди...
На них обрушилась целая Ниагара старых, затертых обид:
– Почто издеваются над нами? Мы служим по совести.
– Не хотим под немцем быть – Фитингофа в ж...!
– А фон Кшопфер... рази не пес? Он боксою нас бьет.
– Шуляковский – тоже хнида гнилая.
– Верно! На флоте без году неделя, а нас лупит.
– За что?
– Сколько можно?
– Нельзя так!
В окружении матросов горько рыдал мичман Гриша Карпенко:
– Я же за вас! Скажите, ну хоть однажды обидел ли я вас?
Окровавленным платком он вытирал себе разбитое лицо, а матросы, обступив мичмана, утешали его:
– Ну, огрели разок... не со зла же – по горячке!
– Хорошо бы вам примочку из арники сделать.
– Пятак приложить. У меня есть... Во!
– Спасибо. Я же за вас, ребята... за вас.
– Вы не серчайте. Мы тоже... за вас! Вы хороший...
Злоба остыла – русский человек отходчив. Усталость суточного аврала уже сковывала скулы зевотой. Теперь, кажется, и дай им макароны с подливкой, так никто к ним и не притронется. Полухин понял, что бунт дал самую яркую вспышку в коридоре оружейных пирамид – ярче этого уже ничего не будет! К нему подошел Семенчук.
– Кажется, пошабашили, – сказал тишком. – Наворотили будь здоров. Нас не послушались. Теперь в кандалах подумают...
Раздались свистки с вахты – прибыл с берега командир. Кедров не спеша поднялся на шкафут, негодуя:
– Кто мне объяснит, что тут случилось? Лучший корабль флота его величества... Могли бы обойтись и без этих историй с меню сегодняшнего ужина!
Горнисты затрубили сбор для построения на юте. Михаил Александрович Кедров заговорил не как честный моряк, а как обладатель флигель-адъютантского аксельбанта:
– В грозный час роковой опасности, нависшей над нашим отечеством, вы бунтом своим сыграли на руку врагу. Ваше поведение можно отнести к акту государственной измены, флот есть флот, и его назначение – бой на море, а подавать вам бламанже в сахарной пудре никто на флоте не станет. Вы только посмотрите на немцев – как они дисциплинированны, как они слушаются своих начальников. А вы разгильдяи тамбовские! Важно сейчас одно, юридически доказуемое: присяга вами нарушена, а что полагается с такими... вы раньше подумали? Зачинщиков прошу... пять шагов вперед – арш!
Вся многоликая команда линкора шагнула на него, жарко дыша, и, отсчитав пять шагов, замерла – будто вкопанная.
– Ольгерт Брунович, – смутился Кедров, – я так думаю, что пора кончать эту дурацкую канитель. Откройте им консервы и выдать сухари с чаем... Завтра разберемся!

* * *

Случайно или не случайно, но с торпедных аппаратов на миноносцах были сдернуты чехлы. Радиорубки «Гангута» взяты под крепкий караул. Весла со шлюпок убрали. Теперь многие горячие головы поостыли и уже добром вспоминали предостережения большевиков – не пришло еще время! А теперь жди беды...
Рано утром на рейде Гельсингфорса показался катер с «Кречета». Под флагом командующего Балтфлотом катер отвалил от стенки Седрхамна – развел белые усы пены в сторону «Гангута». На адмиральском трапе Канина приняли под локотки на этот раз не фалрепные матросы, а сами офицеры с линкора.
– Большой сбор, – объявил Канин, тяжко отдуваясь на палубе.
В дружном топоте ног сбежались на шканцы. Вздернув крутые подбородки, замерли. Черные хвосты лент обвивали крепкие шеи матросов. Блеснула медь горнов, оттарахтели сигнальные свистки, и наступила тишина (только шелестело кормовое знамя).
– Ну? – сказал Канин с видом разочарованного в жизни интеллигента. – Поздравляю вас, вы у меня молодцы! Отличились... мать вас всех! Сытная и здоровая каша вам не по вкусу? А забыли, как в родимой деревеньке соломку с крыши варили и... нравилось?
Над шеренгами матросов проплыл медный бачок, доверху натисканный знаменитой «606», и обрушился под ноги адмиралу. Канин через стекла пенсне обозрел синеватую глыбу вчерашней каши.
– Жри ее сам, дракон царский! – прозвенел юный голос.
Носком ботинка Канин, как футболист, отправил бачок за борт.
– Зажрались! – сделал он вывод. – Что ж, окопная чечевица вернет вам аппетит. А кое-кто в тюрьме и баланде будет рад.
Высоко взметнулся голос Полухина (он не выдержал):
– Сейчас не пятый год! не запугаешь... умней стали!
Линзы адмиральского пенсне пробежали вдоль бесконечного горизонта матросских рядов, выискивая нужную цель:
– Кто это кричал... прошу! Сюда...
Семенчук в ужасе увидел, как Полухин пошел прочь из строя. Пошел прямо на адмирала и, отбив, словно чечетку, отличный шаг на повороте, обратился лицом во фронт. Замер. Окаменел.
– Ты зачинщик бунта? – спросил его Канин.
– Я.

10

Еще в начале войны в столице и ее окрестностях заработали многие германские радиостанции, передавая информацию для кайзера. Как правило, шпионы использовали колокольни церквей или крыши высоких зданий Петербурга, – несовершенство тогдашней радиотехники заставляло их ставить антенны поближе к небесам.
Как раз кстати пришелся тогда Иван Иванович Ренгартен, который недавно изобрел для флота радиопеленгатор. С его помощью было снято с чердаков немало шпионов. Пеленгатором прочесали все каланчи и башни (говорят, на чердаке Главного штаба тоже не все было чисто).
Этот случай заставил Ренгартена о многом задуматься. Иван Иванович, хотя и носил немецкую фамилию, был искренним патриотом России, душевно страдал за ее неудачи. Он хотел помочь ей, но не знал как. В поисках выхода из монархического тупика, Ренгартен не пошел прямо. Ренгартен двинулся вкось и увлек по этой скользкой дороге многих.

* * *

Посыльное судно «Кречет», на котором размещался штаб Канина, укачивало под сенью причала, как дите малое в зыбке. Между бортом и стенкой надсадно поскрипывали кранцы, посыпая волны пробковой шелухой. Через черное очко иллюминатора в каюту притекал резкий и промозглый ветер Балтики.
Ветер конца 1915 года... День штабной сутолоки закончился.
Ренгартен решил принять ванну. Можно выбраться наконец из тесного саркофага мундира, облачиться в халат и позвонить вестовым, чтобы подали чай в каюту. Наконец, что особенно важно, можно остаться наедине со своими мыслями, мучительными мыслями... Присев к столу, Ренгартен записывал в дневнике:
«Революция неминуема! Я решительно не понимаю, каким образом правительство не принимает в расчет того обстоятельства, что и подавлять-то революцию будет некому и нечем... Можно говорить что угодно о святости присяги, но есть на свете столь высокие цели, ради которых многие согласятся продать душу дьяволу... Не знаю, чем все это кончится. Душа разрывается. И сюда перебросилась на флот по воздуху какая-то зараза. Вот где бедствие...»
Вышколенный вестовой, с осанкой британского лорда, подал ему чай. Японский халат, купленный по случаю в Нагасаки, был расписан ужасными драконами, и нежный шелк обласкивал тело. Ренгартен курил дамскую папиросу (надо беречь здоровье) и глядел в кругляш иллюминатора, за которым ему чудился загадочный синтез моря, звезд, космоса, неизвестности и мертвых душ прошлого.
Сейчас флаг-офицер флота чувствовал себя стоящим над кровоточащей пуповиной нового мира. Он зарождался, этот новый мир. Радиопеленгатор, который изобретен им, позволял кораблям брать пеленги с точностью до одного румба. Но гораздо труднее взять пеленг душой и сердцем – на верный курс в жизни. Ренгартена окружал сейчас мир отживший, в котором (надо быть честным до конца) ему, Ренгартену, жилось совсем неплохо... Даже хорошо!
Чай, тишина, халат и ванна разнежили его. Почти дремотно он перелетел в порхающий мотыльками вчерашний день своего «я», в который он вступил сытым, розовощеким и добропорядочным мичманом.
Резкий звонок телефона, и он не спеша снял трубку.
– Это я, Ваня, – сказал ему князь Михаил Черкасский (оперативник Канина). – Тут у меня Сережа Тимирев и Вася Альтфатер, приехавший из Ставки... Наш старик чего-то пылает из-за «Гангута», мы сейчас надираемся вдохновением, чтобы тушить его. Пришвартуйся и ты к нашему борту...
Адмирала Канина никак нельзя было причислить к натурам сентиментальным, но сейчас он, кажется, размяк. Во всяком случае, платок в его руке и смущенные глаза подтверждали слабость.
– Извините, господа, что обеспокоил вас, – сказал он «флажкам». – «Гангут» сделал из меня тряпку. Я уже немолод, чтобы выносить такое. Должен честно признать, что флотом я мог бы заниматься. Но флот превращается в политическую организацию. Здесь я немощен... Василий Михалыч, – обратился он к Альтфатеру, – вы имеете возможность видеть его величество в Ставке. Прошу вас: доведите до высочайшего сведения, что адмирал Канин просто старая дохлятина, которой впору на свалку. А вы, Сергей Николаич, – сказал адмирал красавцу Тимиреву, – собирайтесь в Петербург... – В руках Канина оказался конверт. – Вот мое письмо к морскому министру Григоровичу, в коем я настоятельно испрашиваю для себя абшида.
Тимирев посмотрел на Черкасского, князь воззрился на Ренгартена, тот косо глянул на могилевского Альтфатера, и все «флажки» дружно обступили стол командующего, на котором две фальшивые свечи в шандале освещались «пальчиковыми» лампами с подводных лодок. Они отвечали Канину, что Григорович выставит за дверь любого из ходоков, и будет прав. Нельзя же, говорили офицеры, минутную слабость обращать противу нужных дел флота.
– Ваше ли это дело? – отфыркивался Канин. – Положите письмо перед министром и закройте за собой дверь. Я вот сейчас часто вспоминаю покойника Эссена... Николай Оттович прочил на свое место Колчака, и сейчас я согласен, что такое назначение было бы выгодней для флота, нежели мое. Люди мы здесь свои, и скрывать нечего. Мы знаем, что Александр Васильевич обладает мертвой хваткой цепного пса – если уж Колчак вцепится, пардон, в чью-то ляжку, то зубов уже не разжимает... Именно такой человек и нужен для Балтики сейчас, чтобы варить для всех макароны!
– Я не повезу письмо, – отказался Тимирев.
– Я тоже против, – кивнул Ренгартен, собранный и рассудительный. – Но мне думается, что при нынешней ситуации нельзя брать старую гайку и закручивать ее на старом ржавом винте.
– Рабочие Петрограда бастуют, – включился в разговор Альтфатер. – Известно ли вам о целях забастовки? Она вызвана арестом матросов на «Гангуте». Как я осмелюсь доложить императору?
Старый адмирал обозлился на оперативника из Ставки:
– Пьянствуете вы все там с его величеством! Вы думаете, кавторанг, я не знаю, чем занимается моргруппа штаба в Могилеве?
– Всего один вагон вина от Адмиралтейства...
– Мало вам вагона? Еще цистерну пригнать?
Разговор этот замялся. Черкасский стал внушать Канину:
– Подумайте сами, Василий Александрович, что скажут на флоте, если ваш флаг спустить с «Кречета». В этом акте будет усмотрена всеобщая слабость власти...
«Флажки» уговорили Канина забрать рапорт обратно.
Покидая адмиральский салон, Черкасский спросил Ренгартена:
– Ваня, у тебя выпить ничего не сыщется?
– Зайдем. Что-то было...
В каюте князь выпил вина, рука его вздрагивала.
– Послушай, душа-князинька, – сказал ему Ренгартен, – а на кой черт мы, дураки, уговаривали Канина от этой отставки?
– Ну! А что делать иначе? И забастовки поехали...
– Все это не то, не то и не то. Канина пора на слом, как устаревший бездушный корпус. Он исплавался. Пора все флоты России брать в руки нам! А таких, как Канин на Балтике, таких плюгавцев, как адмирал Эбергард на Черном, – просто спихнуть за борт, и пусть они там барахтаются, пока сами не потонут...
– Я допью все, – сказал Черкасский, наклоняя бутыль. – И я удивлен, что ты так поздно заговорил со мною об этом.
– Третья военная кампания, – продолжал Ренгартен, – должна быть уже нашей кампанией. Как в вопросах стратегии, так и в проблемах политики. Нужна консолидация сил! Флот надобно сомкнуть с Государственной думой. На царя-батюшку надежды слабые, и заявок на его дальнейшее царствование от народа не поступало. Вылетит он за борт при резком повороте – туда ему и дорога. Мы останемся с мыслящей, страдающей Россией.
– Ты прав, – охотно согласился князь. – Будем работать, как работают большевики, из подполья. Из подполья же станем взрывать и хоронить карьеры не угодных нам лиц. Сейчас все простительно. Самое главное – довести войну до победы...
Штабной «Кречет» всю ночь шарахало о стенку пирса, его до утра трясло и качало.

* * *

Полухин сказал Семенчуку:
– В случае чего, вали на меня. Будут провоцировать – не верь: я товарищей по партии не предам. Выкрутимся!..
На палубу «Гангута» громоздились новобранцы с винтовками. Лопоухие парни, стриженные наголо, они были страшны сейчас своей непроходимой тупостью. В них – не суровая дисциплина, воспитанная годами службы, а рабская покорность, принесенная на флот из деревень и хибар предместий. Семенчук смотрел, как нелепо тычутся они со штыками на трапах, потерянные, сами же страдающие от услужливости и собственного страха, – и гальванер думал в этот момент, что ведь когда-то, наверное, и он сам был таким же бараном... «Спасибо флоту – излечился от рабства!»
Но вот на палубу «Гангута» горохом посыпали кадровые матросы с крейсеров – подтянутые, ловкие, собранные, и зарябило в глазах гангутцев от сверкания их ленточек с именами – «Громобой», «Россия», «Олег», «Рюрик», – вот этих можно бояться. Матросня с крейсеров не скрывала своих замыслов:
– Порядочек наведем. Мы оборонцы, чтобы, значит, война до победы. А вы... пораженцы? Держись теперь: сейчас мы вам кузькину мать показывать станем... Видели ее?
Дальше события на «Гангуте» развивались почти спокойно. Всех построили. К молчащим ротам вышли молчащие командиры корабельных рот. Карманы офицерских кителей отвисали неряшливо – от тяжести укрытых браунингов и смит-вессонов. Гриша Карпенко потихоньку, словно извиниться хотел, говорил своим матросам:
– Вы не бойтесь... теперь вас боятся.
Из кают-компании рысцой выбегал штабной офицер, запаренный, и предъявлял ротному записку с именами матросов:
– Этих вот... прошу... для выяснения обстоятельств бунта.
Так вызвали 95 человек (в том числе и Полухина), после чего засвистали дудки: «Разойтись по работам». Строй в недоумении рассыпался... На «Гангуте» заработала особая комиссия, во главе которой стоял брюзгливый контр-адмирал Небольсин. Комиссия никого не судила – она брала матроса за жабры, изучала его со всех сторон и потом бросала туда, куда хотелось комиссии. Дошла очередь и до Семенчука. Два матроса с крейсеров встали по бокам от него, и Семенчук пошел меж ними, помня наставления Полухина.
По дороге до кают-компании разговорились.
– Не вовремя вы, долбаки линейные, бунтарить стали.
– А когда надо? Ждать, пока на крейсерах поумнеют?
– На крейсерах, – отвечали ему, – народ побашковитей вашего. Мы тоже забастовку планируем... тока зимою!
– А летом-то... мухи мешают?
– Да нет. Мы же умные, – говорили крейсерские. – Зимою флот во льдах мерзнет и войны вроде нету. Тогда и бунтуй сколько влезет. Это войне до победы не помешает... Мы же умные!
Семенчук предстал пред ясные очи комиссии. И будто глас вышний, от бога идущий, разлился над гальванером, тая в розовом мареве абажуров, голос Небольсина – председательствующего:
– Тебя спасет правда, и только правда. Веруешь ли?
– Верую, – сказал Семенчук, перекрестившись.
– Это хорошо, – похвалили его. – Раскайся же искренне и скажи нам, какая сволочь подстрекала команду на захват оружия?
– Про макароны... это – да, слыхали.
– Ты большевик? – спросили его в упор.
– Я-то? Господи. Да мне некогда. Я борюсь. Все знают.
– Гальванер, – обозлился Небольсин, – ты нам тут святошу не выкобенивай. Комиссии уже известно, что в трансформаторной каюте собирались на сходки отъявленные большевики. Полухин и Ваганов уже сознались во всем... Говори, что вы там делали?
– Ваша правда. Делали. Извиняйте. Не утаю... Уж коли на то пошло, я вам всю правду скажу. Пусть меня судят.
– Ну, говори. Только правду.
– Истинно доложу... На Мальме пять бутылок чистейшей ханжи гальванные купили. Вот вечером, после горна, и тяпали обществом в трансформаторной. Был грех, в чем слезно меня извиняйте.
Между прочим, в членах комиссии восседал и каперанг Пекарский (кажется, сын историка). Весною он возглавлял десант матросов-штрафников на Мемель и Мемеля так и не запомнил – по причине беспробудного «залития глаз». Он, кажется, и сейчас не был абсолютно сухим. Вера во всесокрушающую силу российского пьянства никогда не покидала бравого каперанга. Мысль о тайнопитии чистейшей ханжи показалась Пекарскому весьма убедительной.
– Нет, не врет! – сказал убежденно. – А чем закусывали?
– Хамсой, – ответил Семенчук, прослезясь.
– Можно и хамсой, – согласился Пекарский, поразмыслив. – Но еще лучше запивать кефиром. Ты когда-нибудь пил кефир?
– Так точно. У финнов пробовал. Не шибает... Слабоват!
Небольсин согласился с доводами здравого рассудка:
– Допустим, что так. Допустим, что ханжу пили и хамсой закусывали. Но в момент бунта не ты ли, Семенчук, бегал по кораблю с криками? Вспомни, что ты кричал?
– Верно. Кричал я, – покаялся Семенчук. – Кричал, чтобы волынку эту кончали и ходили все вниз до церкви.
– Полухин нам другое показал. В церковь ты команду созывал, это так, но... «долой самодержавие» разве не ты крикнул?
Семенчук знал, что это провокация и Полухин здесь ни при чем. Он шагнул вперед, и над головой чемпиона в ярости возделись два кулака – громадные, как две тыквы.
– Морду бить за такие вещи! Полухин – ишь, барин какой нашелся: самому в тюрьме сидеть неохота, так он других загребает...
– Ладно, – сказал ему Небольсин. – Служить на «Гангуте» тебе не придется. Иди в писарскую на оформление. Тебя – во второй Балтийский экипаж, который определит судьбу твою дальше...
На вокзале в Ревеле, таская на горбу чемодан, Семенчук купил газету. В знак солидарности с «Гангутом» бастовали заводы столицы. Объявили посадку на петроградский. Вскинул чемодан и пошагал через толпу – громадный, весь в черном, с бескозыркой, которая нависала над вспотевшей от волнения челкой...

* * *

Прокурор шутить не любил. Он потребовал привлечения к суду и командира «Гангута» капитана I ранга Михаила Александровича Кедрова.
– Видите ли, господа, он виновен в том, что не сумел предупредить беспорядки, мало того, в ответственный момент бунта его не оказалось на корабле, и Кедров явился, так сказать, к шапочному разбору... Я такого мнения, господа! Послушаем же, что нам скажет на это сам флигель-адъютант его величества – Кедров.
Кедров тоже не собирался шутить на суде. За его эполетами и аксельбантами стояла сейчас дружба с таким легендарным алкоголиком, каким был контр-адмирал Костя Нилов. Прокурору не мешало бы знать, с кем этот Костя открывает бутылки. С самим царем! Потому-то Кедров смело заявил на суде:
– Матросов я не виню! Лично я уверен, что все эти каши и немцы – лишь повод для бунта. Причина недовольства кроется, если вам угодно, в другом. В общем тяжком положении России, которая в этом году не сдержала врага и отдала ему колоссальные территории. А также в отсутствии активных боевых действий для нашей бригады линкоров. Я, – улыбнулся Кедров, – не советую вам, господин прокурор, раздувать эту историю до громкого процесса...
Прокурор сник и даже назвал бунтарей-гангутцев «неразумными патриотами». После такого оборота и судить людей не совсем-то удобно... За что? За «неразумный патриотизм»? Обыватель слово «неразумный» отбросит и прочтет только одно – «патриотизм». А потом скажет: «Дожили... уже и за патриотизм сажать стали!»
Кедров, получив трибуну, с нее уже не слезал.
– Еще два слова... Почему команды кораблей не ставятся в известность о целях операций, которые корабли исполняют? Они плавают и воюют, иногда творя чудеса героизма, а кроме шаблонной фразы – «за веру, царя и отечество» – им ничего не сообщается. Я бы, – сказал Кедров, – просто спятил, ведя линкор в неизвестность... Сколько гнева в низах вызвали шатания линкоров между Ревелем и Гельсингфорсом! А если бы команда знала оперативный смысл обороны Финского залива, тогда, – закончил Кедров, – может, команда не возмущалась бы угольными авралами. Вероятно, не было бы и сегодняшнего суда...
Разобравшись с матросами, комиссия контр-адмирала Небольсина, заседавшая на «Гангуте», взялась за кают-компанию. Первым под ее неправедный гнев попал мичман Григорий Карпенко.
– Офицеры славного «Гангута» вряд ли отныне пожелают иметь вас за общим табльдотом.
– Разве я нарушил присягу? – спросил Карпенко.
– Вы повинны в слабости... да! В момент бунта вы не пожелали подавлять его оружием. Учитывая ваш возраст и неокрепший характер, мы вас спишем на «Славу». Именно там, среди боевых офицеров, вы научитесь реально смотреть на уставный порядок вещей.
– Переводом на «Славу», – ответил Гриша Карпенко, – вы оказываете мне большую честь. Лучше уж погибнуть со славой в Рижском заливе, нежели протирать штаны в гельсингфорсских «Карпатах»...
Был явлен и знаток бокса – фон Кнюпфер.
– Вы виноваты! – орал на него Небольсин, разъярясь. – Где ваш приятель Шуляковский, зовите и его сюда. Вот позорная каюк-компания... Где ваша совесть, наконец? Кто вам, лейтенант, давал право калечить матросов своим дурацким боксом? Или простецкий, всем понятный «лещ» вам уже не угоден?
Кнюпфер (хитрый) молчал, а Шуляковский оправдывался:
– Я не хотел... я не хотел так бить кочегара... Я...
– А как вы хотели бить его? Чтобы он радовался от битья вашего? К чертовой матери – на вонючий тральщик! А вам, лейтенант, тоже не место под флагом «Гангута». Комиссия ссылает вас в балтийскую тьму-таракань – на батареи мыса Церель. Можете жаловаться. Точка. Зовите сюда Фитингофа...
Фитингоф все это время жил в чаянии повышения. В конце концов, должны же люди понять, что он засиделся в чине старлейта. Сейчас ему как раз только и получить звание кавторанга. Вместо награды барон получил пинка не только с «Гангута», но и вообще с флота!
Вот этого он не понял. Уводя на цепи своего породистого дога, Фитингоф с трудом обрел сознание.
– Я же и виноват оказался? – спрашивал всех. – Но постойте, я никогда не придирался к матросам – это матросы ко мне придирались. Я был лишь неукоснителен, и только!
Прощай, «Гангут»! Дог в последний раз наклал кучу на палубе. Потом он повлек своего господина дальше – на берег, в отставку. Будущее покрывал мрак неизвестности. Где еще будут такие дивные мослы, увешанные махрами мяса, какие выуживал из гангутского котла для собаки барон Фитингоф? Это был крах...
– Долой собаку! – орали на прощание с «Гангута».

11

По морям, играя, носится
с миноносцем миноносица...
* * *
Как взревет медноголосина:
«Ррррастакая миноносина!»
Вл. Маяковский
Миноносцы! Кто полюбил их, тот очарован навсегда.
Большие скорости – оттого резкие и смелые люди.
Укрыться в бою им негде – здесь брони не водится.
– Я по себе знаю, – говорил Артеньев, посмеиваясь. – Ну где там укрыться на нашем мостике? Одна защита – дрянь-парусинка. А когда рванет рядом, обязательно нырнешь под брезентик, и вроде ты уже стал бессмертен...
В маленьком коллективе трудно скрыть свои слабости. Это тебе не линкор, где человек теряется, словно прохожий на Невском. Тут любой подлец сразу заявит о себе, что он подлец...
Сергей Николаевич устал читать. Присел на краешек стола возле иллюминатора и видел, как из машинных низов Леонид Дейчман выбрался наверх; спецовка на механике давно не стирана, в руках – комок ветоши, и он вытирал грязные от мазута пальцы. Леденящий ветер налетал на бухту Рогокюль, из ковша которой уже виделась дряблая толщь Кассарского плеса и рукава Моонзунда, готовые закостенеть в морозах. Дейчман прошел на полубак, где возле «обреза» всегда собирались куряки. Тянул матросам свой кожаный портсигар с «душками»:
– Папиросочку, братцы... кому папиросочку?
Матросы неловко залезали корявыми пальцами в портсигар.
– Давай, што ли... хоть вертеть не надо.
Дейчман не уходил от «обреза». Стыл на жестоком ветру, вникал в пересуды матросов. И, дергаясь кадыком, жеребисто гоготал над похабными анекдотами... Тут к нему подошел рассыльный:
– Господин инженер-механик, вас просит старшо?й.
Артеньев встретил его в каюте – мрачный, черствый.
– Я нечаянно пронаблюдал эту сцену. Что она должна означать? К чему этот камуфляж под ложную демократию с «братишками»? Почему ты так одет? Брось ветошь... Ты думаешь их задобрить?
Дейчман стоял перед ним пристыженный и жалкий. Уже лысый мужчина, далеко не глупый, он был потерян – как человек.
– Ты же знаешь, – ответил тихо, – после того случая я боюсь.
– Кого боишься? – наступал на него старлейт. – Если матросов, тогда тебе не к лицу погоны. Такой страх можно излечить только вышибанием с флота, и тебя... да, держать не станут!
– Не кричи ты на меня, Сергей Николаич, не кричи. Неужели не видишь, что все идет к тому, чтобы бояться...
– Неправда. Офицер должен оставаться начальником, а не подхалимничать перед подчиненными. Ты не думай, что они будут тебя за это уважать. Твое разгильдяйство кончится очень плохо: ты отдашь приказ, а тебя пошлют к едрене фене, да еще папироску из портсигара выгребут.
– После «Гангута» многое изменилось, – сказал Дейчман...
Фон Грапф столкнулся с Артеньевым на трапе:
– Вы ко мне? А я к вам... Неприятная история. Приговором над «Гангутом» мы расписались в собственном бессилии. Приговор будто слеплен из теста, а раньше их ковали из чугуна, как якоря. Монархия уже не власть – это тлен... Не могли даже расстрелять для примера парочку! Смертную казнь заменили тачкой.
Артеньев отмолчался. Колчак вскоре собрал у себя командиров и старших офицеров Минной дивизии. Заявил отрывисто:
– Предстоят некоторые изменения на флоте. Заранее, чтобы пресечь вопросы, констатирую: изменения вызваны бунтом на «Гангуте». Смысл реформ – уступка матросским массам, чтобы далее бунтов не повторялось. Прошу принять к сведению и не обсуждать...
Особым приказом по флоту строго воспрещались рукоприкладство и брань по отношению к матросам. Офицерам советовали входить в нужды подчиненных, не отгораживать кают-компании от кубриков, терпеливо разъяснять матросам текущие события в мире и на флоте. Раньше сажали в карцер, а теперь наказание следует ограничить выговором или внушением... «Гангут» свое дело сделал!
Колчак в конце речи так и сказал, что дело сделано. Но тут поднялся во весь рост, словно распрямленная пружина, командир «Забияки» – кавторанг барон Косинский .
– Я не понимаю этой чепухи, – произнес барон звеняще. – Я родился и вырос в семье педагогов, где идеи Ушинского и Водовозова были сродни мне с детства. Довольно-таки стыдно, господа, что после славной истории русского флота, на втором году ужасной войны мы должны выслушивать подобные приказы, в которых нам столь премудро советуют не бить матроса по морде.
– Я, кажется, уже предупредил собрание, – недовольно заметил Колчак, – чтобы обсуждений приказа не было.
– Это не обсуждение, – отвечал Косинский, – это возмущение!
Командир «Забияки» был авторитетен среди «миноносников». Это он, еще молодым лейтенантом, на своем «Статном» дерзко проломился из Порт-Артура в Чифу, имея на борту знамена порт-артурских полков и Квантунского гвардейского экипажа, прихватив заодно и секретные архивы штабов, чтобы ничто не досталось японцам. Барона Косинского на Минной дивизии любовно называли: «Бароша».
Колчак попросил остаться офицеров с I и V дивизионов.
– Вырос новый зверь – радио! – сообщил он. – Лишь благодаря радиоперехвату, даже не видя противника, мы по одним пеленгам определили сложную систему германских дозоров у Виндавы. Предстоит, господа, проскочить через Ирбены и... атаковать!
Впервые за эти годы Артеньев выступил перед командой «Новика», рассказав матросам о целях операции:
– Теперь вы не слепые, которых ведут в бой за руку. Вы знаете, зачем идете на смерть. Раньше и гибель для вас была слепой. Вы не понимали до конца смысла своих жертв. Благодарите «Гангут»!
Отдавая швартовы от пирсов, матросы говорили:
– Видать, так и надо! «Гангут» первым понял, что словами ничего не добьешься. Бунт – вот это они понимают...
Цепенея на морозном ветру, семь эсминцев ночью пронырнули коридором Ирбенского пролива и возникли из темени под Виндавой.

* * *

За извечной тревогой брандвахты, что стелется по горизонту низкими тенями сторожевиков, далеко за волноломами гаваней и пустынями расхлябанных рейдов, там – уже в плеске вод и обжигающих ветряных визгах, – там люди живут особой жизнью, наполовину отрешенные от обыденной суеты берега.
По траверзу Виндавы эсминцы била волна, которая взметывалась от штагового огня до кормы. Крышки люков и пазы дверей обрастали инеем, на орудийных стволах повисли гирлянды сосулек. Полубак превратился в каток, покрытый льдом. На скорости ветер выжимал из глаз острые слезы, лица вахтенных на мостике – в коросте ледяных пленок, кровь сочилась с потрескавшихся губ.
Грапф протянул Артеньеву бинокль:
– Мой «цейс» сильнее вашего. Кажется, это крейсер.
– «Норбург», – определил Артеньев по силуэту.
– Сомневаюсь.
– Есть золотое правило: сомневаешься – атакуй!
Трижды эсминец взорвало изнутри колоколами громкого боя:
– Атака... атака... атака.
Сверху было видно, как на обледенелый полубак выскочил, полураздетый спросонья, старшина комендоров. Автоматы стрельбы в доли секунды уже разрешали сложные формулы, в которых царствовали высокая алгебра боя и точная тригонометрия поражения противника.
А внизу, под мостиком, старшина босыми пятками плясал на обледенелой стали. Артеньев с матюгами стал рвать со своих ног медные застежки штормовых сапог.
– Эй, раззява! Держи с левой ноги.
Его придержали – а как же выстоит он на мостике?
– У меня две пары носков из шерсти. Пентюх! Держи с правой...
Снизу, от пушки, донеслось – как вздох:
– Спасибо. Премного благодарны...
Штурман сбоку подсказал Артеньеву:
– А ведь такие вещи матросы не забывают...
На груди минера Мазепы – эбонитовый микрофон, который болтался, будто кружка у нищего для сбора подаяний. В эту кружку, полузакрыв глаза, он выпевал, весь в сладостной истоме боевого вдохновения, словно Леонид Собинов любовную арию:
– Первый аппа-а... то-о-овсь... залп!
Здоровенные рыла торпед, густо смазанные тавотом, не спеша стали выползать из труб аппарата, будто сытые свиньи из чуланов. И вот они, подпихнутые в зад газами порохов, поползли быстрее, быстрее, быстрее... Вильнув хвостами, торпеды плюхнулись в море.
– Все три... вышли! – поступил доклад на мостик.
И – пошли. Три торпеды пошли глотать пространство. Дистанция до «Норбурга» была почти «пистолетной», и в ночи всем казалось тогда, что до крейсера можно добросить камнем. Яркая вспышка ослепила всех на мостике. «Норбург» взбросило на волне – послышался грозный вой, переходящий в стон: это орали немцы...
– Сергей Николаич, – распорядился Грапф, – в такую ночь, как эта, люди на воде держатся считанные минуты.
– Ясно. Эй, боцман! Давай своих кулаков на полубак...
«Кулаки» – это матросы боцманской команды, которым сам черт не брат. Они приучены к швартовкам и аварийным работам, не боятся грохота волн, в любой темени они зубами способны распутать заковрижевший узел на тросах. Сегодня они работали дивно!
– Приходи, кума, любоваться, – сказал о них Петряев.
«Кулаки» далеко выбрасывали в море спасательные концы, и на этих шкертах гроздьями висли немцы. Шкерты – толщиной в мизинец взрослого человека, и они лопались, когда на них висли группами. Людей с «Норбурга» стремительно относило за корму «Новика». А там работой винтов их затягивало под воду – прямо под корму, под бронзовые лепестки винтов. Если б не ночь, то все увидели бы, как кипел за кормой «Новика» бурун – весь красный от крови изрубленных лопастями тел...
– Есть один офицер! – доложил боцман Слыщенко с палубы на мостик.
Пробили отбой. Старшина носовой пушки поднялся в рубку, сел на решетки, сковырнул со своих ног сапоги Артеньева.
– Еще раз спасибо, ваше благородие, – сказал он.
– На здоровье, – хмуро буркнул Артеньев, защелкивая на сапогах медные застежки. – А теперь, милейший, получи от меня впридачу еще три наряда вне очереди. Чтобы впредь успевал обуться!
На мостике все захохотали. Сергей Николаевич при этом даже не улыбнулся. Он был кадровый офицер, и у него была своя логика. Та самая логика, на которой позже, когда грянет гром революции, он станет ломать себе шею. Впрочем, тогда ему было не до эмоций. Когда от «Норбурга» ничего не осталось, а огни Виндавы погасли в отдалении, Грапф попросил старлейта навестить спасенного с крейсера немецкого офицера.
Сильно качало – I и V дивизионы проходили мористее Эзеля. В офицерской ванной, куда поместили пленного моряка, чтобы он поскорее согрелся, пахло озоном, мылом, полотенцами и еловым экстрактом. Пленный офицер с «Норбурга» сидел на срезе кадушки, уже получив первое в плену угощение – тарелку горячего супа, который он жадно схлебывал через край, а под ногами его гуляла да качке из угла в угол отброшенная ложка.
– Я... один? – спросил он у Артеньева.
– Из офицеров – да. Но мы спасли еще семнадцать матросов.
– Боже, вот уж никак не ожидали вас у Виндавы!
– Вы согрелись? – любезно осведомился старлейт. – Да. Благодарю. Еще бы папиросу... русскую.
Он получил от Артеньева папиросу и был искренне удивлен.
– Вы обязательно проиграете эту войну, – сказал немец.
– Но... почему? – удивился Артеньев.
– Главное в этой войне – планирование и экономика. А у вас? Смотрите на эту папиросу: половина табак, а дальше... мундштук из плотной бумаги. К чему он, этот мундштук? Так можно разорить страну. Зато у нас, – сказал пленный, чиркая спичку, – делают вот так... Обгорелую спичку он спрятал в коробок. – Видите? Потом все использованные черенки от спичек мы сдаем обратно на фабрики. Там к ним приделают новые серные головки, и ею можно пользоваться снова... Я вас рассмешил?
– Русских к этому не приучить. Экономия всегда хороша, но, экономя на спичках, Германии не спастись от разгрома.
– Вы развалитесь раньше нас, – ответил Артеньеву немец. – У нас есть порядок и убежденность. А у вас... революция!
– Неправда. У нас нет революции, – посуровел Артеньев.
– Нет сегодня, так она будет завтра.
Старлейт присел рядом с пленным на край ванной кадушки:
– А вы, немцы, должны бояться нашей революции. Ибо все революционные народы, как доказала история, дерутся еще храбрее...
Немецкий офицер спросил, куда шпарит сейчас русский эсминец.
– Если угодно знать, мы проходим к весту от Эзеля.
– Ой, – сказал немец, закрывая лицо руками. – Неужели мне в эту ночь суждено еще раз окунуться в эту балтийскую купель? Не скрою от вас, что мой «Норбург» при торпедировании радировал...
– Куда и кому?
– Три наших крейсера с самолетами на катапультах – «Любек», «Аугсбург» и «Бремен» – вышли с миноносцами на поиск вашего броненосца «Слава», чтобы уничтожить его... Сейчас они изменят курс и возьмутся за вас. Наверное, я поступил нехорошо?
Сергей Николаевич успокоил его, все поняв как надо:
– Вам тоже ведь купаться второй раз ни к чему. Я оставляю вам папиросы с длинными мундштуками и спички, которые вы можете не экономить... Вы в России, и война для вас закончилась!
Дивизионы сразу же изменили генеральный курс. Мощные дубины пушек германских крейсеров уже не могли наказать дерзких. Море опустело, и начинался затяжной шторм с обильным снегопадом. Через несколько дней «Новик» поставил минную банку, на которой погибли крейсера «Бремен» и «Любек», подорвались два миноносца и потонул сторожевик «Фрей». В зимнем море долго болтало сотни обледенелых трупов. В далеком Берлине, экономя на спичках, сухорукий Гогенцоллерн подсчитывал потери за минувшую кампанию.
– Балтика, – говорил кайзер, – это русская гидра, глотающая мои корабли. Мы очень богаты потерями, но мы очень бедны успехами. Гинденбург – бравый солдат, а фон Тирпиц – старая шляпа!

* * *

Колчак рвался к славе – широкой, всеобъемлющей, всероссийской... Начдив даже похудел, сделался сух и костист, как марафонский бегун, летал с эминца на эсминец, всюду резкий, нервный и требовательный. Колчак двигался стремительно, словно разрубая перед собой ветер длинным и плоским колуном своего носа. Белая лайка его перчаток позеленела, истертая медью траповых поручней. Мерлушка походной шапки – седая от соли, а каблуки на сапогах, никогда не просыхающих от воды, разбились вдрызг, скособочены, словно Колчак служил курьером на побегушках.
Минная дивизия творила чудеса, и этим укреплялась популярность Колчака, особенно среди офицерства и буржуазии. На флоте еще не догадывались, что Колчака выдвигает не только пресса столичных газет. Сейчас им управляла сильная рука из кулуаров Государственной думы. Давняя дружба начдива с Гучковым никому не бросалась в глаза, но эта связь издавна существовала, и Колчак сам понимал, что его взлет состоится... Скоро он взлетит высоко!
Кажется, сейчас он хотел заработать себе второго «Георгия», чтобы этим торжеством закончить навигацию перед ледоставом. В самый сочельник, когда всем на дивизии хочется посидеть за столом с выпивкой, помянуть родных и просто подзабыться, Колчак сорвал от стенок к походу три эсминца – «Новик», «Забияку» и «Победителя». Начдив был краток и возражений не терпел.
– Ночь как ночь, – объявил Колчак. – Сочельник встретим с минами на борту возле Либавы. Пойдем к черту на рога, уповая на божью милость. Мины брать, со швартов сниматься по готовности.
Первым отошел «Победитель», за ним отдавал гаванские концы «Новик». Случайно в машинах неверно поняли сигнал с телеграфа, и «Новик» с хряском насел на причал кормою. А там сияла монархическая эмблема, вся в тусклом золоте. Раздался треск бревен гнилого причала, от двухглавого орла пробками отскочили две императорские короны.
– Ах, какое несчастье! – воскликнул Грапф. – Примета дурная, как бы беды не вышло... Что делать? Пойдем некоронованы.
Мимо них, сотрясая вокруг себя воздух работой машинных отсеков, уже вытягивался «Забияка», и над эсминцем пластами ходил воздух – то горячий, то холодный, отчего лица людей на мостике «Забияки» расслаивались. Косинский окликнул их через мегафон:
– Эй, на «Новике»! Что посеяли с кормушки?
– Корону! – гаркнул в ответ фон Грапф.
– Хорошо, что не голову, – отвечал Бароша, и его «Забияка» медленно растворился в густеющем тесте близкой ночи...
Пошли. К черту на рога, уповая на божью милость.
Колчак держал флаг на «Новике». Офицерам эсминца он сообщил, прячась за козырьком от ветра, что если верить прогнозам Пулковской обсерватории, то зима будет исключительно суровой. Она уже и сейчас поджимает, возможны прочные образования льдов в тех районах Балтики, которые обычно не замерзают. Артеньев тоже спасался от ветра – за парусиновым обвесом мостика; он сидел на раскидном стульчике, сосал из кулака папиросу и... тосковал. Ему было не по себе в эту ночь, которая еще неизвестно, чем закончится. «Удивительно, – размышлял он под гудение ветра, – я, кажется, не тщеславен и лишен, таким образом, одного из главных качеств военных людей...» Но это его тоже занимало недолго. Сейчас он думал, что часов через пять, наверное, по левому борту обозначится легкое зарево над горизонтом. Это засияет с моря Либава, и не сожмется ли сердце у Клары? Ведь он будет рядом, почти рядом с нею – на дистанции приличного залпа.
Эсминцы шли хорошо, легко вынося волну, все время держа связь между собою. На свет их прожекторов летели из мрака ночи чайки, грудью они разбивались о стекла рефлектора и тут же, все в крови, с поломанными крыльями, падали под ноги сигнальщиков. Одну такую птицу, погибшую ради жажды света, Сергей Николаевич взял в руки и долго гладил ее скользкие перья.
– Глупая, – говорил он тихо. – Ну, разве же можно так? Вот ты и погибла, а ведь могла бы еще долго и долго жить...
Мостик «Новика» вдруг поехал в сторону, отчаянно кренясь. Артеньева сбросило на решетки, люди вокруг него падали во мраке, хватаясь за поручни, чтобы не унесло за борт. «Новик» с минуту лежал в крене поворота, потом резко выпрямился, сбросив с палубы воду. Тут стали подниматься упавшие, ощупывая себя и узнавая друг друга по голосам. Колчак рывком открыл ходовую рубку:
– Кто велел делать коордонат?
На руле стоял опытный рулевой кондуктор Хатов.
– Не до приказов было, – спокойно отвечал он Колчаку. – Прямо по носу мина болталась, которую наши сигнальцы прохлопали.
Верно: в отдалении, уже за кормою, поплавком прыгала мина.
– Считай себя кавалером, – сказал начдив Хатову. – Спасибо!
Лейтенант Мазепа произнес в сторону Колчака:
– Ее, видать, сорвало с якоря. Вообще, мне это не нравится. Одну сорвало, а другие нет. Раньше мин здесь не было. Надо продумать курс. Здесь часто шляются германские подлодки... Что им помешало снести за борт дюжину яичек?
Колчак все понял. Мало того, дивизион сам шел с минами на борту.
Но – сквозь зубы – он сказал о другом, для Артеньева:
– На траверзе Дагерорта пусть штурман определится.
– Есть! Штурманец, где ты?
– В рубке, наверное, – глухо прозвучало во мраке.
Но в рубке его не было. Каюта штурмана тоже пустовала. Подождали еще минут пять – на тот случай, если штурман спустился в гальюн, потом фон Грапф сказал, ставя на штурмане крест:
– Боюсь думать. Но я суеверный. Герб разбили... беда!
– Думай не думай, – ответил Артеньев, – а человека не стало. Хатов, – окликнул он рулевого, – ты бы хоть крикнул о повороте. Из-за тебя штурмана вынесло к черту на коордонате.
– Если бы я крикнул, было бы уже поздно. Тогда бы вся команда криком кричала. Штурману смерть легкая, позавидовать можно...
– Болван! Нашел, чему завидовать, – выругался фон Грапф.
В самом деле, каково лететь вниз головой в пропасть кипящей воды, распластывая полы шинели, и вода тут же обнимет тебя властно и жестоко, а последний проблеск сознания отметит, что сейчас мимо тебя, мимо твоей судьбы проходит корабль, уже не твой, внешне безучастный к твоей гибели... После человека остался на карте легкий последний штрих курса, который он проложил до Либавы. Артеньев с линейкой в руках проверил прокладку:
– Все равно. Дальше прокладку буду вести я...
Нет, в эту ночь не поманили их теплые либавские огни – ночь расколота в грохоте: «Забияка» нарвался на мину! А как не сдетонировали мины на его палубе при взрыве – это уж один бог знает. Присев кормою в шипящее, как шампанское, море, которое посылало из глубины громадные пузыри, «Забияка» остался на плаву: «Новик» тронулся к раненому, подзывая сиреной «Победителя». Два верных товарища протянули к гибнущему спасительные руки прожекторов. Стала видна разбитая корма, а на мостике «Забияки» гордо реял широкий донкихотский плащ барона Косинского.
Переговаривались на мегафонах – борт к борту.
– Полно убитых, – сообщил Бароша. – Вода заливает. Насосы холостят... Если можете – тащите. Не можете – бросьте, только снимите людей. Я останусь с кораблем...
– Замудрил, – буркнул Колчак и, по совету фон Грапфа, велел сбросить за борт фальшивые перископы, которые эсминцы всегда имели при себе – на всякий случай...
«Победитель», обежав место катастрофы по кругу, поставил в море два фальшивых перископа. Длинные тонкие бревна с линзами на концах плавали стояком, точно имитируя появление подлодок. Теперь немцы сюда вряд ли сунутся, и можно спокойно заниматься спасением эсминца. Буксирные концы, поданные с «Новика», крепко натянулись над волнами, дернули «Забияку» и потащили его на малом ходу до базы. «Победитель» шел в охранении.
Колчак скрипел зубами от ярости:
– Плохо заканчиваем кампанию. Плохо...
Сочельник встречали на берегу совместно – три корабля сразу. Матросы шлялись с эсминца на эсминец, на «Победителе» выпьют, на «Новике» закусят. Рыдали в кубриках завихрястые гармошки:
Елки-палки, лес густой.
Ходит Ваня холостой.
Когда Ванька женится,
Куды Манька денется?

Офицеры трех эсминцев сошлись кают-компаниями вместе.
Артиллерист Петряев встал над столом с гитарой в руках:
Быстры, как волны, дни нашей жизни.
Что час, то короче к могиле наш путь.
Налей, налей...

Разрушая песню, горько рыдал за столом барон Косинский:
– Двенадцать человек... как слизнуло. Спали вместе. На румпельных моторах. Там тепло. Ну, мне теперь похоронные писать. Где я найду слова для этих баб? Для маток, для вдов? За веру, за царя, за отечество... Но так же нельзя! Это не слова... профанация!
Вздрогнули певучие гитары – нет, не о смерти сейчас:
За милых женщин,
прелестных женщин,
любивших нас хотя бы раз...

«Забияку» поставили на капремонт . Вмерзли эсминцы во льды ревельских гаваней. Морозы стояли трескучие. Давно уже Балтика не знала такой суровой зимы, как эта. Три ледокола не могли пробиться в Рижский залив, а могучий «Геркулес» вернулся с моря едва жив – без заклепок в бортах, корпус его дал трещины от сжатия льдов. И до самой весны остался зимовать в Моонзунде линкор «Слава» (не сиятельный, а просто старательный).

* * *

Война была империалистической – это так. Она была войной за передел мира – так. На этой войне наживались капиталисты, барышники и спекулянты – тоже так. И не всем русским были ясны тогда эти истины, и они воевали с врагом не щадя себя.
Русская армия, русский флот и юная русская авиация сражались с высокой доблестью. Не они виноваты, что немцы наступали. Был подлинный массовый героизм народа, а зачеркивать его – это значит обеднять историю нашего государства.
В торжественных залах музея русской морской славы висят знамена тех кораблей, о которых я пишу вам.
Назад: Беспорядки
Дальше: Финал к беспорядкам