Книга: Метели, декабрь
Назад: Глава первая
Дальше: Глава третья

Глава вторая

1
Закончив, Башлыков ощутил в себе возбуждение и подъем. Решительность, с которой говорил, будто подняла самого, прибавила силы. Он готов был действовать.
Башлыков с Апейкой, человеком очень упрямым, и раньше на многое смотрели по-разному, но теперь то, что высказал Башлыков, он считал настолько насущно необходимым, что ожидал лишь непременного Апейкиного согласия. Если же Апейка начнет снова гнуть свое — Башлыков готов был и к этому, — придется дать бой, серьезный и принципиальный. Предупредить как следует.
Он хотел только одного, чтоб спор не был долгим — нельзя тратить время попусту. Засунув руки в карманы брюк, он проницательно смотрел на Апейку.
— Я согласен, — сказал Апейка, — надо действовать. И действовать сейчас же… И еще согласен, что нужны выводы по всему району… Ты правильно говоришь: случай в «Рассвете» — сигнал. Сигнал опасности… А вот выводы, которые ты сделал, — в Апейкином голосе послышалась твердость, — я считаю однобокими.
— Какие же твои выводы? — Башлыков спросил так, будто показывал, что ничуть не удивлен. У Апейки всегда свои выводы.
— Выводы мои такие, — повысил голос Апейка, — что во всем виноваты прежде всего мы сами. Давай смотреть правде в глаза! И не кивать на кого-то. Если уж сказал, что виноват…
Упрек Апейки, будто он, Башлыков, не смотрит правде в глаза и взял вину на себя только для вида, Башлыкову не понравился. Чувствуя себя несправедливо обиженным, он все же большее внимание обратил на удивившее его «…не кивать на кого-то».
— Как это понимать: не кивать на кого-то?
— Так и понимать! — Апейка смотрел прямо, решительно. — Взять вину прежде всего на себя. Не искать чертей там, где их нету. А серьезно разобраться в истинных причинах.
— Ты понимаешь, что твой намек дурно пахнет? — В тоне Башлыкова ясно чувствовалось, что он предупреждает, запах этот очень опасный.
— Понимаю, — сказал Апейка твердо, — что никакого миндальничанья у нас не было. Вообще! Тем более к кулацким элементам! А вот ты понимать не хочешь: силой не всего можно добиться!
— Либеральничанье в такой момент, как теперь, вообще…
— Либеральничанье! — неколебимо перебил его Апейка. — Какое либеральничанье?.. Те люди, которых мы вчера уговаривали, пришли сами в колхоз. Среди первых… Значит, они не худшие. Не противники наши, во всяком случае. Не противники. — Апейка поднял глаза на Башлыкова, взгляды их встретились. Башлыков заметил, взгляд Апейки был настойчивый, требовательный. — А вот побыли, попробовали обещанного и чуть не в один голос: «Не хотим!» И уговоров новых не послушались. И уговоров и угроз!.. Вот что получилось! Вот что должно тревожить!.. Люди поверили нам, пошли, куда мы звали. Побыли и разочаровались и в артели, а вместе и в нас… А теперь мы решили, — в Апейкином голосе звучала насмешливость, — «правильный вывод», «принять меры!», «отомстить им!». За что? За то, что они поверили нам? За то, в чем мы сами виноваты?
Башлыков чем дальше, тем больше слушал его нетерпеливо. Не только потому, что разговор был не вовремя и путал мысли, но потому, что услышал в Апейкиных словах ненужную, прямо вредную теперь жалостливость. Жалость ко всему, еще и фальшивую: то, что Апейка так чувствительно обрисовал — он, Башлыков, сам видел, — выглядело немного иначе. Хотел остановить Апейку, но тот сухо сказал, опередив:
— Подожди! Чтобы все было ясно, слушай, еще раз повторю: кулацкие элементы, разных крикунов и злобствующих надо прижать!.. Но пойми же, — голос его стал тише, — там были не одни кулацкие элементы…
— Что там были не одни кулацкие элементы, я сам хорошо знаю, — прервал Башлыков с раздражением. — А вот ты говоришь так, будто их не было. Будто мы выдумали «чертей», как ты выразился. Ты фактически смазываешь, а идет жестокая классовая борьба…
— Ничего я не смазываю! Я только считаю, что довольно нам кивать на эту борьбу. Надо начать, наконец, серьезно работать с людьми. Прислушиваться к ним, стараться понять. И помогать им. Пора наконец взяться за колхозы как хозяевам. Рачительным хозяевам. Разобраться во всем. Навести порядок.
— Я это уже слышал вчера.
— Я скажу это и сегодня. И добавить могу. Вот мы зашевелились — беда в «Рассвете». А о беде этой предупреждал Черноштан два или еще три месяца назад. В этом самом кабинете. Тебя. И меня, потому что я был тоже здесь. Говорил: «Недовольны люди. Кто работает, кто не работает — каждому палочка!» За то, что отбыл день. Что ты, что я сделали?.. А такие разговоры, настроения такие не только в «Рассвете»!..
— Ты опять об этом! — Башлыков раздраженно заходил по кабинету. — Неужели неясно, что не всяким настроениям мы должны потакать! Что потакание такое — чистейший оппортунизм! Привычки старого — это сорняки, которые крепко держатся. И мы им не кланяться должны, а вырывать их. Бороться с ними.
— Я не думаю, что это «сорняки старого». И не вижу ничего предосудительного в том, что люди получают по труду: больше сделал, больше получил.
— Ты многого не видишь! — Башлыков не скрывал своего превосходства над этим путаником, которому все неясно. — Берешься только судить обо всем. Дай тебе волю, опять новых кулаков разведешь! На колхозной основе!
Апейка, распаленный своими мыслями, не мог остановиться.
— Мы развернули хозяйство, а нередко тычемся, как слепые. Щупаем дорогу палочкой. Туда ступим — пощупаем, в другую сторону ступим. Развернули и еще спорим, как платить. На едоков или на паи… Не знаем толком, что обобществлять! Одни — только коней, коров, другие — подчистую…
— Ты, конечно, наполовинку делал бы. Чтоб одной ногой — в колхозе, другой — на своей полоске. Чтоб в колхозе так, для вида.
— При чем тут для вида! Что от тех курочек да свинок, — разозлился Апейка. — Что, колхоз на курочках поедет?! А из-за них столько голосов у женщин! Как бы веселей пошло все, если бы не эти курочки!
— Революцию надо делать или до конца, или совсем не браться! Революцию нельзя делать наполовину! И жалость тут — штука опасная. Особенно здесь, в селе. Где в каждом живет собственник!.. Где этот самый мужичок и в тебе все время говорит!..
Башлыков и видом и тоном разговора показывал: пора кончать говорильню. Он кинул нетерпеливый взгляд на телефон: надо сейчас же вызвать Харчева, дать указание. Однако Апейка не хотел кончать.
— Я не пророк, Алексей. Но я предчувствую, может быть хуже. Если мы серьезно не пересмотрим все. Если мы не перестанем считать только проценты. Как курица цыплят! Обманывать себя и других! — Башлыков почувствовал в Апейкином голосе осуждение. — Ты уверен, что в этих процентах нету тех, которые мы имели в «Рассвете»? Ты уверен, что нет артелей, которые еще еле держатся? Нет колхозников, которые глядят в сторону?
— Для чего ты все это разводишь?
Башлыков, засунув руки в карманы, смотрел на Апейку остро и строго. И во взгляде, и в тоне чувствовалось, что рассуждения Апейки для него не просто рассуждения, во всем этом он усматривает и другой смысл.
— А для того развожу, — повысил голос и Апейка, — что надо нам с тобой, пойми ты, серьезно разобраться. Найти, где наши слабины. И «принять меры». Своевременно. И еще потому, что мы с тобою должны стать хозяевами. Заниматься колхозами, как хорошие деловитые хозяева…
— Я за всей этой философией, — твердо, уверенно заговорил Башлыков, — вижу одно желание: чтоб мы задержались. Остановились, оглядывались. Копались. Давнее твое желание, с которым ты никак не хочешь расстаться. И которое ты уже столько раз отстаивал. Раздувал наши трудности и некоторые ошибки… Я тебя, Иван Анисимович, еще раз предупреждаю: ты становишься на зыбкую почву. Твои рассуждения — это шатания, которые имеют опасный политический характер.
— Давай не будем подводить большую политику сюда. — Апейка говорил так же резко и твердо. — Не надо приписывать мне грехи, которых нет. Да еще с политическими оценками. У меня своих довольно.
— Я предупреждаю тебя еще раз. И советую очень серьезно задуматься! Тебя уже не первый раз фактически заносит вправо! — Башлыков заметил что Апейка намерен был возразить, однако промолчал. Будто посчитал, что спорить никакой пользы. Это Башлыкову прибавило жесткости. — Ты уже не первый раз разными способами фактически стараешься притормозить темпы. Как это назвать теперь, когда партия требует от нас, не останавливаясь, изо всех сил идти вперед! Если партия требует: темпы, темпы, темпы?!
Башлыков смотрел гневно, слова, которые он произнес горячо, возбудили и самого. Смотрел, исполненный понимания своей силы: правда его мысли, чувствовалось, была для него бесспорной. Апейка отвел глаза. Грустно молчал.
— Ты не был под Варшавой? — не то спросил, не то просто сказал. — В двадцатом. Когда наступали.
Башлыков не ответил. При чем тут этот нелепый вопрос? Тем более что он хорошо знает — не был.
— А я был. Чуть не отправился там в иной мир… Взводный Сорокин вывез. Мимо уланских патрулей… — Он глянул на Башлыкова. Глазами, которые были где-то далеко, в воспоминаниях. Сказал вдруг неприязненно: — Когда мы шли на Варшаву, в двадцатом, тоже, помню были темпы. Дошли до самой Варшавы. А потом оказались под Минском…
Башлыков вообще не любил Апейкиных «шуточек»: сравнения, намеки, загадки. Тут же это сравнение просто дразнило.
— Аналогия эта твоя неудачная. Политически безвкусная.
— Это не аналогия. Просто вспомнилось кстати… При любых темпах нужны хорошие тылы. Особенно при быстрых…
2
Башлыкову послышалась издевка: «Особенно при быстрых». И это положило конец его терпению. Охватил гнев. Так отвечать на его принципиальное, партийное предупреждение!
Башлыков резко оборвал разговор. Первый. Показал, что он выложил самое главное и не даст себя запутать в ненужной болтовне. В рассуждениях с явным душком.
С чувством правоты своей и силы молча стоял за столом, держа руку в кармане брюк, обособленный, замкнутый. Не скрывал недовольства. Не считал нужным скрывать.
Была тишина, неприветливая, несогласная. Потом Апейка нехотя поднялся, промолвил понуро:
— До свиданья.
Башлыков ответил сдержанно, будто нарочно подчеркивая ту межу, что пролегла между ними. На мгновение взгляды их встретились, и Башлыков добавил, как предупредил:
— Советую подумать серьезно.
Апейка остановился, глянул исподлобья, по-бычьи:
— Нам обоим подумать надо…
И упорство, и тон разговора — словно свысока говорит! — снова задели Башлыкова, и в нем закипел гнев. Неприязненно следил он, как Апейка, опустив голову, тяжело двинулся к дверям.
Когда дверь закрылась, еще какое-то время стоял за столом. Не мог сразу осилить злого возбуждения спором, тем, что Апейка не понимает ничего и не хочет понять. Не слушает, по существу. Позволяет себе говорить так, будто он, Башлыков, чего-то не понимает. Башлыков думал об этом, не сомневаясь в себе, с полным ощущением своей правоты. Ему было хорошо оттого, что он вел в споре не только единственно правильную линию, но и держался принципиально, твердо. И, что там ни будут плести потом разные путаники, с принципиальной линии не сойдет никогда. Не поколеблется даже.
Мысли эти придавали силу, ощущение твердой почвы под ногами. Ясность в том, что происходит вокруг и куда надо идти. Преимущество над человеком, который многого не видит. Не может понять.
Он вышел из-за стола и твердо, уверенно заходил.
Но, странно, каким неколебимым ни хотел он казаться себе, в желанную уверенность его все же что-то ввязывалось, тревожило. Неспокойный, он стал восстанавливать мысленно спор с Апейкой. Почти сразу память подсказала, что Апейка говорил о его выступлении: «Пустое… Пустой выстрел!..» Неприятно заныло внутри.
Апейка задел больное: выступление не дошло, не отозвалось в людях. Память сразу за этим подсказала и другое: Апейка упрекнул, будто он кивает на кого-то. Боится глядеть правде в глаза. Ложь этих слов чувствовалась такой очевидной, что в Башлыкове снова вспыхнуло возмущение. Когда это он, Башлыков, сваливал на кого-то ответственность, прятался за чужие спины?
Он вспомнил, как силился Апейка доказать, что во всей беде с коллективизацией в районе виноват будто неправильный подход к крестьянам. Мало, видите ли, учили, как надо сеять и косить в колхозах, считать заработанные деньги. Мало чуткости к тем, кто вцепился в свой клочок земли и не хочет понимать ничего. Мало чуткости к «душе»! Перебирая все это заново, Башлыков видел, что под «мудрыми» придумками скрывается, в сущности, не что иное, как стремление убедить, что нужна не ясная и твердая партийная линия, а туманные уговоры. Не беспощадная классовая борьба, а либеральное миндальничанье. Наступая в мыслях на Апейку и невольно сожалея, что не все высказал, как следует быть, не нашел самых точных слов, он с удовлетворением вспомнил, что удачно, точно определил формулу действий. Революцию надо делать или решительно, до конца, или совсем не браться. До конца, до окончательной победы надо идти!
«Оппортунист. Форменный оппортунист, — с той же ясностью, убежденностью дал определение и Апейке. — Явно хромает на правую. И, видать, уже безнадежно… Не понимает сущности. И не хочет понимать… — То, что слышалось прежде, стало очевидно. — С таким далеко не пойдешь в одной упряжке. — Естественно возникло дальнейшее, практическое. — Не на месте. Явно не на месте».
Подумал, что надо делать серьезные выводы из всего, дать всем фактам политическую, большевистскую оценку. Что дальнейшее его замалчивание взглядов Апейки похоже уже на собственный оппортунизм.
Да, его, Башлыкова, терпимость попахивает оппортунизмом. Надо неотложно принять меры. Обсудить на бюро. Предупредить окружном.
И вообще действовать более решительно!
3
Башлыков перестал мерить шагами кабинет, энергично подошел к телефону. Вызвал Харчева.
В нетерпеливом ожидании взялся пересматривать бумаги. Когда вошел Харчев, сразу поднялся из-за стола, крепко пожал руку.
Башлыков с самого начала дал понять, что разговор будет весьма серьезный. Ни одного вопроса предварительно, вид сосредоточенный, официальный.
Начал сразу с главного. Вчера был в Глинищах. Выяснил, что там происходит. Днем прошел по многим дворам, вечером провел собрание. Еще знакомясь с обстановкой днем, убедился: колхоз распался не случайно. В селе вовсю идет скрытая, широко пустившая корни антиколхозная агитация. Собрание, которое он решил созвать, саботировали, пробовали сорвать. На собрании же перешли к открытым выступлениям, к злобным выкрикам под видом «голоса масс». Особенно активничал тип с явно кулацким нутром по прозвищу Свердел. Одним словом, обстановка, сложившаяся в Глинищах, очень нездоровая и требует неотложных и самых решительных мер.
Зная, что боевому, надежному Харчеву нередко не хватает умения оценить явления в их широком политическом значении, Башлыков специально подчеркнул, что все, что происходило в Глинищах, нельзя рассматривать как явление местное. Враждебные вылазки в Глинищах, бесспорно вызывают вражескую активность в других местах. По всему району. Коротко, требовательно закончил: надо сейчас же выехать в Глинищи, расследовать все на месте. Принять самые строгие меры.
Обветренное тяжеловатое лицо Харчева было внимательным. Харчев только раз-другой мельком встретился со взглядом Башлыкова, но Башлыков глубоко чувствовал единство с ним. Этому не только не мешало, а даже способствовало то, что Харчев всегда держался с ним независимо, как равный с равным. Башлыков был уверен в главном: Харчев понимал все и на него можно положиться.
Когда Башлыков кончил, Харчев бросил взгляд — все ли, спокойно поднялся. От всей фигуры Харчева исходило ощущение силы, мощное тело под натянутой выцветшей гимнастеркой, красноватая шея выпирает из воротника. И сила эта и спокойствие подействовали на Башлыкова обнадеживающе. Поддержало и короткое, хозяйское: сейчас поедет, сделает все.
Как раз вошел Миша, доложил, что ждет корреспондент из Минска. Башлыков с официальной сдержанностью, остерегаясь показать слабость, сжал руку Харчеву, попросил Мишу позвать корреспондента. Тот оказался черненьким, очень молодым хлопцем. Худенький, курносый, он выглядел просто мальчишкой, но Башлыков встретил его с уважением. Башлыков уважал журналистов. Поздоровавшись, он, однако, попросил удостоверение: порядок есть порядок. Бдительность никогда не лишняя, район, можно сказать, в приграничной зоне. И он, журналист, пусть знает, что здесь порядок.
Журналист засуетился, из потертого кортового пиджачка достал сложенный, помятый листок бумаги. Ого, «Советская Белоруссия», центральная республиканская газета. Федор Кулеш, сотрудник отдела колхозного строительства. Башлыков вернул удостоверение, пригласил сесть, выяснил, когда тот приехал, устроился ли с жильем, что интересует в районе.
Гостя, понятно, интересовала коллективизация. Как идет дело и в целом, каково положение в районе с колхозами.
— Ясно, — сказал Башлыков. Как говорят о самом простом.
Он и видом своим показывал, что ему это все ясно и просто. Однако в душе его было и неясно и непросто. Противоречиво все. С вопросом журналиста в нем как бы усилилась тревога за вчерашнее. Человека внимательного и правдивого перед собой, его это уязвляло больше всего. Но вместе с правдивостью жила в нем и давняя привычка не показывать никому своей слабости. Тем более не любил он жаловаться. Здесь же, ко всему, выступал он не просто как Башлыков, обыкновенный человек, а как секретарь райкома партии. И был перед ним не друг-приятель, а работник прессы, представитель республиканского учреждения. И нужны были ему не личные ощущения какого-то Башлыкова, а взгляды руководителя района. Принципиальные взгляды.
Ясно было, прежде всего надлежало дать политическую характеристику положения в районе. В соответствии с общими, принципиальными положениями о коллективизации. Он начал с того, что сообщил: в районе идет острая классовая борьба. Кулачество, чувствуя свою близкую гибель, не останавливается ни перед чем. Действует любыми способами. Рассказывая о враждебной деятельности, Башлыков заново вспомнил спор с Апейкой, снова вспыхнул. Как будто продолжал незаконченную дискуссию.
Как один из примеров, где кулачество особенно развернуло свою деятельность, Башлыков назвал деревню Глинищи. Хотел рассказать о собрании, однако остановил себя: неизбежно выдал бы свое бессилие, свое и всего руководства. Да и болело это слишком, чтобы показывать постороннему человеку.
— Вы, наверно, знаете, что район включен в первую группу, — пошел Башлыков дальше. Корреспондент кивнул: знает. — Мы должны коллективизировать район до весны следующего года. Это наша главная задача… — Башлыков самокритично признал, что темпы коллективизации в районе пока недостаточные. Чтобы у корреспондента не осталось впечатления, что в районе смирились с этим, он сразу же заверил, что будет делать все для того, чтобы темпы решительно ускорить. И что задачу, которая поставлена, район выполнит.
Он помнил, страна должна знать своих героев, с гордостью стал рассказывать про лучшие колхозы, лучших людей. Корреспондент, склонив голову, на которой топырились неотросшие волосы, похожий на молодого скворца, торопливо записывал в тетрадь, и Башлыков говорил медленно, чтобы тот поспевал. Когда произносил названия, числа, то даже повторял, чтобы газетчик не ошибся. Следил, как тот пишет фамилии, поправлял. Он понимает, какое ответственное дело — газета.
Перебирая в памяти людей, он, между прочим, вспомнил Казаченку, Дубодела, Миканора, Гайлиса. До скверной истории с «Рассветом» он относился к ним по-разному, то хвалил, то критиковал, теперь же, сомневаясь, отметил добрым словом одного Дубодела.
Башлыков посоветовал, куда лучше ехать, к кому обратиться. Обещал позвонить, чтоб там помогли. Тут же встал, позвал Мишу, приказал обеспечить подводу. У корреспондента было письмо из редакции. Башлыков посмотрел его. Редакция сообщала, что из Слободки поступила жалоба — притесняют селькора Корбита. Башлыков тоном, который показывал, что он хорошо понимает политическое значение жалобы, заявил, что будут приняты строгие меры.
Проводив журналиста до дверей, Башлыков вернулся, сел за стол. Какое-то время сидел недвижимо. В памяти осталось, у мальчика-журналиста удивительно проницательный взгляд. Совсем не юношеский. Было смутно на душе, будто не все сказал как надо. Было неспокойно. В плохое время журналист приехал…
Башлыков как бы прислушивался к себе. Его не пугает, что он там напишет, корреспондент. Самое плохое, напишет он или нет, все равно существует. Провал. Снова угнетало ощущение вчерашней неудачи. Помнилась и сегодняшняя стычка с Апейкой. И звонок секретаря окружкома. Была минута грусти, одиночества. Потом он стал лихорадочно думать, что делать, как выбраться из прорыва.
Надо пересмотреть заново все возможности. Все и всех бросить на ликвидацию прорыва.
В последние дни, объезжая район, он совсем упустил из вида районные звенья. Надо поднять их: агитацию, молодежь, культурные силы. Шефов.
Башлыков давно собирался поставить вопрос о шефской работе. Надо сегодня же наконец поставить. Собрать всех шефов и спросить с них. Он достал бумагу, начал составлять список. Список секретарей партячеек. Всех, кого надлежит вызвать на совещание по шефской работе в колхозах.
Стремительно двинулся к двери. Миша уже был в приемной. Приказал ему созвать всех на семнадцать ноль-ноль. Предупредить, чтоб пришли с материалами о сделанном. Докладывать будут все.
4
Было лихорадочное желание действовать. В действии как бы искал опору себе, уверенность.
Одного за другим вызывал работников райкома, ответственных работников районных учреждений. И в райкоме, и в других районных учреждениях местечка их оставалось мало, большинство разъехались по деревням, занимались коллективизацией, но его это не успокаивало. Все время, как тень, жила память о вчерашнем, о споре с Апейкой, звонок из Мозыря.
Люди отчитывались, что сделано, что планируется сделать. Все чувствовали его энергичную, строгую требовательность, неудовлетворенность сделанным.
После нескольких таких бесед он вызвал заведующего агитпропом Коржицкого. Коржицкий, человек тоже новый и тоже молодой, почти все время мотался по району. Поправлять его не надо было, знал свое дело: то с агитаторами где-нибудь в сельсовете или в школе, учит, разъясняет, то сам на собрании с докладом, с речью. Взяли его с учебы, из минского института.
Башлыков обычно не упрекал своего агитпропа. В том уважении, которое он чувствовал к нему, было даже скрытое сознание некоторого превосходства того над ним, Башлыковым. Коржицкий, не однажды замечал Башлыков, сильнее был в знании истории партии, теоретически лучше подкован. Успокаивало Башлыкова то, что Коржицкому далеко до него в умении связывать теоретические знания с практикой, в умении организовать дело. Располагал Башлыкова к Коржицкому мягкий, откровенный характер заведующего агитпропом.
И сегодня Коржицкий смотрел на него чистыми синими глазами. И рассказывал он толково, со знанием, ровным, как обычно, голосом. Все было в нем, как всегда, но сегодня это в Башлыкове вызвало глухую неприязнь. Такое было ощущение, будто Коржицкий, хотя тоже виноват во всем, не хочет брать долю вины на себя. Сдерживая недоброе чувство, Башлыков расспрашивал о работе в отдельных сельсоветах, избах-читальнях, об отдельных агитаторах. С особым пристрастием выяснял, что агитпроп делал в Алешниках, в Глинищах. С раздражением слушал о Глинищах: выходило, сделано там немало. Недовольство вызвала похвала Параске Дорошке, сразу вспомнил ее выступление на собрании, считал, что она предала его, который так на нее надеялся. Изменила в такой момент, уклонистка…
Известно, не надо было хвалить агитпроповцев в Глинищах. Не за что хвалить, когда у них на глазах развалили колхоз. В непонимании этого проявилась слабость Коржицкого, которую Башлыков отметил снова: мало практической хватки. С чувством собственного превосходства и точным знанием цели Башлыков пошел в наступление на заведующего агитпропом.
— Так, поработали хорошо, — хмуро подхватил он слова Коржицкого. Резко повернул: — Только не мы, а другие. Результат их работы хорошо виден. Вчера сам видел в Глинищах. Хорошо поработали! Кулаки и все их прихвостни. — Синие ясные глаза Коржицкого замутила растерянность. Вроде бы и не соглашался, но и не запротестовал. Смолчал. — О работе всех нас будут судить по результатам, — сказал Башлыков, как бы набираясь силы. — А результаты наши — вот они. Тридцать семь хозяйств за неделю влилось в колхоз. И двадцать девять за день — из колхоза. Шаг вперед, два назад. Наши темпы. Результаты нашей работы…
Башлыков хорошо понимал, что, хоть он говорит «нас», «наши», Коржицкий воспринимает это как обвинение ему лично и его отделу. Это полностью отвечало стремлению Башлыкова, он и хотел, чтоб Коржицкий взял долю вины на себя — больше стараний приложит. С этой целью Башлыков и обвинял Коржицкого в том, что агитпроп не справляется с задачами, которые поставил перед ним нынешний острый момент, с теми темпами, которые необходимо набрать, чтобы выполнить обязательства. Чтобы ликвидировать прорыв, в котором район оказался. Чтобы добиться перелома.
Башлыков строго, придирчиво рассмотрел план агитпропработы, почеркал его, покритиковал, вернул, предложив доработать. В плане, на его взгляд, недостаточно обращалось внимания на борьбу с кулацкой пропагандой и особенно на борьбу за усиление темпов коллективизации.
Когда Коржицкий ушел, Башлыков почувствовал, что недаром старался, агитпроп, похоже, понял положение. Однако успокоения у Башлыкова по-прежнему не было. Впереди ждали многие другие заботы, еще не все силы были мобилизованы. Прежде всего — молодежь.
Кудрявец только что приехал из района. Он вошел в кабинет Башлыкова еще багровый от холода. Башлыкову бросилось в глаза, был он непонятно почему веселый, даже беззаботный какой-то. Эта его беззаботность в такое время неприятно поразила. Поразила тем более, что Кудрявец был ему особенно близок. Башлыков к Кудрявцу испытывал даже чувство родственности. Он жил в том мире, который был недавно и его, Башлыкова, миром, в дорогом комсомольском бурлении.
Кудрявец приехал из Березовки. Башлыков осторожно спросил, что там в Березовке. Новости были хорошие, комсомол добился — коллективизировали еще двенадцать хозяйств. Но Башлыкова это не успокоило, едва дослушав ответ, он повел речь о том, что наболело. Коротко, энергично рассказал о вчерашнем дне и вечере в Глинищах, особенно выделил, как вели себя комсомольцы и в целом молодежь. Большинство комсомольцев, должен открыто сказать, странно себя вели: и днем позади, втихую, и вечером, на собрании, молча. Многих вообще нельзя было понять: за кого они? Один Казаченко действовал смело, энергично. Словом, все факты говорят о полном разложении целой ячейки. На виду у райкома комсомола.
Башлыков видел, как прямо на глазах веселую беззаботность на лице Кудрявца сменили виноватость и неловкость. Заметив мельком, как он напряженно, будто школьник, ждет дальнейшего, худшего, Башлыков вдруг почувствовал жалость к нему. Однако тут же трезво приглушил ее: не та обстановка, чтоб поддаваться слабости. И вообще знал, должен быть как можно строже, принципиальнее. Твердо повел дальше: разложение ячейки в Глинищах непростительно особенно потому, что оно не случайность, что все это результат не одного дня. Это бесспорно постепенное разложение. И то, что райком комсомола не смог заметить его, говорит о полной утрате бдительности, о слепоте. О головотяпстве. Факт этот свидетельствует и о том, что райком в целом плохо знает положение в ячейках. Плохо знает, значит, плохо и руководит ими.
Башлыков никогда не говорил так резко с Кудрявцом. Однако ж никогда до сих пор не было и такой причины, такого положения, которое вынуждало само по себе и к особой требовательности и особой строгости. Не забывая ни на минуту о создавшемся положении, Башлыков считал своей обязанностью — секретаря райкома — проявлять жесткую требовательность во всем. Если головотяпство в руководстве вообще нельзя прощать, то теперь — в позорном прорыве, до которого они довели район — такое расценивается не иначе, как преступление. Самое тяжкое политическое преступление.
Отсюда Башлыков повел речь о том, что особо тревожило: как выправить положение в районе. Уже не только осуждая, а и надеясь на Кудрявца, на райком комсомола, но все еще довольно сурово объяснял: надо добиться решительного поворота в темпах.
Башлыков был глубоко убежден: результаты всей работы в районе во многом будут зависеть от комсомола, от молодежи. Ища выход из положения, он больше всего надеялся на комсомол: если кто и может спасти, то прежде всего комсомол, молодежь. Была эта вера и оттого, что еще и сам жил, можно сказать, комсомолом и убеждением, что молодежь — самая живая и действенная сила в обществе. В сельскую молодежь он, правда, и верил, и не верил. Она не раз и разочаровывала и радовала. Казалось, больше обманывала, горше разочаровывала своей неподатливостью, ограниченностью, чем старые крестьяне. В молодых деревенских ребятах он просто терпеть не мог приверженности к частной собственности, недоверчивости, осторожности. Память о вчерашнем эту привычную неприязнь его делала еще более чувствительной. И все же, как бы там ни было, он напомнил себе теперь: и в селе, в этом неподвижном болоте, молодежь сильнее тянулась к новому. Хоть и не так, как надо было и как хотелось бы. Но кто особенно обнадеживал Башлыкова, так это пролетарская молодежь. Ее, правда, немного в местечке, где самое крупное производство — паровая мельница. Но она есть, такая молодежь. И оттого, что ее мало, особенно важна умелая организация. Организовать, направить так, чтобы она повела других за собой. В село, на коллективизацию.
Непростые чувства владели Башлыковым, когда он советовал Кудрявцу, как организовать молодежь, чтобы вывести район из прорыва, поднять темпы коллективизации. И надежды, и сомнения, и трезвая оценка, и несбыточные мечты — все было в его ощущениях, среди которых упрямое единственное желание: одолеть отчаяние.
Башлыков глушил отчаяние, старался не поддаваться. Практические советы, указания, которые он давал Кудрявцу, то сидя за столом, то прохаживаясь, придавали силу и ему самому. Придавало силу еще и то, что секретарь райкома комсомола, худой, русый, преданно следил за каждым словом, каждым движением его. Готов был подставить плечо, верил ему. Правда, Башлыкова эта вера Кудрявца, наивная, почти детская, слегка и раздражала.
Но все же сдерживал раздражение, как мог уверенно, наставительно, на правах старшего товарища закончил:
— Обдумай все, посоветуйся. Приходи с предложениями. Обсудим на бюро райкома.
Когда Кудрявец вышел, осталось какое-то противоречивое чувство неудовлетворенности. Может, излишне резко говорил, особенно вначале. Может, обидел несправедливо старательного, преданного хлопца. Но тут же злился на себя, на свою мягкотелость: нечего жалеть, правду сказал. Хороший парень — это так. Но так же факт, что слабоват. Нет организаторской хватки. Настойчивости маловато… Не заменить ли?.. Кем? Может, попросить в окружкоме? Пожелал невольно: кого-нибудь из Гомеля бы, из друзей!
После Кудрявца Башлыков вызвал еще несколько человек. Самым важным из них был, пожалуй, заведующий районо Мормаль.
Мормаль, бывший учитель, немолодой уже, вошел в кабинет, как в класс, подтянутый, готовый ко всему, с папочкой в руке. В пиджачке, в красноармейских галифе и начищенных сапогах, он остановился у дверей, неуверенный и словно виноватый.
Башлыков вышел навстречу, пожал руку, пригласил сесть. Мормаль сел на край стула, папочку взял в обе руки, держа их на коленях, безропотно смотрел на Секретаря райкома.
Башлыков держался с ним приветливо, но строго официально. За внешней вежливостью и официальной холодноватостью припрятывал недовольство: заведующий районо не нравился, глуховат к тому, что касается политики, не разворотлив. Его надо было давно заменить, Башлыков и заменил бы, но Апейка упорно сопротивлялся, заступался за старика. Имело, естественно, значение и то, что заменить заведующего было не так просто. Образованных, с организаторским талантом людей не хватало и на более важных участках.
Мормаль не иначе как знал или догадывался об отношении секретаря к себе. И это осложняло разговор.
Немолодые годы и учительское звание заведующего районо вынуждали Башлыкова говорить как можно деликатнее, однако не помешали высказать все, что считал необходимым, с надлежащей суровостью. Башлыков критиковал, требовал. Учителя мало работают с крестьянами. Недостаточно серьезно относятся к коллективизации. Не вовлекают крестьян в колхозы, не ведут разъяснительной работы о преимуществах колхозного строя. Уклоняются от борьбы с кулачеством. Почти не привлекают детей, чтобы те влияли на родителей, добивались от них вступления в колхозы.
Говоря это, Башлыков вспоминал собрание в Глинищах, детские фигурки, которые носились по хатам, созывая крестьян. Любознательные, взволнованные глазенки на собрании среди взрослых. Он как бы корил себя за некоторую жесткость к детям, но не смягчался, помнил: главное — настроить заведующего на решительный поворот. Необходимость этого подкрепляло выступление на собрании Параски.
Подведя итог всему сказанному, Башлыков заявил Мормалю, что районо, по сути, почти не занимается коллективизацией, пустили эту важнейшую государственную кампанию на самотек. Такое положение райком дальше не потерпит.
Мормаль, беспокойно двигая папочку на коленях, виновато пробовал возражать. Учителя не уклоняются от этой задачи. С детьми работа ведется, но родители не слушают их. Районо все время занимается коллективизацией. Видя, как недовольно слушает его возражения Башлыков, заведующий районо терялся, соглашался: понятно, надо больше работать. Лучше агитировать.
Башлыков понимал, Мормаль говорил правду. Учителя делали все, и районо занимался коллективизацией. И все же эти отговорочки злили — заведующий районо будто хотел обособиться. Не хотел понять положения, напрячь силы, как этого требовал момент. Башлыков говорил все более резко, стараясь сломить это благодушное, оппортунистическое настроение.
Добился вроде наконец, будто дошло. Мормаль поклялся, что мобилизует все силы учителей и школьников. Башлыков условился, что Мормаль ежедневно будет докладывать о результатах.
Когда расставались, облегчение не пришло. Не покидало все то же ощущение мало сделанного. Весь день бередило оно, не унималось и теперь.
5
Беспокойство стихло на бюро райкома, которое он собрал после полудня.
На бюро пришли только четверо, да и то двое из них — Апейка и Коржицкий. Из кандидатов в члены бюро один Кудрявец. Другие находились в районе. Но собрать бюро было необходимо: Башлыков хотел бросить на ликвидацию прорыва своих ближайших товарищей и, кроме того, утвердить некоторые дальнейшие мероприятия.
В ближайшие дни он решил провести районное собрание уполномоченных по коллективизации и партийного актива. Надо, чтобы бюро высказало свои соображения о таком собрании.
Башлыков говорил подчеркнуто сдержанно, чтоб у членов бюро не создалось впечатления, будто он поддался панике. Вместе с тем он и не приукрашивал положения, старался, чтобы члены бюро поняли, какой опасный момент наступил. Остерегаясь, что спор с Апейкой может отвлечь внимание от главного, ни словом не задел председателя исполкома.
Члены бюро во всем поддержали Башлыкова, согласились, что им надо разъехаться по сельсоветам, предусмотреть все, принять меры, чтоб не дать повториться случаю в Глинищах. Все единогласно подхватили предложение Башлыкова о собрании уполномоченных и актива. Все согласились, что собрание в теперешний момент прямо необходимо. Доклад поручили Башлыкову, и Апейка согласно кивнул вместе с другими.
Оттого ли, что Башлыков почувствовал поддержку — бюро прошло очень единодушно и деловито, — или оттого, что на бюро вышел с важными предложениями на дальнейшее, поначалу он вздохнул с облегчением. Уверенный в своей правоте, не переставая, думал о завтрашней поездке в Алешницкий сельсовет, поездке, которой он надеялся выправить то, что началось в Глинищах.
С этим настроением готовился Башлыков к совещанию о шефстве. Пересмотрел сведения о работе шефов, и более давние, и новые, которые только что принес Миша. Перечитал подобные им решения о шефстве. Продумал и набросал на бумаге план своего выступления. Когда он делал это, мысли его забегали то в завтрашнюю поездку в Алешники, то еще дальше — на совещание актива. Он был уверен, что доберется там, в Алешниках, до самых корней, выведет всякую нечисть на поверхность. Наведет порядок. Наведет да еще других научит. На совещании актива… К совещанию будет свежий материал. То, что увидит своими глазами…
За окном было темно, когда начали сходиться шефы. Первым объявился Гирш Кофман, председатель сапожной артели, вошел сразу в кабинет, по-приятельски добросердечно поздоровался. Он был в брезентовом плаще, с кнутом, из чего Башлыков заключил, что Кофман приехал из Прудка. Кофман сразу уловил, что Башлыков занят, враз напустил на себя озабоченность, спросил: «Где будет?» — попросил извинить за вторжение. Просто хотел уточнить, а на месте никого нет.
Ровно в шесть Миша вошел в кабинет, доложил, что народ собрался, ждет. Башлыков взял подготовленные листки и направился в зал, где должно было состояться совещание. Из президиума осмотрел помещение. Зал и наполовину не заполнен, но главные, наиболее необходимые были здесь. Кроме Кофмана он заметил чернявого молчаливого Лазаря Голода, председателя швейной артели, заведующего мельницей — рослого бесцеремонного Сопота, молодого улыбчатого заведующего школой Волоха, директора детского дома Бабуру, были и секретари партийных, комсомольских ячеек, среди которых Башлыкову бросилась в глаза Михаленка, что когда-то на чистке так рьяно защищала Апейку.
Да, собрались далеко не все. Конечно, многие, кого не оказалось в зале, были в районе, не успели приехать или не знали о совещании. Как бы там ни было, Башлыков по своей, уже неизменной привычке пробежал список приглашенных, время от времени подымая глаза, спрашивая, почему не видно того или другого человека. В заде то шумели, отвечая, то молчали, когда Башлыков оглашал имена, однако рабочая атмосфера усиливалась. Башлыков с самого начала дал понять, что разговор пойдет сугубо серьезный.
Собрание решил открыть докладами руководителей предприятий и секретарей ячеек. Сидя за столом, застланным красным блеклым перкалем, он спросил, кто хочет первый взять слово. На минуту водворилась тишина, все оглядывались, отводили глаза в сторону. Кофман на это сказал, что товарищ секретарь ставит всех в положение неловкое, потому что никому не удобно первому выходить и хвалиться успехами. Его шутку поняли, в зале послышались веселые отклики. Все знали, успехов нет, разговор ожидается нелегкий, и слова Кофмана смягчили тягостное ожидание. Кофман же первый и поднялся все с тем же кнутом в руке. Хвалиться он не хвалился, а деловито рассказал о делах в деревне, откуда приехал, но Башлыкову не понравился его мягковатый, беззаботный тон, который явно неправильно, легкомысленно настраивал людей. Башлыков решительно прервал его, стал пристрастно допрашивать, что конкретно сделано по шефской работе.
Он быстро сбил беззаботность с Кофмана, показал ему шефские его «успехи» в настоящем свете, так что, возвращаясь на место, Кофман только качал головой да отдувался. Возбужденный разговором с Кофманом, тем уроком, который преподал ему, Башлыков уже не дожидался добровольцев, вызывал. Внимательно слушал каждого. То и дело перебивал вопросами, отмечал наиболее важное. Иногда он спешно делал на листке пометку, чтоб не забыть, пробегал глазами по залу, по лицам, однако ни на минуту не ослаблял острого внимания к выступающему. Каждому оратору и всем в зале он показывал, как мало и как плохо сделано в таком важном деле. И какое беспечное отношение к нему.
Были попытки оправдаться любыми способами, даже попытки уклониться были. Слушая некоторых, их обещания, он понимал, что его заботы мало волнуют их. Что перемен особых не будет. Это раздражало, злило.
Может, потому, что он не пришел в себя еще после вчерашних дня и ночи, Башлыков скоро стал снова нервничать. Правда, и дело с шефской работой обстояло хуже некуда. Нервы не выдерживали напряжения, Башлыков горячился. С этой горячностью и кончил совещание. Он не только не искал каких-либо смягчающих слов, а, наоборот, выбирал самые жалящие, беспощадные, когда рисовал положение в районе с коллективизацией, когда рассказывал о случае в Глинищах, о той гнусной работе, которую ведет в деревнях кулачье и прочая нечисть против колхозов. Ведет в то время, когда большинство шефов блаженно почивают. Разоблачая, осуждая, он гневно бросил, что в той катастрофе, в которой район очутился, большая вина и шефов, их слабой действенности, а во многих, по существу, случаях — бездейственности. Такое отношение к шефской работе, которое обнаружилось в некоторых выступлениях и тут, на совещании, пригвоздил Башлыков, есть не что иное, как головотяпство, тяжкое преступление.
Его горячая, острая речь, он видел, волновала, доходила. Факт этот, однако, судя по состоянию дел, не утешал и не успокаивал. Настойчивый, сосредоточенный, он объявил, что за срыв шефской работы райком спросит, как за срыв важнейшей государственной кампании. Никакие отговорки не будут приниматься.
Как ни взволнован был, не только соответственно настроил всех, но и дал конкретные указания. Обстоятельно разъяснил, что необходимо сделать каждому учреждению. Назвал сроки, назначил ответственных.
6
За окнами было уже темно, когда Башлыков закрыл совещание и зал начал пустеть.
Он вернулся в кабинет. Какое-то мгновение постоял, как бы на распутье. Как бы хотел понять, что же дальше. Не придумал ничего. Увидел на столе пачку папирос. Закурил, заходил.
Он чувствовал и усталость и вместе с тем возбуждение. И работать больше был не способен, и отдыхать не мог. Не впервые мелькнуло в мыслях: этими своими речами, пожалуй, не так других подымешь, как себя растравишь.
Надо было бы сходить пообедать, но есть не хотелось.
Спохватившись, он позвал Мишу, распорядился, чтоб тот передал вознице завтра к семи быть готовым в дорогу. Разрешил Мише идти домой.
Можно было бы и самому уходить. Даже надо. Отдохнуть перед завтрашним. Однако идти никуда не хотелось. Ничего не хотелось.
Несмотря на усталость, душу охватило беспокойство. Вот же беда: понимал, все сделал как мог, а удовлетворения никакого. Не только удовлетворения, а хоть какого-то облегчения.
Не было уверенности в том, что сделал правильно все, что мог и обязан был. Точило даже, скорее, глухое, но упорное чувство, что сделал не то, не главное. Что не сдвинулось дело с мертвой точки, а должно было. Это оставалось в сознании и тогда, когда все больше захватывала тревога, тяжкая, глубокая, неотступная. Когда так упрямо наседали мучительные воспоминания.
Днем сомнения эти прятались за хлопотами, их можно было приглушить, к тому же день впереди, впереди и надежда. Теперь день был позади, все, что мог, сделал, и уже видна цена сделанному. С ясностью, от которой овладевала слабость, видел, что сделал мало, ничтожно мало, почти ничего не сделал. А в голову, горячую, возбужденную, все вплеталось воспоминание: вчерашний день и вечер в Глинищах, разговор с Голубовичем, Нинино письмо, спор с Апейкой. Как бы заново звучало: «Не пойдем!.. Не отдадим!», «Голову снимем!..», «Ты родственник пана Шепеля!..»
Среди всего вклинилось Апейкино, особенно жестокое, потому что и сам понимал значение, опасность его: «Это только сигнал!.. Может быть хуже…» Как бы услышав снова это, заходил быстрее. Плохо, дальше некуда. До весны с такими темпами — провал бесспорный… Тут мысли его пронзило внезапное: «Алешка, чертяка! Мы тобой гордимся!..» И оклик этот занозой впился в сердце. Как нарочно, как насмешка!.. Не сразу смог вернуться к прерванным мыслям, как-то направить их. Ему доверили такое важное дело, поставили на такой важный участок. А он, наверно, может и не оправдать надежд…
За тяжкими рассуждениями пришла слабость. Семь месяцев здесь! Не спит, не ест, можно сказать, всю душу отдает! А результаты?! Охватило отчаяние, такое сильное, которое может охватить, только когда ты беспредельно напряжен, когда ты горяч и тебе двадцать пять…
В эту минуту унизительной слабости его вдруг обожгло снова вчерашнее собрание, поведение на нем Гайлиса и Апейки. Заново представился утренний разговор с Апейкой, и с новой силой поднялось негодование, несогласие с тем, во что Апейка пытался втянуть его.
Он теперь с еще большей ясностью убедился во всей лживости Апейкиных мудрствований, лживости и даже опасности их — они могли сбить с правильного пути, обессилить в тот момент, когда так нужна твердость и уверенность. «Явно хромает на правую! Сам хромает и других подбивает!» — подумал возмущенно.
После этого отчетливее виделась и причина недовольства прожитым днем. Прояснилось и то, что день этот и все сделанное мало что изменят в положении потому, что и Коржицкий, и Мормаль — не та сила, на которую можно серьезно опереться. И не потому, что Коржицкий и Мормаль плохи сами по себе. Кто бы ни был на их месте, ничего не сделает. Потому что надо не рассуждать, а действовать. Энергичные, твердые люди, настоящие большевики нужны там, на месте. А у нас Черноштаны да Гайлисы. Мягкотелость. Оппортунизм. Правый уклон.
«Не то делаем, не так, — крепла уверенность. — Говорим много. Уповаем на слова. На уговоры. Здесь наша неудача. Уговоры — пустозвонство! Действовать надо! Сила нужна. На силу сила! И не чикаться! Не миндальничать! Решимость нужна! Натиск! Прижать налогами! Судить злостных! Чтоб почувствовали силу!..» Он похвалил себя, что так умно распорядился Харчевым…
От этих мыслей стало полегче. Будто увидел впереди просвет, увидел, куда идти, и увидел, что дорога туда обещает ему доброе. Сам не заметил, как заходил быстрее, тверже.
В голову лезли строки из письма: Лена спрашивала, интересуется, жалеет. В эту минуту напоминание о Лене было приятным. Лена видела его сильным, красивым. Пускай смотрит!..
Вспомнив письмо, подумал о матери, о Нине, решил твердо: «Надо забрать сюда. Забрать…» Потом усилием воли настроил себя на завтрашнюю поездку. И вдруг в эту его противоречивую тревожность память неожиданно настойчиво ввела новую глинищанскую знакомую. Будто увидел снова, как она склонилась к нему, поливая воду; ощутил тепло ее руки, которую протянула, вылезая из погреба. Она вдруг возникла перед ним. Ее глаза, насмешливые, непонятные, вся она, своенравная, гордая, была, казалось, рядом. И рядом. И далеко.
Сразу охватило странное ощущение — как не хватает ее здесь. Ее глаз, ее голоса, ее смеха. Всей ее. В этот вечер. В эту минуту. Удивился, пожалел: как он так расстался с нею? Почему не присмотрелся, хоть бы поговорил толком.
Так захотелось повидать ее, побыть с нею, что пришла шальная мысль: сесть сейчас вот в возок и махнуть туда. Глянуть хоть. Но тут же сдержал себя — прихоть глупая. Этого только ему не хватало. И вообще что он знает о ней? Кто она?
Но рассуждения не действовали. Знал одно: она должна быть здесь. С ним должна быть!..
Назад: Глава первая
Дальше: Глава третья