3
Кошмары, приходящие порой во сне, бывают именно такими. Тогда знаешь, что это сон, но страдаешь по-настоящему, даже проснувшись. Засыпаешь и начинаешь снова страдать. И так повторяется всю ночь. И во время засыпания, и во время просыпания, и во время сна. И даже полностью проснувшись, чувствуешь разбитость, словно по тебе трактор туда-сюда ездил.
Вся дорога сквозь пургу кажется Лёне Борману именно таким кошмаром. После первых четырёх часов пути, отогревшись и разомлев в гроте, хотя и наглотавшись сладковатого елового дыма и даже вздремнув слегка, он поверил в себя, в свои силы, в свой дух, который позволяет ему идти на характере так же, как другие, более сильные физически, идут на природном здоровье. Сейчас, во время дальнейшего пути, он уже понимает, что верить в себя ему ещё рано. Он не идёт, он тащится. И оттого, что Миша Каховский, которому Лёня наступает на пятки, идёт точно так же, легче не становится. Наверное, впереди таким же манером передвигается и Георгий Проханов.
Иногда Лёне кажется, что он не идёт, а смотрит на себя, идущего, чуть сверху... Смотрит так, как не может смотреть человек, – сквозь пургу. Он где-то слышал или читал, что такое происходит в момент клинической смерти. Может, она уже наступила?
Минуты тянутся, становятся, наверное, часами, а часы мелькают, превращаясь в минуты. Все перемешалось в голове, пропало, куда-то потерялось умение думать и соображать. Если бы он сейчас упал, то не сразу сообразил бы, что надо встать. Но упасть не позволяет канат. В те редкие секунды, когда сознание возвращается, очень хочется упасть и не вставать. Осознанно... И будь, что будет, потому что хуже быть уже не может...
Из снега появляется фигура Талгата.
Талгат не может быть живым человеком. Живые люди такими не бывают... Он вокруг себя канат не обмотал, как приказал сделать другим. Он только тянет его не устающей никогда рукой. А иногда оставляет конец каната идущему вторым Азизу, а сам останавливается, пропускает мимо себя весь строй, до последнего человека, чтобы проверить, кто как идёт.
Конечно, иорданец Азиз ему по мере возможности помогает. Но у Азиза нет тех сил, что у чеченца. Он липким потом истекать всегда согласен – любой марш в жаркой пустыне осилит. А вот в снежную бурю он себя чувствует неважно... Но идёт... На характере...
* * *
Георгий, что называется, отключается... То есть он продолжает движение, его организм продолжает выполнять какие-то чисто механические действия, преодолевая шаг за шагом, метр за метром, километр за километром, но сам он уже не осознаёт этого. Он даже усталости не осознаёт, словно нет её, как не осознаёт сейчас и силы.
Сразу после выхода из грота, где осталось дымное, болезненное, раздражающее, но – всё же тепло, он ещё думал. И когда взялся рукой за канат и сделал первые несколько самых трудных шагов, вводящих в ритм движения, внезапно вдруг вспомнилось детство, большая больница, в которой он лежал, и лошадь, на которой развозили по корпусам завтраки, обеды и ужины в больших флягах и контейнерах. Георгий наблюдал тогда из окна, как лошадь разгружают у последнего корпуса, и она сама, не дожидаясь команды, идёт дальше, доходит до конца дорожки, там разворачивается и так же неторопливо приближается к корпусу, останавливается и ждёт, когда выйдут рабочий и конюх. Лошадь всегда, трижды в день, останавливалась прямо под окном палаты, в которой лежал Георгий, – в трёх метрах от стекла, и он видел, какие у неё грустные усталые глаза. Удивительно грустные и равнодушные ко всему на свете. Она даже не замечала, что по дорожкам ходят люди в белых халатах и без них. Лошади ни до чего и ни до кого не было дела в своей безысходной грусти...
Георгий понимает эту лошадь и её грусть... Он вдруг осознаёт, что ему ни до кого и ни до чего нет дела... Надо идти, он будет идти, не думая о том, куда идёт и зачем... Он настолько устал, что разучился думать, кажется, навсегда... Он оказался привязанным к канату, хотя никто его к нему не привязывал, точно так же, как лошадь в больнице к привычной дорожке. И уже не его воля, не его право выбора играют какую-то роль, а право того, кто идёт впереди и ведёт всех на канате, как на поводке...
* * *
«Надо отключиться... Надо не думать ни о чём... Надо не видеть окружающего...» – мысленно твердит себе Миша Каховский. Он так упорно повторяет эти слова, что как-то незаметно теряет их смысл. Твердит и твердит и не понимает значения произносимого. Но он где-то читал, что при выполнении утомительной монотонной работы надо вести себя именно так. Тогда время пройдёт незаметно, и усилия не будут так утомлять. А время всё равно растягивается неимоверно, и уже много лет он не останавливается, и уже столетия не проходит усталость, а слова, которые надо себе внушать, просто теряют смысл и порождают бессилие. Но это бессилие не заставляет сесть в сугроб и закрыть глаза. Страус умеет прятать голову под крыло и ничего не замечать, не портить себе нервы приближающейся опасностью. Человеку такого не дано. Человек, даже закрыв глаза, будет думать о том, что происходит вокруг него. Более того, закрыв глаза, он будет думать интенсивнее, потому что воображение всегда сильнее обыкновенных пяти человеческих чувств и значительно превосходит все пять, вместе взятых, по богатству ощущений. Разрез на женской юбке возбуждает больше, чем обнажённая женщина, – это давно известно психологам. Только потому, что работает воображение...
Миша глаза не закрывает. Он идёт, борется с собой, и это порождает в нём только злость. Отчаянную злость, лютую... Именно с такой злостью можно грудью на амбразуру лечь и даже в последнюю минуту не пожалеть о сделанном. Но здесь нет амбразуры. Разве что лечь грудью на сугроб... Но в этом смысла нет. Злость требует выхода, выплеска.
«Надо отключиться... Надо не думать ни о чём... Надо не видеть окружающего...» – опять и опять звучат в голове слова, не имеющие уже смысла. От постоянного повторения значимость фраз превращается в рефрен, почти в припев... И оттого путь кажется с каждым шагом тяжелее и тяжелее, хотя сейчас они уже идут не просто по склону, а заметно вниз, спускаются, и это значительно легче. Миша помнит, что много раз слушал о том, что подняться в гору значительно легче, чем спуститься с неё... Враки... Абсолютные враки...
* * *
Они всё-таки спускаются в долину без происшествий. Никто не упал, никто не разбился, и, судя по внешнему довольству Талгата, которое стало заметно, когда все встают в тесный круг и Талгат совещается с Азизом, выходят туда, куда и следовало.
Это не самая нижняя долина, потому что склон сбоку всё же есть, но здесь уже тяжёлые лапы елей слегка защищают от ветра. И пурга метёт не так сильно. Даже видно становится лучше, хотя белая тьма не отступает. Сейчас, должно быть, разгар дня. А впечатление такое, что ночь стоит глубокая, непробудная в своей тяжёлой вязкости.
Закончив разговор с командиром, Талгат даже смеётся:
– Я поздравляю личный состав с выполнением оперативной задачи. На моей памяти никто не совершал такого до нас. Суворов бы нам позавидовал... То, что осталось сделать, пустяки в сравнении с тем, что вы сделали... За мной! Отдыхать будем потом...