ГЛАВА 5
Труднее всего, на мой взгляд, иметь дело с теми, кого можно было назвать представителями среднего класса менеджеров, а, может быть, и класса высшего. Я имею в виду младших исполнительных директоров, или же вице-президентов, отвечающих за какой-то отдельный участок кинопроизводства, а иногда и таких вице-президентов, которые ни за что не отвечают. Именно на их уровне острее всего проявляется незащищенность. Люди повыше обычно имеют хорошую защиту. В случае увольнения у них, как правило, остается возможность какого-то выбора, – скажем, капитал в банке или еще что-нибудь в этом роде. При самой худшей ситуации, им как-то удается сохранить какой-нибудь контракт, и тогда можно сделать вид, будто они предпочли стать независимыми продюсерами по своей собственной воле. А иногда, и впрямь, это происходит по выбору.
Такой мягкой подушки у людей, находящихся на одну-две ступеньки ниже этого уровня, уже нет. Их могут уволить в любое время, по распоряжению любого босса, которому вдруг понадобился какой-нибудь козел отпущения. И так случается довольно часто. Уволить их могут и тогда, когда никакого козла отпущения не требуется, а просто потому, что сменилось направление ветра или прилив сменился отливом, да и мало ли еще по какой причине.
Я почувствовала, что что-то неладно, когда приехала на студию. Ни с кем не удавалось поговорить. Единственный, кто уделил мне время, был Б. Г. Э. Филсон. Причем, «уделил время» – не очень отражало суть дела. Точнее было бы сказать, что я никак не могла отвязаться от него. Было совершенно очевидно, что его на меня натравил Эйб, чтобы Филсон устранил меня на какое-то время, чтобы я не мешала.
Для подобного поручения Барри Филсон, на самом-то деле, был весьма мало приспособлен. Барри был одним из тех очень немногих обитателей Голливуда, у которых перед фамилией стоят три инициала. Кажется, родом он был из какой-то старинной семьи в Коннектикуте. Я твердо помнила, что первый инициал означал имя Баррет. Естественно, все в Голливуде звали его Барри, чтобы сбить с него спесь. Думаю, Барри был неплохим парнем. Просто он был очень чопорным и манерным. Думаю, жизнь его была ужасна. Ни у Эйба, ни у кого другого никаких трудностей с Барри не возникало – все им вертели, как хотели. Чем он занимался в мире кино, было для всех загадкой, в том числе и для меня.
Мне общаться с Барри было трудно не потому, что он не вызывал у меня симпатии, а лишь потому, что толком я его почти не знала.
Мне не понравилась та роль, которую ему навязали для общения со мной. Я попыталась как-то его миновать и пройти непосредственно к мистеру Монду. Но из этого ничего не получилось, поскольку оказалось, что мистер Монд болен. Для меня это было полной неожиданностью. Насколько мне было известно, никогда ранее мистер Монд не болел.
– Думаю, у него бронхит, – сказал Б. Г. Э.
На нем был красивый серый костюм, который отлично на нем сидел. В отличие от множества других младших начальников, снующих по Голливуду, прекрасный костюм на Барри вовсе не выглядел неуместным.
– Ну что же, – сказала я. – Если мне нельзя повидаться с мистером Мондом, я пойду и поговорю с Сэмми. Я слышала, есть какие-то сложности с монтажом.
Барри, – я тоже звала его так, поскольку мы находились не в Коннектикуте, – вдруг как-то смутился. Палачом Барри никогда бы стать не смог.
– Мне кажется, Сэмми этим монтажом не занимается, – сказал он.
– О чем это вы говорите? Он ведь уехал из Техаса всего три дня назад. И тогда занимался именно этим монтажом.
– Что-то там вдруг случилось с фильмом, который мы сейчас снимаем в Дуранго, – сказал Барри. – Кажется, Эйб послал Сэмми туда.
Мы сидели в офисе Барри. На стене висела пара литографий с полотен Матисса – подлинные литографии Матисса. Каждый раз, когда я их видела, я остро ощущала свою ограниченность. В этих картинах было нечто такое зрелое и радостное, что я из зависти просто не могла на них смотреть. И в то же время была не в силах отвести от них глаз. Когда за спиной Баррета Гордона Эвартса Филсона висели такие картины, то вполне понятно, что сосредоточить свое внимание на его персоне мне было очень трудно, хотя все, что он говорил, звучало довольно зловеще.
– Барри, если какие-то трудности связаны с Шерри, почему вы не говорите об этом прямо? Я знаю, она меня ненавидит. Единственное, что мне нужно, это ваш честный ответ.
– Наверное, вам следует поговорить с Эйбом, – сказал Барри.
У Барри было хорошее лицо, по-настоящему очень красивые черты лица, но на них лежал отпечаток его слабости. Барри избегал смотреть мне в глаза. Я могу многое простить человеку, если он лжет из амбициозных соображений. Но таких соображений у Барри не было. Наверное, Барри был из тех джентльменов, которым нравится жить там, где светит солнце. Только он был чуть-чуть более активным, чтобы довольствоваться районом Палм Спрингз, или Бермудами, или Багамами, или еще каким-то другим местом, где живут равные ему по рождению пэры.
Я ощутила странную усталость от вида мужской слабости. Мужчины всегда терпят крах в самом что ни на есть главном, когда вдруг начинают смотреть вверх или в сторону в тот самый момент, когда им надо проявить хоть чуточку мужества и взглянуть вам прямо в глаза.
– Почему вы все это мне говорите? – задала я ему вопрос, для него просто ужасный. Что могло быть хуже этого – попросить человека объяснить мотивы его поведения? По правде говоря, я очень на Барри разозлилась и стала говорить ужасные вещи. Ужасные не своей вульгарностью, но по сути; то, что его не могло не уколоть. Такие вещи, которые он, наверняка, запомнит надолго, может, даже на многие месяцы.
Тем не менее, Барри мне не возражал, изо всех сил цепляясь за свои манеры, и сказал, что попробует все выяснить сам. А потом предложил вместе пообедать. Его застенчивые прекрасные манеры привели меня в еще большую ярость. И я, верная своим абсолютно скверным манерам, четким шагом вышла из его кабинета и направилась к секретарше Эйба.
Ее звали Ванда. Судя по своим собственным финансовым возможностям, я считала ее самой элегантной во всей студии. Ванда была седовласой незамужней дамой, всю свою жизнь прожившей в Калифорнии. Она прошла все и вся. Наверное, я ей нравилась, потому что она чувствовала, что и я тоже, в не очень-то отдаленном будущем, пройду через все и вся, учитывая, с какой скоростью я выматываюсь сейчас. Ванда непрерывно курила, пила ночи напролет, спала с кем ни попадя – одному Богу известно с кем; раз в несколько месяцев она регулярно красила волосы, каждый раз в новый цвет. В последнее время Ванда жила с одной своей подругой, такой же поседевшей, как и она сама. Эта ее подруга работала исполнительным секретарем на студии «Метрополитен». Чтобы хоть как-то убежать от всей этой жизни, подруги раз в год вместе ездили в круизы.
Я почувствовала, что все же какую-то толику правды я от Ванды могу получить. На самом-то деле она была сотрудницей самого мистера Монда, а не Эйба. И мистер Монд держал ее у себя как раз для того, чтобы следить, чтобы Эйб не совершил ничего слишком дикого. Наверное, Эйб Ванду люто ненавидел, но уволить ее не осмеливался.
Когда я вошла, Ванда сидела за машинкой, окутанная клубами дыма. Из пишущей машинки выползла превосходно отпечатанная страничка.
– Что они сделали с Сэмми? – спросила я. Ванда подернула плечами.
– А вы не заходили в студийный буфет? – спросила она.
– Б. Г. Э. говорит, что его послали в Дуранго.
– Барри очень красивый, но он никогда не отличит жабы от фиги, – сказала Ванда. – Дело в том, что вас вот-вот собираются уволить.
– И мистер Монд в самом деле разрешил бы им меня уволить? – спросила я. – Вы с ним говорили?
– Нет, уже неделю как не говорила, – сказала Ванда. – А обычно мы с ним разговариваем каждые десять минут. Думаю, меня тоже вот-вот уволят. Похоже, старик сдается. Знаете, умер Хирам, – добавила она. – Думаю, в этом причина всего.
Хирам был одним из друзей мистера Монда еще с юношеских лет, пожалуй, последним из всех его старых друзей. Это был пожилой банкир, проживший на Майами лет тридцать, если не больше. Мало того, что они дружили еще с тех давних пор, когда вместе жили в Нью-Йорке – Хирам оказывал мистеру Монду всяческую финансовую поддержку в первые годы его работы на студии. Они часами разговаривали по телефону каждый божий день.
– Умер с месяц тому назад, – сказала Ванда. – Хирам, сами знаете, был для него последней зацепкой. У всех есть свои зацепки – даже у него. Думаю, нам всем лучше заранее подготовиться к тому, что отсюда придется уйти.
Я пришла в полное замешательство. Ведь я совершенно слепо рассчитывала на поддержку мистера Монда. Если Ванда права и старому Монду теперь все стало безразлично, нельзя даже и предсказать, что может произойти.
– Он вас любил? – спросила Ванда. Мне было очень странно услышать это слово из столь старых уст.
– Мистер Монд – меня?
– Да не мистер Монд, а этот большой парень, – сказала она. – Тот, что с мисс Соляре.
– Да нет, – сказала я. – Нет, я так не думаю.
– Судя по тому, как она изгаляется, он вас любил. Я не стала обсуждать эту тему. Предположение, сделанное Вандой, всколыхнуло во мне слишком много чувств, оно меня смутило и запутало. Я пошла в студийный буфет, но Сэмми там не нашла. Наша монтажная была закрыта. Все это было очень глупо. В конце концов я перестала искать Сэмми и ушла из студии. Ванда все во мне перевернула. Зачем ей понадобилось спрашивать, любил меня Оуэн или нет?
Без всякой цели я какое-то время покружила на машине по Голливуду. Знай я толком, где и что тут можно купить, я бы, возможно, прошлась по магазинам, но в этом отношении я всегда была ужасной неумехой, а уж в теперешнем моем состоянии хождение по магазинам никак не могло мне помочь.
В конце концов я поехала вниз по Западной авеню в один район, который в последнее время стал совсем заброшенным. Здесь находился большой магазин старых книг, и мне нравилось в них покопаться. Магазин назывался «Прошлое время». Он размещался в старом домике, чудом избежавшем сноса. Хозяином был огромный мужчина по имени Таб Макдувел. Думаю, он очаровал меня тем, что был совершенно непохож на всех тех, кого я знала в Голливуде. Таб весил фунтов триста; носил он рабочие брюки и старую фланелевую рубашку. Одни и те же брюки и одну и ту же рубашку, не меняя их месяцами, пока они не становились абсолютно черными от книжной пыли. Такими же черными были у Таба руки, а подчас—и лоб, и подбородок. Таб жил среди своих книг как медведь в пещере. Как-то раз, роясь в книгах на втором этаже в поисках чего-нибудь с описанием костюмов, я и впрямь наткнулась на пещеру – уютное, укромное местечко, в котором Таб спал. На раскладушке лежал матрас и никаких простыней. Возле раскладушки, прямо на ящике из-под виски, стоял телевизор. Матрас тоже был черный. Я бы сказала, просто страшный. Проходили годы. Мы с Табом познакомились поближе, как это бывает между владельцем магазина и более или менее постоянными его посетителями. Мне часто хотелось попросить Таба, чтобы он перевернул этот свой матрас, хоть какое-то время поспал бы на чистой его стороне. А еще лучше было бы, если бы он сжег его дотла и достал себе новый, от какой-нибудь благотворительной организации или еще откуда-нибудь. Но Таб так сильно меня стеснялся, что я не решилась ему об этом сказать.
Нетрудно было догадаться, каким образом его стали называть Таб. У него был чрезвычайно большой живот, который вечно вылезал из брюк, и который никак не могли скрыть фалды рубашки: большая часть его, та, что ниже пупка, всегда была открыта. Иногда в магазин наведывались за милостыней какие-то пьянчужки и бродяги. Но стоящих посетителей я встречала крайне редко. Мне казалось, что Таб книги только покупает, но не продает. Но если и так, его энтузиазма от этого не убывало.
Несмотря на свой громадный живот, Таб не казался мне тучным. Его речь и манеры, его ментальность были очень тонкими. Таб был на редкость деликатным и гораздо более утонченным, чем большинство тех мужчин, с кем я общалась. И хоть руки у него были большие и толстые, с книгами Таб обращался так легко и нежно, словно касался кружев или прекрасного фарфора. К тому же, несмотря на то, что сам он был всегда покрыт пылью и грязью, книги его были в безупречном порядке, без единого пятнышка на страничке, ни в едином из его многочисленных томов. Словно бы Таб каким-то образом умудрился всю грязь этих книг, попавших в его владение, вобрать в себя самого.
Когда на меня наваливались тяжелые стрессы, я иногда забиралась в этот книжный магазин как в тайное убежище для спасения. Таб неизменно оставлял меня одну. Я могла сидеть прямо на полу и читать. Будто в аллее между книжными полками. Тут я чувствовала себя в полной безопасности. Думаю, что и для Таба магазин его был тоже своего рода тайным убежищем, хотя я не имела ни малейшего представления, от чего ему хотелось здесь укрыться. Было еще одно обстоятельство, в силу которого мне так нравился этот книжный магазин. Если мне нужна была какая-нибудь книжка, Таб почти всегда ее у себя находил, не считая тех случаев, когда книжка ему не нравилась. Казалось, он мог правильно оценить любую книжку по любому предмету. Если я спрашивала его о какой-нибудь ерунде, его большое лицо хмурилось, он вытаскивал на середину свой огромный стул и пробирался мимо рядов полок как большой медведь. Через минуту-другую Таб протискивался назад и, счастливо улыбаясь, протягивал мне какую-нибудь книжку, которая, по его мнению, мне на самом-то деле и была нужна.
– Эта гораздо лучше, – обычно говорил он при этом, как бы слегка извиняясь. Иногда я решала эту книгу купить, а делала я это крайне редко и просто потому, что мне было стыдно все у него читать, ничего не платя. В таких случаях Таб обычно хмурился, а потом расплывался в улыбке и всегда умудрялся назвать мне такую цену, которая оказывалась намного ниже той, что стояла на книжке.
– Привет, Таб, – сказала я, входя в магазин.
Таб улыбнулся и застенчиво кивнул мне головой. К этому времени мне почти удалось преодолеть его стеснительность в разговорах со мной. Если я немножко задерживалась, а у него было подходящее настроение, Таб мог запросто рассказывать мне про свою жизнь, большую часть которой он провел на морском флоте. Но сегодня я сама была мало расположена к разговорам и потому сразу же направилась наверх, где стояли книги по костюмам. Проходя мимо, я мельком взглянула на раскладушку – не сменил ли Таб свой матрас. Разумеется, он ничего не изменил.
Я просидела наверху около часа, перелистывая книги и слушая шум автобусов, проезжавших по Западной авеню. А потом спустилась, чтобы выпить чаю. У Таба была еще одна весьма изысканная черта – он очень любил пить чай в любое время дня. Когда я спустилась, у столика с книгами стоял молодой человек с очень длинными волосами. Он показывал Табу какие-то книги. Юноша был ужасно бледный. На нем были джинсы фирмы «Левис» и старая варено-джинсовая рубашка. Меня поразило сердитое напряжение в его лице. Когда я вижу мужчину, я могу сразу же сказать, попытается он со мной заговорить или нет. Этот молодой человек заговаривать со мной не собирался. Он на меня даже не взглянул. Во всей представшей моему взору сцене было что-то монашеское: большой Таб выглядел как старый монах, а этот юноша – как преисполненный к нему почтением послушник. На лице Таба кривилась гримаса, словно его что-то мучило. Перед ним лежали три книжки, которые он разглядывал с таким видом, будто перед ним – настоящие драгоценные камни.
– Думаю, долларов триста, – сказал Таб. Молодой человек тотчас же кивнул. Таб поднялся, живот у него затрясся. Вернувшись, он принес пачку денег. Юноша взял деньги и очень аккуратно их сложил. Потом он кивнул Табу и вышел. Таб передал мне чашку с чаем. Он, видимо, несколько смутился, что я невольно увидела, как он делает бизнес.
– Это был Доуг, – сказал он, как бы объясняя мне то, что я увидела. – Он букскаут.
– Про бойскаутов я слыхала, а про букскаутов – никогда, – сказала я. – Чем он занимается – ставит палатки в книжных магазинах?
– О, он путешествует, – сказал Таб. – Он делает обходы – разные там распродажи недвижимости, лавки со всякой макулатурой, такие места, куда у меня нет времени зайти.
– Можно мне взглянуть? – спросила я, поставив чашку с чаем рядом с принесенными юношей книгами. Таб кивнул. Первая книга, которую я взяла, была в коричневом кожаном переплете.
– Это Маккензи, – сказал Таб так, словно я сразу же должна была понять, о ком идет речь.
Я никогда ни про какого Маккензи ничего не слыхала. На заглавной странице было написано: «Путешествие из Монреаля по реке Святого Лаврентия через континент Северной Америки». В книге была большая карта, но я раскрывать ее не стала. Название реки змейкой вползло в память. Потом моя память продралась через длинные барьеры лет и опыта, как ленточка реки на карте. И добралась до самого источника – до воспоминания об одном из моих возлюбленных, самом добром из всех. Это был мальчик, которого звали Дэнни Дек. Он, бывало, сидел со мною на матрасе в той самой комнате, которую мы с ним какое-то недолгое время снимали в Сан-Франциско. Там мы читали книжки про великие реки. Это воспоминание было таким нежным, особенно после всей грубости, свалившейся на меня в последние несколько недель. И через мгновение я почувствовала, что плачу, даже толком и не осознавая истинной причины своих слез. Я поняла, что плачу только тогда, когда увидела, как забеспокоился Таб Макдувел; правильнее сказать, он просто до смерти испугался.
Я действительно плакала. Слезы капали прямо на книжку. Наверняка в обычной ситуации это привело бы Таба в ужас. Но сейчас он слишком разволновался и ничего не замечал.
– Мы что-нибудь сделали не так? – спросил он, будто задавая этот вопрос себе самому, пытаясь понять, какая социальная ошибка могла вызвать такое несчастье.
– Нет, нет, ничего плохого не случилось, – сказала я, и это была чистая правда. Сейчас я чувствовала себя много лучше.
– Вытрите свою книжку, – сказала я.
Таб обрадовался, что может чем-нибудь себя занять. Хотя, наверное, из-за меня эта книжка стала ему почти противна, как будто она каким-то образом была повинна в моих слезах.
Я плачу мало; слезы не любила никогда. С одной стороны, мужчины при виде их всегда чувствуют себя такими виноватыми и настолько теряют уверенность в себе, что куда легче любые слезы сразу же подавить. И подобные приступы сентиментальности у меня обычно случаются лишь тогда, когда я в полном одиночестве.
Справившись наконец с воспоминанием о Дэнни, я выпила чаю. К моему полному замешательству, по щекам моим все еще текли слезы. У меня было такое чувство, будто слезные железы вышли из-под моего контроля, как моющая часть дворника на ветровом стекле автомобиля. Кто-то внутри меня все нажимал и нажимал на кнопку слезного механизма. И мне не оставалось ничего другого, как попытаться объяснить Табу в чем дело.
– Вам никоим образом не следует относить это на свой счет, – сказала я. – Когда-то у меня был приятель, который все свое время тратил на то, чтобы читать книжки про разные реки. Эта книжка напомнила мне о нем, вот и все.
– У меня уйма книг про разные реки, – сказал Таб, словно это было одно-единственное замечание, которое он мог сделать в этой ситуации.
– На самом-то деле, он был писателем, этот мой давний приятель, – сказала я. – Он написал роман под названием «Неугомонная трава».
Выражение лица у Таба вдруг резко изменилось.
– Дэнни Дек? – переспросил он. – Вы его знали?
Он зашлепал в проходы между полками и через минуту вернулся, держа в руках книгу Дэнни.
– Доуг нашел ее в Сан-Франциско, – сказал он. – Она с надписью.
Я никогда толком этой книги не видела, мне не хотелось на нее смотреть даже сейчас. Дэнни исчез всего через пару дней после ее выхода в свет. Он утонул в Рио-Гранде, как считали все. Во всяком случае, там нашли его припаркованную машину. Я никогда не знала, что по этому поводу думать. Разве только одно – что бы он там с собою ни сделал, все равно в этом отчасти была виновата я, потому что я предала нас обоих, хотя Дэнни прекрасно понимал, что я ничего изменить не могла. И все-таки мне ни разу не захотелось прочитать эту книгу. Дэнни сам прочел мне большую ее часть, сидя на матрасе в нашей комнате. И меня это вполне устроило.
Но теперь, когда Таб положил эту книгу здесь, передо мной, я ее открыла. И увидела на первом месте крупный неровный почерк Дэнни. Надпись гласила: «Ву, единственному, кто победил меня в пинг-понге семнадцать раз подряд. В знак дружбы. Дэнни».
– Но я этого человека знала, – сказала я. – Я знала этого By. Как же он мог эту книгу продать?
Таб пожал плечами.
– Может быть, он умер, а книгу продала его вдова, – предположил он. – Она ведь стоит немалых денег.
– Сколько?
– Где-то долларов сто.
Я перевернула книгу и взглянула на портрет автора. Вот он весь тут, слишком нарядный и потому чопорный. В чем-то очень похож на меня – не удивительно, что у нас отчего не вышло. Разница только в том, что Дэнни был бесконечно щедрее меня. Я вернула книгу Табу. Честно говоря, из всех моих романов это, пожалуй, единственный, который не вызывал у меня никаких скверных чувств, хотя он так до конца и не состоялся.
Мне даже вспомнилось, как я тогда от Дэнни уходила. Было раннее утро, и все покрывал типичный санфранцисский туман. Мне очень хотелось треснуть Дэнни за то, что он вызывает во мне такую любовь, а сам меня никак не удерживает. Но в то же время я твердо решила уйти. И из всех моих расставаний это было единственным, не вызвавшим ни горечи, ни чувства мести. И все-таки, если бы Дэнни тогда стал говорить мне горькие слова, или решил бы мне отомстить, или же обвинил меня в том, что полностью соответствовало действительности, наверное, я бы с ним осталась. После этого прошло несколько недель, и я уехала в Европу с другим мужчиной. Долгое время я вообще не знала о том, что Дэнни пропал. К тому времени жизнь моя понеслась с такой скоростью, что у меня не было ни единой свободной минутки, чтобы почувствовать истинную печаль. Мне даже некогда было решить – верю я в его смерть или нет.
– Вы хотите взять эту книжку? – спросил Таб. – То есть я хочу сказать, поскольку вы его знали. Возьмите безо всяких денег.
– Да о чем это вы говорите? – воскликнула я. – Вы ведь сами только что сказали, что она стоит сто долларов.
Таб засмущался и опустил свою большую голову.
– Ну, чисто технически, – сказал он. – А на самом-то деле книжки должны принадлежать тем, кому они нужны.
Тогда зачем Вам, мистер Макдувел, нужно так много книг? – могла бы спросить я, но не спросила. Пусть у людей будут их собственные нужды. Зачем, к примеру, мне был нужен такой мерзкий тип как Оуэн Дарсон?
– Нет, большое вам спасибо, – сказала я. – Эта книжка может значить гораздо больше для кого-нибудь, кто ее автора не знал совсем, кто ее просто прочтет и по-настоящему полюбит.
В ту ночь, после того как Джо заснул, я спустилась с холма к себе и стала рыскать по своим ящикам. Я хотела разобрать пачки своих рисунков, чтобы найти те, где был нарисован Дэнни и наша комната в Сан-Франциско. Ничего найти я не могла. Они должны были быть где-то тут, но над ними лежало слишком много лет прожитой жизни, и годы эти никак не отделялись от других. Когда я начала искать эти рисунки, мне подумалось, что, наверное, очень забавно вот так, несколько дней, пожить в одних воспоминаниях. Ведь реальное настоящее было таким неподдающимся! Но вскоре мне все надоело. Единственное, что из всего этого вышло, свелось к тому, что я стала остро переживать отсутствие своего сына: рисунки с ним я находила везде и повсюду. А он по-прежнему был в Нью-Мексико.
Я разглядывала рисунки, на которых изобразила сына, когда позвонил Голдин. Он был пьян. Я не знаю, откуда он звонил. И хотя в этом не было абсолютно никакого смысла, мы пререкались по телефону почти два часа. Мне хотелось биться головой об стену за то, что я так по-идиотски позволила себе ввязаться в эту историю. В конце разговора я сказала, что он может прийти, потом очень об этом пожалела и стала его ждать, чтобы сразу же оттолкнуть. Он заснул у меня на кушетке. Наутро Голдина там не было. Позже, от одного нашего общего друга я узнала, что его остановили на шоссе за вождение машины в нетрезвом состоянии. Голдин же покрыл полицейского нецензурной бранью и был вынужден остаток ночи провести в кутузке. Когда он мне после этого снова позвонил, дня через три или четыре, голос его был таким извиняющимся и робким, что я на какое-то время поддалась.
А потом твердо решила, что единственный выход для меня – найти Голдину работу, и этим я и занялась.
Бедняжке Голдину так дико со мной не повезло! Но он, по-видимому, этого так никогда и не понял. Наверное, это в какой-то мере объясняет наши с ним интимные отношения, мне постоянно приходилось ощущать их фальшь. Но так уж все у нас с ним сложилось, и какое-то время так оно все и тянулось. Голдин все время испытывал чувство неуверенности, свойственное трудяге, который пребывает в постоянном страхе, что его женщину у него отнимет его шеф – парень с мозгами. Да и кто мог бы Голдина осуждать? Я пробовала убедить его, что никаких оснований для плохих предчувствий у него нет. Тем не менее, чувство надвигающейся опасности, охватившее Голдина, было вполне оправдано. Сердце у него было доброе, да и как мужчина он был в полном порядке. Он ушел от меня рыдая и ругаясь, но чемодан свой все-таки оставил у меня. Правда, потом ему пришлось посылать за ним приятеля – сам Голдин был очень гордым. Тем не менее, я за него не беспокоилась и не очень расстраивалась. Он всегда без труда найдет себе женщину, которая будет его по-настоящему уважать.
У Бо, разумеется, были свои собственные проблемы: он был невысок ростом, а голова – слишком умная, и при этом никакой сексуальной уверенности в себе. Его нередко видели в округе со многими женщинами, но я лично сомневаюсь, чтобы он с кем-либо из них вообще спал. Бо повез меня в «Бистро», очень фешенебельное место. Попадая в такое фешенебельное место, я всегда немножко теряюсь, именно там я начинаю понимать, какой странной я кажусь всем меня окружающим и насколько безразличны мне все эти стили моды и образы жизни. За всю свою жизнь я красиво одевалась ну раз десять, если не меньше. Мне было просто противно ломать голову над тем, что мне лучше надеть. И решение это я всегда оставляла на самый последний момент, и в результате хватала, что под руку попало, а не то, что надо. Чтобы скрыть от Бо, как я сверх всякой меры всполошилась на этот раз, я ему сказала, чтобы он больше не носил галстук-бабочку, которым он всегда так гордился, а я – просто ненавидела.
Бо методично осматривал зал, чтобы увидеть, нет ли среди присутствующих важных птиц.
– Я ношу такие галстуки, потому что они обескураживают, – сказал он. – Человек с галстуком-бабочкой кажется простодушной деревенщиной.
На первый взгляд можно было подумать, что сейчас Бо в своем обычном состоянии и полностью владеет собой. Тем не менее, я знала, что на самом-то деле он очень нервничает. Ощущение напряженности, с которым Бо жил всегда, у него было даже сильнее, чем у меня. Нагрузки у нас, по сути, никогда не были одинаковыми. Сейчас я вдруг подумала, попытается ли Бо со мной переспать. Он у меня всегда вызывал какое-то странно интригующее чувство, и мне было любопытно, как бы он стал себя вести. В этом любопытстве было нечто сексуальное, пусть не ярко выраженное, но тем не менее. Я с интересом наблюдала, как Бо отдал точные распоряжения официанту и тот подал нам мидии и белое вино.
При всем при этом говорил Бо только о делах, возможно именно потому, что нервничал. Он рассказывал мне о купленных им книгах, о проектах новых фильмов, которые у него имеются прямо сейчас, и я, по его словам, вполне готова для работы с ними в качестве постановщика.
– Шерри вас ненавидит, – сказал Бо, когда в разговоре всплыло название «Одно дерево».
– Я это знаю, но не об этом сейчас речь, – сказала я. – Мы говорим не обо мне, а о фильме, а это Шерри, скорее всего, совершенно не беспокоит. По крайней мере, не сейчас. А мне нужно только одно – чтобы у актеров был достойный перерыв.
Бо пожал плечами.
– Ненависть к вам, возможно, помогает ей справиться со своей печалью, – сказал он. – Иногда люди благодаря этому выживают.
– Так что же тогда делать мне? – спросила я. – Кое-кто из актеров возлагает на наш фильм большие надежды.
Бо на мой вопрос не ответил. Вместо этого он, наверное, целый час опутывал меня тонкими нитями блестящей беседы, сплетая очаровательный кокон из слов, наблюдений, замечаний по поводу нашей еды, критических высказываний о ставящихся фильмах, о природе женщины. Он даже быстренько составил перечень художников, творения которых напомнили ему мои глаза. Не знаю, каким образом Бо умудрялся при этом методично поглощать еду, никак не меняя ритма своих сентенций. Меня его ловкость прямо заворожила – своим дыханием Бо управлял как опытный певец.
Мы продолжали беседовать, уже добравшись до самого моего дома. Как бы между прочим, Бо во время нашего разговора раза два будто бы вскользь сделал мне предложение. И каждый раз, когда он об этом заговаривал, те мгновенные всплески, которые я ощущала, тут же пропадали. Нет ничего более абстрактного, чем разговоры о браке без реальных физических отношений между теми, кто в него вступает. Так, по крайней мере, воспринимаю это я. Бо нужно было сначала предпринять что-нибудь другое. Но, с другой стороны, вполне возможно, что он затеял весь этот разговор, чтобы ему было легче обойти то, чего ему, вне сомнения, совсем не хотелось. И дойдя до моего дома, мы расстались без особых волнений. Правда, я все равно ощущала какое-то беспокойство, потому что весь этот вечер что-то интересное и вполне возможное то приближалось ко мне, то ускользало, и так ни во что и не вылилось.
Утром позвонил мистер Монд. Голос его совершенно не походил на тот, который я знала, словно его владелец – мистер Монд перебрался на другую планету.
– Приходите-ка ко мне сюда, моя милочка, – сказал мистер Монд с полнейшим безразличием.
– Все это недовольство, с которым не пришлось столкнуться, вы сами знаете, – добавил он. – Я до вчерашнего дня и понятия не имел о том, что там происходит. Я хочу, чтобы вы поскорей приехали сюда.
Увидеть своими собственными глазами, как катастрофически угасает мистер Монд, мне совсем не хотелось, но, конечно же, пришлось к нему поехать.
Когда я приехала, он велел подкатить его кресло к бассейну, на кромке которого стояли все его телефоны. Тут мистер Монд провел самые лучшие дни за последние пятнадцать лет своей жизни. Думаю, самые лучшие – во всех отношениях. Все то время, что я его знала, это было его излюбленное место – крохотный бассейн с водой посередине красивой зеленой лужайки, над которой нависают деревья, а цветы и трава всегда свежие после поливки.
Сейчас это прекрасное место нисколько не изменилось, изменился сам мистер Монд. Мне было больно видеть, как смертельная бледность поглотила тот загар, который столь тщательно культивировал мистер Монд целых пятнадцать лет, предпочитая не делать ничего другого, кроме как загорать. На самом-то деле загар с его кожи сошел не совсем, просто под ним явно проступала глубокая смертельная бледность, как бы накладывая на всю кожу какие-то тени – черные неровные пятна резко обозначались на его руках. Мистер Монд как-то рассеянно взял мою руку и задержал ее в своей. Почти так, как это недавно делал Джо. Живая ткань, еще остававшаяся у него на косточках пальцев, была совсем мягкой. Теперь, когда лицо мистера Монда начало терять привычную для него мясистость, стал почти выпукло проступать его череп. А его огромных размеров челюсть, о которую, как рассказывал Джо, однажды якобы здорово стукнулся какой-то низкорослый актер, да так, что свалился наземь, сейчас совсем отвисла на грудь, потому что шея мистера Монда уже так ослабла, что не могла эту челюсть даже подвинуть. Так и лежала эта огромная челюсть у него на груди, отчего голова мистера Монда склонилась на один бок. И чтобы посмотреть ему в глаза, мне пришлось тоже наклонить голову набок. Поразительно! Я невольно вспомнила лошадиную челюсть, которую я как-то нашла в поле возле Мендосино.
Когда мистер Монд заговорил, речь его была замедленной и абсолютно не выразительной. Наверное, потому что ему стоило большого труда просто открывать рот. Возле мистера Монда, на почтительном расстоянии, стояло несколько человек из его обычной свиты. Но Эйба видно не было, как не было и девчонок-подростков с подпрыгивающими грудками. Телефоны со множеством панелей и кнопок не подавали признаков жизни. Да и весь этот прекрасный сад чем-то походил на морг.
И все-таки где-то в глубине черных глаз мистера Монда таилась жизнь. Устремленный на меня взгляд был гораздо более цепким, чем пожатие руки, хотя столь же маловыразительным, как и голос его владельца. Жизненные соки уже покидали это тело, но в глазах мистера Монда еще светился злой огонек.
– Украдите его, – сказал он.
Потом на какой-то миг он тяжело задышал, икнул и попробовал прочистить горло, чтобы голос его зазвучал чище.
– Украдите этот фильм, – сказал он, когда снова смог заговорить в своей обычной манере.
– Что вы имеете в виду? – спросила я. – О чем вы говорите?
– Нужно что-нибудь такое придумать, – сказал он. – Мне уже не для чего больше жить, только для этого. Все, что я до сих пор проделывал с вами, было сплошным злом. И мне это удавалось, потому что у меня тогда был выбор. Это я натворил столько бед, что правление со мной уже смирилось. А я в любом случае оказался самым умным, потому что всегда делал для них деньги, понимаете? Не знаю уж, сколько – сто миллионов в год, наверное. Даже когда мне было девяносто лет, даже девяносто один. И никто из всех остальных этого сделать не мог, ни долбаный Голдвин, ни Барри Кон, никто!
Распираемый гордостью, мистер Монд слегка поднял челюсть, а потом она снова упала ему на грудь.
– А теперь они рады, что я болен, – сказал он. – Они ждут моей смерти уже лет десять, нет, двенадцать. Все как надо! Так оно и бывает во всем мире. Я старый, я умру. Но сначала я хочу, чтобы вы украли этот фильм.
– Как же мне это сделать, мистер Монд?
– Вы меня разочаровываете, моя милая, – сказал он. – Откуда я знаю – как! Наймите грабителя. Украдите ключи от лаборатории. Заполучите негативы. Подожгите со всех сторон, что-нибудь придумайте. Но фильм обязательно украдите. Заполучите для себя все, что только найдете. А иначе эта шлюха, которая считает себя всемирной звездой, обязательно его уничтожит.
– Честно говоря, я не очень-то уверена, что там есть, что уничтожать, – сказала я.
– Да не в этом дело! – сказал он. – Разве я уже не сказал вам, что надо придумать что-то скверное! Нельзя позволить им добиться своего, вам ясно? Мы не позволим этой проститутке осуществить ее замысел. Почему они должны добиться своего? Этот фильм делали мы, вы и я. И поэтому нам надо сделать все, чтобы у них ничего не вышло!
Старый мистер Монд вызвал у меня огромное изумление. Он со всей страстью неотрывно смотрел на меня, и страсть эта была многолика. Мистер Монд хотел, чтобы я стала его орудием, чтобы я помогла ему нанести его самый последний удар. Я никогда и не подозревала, какое чувство злобы должны вызывать у стариков те, кто ниже их – а именно, люди молодые. Теперь старый Мондшием уже смирился с неизбежностью, но ему хотелось нанести всем еще один последний удар, дать волю своей гордости. И жертвами этого будут те, кому доведется жить дальше, когда его самого уже в живых не будет.
Так нет же, пусть это будет его собственный удар, но не мой. И что же, по его мнению, мне надо будет делать после кражи фильма?
– Вы знамениты, – ответил на мой вопрос мистер Монд. – Вы постановщик-женщина. И потому вы крадете свой собственный фильм, так что же они могут поделать? Если они посадят вас в тюрьму, общественность этого так не оставит. Эйбу на этот фильм наплевать. Он готов его вообще просто сжечь. Тогда они получили бы деньги по страховке и избежали бы всяких проблем с его выпуском на экран. Украдите свой фильм! Потребуйте за него выкуп. Заставьте отдать вам готовый монтаж. Вы добьетесь такой огромной публичной огласки, которой никто никогда еще и не видел. Поднимется такой шум, как будто бы вернулась Гарбо или случилось что-нибудь в этом роде! И эта гласность и сделает ваш фильм реальностью.
Я не знала, что ему сказать. Для меня его предложение было фантазией душевнобольного.
– Я не очень-то способна на преступление, – сказала я.
– Какое преступление? – возмутился мистер Монд. – Послушайте, вы имеете все моральные права. Ведь этот фильм сделали вы.
В этот момент силы ему изменили и он больше говорить не мог. Казалось, из него понемножку выходят остатки жизни. Мистер Монд так ослабел, что едва сумел промямлить мне «до свидания». Его увезли. Погасли даже его глаза, но только в самую последнюю очередь. Много времени после того, как он лишился дара речи, глаза старого Монда излучали свет, освещавший его пепельное увядшее лицо.
Я просто не знала, как мне все это воспринимать. Почти на смертном одре, этот человек еще был способен на какие-то хитроумные интриги. Я считала, что старый Мондшием относился ко мне с симпатией. Я думала так всегда. Но, по правде говоря, кто знает, какие чувства на самом деле испытывают старики к молодым женщинам? Много лет назад, лет десять, наверное, задолго до того, как я начала для него работать, мистер Монд вдруг раскрылся передо мною. В тот день я приехала к нему в дом с одним своим приятелем, который писал для Монда какой-то сценарий. Когда я выходила из дамского туалета, из ванной вышел мистер Монд. Брюки на нем были спущены, а сам он теребил в руках нижний конец рубашки. Мне кажется, это не было простой случайностью. Думаю, он тогда подстроил мне ловушку. Сейчас я вспомнила тот случай из-за выражения его глаз – старый Монд внимательно следил, как я среагирую на его предложение украсть свой фильм. Позже, когда я снова об этом думала, я помнила только его глаза, а никак не его петушок, который был очень похож на кусочек старой пробки.
На следующий день я нечаянно столкнулась с Эйбом. Он шел по коридору с Джилли Легендре, который только что вернулся после съемок фильма в Турции. Эйб при виде меня вздрогнул и начал что-то бормотать еще до того, как я физически смогла бы его услышать. Потом он резко повернулся и заспешил в другой конец коридора.
Громадный Джилли в полном изумлении смотрел вслед исчезающему Эйбу. На Джилли были белые брюки и какая-то красная греческая рубашка.
– Что у вас такое? – удивился он. – Может, свинка? Ни разу не видел, чтобы Эйб бегал с такой скоростью, а я ведь с этим мелким мерзавцем вместе вырос.
Возможно, в каком-то смысле для Джилли это было сокровенной тайной. Он был аборигеном кино. И вырос он среди людей кино, в Голливуде, в Париже, в Нью-Йорке. Киноиндустрию и свойственные ей пути и традиции он знал так же хорошо, как фермер знает свои поля. Ходить по Голливуду для Джилли было все равно как бродить по собственному дому.
Погода в тот день была прекрасной. Поскольку получилось, что я безо всякого злого умысла сорвала встречу Джилли с Эйбом, мы с Джилли решили поехать на пляж и там поболтать. У Джилли был новенький «роллз» – он обожал всякие технические новинки. Когда мы приехали в Малибу, Джилли послал водителя за едой и вином, а мы устроились на его личном пляже. Вид у нас был крайне забавный: очень толстый мужчина и рядом с ним ужасно тощая женщина.
Несмотря на свою искусственность, слабости и излишества, Джилли не утратил вкуса к простой жизни, чем он мне и нравился. У него на все был свой, свежий взгляд. Услыхав от меня про бедняжку Винкина, Джилли грустно покачал головой.
– Голливуду нельзя разрешать пропагандировать себя, – сказал он. – В конце каждого поколения Голливуду надо умирать. Здесь опыт никогда никого ничему не учит.
Этот день мы провели очень приятно. Общаться с Джилли мне всегда было легко, наверное потому, что мы верили друг другу, зная, что ни он, ни я не перейдем границ разумного. Сама мысль о том, что такой толстяк, как он, и такая тощая вобла, как я, вдруг вступят в сексуальные отношения, была обоюдно неприемлема для нас – наши эстетические вкусы вполне совпадали.
К тому же, разделяя симпатии Эйба к латиноамериканским девчонкам-подросткам, Джилли, тем не менее, имел настоящий роман и искренне любил уже стареющую французскую актрису. Эта дама была очень властной, весьма умело держала Джилли на привязи уже много лет и, возможно, продержит до конца его дней. А потому мы с ним могли свободно интересоваться и работой и жизнью друг друга.
Я рассказала Джилли о странном предложении мистера Монда. Джилли согласился, что при реализации этого предложения фильм получит неслыханную рекламу. И тут он поведал мне, что у него с Шерри много лет тому назад был недолгий роман.
– Вам надо вспомнить, какая Шерри целеустремленная, – сказал он. – Для нее на всем свете существует лишь одно – только ее собственная персона. Больше ничего ей не надо, ни во что другое она не верит, ничего другого она не знает. Но ей надо абсолютно всегда быть собой довольной: все должно быть в полном порядке, а чтобы все было в полном порядке, весь мир должен быть таким, как хочется ей, Шерри. Все, что она знает, все, с чем она связана, все каким-то образом должно помочь миру вертеться только так, чтобы он отражал Шерри именно в том ракурсе, который нужен ей.
– Шерри здорово удается крутить мир так, как ей хочется, – добавил Джилли. – Камеру она ставит там, где ей угодно. А все общество, всякая там дружба, да и любовь – это для нее все равно что кинокамера. Шерри для всего находит место только по своему личному усмотрению. И пока она может поступать именно так, с ней все в полном порядке.
– Но сейчас она ничего подобного сделать не сможет, – сказала я. – Ведь умер Винкин.
– Нет, не сможет, – согласился Джилли. – Смерть – не кинокамера.
До нас добегали волны океана, и их шум действовал гипнотически. Солнце пекло не очень сильно, и потому я чуточку вздремнула, лежа на животе прямо на теплом песке. Когда я проснулась, Джилли по-прежнему потягивал вино. Нависшее над его пупком толстое пузо поросло черными волосами.
– Да, в общем-то, и роман у нас был так себе, – сказал Джилли, словно наш разговор совсем не прерывался. – Ведь человек – это, на самом-то деле, не кинокамера. И люди не могут держать фокус так, как это делает кинокамера.
Еще до нашего ухода с пляжа вода вдруг приобрела холодный стальной цвет.