40
Жюль и я идем за Оскаром и художником. Спустя некоторое время они исчезают за дверью дома 84 по бульвару Рошешуар. Заведение кажется закрытым, но человек, одетый изысканно, как старьевщик, презрительно смотрит на нас, когда мы хотим войти.
— Вы, очевидно, ошиблись, мсье, мадам. Может быть, вы ищете кафе «Рокер»?
Это в районе, известном своей преступностью. Я смотрю на Жюля, ожидая, что сейчас он проявит вспыльчивый нрав, которым прославился, но его лицо остается невозмутимым.
— Мы хотим войти, — говорит Жюль спокойным тоном.
— Войти? — Он непочтительно показывает на меня. — Вы и эта… особа? Сейчас посмотрим. — Он сильно стучит в дверь кулаком. Открывается большое смотровое окно, и в нем появляется отвратительная физиономия.
— Что надо?
— Эти двое хотят войти.
— И что?
Старьевщик пожимает плечами.
— Кажутся неопасными. — Он смотрит на нас. — Только они какие-то бестолковые.
За дверью раздается лязг отодвигаемого большого засова, и дверь распахивается.
Нас встречает более прилично одетый человек, но с такими же вульгарными манерами. Он держит себя развязно и одновременно напыщенно. Он невысок, но в нем чувствуется сила и напористость. Взгляд его черных глаз пронизывает насквозь. Его длинные прямые черные волосы свисают из-под романтического вида широкополой шляпы из пурпурного бархата — такую мог бы носить лорд Байрон, когда участвовал в национально-освободительной революции в Греции. На его охотничьей куртке металлические пуговицы. Черные бархатные штаны с напуском ниспадают на сапоги. Но самая интересная деталь его костюма — кроваво-красный шарф революционеров. У него он обмотан вокруг шеи и переброшен через плечо наподобие пелерины. Как и Жюль, он чисто выбрит.
— Добро пожаловать на Монмерд. Сколько детей бедняков ваш экипаж задавил по дороге сюда?
До меня доходит, что этот тип приглашает нас пожаловать на гору… дерьма. Он шутливо-груб, хотя мне все равно это не нравится, но я должна прикусить язык.
— Мы с Тулузом, — сухо говорит Жюль.
— С Тулузом? Вы имеете в виду того свинью-графа, что малюет непристойные картины с бедными проститутками и проматывает деньги, которые накопила его семейка, обирая бедных в течение пятисот лет?
— Его самого.
— Тогда входите, повидайтесь со своим дружком, а то, начнись революция, не сносить ему головы.
В зале темно, скученно и не продохнуть от дыма сигарет, сигар и трубок, висящего под толстыми потолочными балками.
Газовые фонари, сваренные из черного металла, отбрасывают бледный и унылый свет на стены и пол, покрытые пятнами коричневого оттенка. На стенах висят картины и эскизы. Я узнаю руку Тулуза на двух картинах, замеченных мной на ходу.
Чего только нет на стенах, потолочных перекладинах, каминной полке: гротескные головы, злобные горгульи, искривленные фигуры людей и животных, турецкие сабли и прочая странная всякая всячина. Не иначе интерьер оформлял пьяный сатир. К удивлению, столы — из обычного дерева, без резьбы и декоративной обработки, а посетители сидят в основном на жестких скамьях.
Хозяин, если это он и есть, ведет нас к столу Тулуза. Пианист вдруг оживает, и толпа начинает петь.
— Садитесь, — командует хозяин и ударяет тростью по столу.
Тулуз берет свою рюмку и приветствует нас дружеской улыбкой. Он и Жюль тут же погружаются в беседу, а я изучаю окружающих. Я слышу имя Аристид, произнесенное посетителем, и неприятный человек, усаживавший нас, отзывается на него. Так, значит, это и есть тот, с кем мы пришли поговорить, — странное имя для странного человека. Аристид вдруг заскакивает на стол и показывает тростью в нашем направлении.
— Полюбуйтесь, кто к нам пожаловал. — Он снова стучит тростью по столу. — Тихо, вы, свиньи!
Когда шум прекращается, он снова показывает на наш столик.
— Вы видели, какая рыбина заплыла к нам? — Он не ждет, когда ответит кто-нибудь из посетителей, и продолжает ораторствовать. — Осетр. Большой старый осетр во всем своем буржуазном великолепии.
Жюль и Тулуз полностью поглощены разговором и не реагируют на происходящее. Я трогаю Жюля за руку.
— Он назвал вас буржуазным осетром.
— Да, замечательно.
Аристид теперь показывает прямо на меня.
— Посмотрите, только посмотрите, друзья мои, кто плывет за ним. Малявка. Она ему в дочери годится. Я снимаю шляпу перед этим человеком. На подбородке у него нет бороды, но, очевидно, она длинная там, где надо.
Зал взрывается хохотом, а мое лицо горит. О, если бы я была в Нью-Йорке с парой моих приятелей с улицы Бауэри… Я знаю, что все это шутка, люди приходят в это кабаре и платят, чтобы их оскорблял этот грубиян, но лично мне не нравится быть объектом его шуток.
— Интересно, где же он подцепил эту малявку. Уж не в Сен-Лазаре ли? А может быть, она одна из тех монашек, что отдают себя не Богу, а любому мужчине, кто заплатит несколько су за приятно проведенное с ними время?
Вот те на! Сен-Лазар — женская тюрьма. Публика заливается хохотом, а я встаю и иду через зал. Жюль зовет меня, но я даже не оборачиваюсь. Зрители замирают в ожидании, когда я подхожу к Аристиду. Он все еще стоит на столе. Подбоченившись и скривившись в зловещей улыбке. Ради таких моментов он живет — еще одна рыбешка попалась на крючок и подвергнется унижению. Я останавливаюсь перед столом и поднимаю голову.
— Мсье Аристид, отец привел меня сюда, чтобы узнать, что ты собираешься делать с ребенком.
— С каким ребенком?
— Крошкой Пьером, которого ты мне подарил, когда останавливался в нашей гостинице и заманил меня, двенадцатилетнюю девочку, к себе в комнату под предлогом…
Жюль тащит меня за руку прочь, а я ликую оттого, что слышу, как завсегдатаи Аристида смеются над ним и аплодируют. Мне хочется повернуться и поклониться, но Жюль настойчиво тащит меня.
Когда мы снова усаживаемся за стол, наш хозяин исполняет песню об уличном «апаши» и рабочей девушке, попавшей из-за него в тюрьму Сен-Лазар, а Оскар порхает по залу, как яркая бабочка, рассыпаясь в любезностях.
— Аристид считает себя защитником бедных, — говорит мне Жюль, — а сам буржуа в большей степени, чем любой из нас. Он унижает бедных своими песнями о ворах и проститутках, протаскивая идею о том, что нищета и моральное разложение — две стороны одной медали.
— Это у вас здорово получилось, мадемуазель, не многим удается заткнуть за пояс Брюана, — хвалит меня Тулуз. — У него грубые шутки, а песни еще грубее. Их, должно быть, исполняют и в нью-йоркских кафе.
Я киваю. Никогда раньше не слышала о Брюане и его песнях, но мне не хочется, чтобы Тулуз счел меня невежественной или подумал, что ньюйоркцы не знают, что происходит в Париже. Считается, что люди, где бы они ни жили, должны знать, что делается в Париже.
Тулуз уже рисует, делая карандашные наброски Брюана, которые, несомненно, когда-нибудь появятся на мольберте. Мне хочется взять за грудки этого человечка, потрясти и сказать, что он тратит напрасно время, изображая сцены из теневой стороны жизни. Какую ценность может представлять картина с Аристидом Брюаном?
Какой-то поэт, один из прихлебателей, караулящих пианино, встает и читает стихи — еще одна порция уличной болтовни буржуазных революционеров. Кажется, что во Франции каждый — революционер. По крайней мере в кабаре.
— Я поговорил вкратце с Аристидом, — говорит Тулуз, продолжая рисовать. — Он не хочет сообщать местонахождение Красной Девы, поскольку опасается, что вы шпики из полиции, но он сказал, что можно поспрашивать в кафе, которое называется «Куто».
«Куто» по-французски «нож». Подходящее название для кафе, где собираются анархисты.
— Оно под развалинами старой мельницы рядом с «Мулен деля Галетт», которая была разрушена при артиллерийском обстреле во время Коммуны. Кафе в подвале открыл Леге, вышедший из тюрьмы по амнистии для защитников Коммуны. Заведение хуже некуда, где собираются «апаши» и анархисты. Хозяин предоставляет им место, чтобы они за кружкой дешевого пива строили планы убийств и изготовляли бомбы в задней комнате. Даже Аристид не заглядывает туда, если там нет Луизы Мишель. Однажды я был там, но не оставляло опасение, что у меня украдут бумажник или перережут горло. Леге пулей снесло пол-лица, а другая половина еще более уродливая.
Поэт, топтавшийся у пианино, начинает ходить по залу с оловянной кружкой и собирать деньги за выступление. На того, кто отказывается, сыплются оскорбления. Я встаю и иду прогуляться. Сегодня я уже наслушалась обидных слов.
Стены по пути в туалет увешаны картинами монмартрских художников, которые, как Тулуз, никогда не добьются известности, потому что отказываются писать приятные вещи. Сельский пейзаж намеренно делается смазанным. Что происходит с этими монмартрскими художниками? Почему этот художник, некий Винсент Ван Гог, полагает, что сможет продать такую работу?
Когда поворачиваю за угол в коридор, ведущий к туалетным комнатам, я узнаю еще одну картину в манере Тулуза. На ней изображены две женщины, танцующие канкан в переполненном кафе, не профессиональные танцовщицы, а обычные женщины, импровизирующие под восторженные крики мужчин. Я не верю своим глазам, хватаю картину со стены и возвращаюсь к столику.
— Смотрите!
Обрадованный Тулуз спрашивает:
— Вам понравилось? Сто франков. Но для вас, мадемуазель, пятьдесят.
— Это он, — говорю я им.
На картине трое мужчин сидят за столом и смотрят, как танцуют женщины. Лица двоих мужчин в центре обращены вперед. У одного из них окладистая борода, розоватые тонированные очки и канотье. На нем черный костюм и красный шарф.
— Вероятно, совпадение, — заявляет Жюль успокаивающим тоном.
— Нет это он. Ошибки быть не может. Кто этот человек, Тулуз?
Тулуз, всем своим видом выражающий неудовольствие, что я не заинтересована в покупке его картины, прячет лицо в высоком стакане абсента. Он элегантно вытирает лоб платком, прежде чем снова посмотреть на картину. Он — истинный джентльмен, даже если пишет безвкусные картины.
— Анархист.
— Откуда вы знаете, что он настоящий анархист?
Он пожимает плечами.
— У него такая одежда, шарф.
— Как его зовут?
— Он — просто лицо на картине. Дайте ему любое подходящее, на ваш взгляд, имя. Например, Жан или Пьер.
— Когда вы написали эту картину? — интересуется Жюль.
Тулуз сосредоточенно смотрит на нее.
— Два-три года назад.
— Совпадает. Тогда в Париже начали совершаться убийства.
— Вы узнаете двух других людей? — спрашивает Тулуза Жюль.
Он качает головой.
— Просто посетители кафе. Они оказались вместе за одним столом по какой-то причине, но они не друзья.
— Откуда вы знаете? — спрашиваю я.
Тулуз показывает на картину.
— Посмотрите на их внешний вид. Одеты они скромно и просто. Про их одежду не скажешь, что она недорогая или немодная скорее это форменная одежда, возможно, даже более простая, как у преподавателей колледжа или правительственных чиновников среднего ранга. Они не богема, не люди от искусства или литературы, уж точно не анархисты, и совсем не похожи на него. Они пришли пропустить стаканчик после работы и уйдут домой к семьям. А он просиживает в подпольных кафе до поздней ночи и обсуждает с приятелями, уйдет ли в отставку французское правительство, если убьют президента.
Я потрясена.
— Тулуз, вам надо работать в полиции. А эта сцена — она написана здесь, в «Мирлитоне»?
— Нет, в кабаре «Ша нуар». Спросите у его хозяина Сали об этом человеке. Может быть, он завсегдатай.
— Могу я на время взять картину?
— Я бы предпочел, чтобы вы купили ее, но, видимо, такова моя участь: писать то, от чего люди шарахаются, как от сифилиса.
Когда Жюль и я собираемся уходить, я замечаю букет цветов в вазе на соседнем столике. Я беру вазу и ставлю перед Тулузом.
— Пишите цветы вместо танцовщиц, — советую я ему, — и весь мир будет стучаться в вашу дверь.
Я спешу догнать Жюля, оставив Тулуза в задумчивости смотрящим на вазу с цветами.
Я не щедра на советы, считая, что предпосылки для самосовершенствования индивида заложены в нем самом, но очень благодарна странному маленькому человеку за то, что он запечатлел на полотне убийцу, и чувствую, что должна поделиться с новым знакомым своими представлениями о прекрасном. По крайней мере это я могу сделать.
Дорогой Оскар чересчур увлечен ролью социально значимой бабочки, чтобы заметить наш уход, а Аристид Брюан стоит на столе и задает вопрос своему официантскому корпусу:
— Что мы думаем о посетителях?
— Посетители — свиньи, — дружно хором отвечают официанты.
Я не могу удержаться — поворачиваюсь, кланяюсь и выхожу