Книга: Метели, декабрь
Назад: Глава четвертая
Дальше: Послесловие

Наброски, планы, записи неоконченных глав романа

Тяжело, трудно и горько это — разбирать рукописи, наброски, которых недавно еще касалась рука Ивана Павловича Мележа, и попробовать из этого сложить то, что должно хоть отдаленно напоминать его произведение, которое и самому автору не виделось еще до конца.
Невозможно это — восстановить течение памяти, фантазии, многолетних размышлений, колебаний, сомнений, что стояли за каждой записью, за каждой строкой…
Но дать читателю материалы, которые могут помочь ему представить хотя бы направление работы и поисков Ивана Павловича над неоконченными главами его последнего романа, попробовать это можно. Тем более что материалы есть, остались, а некоторые части, главы представляются почти законченными и, возможно, в таком виде вошли бы в роман «Метели, декабрь», если бы Иван Павлович успел его полностью завершить и опубликовать в конце 1976 года, как это он собирался сделать.
Когда опубликованы были первые главы романа «Метели, декабрь», Иван Павлович не раз говорил о том, что все-таки, может быть, в этой книге он исчерпает, завершит «линию Башлыкова». Снова и снова возвращался к этому разговору. И еще говорил о том, что вот у Бальзака каждая книга его «Человеческой комедии» хоть и связана внутренне со всем «циклом» романов, но может существовать для читателя и самостоятельно. Ибо основные характеры в каждой раскрыты исчерпывающе.
Было и это — эстетическая потребность закончить «линию Башлыкова» именно в романе «Метели, декабрь», где Башлыкову дана была возможность раскрыться до конца. Но и еще проскальзывало в тех разговорах намерение не останавливать, не откладывать до следующего романа некоторые свои замыслы, цели, идеи, сцены, художественные находки. Скрытая тревога, что не успеет сделать, осуществить всего задуманного, поднять всю целину, которую один он видел из конца в конец. Здоровья нет — это у него звучало, как жалоба хлебороба «погоды нет»…
На листах, на листочках из блокнотов, а где и на картоне (от папок) собраны его записи, наброски, планы, а также почти законченные главы, которые должны были продолжить сюжет, углубить образы романа «Метели, декабрь», завершить это произведение.
Остались (еще ранее написанные) целые главы о дальнейшей судьбе Ганны, Василя, Евхима, Миканора, предвоенные и даже военные. Но это, видимо, откладывалось на дальнейшее — для следующих книг полесской хроники. (Покушение Евхима на жизнь Василя или Миканора — тяжело ранил при этом Ганну, — бегство Евхима за границу, возвращение в свои места вместе с немцами.)
Не может быть уверенности, что ранее, давно написанные эти главы в таком виде вошли бы в последующие книги хроники. И вообще, что все вошли бы. То, как шла, как пошла работа над романом «Метели, декабрь», свидетельствует о все большей, возрастающей взыскательности Ивана Павловича ко всему им содеянному.
И эти страницы, главы будут, разумеется, публиковаться — в собраниях сочинений, в специальных изданиях. Мы же посчитали целесообразным дать только отрывки из того, что могло быть использовано Иваном Павловичем непосредственно в романе «Метели, декабрь».
Закончив в 1965 году «Дыхание грозы» и вынашивая замысел новой книги (будущего романа «Метели, декабрь»), Иван Павлович написал на картоне от использованной для «Дыхания грозы» папки — как наказ самому себе:

 

Писать — сразу же — самое главное, важное, коллективизацию…
Роман должен быть динамичным. Действие, действие, действие. Смены, смены. Все ломается. Поворот за поворотом.
Драматизировать события как можно. Напряжение необходимо!.. Драматичное время. Полная драм жизнь!
Показать через личное «страсть эпохи».
Философия поведения героев того времени. Философия взглядов автора. И не бояться.

 

С этого начинается работа над романом «Метели, декабрь». Новый подход, новое ощущение материала и самого себя как писателя.

 

Пишу не потому, что задумал цикл и надо продолжать, а потому, что это созрело во мне и я могу что-то сказать и совсем новое…

 

Закончил Иван Павлович опубликованные главы романа, помните, нежданной и для обоих желанной встречей Ганны и Башлыкова, ночной поездкой в райкомовском возке — ночью, которая обещала им счастье надолго. А расставаясь, Ганна неожиданно говорит Башлыкову то, что — знает загодя — перечеркнет и эту ночь, и саму возможность подобных встреч в будущем. Она открывает, кто был ее муж.

 

Затем Ивану Павловичу представлялось так.

 

Далее: Башл[ыков] возвращается. Дома [в РК] искали с вечера, телеграмма в Минск. Звонили. Звонит: поехали уже.
Сразу собирается.
В дороге — ошеломленный — о Ганне. Ошеломлен собою: такое учинил. Как легкомысленный малец.
Временами: подшутила, может, она?
Не кулачка ли? Кулачка не кулачка, а лучше подальше…
Трусость. Какой пример он подает? Что будут думать о нем?
Пятно. Надо рвать. Хорошо — в самом начале. Никто не знает…

 

…Скверно: в рабочее время. В такой момент бросил работу. Личным занялся. Чем? Как затмение нашло. Захватило. Любовь. Любовь ли? Может быть, и любовь, да еще такая? А кто же знал?
Б[ашлыков], едучи в Минск, рассуждает логично и здраво.
О Ганне. Кто она? Как с ней? Не ошибся — не простая штучка. Случайно там, в школе. Далеко и высоко лететь. А вот сидит — техничкой.
Как она связалась с тем? Такая умница, крестьянка. Что толкнуло? Мать?
Как он несерьезно с ней? Не разузнав. Кто же знал такое? Сам же осудил Бориса. Неудобно было: как грубо добивался ласки ее. Стыдно стало. Словно гомельский кавалер с улицы. Что она думает о нем! Она — такая деликатная, нежная. Дала ему урок пристойности.
Омерзительно чувствовал себя. Поражало — не впервые: как он, так высоко взлетевший, мог так низко упасть. Пережитки или что — гомельские, былые. Привычки живучие. Скотские…

 

О ней: ум какой. Вот тебе и деревенская девка. Чем она привлекает? Откуда такая сила! Смогла же сломить долю. Ошиблась и смогла — такого зверя покинуть.
Не по себе: вот какова жизнь. С одной стороны та, с другой он. Два мира.

 

Писателю виделась и такая сцена:

 

Когда Ганна входит в кабинет.
Принимает. Достойно держится. Стремится не показывать слабости своей.
— Как ты это, за него?
— А как ты? Со мной?
Замолчал.
— Да…
Подобрела.
— Момент! А на всю жизнь. — Горечь в голосе. — Вся жизнь — моменты. Только другие — ничего особого, а один бывает на всю жизнь. Все калечит.
— Да… Но вырвалась же?
— Вырвалась. Дальше б вырваться куда.
— Заходит? Угрожает?
— Ну, конечно, не без того. Только я не такая. Не шибко боязливая.
— Такая смелая?
— Ну не такая, а все ж.
В Минске. В комнате еще двое и секретарь. Башл[ыков] — опоздал на день. Просит у него: постановление ЦК о темпах. Прочитал.
Чувствует облегчение. Есть время. Запас времени. Собраться с силами. Секретарь также думает.
Но все выступают: перекрыть темпы. До весны.
Секретарь — его сосед — выступает: до весны.
Башл[ыков] думает: почему так? Трусость? Он не трус. Он не хочет быть трусом, тем более что борьба. Не хочет, чтоб думали так о нем — трус, устраняется.
Апейка все же повлиял на него. «Расслабляет». «Неверие уводит». «Бороться с апейковщиной». «Довольно миндальничать с самим Ап[ейкой]». «Прочь Гайлисов и Ап[еек]». С этого начнет.

 

…Башл[ыков] любил пленумы: свое, единомышленники. Сила. Тут все четко. Ясны отношения.
Цвет народа, партии. Тут решаются судьбы тысяч, миллионов, народа. И он тоже решает.
Здесь сама история. И он один из участников этой великой истории.
Все это вызывало душевный подъем. Чувство значительности, праздничности. Сама обстановка, внимание и тишина в зале были значимы и торжественны.
Кажется, в разной мере, приблизительно то же чувство испытывали другие.
И уверенность. Твердость.

 

…Он выступает. Неколебимо — за темпы. До весны.
Едет домой. Все ясно у него.

 

Они приехали рано, среди первых. Около окружкома стояло только два возка.
Совсем мало кожухов и пальто было на вешалке. В небольшом вестибюле перед залом, где собирался пленум окружкома, как обычно, уже сидела женщина с листом бумаги. Список тех, кто прибыл, короткий.
Башлыков, веселый, оживленный, едва зарегистрировался, сразу энергично куда-то зашагал. Харчев и Апейка остались вдвоем; Харчев встретил знакомого, заговорил с ним, Апейка подался к киоску купить газету, посмотреть книги.
Только отошел от киоска с газетой, которую купил, когда Башлыков появился снова. Был он, как и раньше, оживленный, энергичный, шагал, по своей давней привычке, хозяйски уверенно, но и что-то новое, непонятное таил в себе. Это непонятное светилось в глазах, вело его с особой легкостью.
Башлыков с радостной и загадочной улыбкой уверенно взял Апейку под локоть, неторопливо оглянулся, ища глазами Харчева. Бросил одно притаенно, значительно:
— Новость!
Потянул Апейку к Харчеву.
Отвел обоих в сторону, приблизившись вплотную, доверительно объявил:
— Не зря позвали!
Он не спешил объяснять, молчал значительно и важно. И весь полнился радостью. Оттого, видно, что должно было произойти, и потому, что эту весть первый услышал, он словно чувствовал в себе особый вес: такое знает!
— Так вот оно! — сказал взволнованно. — «Это есть наш последний и решительный!..» — Он перевел взгляд с одного на другого, глаза в глаза; взгляд и предупреждающий, и вопросительный: понимаете, что начинается?
С тем же чувством особого своего значения смотрел пытливо. Будто ждал, когда дойдет до них, когда будут в состоянии разобраться как следует.
— Это новость!.. Я предчувствовал. Когда читал Сталина — выступление перед аграрниками-марксистами… Понял, начинается!.. — Закончил выразительно — «Решительное наступление! Ликвидировать — как класс!»
Снова посмотрел глаза в глаза: понимаете?
Теперь, кажется, поняли. Видя, как захватила обоих новость, улыбнулся довольно, дружески. Как бы связанный с ними известием, которым поделился.
К ним подошли несколько человек — только что с мороза. Или поняли, что здесь взбудоражены чем-то интересным, или просто так. Кто-то, заметив, что они умолкли, сдержанно осведомился:
— Что будет?
— Будет важное. — На лице Башлыкова снова появились загадочность и значительность. — Не ошибетесь.
— Надо думать! А что?
— Услышите скоро.
Он сказал мягко, но уверенно. С таким смыслом, что придет пора и вам станет известно. Надо ждать.
Как бы отделяя от всех, что не были еще приобщены к новости, весело взглянул на Апейку и Харчева.
— Спустимся! Пока собираются!
Повел вниз, со ступеньки на ступеньку. В тесной каморке, похожей на склеп, помещался буфет. За столами несколько фигур, Апейка узнал — дальние, туровские. Проголодались, что ни говори.
Они, юровичские, не были голодны. Башлыков заказал три кружки пива, но Харчев отказался, сказал, что хочет чаю. «Погреюсь!»
— От черт, не вскипятил, — рассмеялся Башлыков, — собрался назавтра заказать.
Он горел уже радостным нетерпением.
— Приедем — списки сразу. Собрания бедноты и — решение! Под корень!
— Хватит церемоний, — поддержал Харчев, загораясь.
Апейке не понравилась эта игра — чего-то не договаривать. Интересно, что именно он знает, но расспрашивать не стал. Словно не хотел унизить себя.
Почему-то бросилось в глаза: окно напротив все в снегу, до основания. Оно и летом чуть ли не доверху под землей.

 

Когда поднялись наверх, было видно, народу прибавилось. Всюду группки, разговоры. Чувствовалось волнение.
Он хотел подойти к одной послушать, но позвали в зал. Все теснились у дверей. Сев у окна, Апейка огляделся: собрались руководители районов со всего округа. Руководящие работники окружкома.
Некоторые еще стояли в проходе, когда из дверей около сцены вошли в зал секретари окружкома, председатель окрисполкома, другие члены бюро, зашли за стол президиума. Все поспешили сесть, быстро наступала тишина.
Секретарь стоял, оглядывал зал.

 

В этой тишине женщина, которая регистрировала приезжих, деловито подошла, подала секретарю список. Он, стоя, просмотрел его, посчитал, спросил, кого нет. Не было только из Лельчиц.
— Ну что ж, семеро одного не ждут.
Апейка почувствовал, у всех было одно настроение — взволнованности и собранности. Ожидание необычного, важного. Тишина пронзала — нетерпеливая, напряженная.
За окном мело. Ветер то и дело сыпал в окно снег порывами, волнами. Подумалось: великое и привычное, все вместе. Такое начинается, а тут снег валит, крутит…
— Товарищи, — сказал секретарь. — Мы собрали вас, чтоб довести до вашего сведения весьма важный документ. Это постановление ЦК ВКП(б) «О темпе коллективизации и мерах помощи государства колхозному строительству» от 5 января 1930 года. Я думаю, — продолжал он деловито, — что мы прежде всего прочитаем его и тогда обсудим. Прошу слушать внимательно.
Он сам же начал читать, стоя за столом. Апейка и весь зал прониклись вниманием. Апейка сразу отметил: «В последние месяцы коллективное движение сделало новый шаг вперед, охватив… целые районы, округа и даже области и края… Все намеченные планами темпы развития коллективного движения превзойдены…»
— Таким образом, мы имеем материальную базу, — ровно и с нажимом читал секретарь, — для замены крупного кулацкого производства крупным производством колхозов… Это обстоятельство, имеющее решающее значение для всего народного хозяйства СССР, дало партии полное основание перейти в своей практической работе от политики ограничения эксплуататорских тенденций кулачества к политике, — секретарь выделил голосом, — ликви-да-ции кулачества как класса.
«Вот оно, на что намекал Башлыков!» — дошло до Апейки. Он заметил, в зале зашевелились — все поняли значение этих слов.
Да, постановление было необычайно важным. Следующим пунктом оно сообщало, что предполагаемый к концу пятилетки охват коллективами 22–24 миллионов гектаров земельной площади будет значительно перевыполнен уже в настоящем году. Апейка отметил: постановление выделяло важнейшие зерновые районы — Нижнюю и Среднюю Волгу, Северный Кавказ — коллективизировать к осени 1930 года или к весне 1931. Коллективизацию других районов, Апейку это особенно взволновало, постановление намечало, «в основном», закончить осенью 1931 «или, во всяком случае, весной 1932 года».
Апейка возбужденно повернулся к Башлыкову: еще почти два года или даже два с половиной! Такие сроки их зоне, им, Юровичскому району, а не три-четыре месяца — это уже другой разговор!.. Он тут же спохватился, стал слушать дальше: ЦК требует увеличить темпы строительства заводов — тракторных, комбайновых, сельскохозяйственных. Увеличивается кредит на колхозное строительство, должны перестроить свою работу машинно-тракторные станции… А вот обращение непосредственно к нему: решительно бороться с недооценкой конной тяги, создавать смешанные конно-машинные базы. Ускорить подготовку колхозных кадров, широко организовывать ускоренные курсы для колхозников…
И еще весьма важное: главная форма колхозов — сельскохозяйственная артель, в которой коллективизированы, секретарь подчеркнул, основные средства производства. Мертвый и живой инвентарь, хозяйственные постройки, товарно-продуктовый скот… Товарно-продуктовый скот… Наркомзем вместе с колхозными организациями должен в наикратчайшие сроки выработать примерный устав колхозной артели…
…Возглавлять колхозное движение, стихийно растущее снизу… Решительно бороться со всякими попытками сдерживать развитие коллективного движения из-за недостатка тракторов и сложных машин… Вместе с тем ЦК со всей серьезностью предостерегает… против какого бы то ни было «декретирования» сверху… могущего создать опасность подмены действительно социалистического соревнования по организации колхозов игрой в коллективизацию.

 

— Вот и все, — секретарь умолк, обвел взглядом ряды. Как будто хотел проверить, как дошло все, что он прочитал. Взгляд на мгновение остановился на Апейке, перешел на Башлыкова.
Воцарилось на минуту молчание. Потом кто-то бодро произнес:
— Яс-но!
Секретарь остановился, бросил взгляд туда, откуда послышался голос. В рядах зашевелились, загомонили.
Апейке было не то что непонятно, но как-то все еще переплеталось, путалось. Он лучше разбирался, когда читал сам. Мог, если нужно, остановиться, подумать, перечитать заново, чтоб запомнить, постичь глубину. Вот и теперь хотелось взять листки, перечитать самому. Однако из всего того, что смутно волновало, два обстоятельства уже и теперь выделялись особо. Первое то, что начинается новый этап в политике — ликвидация кулачества как класса; и определение сроков. Первое обстоятельство свидетельствовало, что в его жизни и жизни района происходят весьма важные события, начинается как бы новая и жестокая атака, которая потребует собранности, твердости. Второе облегчало, подсказывало выход из того критического положения, в котором они оказались. Он с радостью вспомнил и предупреждение «против какого бы то ни было декретирования сверху», игры в коллективизацию. Этим как бы вносилась ясность в его сомнения, в его споры с Башлыковым…
Секретарь спросил, есть ли вопросы по постановлению.
Кто-то поинтересовался неожиданно, что такое живой инвентарь, и в зале засмеялись. Потом, как быть с коммунами теперь — оставлять или как-то переделывать… Разумеется, оставлять. Колхозы со временем должны подняться до коммуны…
— Когда начинать это — раскулачивание?
— О сроках будут даны указания дополнительно… В ближайшее время необходима быстрота в подготовке к делу. Чтоб провести его надлежащим образом… Я скажу об этом потом…
— Расскажите, как практически это будет, — нетерпеливо попросил кто-то. — А то есть неясность. Каждый думает по-своему.
— Практические указания дадим. Подробные, когда придет время.
Секретарь окружкома сообщил: в каждом районе, как и в округе, под руководством райкома организуются штабы. В каждом сельсовете — комиссия по раскулачиванию. Эти комиссии и должны проводить опись хозяйств и конфискацию их…
— Еще какие вопросы?
Тогда поднялся Апейка.
— Как с теми директивами, которые были даны раньше? Например, Юровичскому району.
— Какие директивы?
— О сроках коллективизации.
— Директивы надо выполнять.
Апейка ощутил упорство в себе.
— Мы должны коллективизировать район к весне. Провести всеобщую коллективизацию. Постановление дает нам срок — к осени 1931, а то и до весны 1932 года…
— Постановление дает этот срок как крайний. Для завершения.
Надо было бы сесть, Апейка заметил, что секретарю не понравились его слова. Да и все притихли, слушали. Но он не мог теперь сесть.
— Уже видно, что к весне не управимся.
— Разумеется. Если вы будете так рассуждать.
— Я думаю, — продолжал Апейка упрямо, — исходя из опыта. Из реальности.
— Вы думаете, надеясь на тихий ход. На спячку… — Секретарь окинул зал взглядом. — Есть еще вопросы?
Апейка сел. Взволнованный, плохо слышал, что спрашивали другие и что отвечал им секретарь.
Собрался с мыслями только тогда, когда первым в прениях взял слово Башлыков. Он начал с того, что сказал, какое важное значение имеет это постановление, которое является, можно сказать, боевой задачей, началом нового и решительного наступления на последний эксплуататорский класс. «Это есть наш последний и решительный бой» — вот что означает это постановление. Оно обязывает каждого из нас еще смелей идти вперед, разрушать крепости кулачества, быстрей расширять колхозный сектор.
— Задача тяжелая. Но она по плечу нам. И если мы в Юровичском районе не справляемся еще с нею, то потому, что в нашей работе многое пускаем на самотек. Это значит, что мы должны подтянуться и действовать еще более решительно. И я хочу тут решительно отмежеваться от слов товарища Апейки. Это личные соображения т[оварища] Апейки и ни в какой степени не отражают взглядов райкома. Наоборот, они противостоят тем установкам, которых придерживается наш райком партии, вся наша парторганизация…
Он заявил, что большевики Юровичского района сделают все, чтоб выполнить свою задачу.
Как ни волновался Апейка, слушая Башлыкова, все же заметил, что выступление его по душе секретарю.
Все время, когда говорили другие, жило в Апейке желание выступить, доказать то, с чего начал спор с Башлыковым. Объяснить, что сказал не потому, что сроки желает растянуть в отличие от товарища Башлыкова, а потому, что его тревожат очень нездоровые явления, которые есть уже в районе. Многие крестьяне вступили принудительно, колхозы сегодня созданы формально, дисциплина низкая. Нельзя загонять в рай дубинкой, черт подери! И нельзя бежать наперегонки, без оглядки. Мы не дети… Правильно сказано: не играть в коллективизацию! Это не игра!
Думал, собирался и все откладывал. Или оттого, что не хватило решительности, или потому, что понимал заранее: бесполезно. Очень может быть, что сдерживала неуверенность, была в нем ненавистная ему осторожность, но он успокоил себя, вроде все и пристойно, главное, что он высказал уже…
Споры завершил секретарь.
Он начал с того же, с чего начиналось и постановление, — стал рассказывать, как стремительно идет коллективизация. Что она в целом далеко переросла все предварительные планы. Доказывал успехи примерами того, как идет коллективизация в республике, в основных зерновых районах — в Поволжье и на Кубани, в целом по стране. Он располагал, чувствовалось, самыми новыми и точными цифрами и фактами, и это вызывало интерес и доверие. И одновременно как будто поднимало его самого.
После этого стал объяснять значение перехода к новой политике по отношению к кулачеству. Напомнил, подробно то, что сказал Сталин в выступлении перед аграрниками-марксистами. Затем подвел разговор к тому, какую яростную борьбу развернуло против колхозов кулачество. Напомнил, как оно пыталось сорвать хлебопоставки в 1928 году, взять нас за горло голодом. Теперь оно перешло к открытым террористическим действиям: убивают активистов, селькоров, колхозников. Ежедневно гибнут от руки врагов лучшие люди.
— Перед нами на ближайшее время стоит серьезнейшая задача: нанести решительный удар по кулачеству! По последнему эксплуататорскому классу! Ядовитый сорняк — прочь с большевистского поля! С дороги прочь! — Его слова поддержала бурная, горячая волна аплодисментов. Переждав аплодисменты, он заговорил строго: задача чрезвычайно ответственная и тяжелая. Нет сомнения, что враг свои позиции добровольно не сдаст. Он всюду, где только сможет, будет оказывать сопротивление, не исключено, что и вооруженное. Это потребует большевистской смелости, твердости и бдительности. На решение этой задачи надо будет поднять всех коммунистов и комсомольцев, весь районный актив, бедняцкие массы крестьянства… В наших рядах не должно быть никакого колебания, никакой растерянности. Надо решительно бить по правооппортунистическим настроениям. По всяческой мягкотелости, слюнтяйству!..
Слушая это, как бы протрезвев после первой информации, Апейка уже без прежней уверенности думал о своем недавнем споре. Была в нем неясная тревога и неловкость за себя, за невоздержанность. С беспокойством ждал, что скажет секретарь, когда начнет говорить о темпах. Не минет его, не иначе, не минет…
— Постановление ЦК внесло полную ясность и в вопрос о сроках коллективизации, — дождался наконец Апейка, стал вслушиваться, весь внимание. — Нашей республике, как вам известно, установлен срок — осень 1931 или, во всяком случае, весна 1932 года… Что значит этот срок? Этот срок означает время, к которому мы должны закончить коллективизацию в округе. Короче говоря, это крайнее время, к которому мы должны решить задачу. Означает ли оно, что мы обязательно должны стремиться прийти только к этому времени? Нет. Если б мы думали так, то это было б похоже на то, что пятилетку надо выполнить только в пять лет. А наш народ, наша партия решили иначе — пять в четыре! Ясно, что и задачу, поставленную перед нами, мы должны так же решить. Добиваясь наикратчайших сроков, сокращая их до минимума. Мобилизуя все, все силы! Только такой ответ является большевистским ответом! Всякий другой ответ будет потаканием оппортунизму. Будет попахивать правым уклоном!..
Апейка не мог не отметить: была в этом своя правда. Но разве он, Апейка, имел что-либо против этого. Он же говорил про реальную возможность.
— Есть тут «реалисты», — как бы предчувствуя возражения, сказал секретарь, — которые считают взятые нами темпы нереальными. Которые, фактически, считают, что нам надо ослабить темпы. Отпустить поясок. Дать поблажку себе… Так они, — в голосе секретаря послышалась насмешка, — поняли постановление ЦК. Но мы понимаем его иначе. Мы понимаем его так, что нельзя демобилизовываться! Нельзя ослаблять движение. Нельзя ослаблять удар по врагу! И никакой паники!
— А у кого паника? — вспыхнул Апейка.
— У тебя, например.
— У меня ее нет. И не было.
— Ты только что продемонстрировал ее!
— Я говорил о том, что есть в нашем районе. Реально.
— Я знаю, ты реалист. — Снова насмешка. — Некоторые реалисты вообще сомневаются, стоило ли браться, начинать коллективизацию!..
— Я из тех реалистов, которые писали это постановление, — нашелся Апейка.
Секретарь, покраснев, мгновение молчал.
— Это мы посмотрим! Из каких ты реалистов!

 

Когда кончилось совещание, столпились в вестибюле, около вешалки, одни подходили к Апейке, пожимали руку. Будто выказывали уважение, поддерживали. Другие обходили, отводили глаза в сторону. Осуждали.
Харчев подошел спокойно. Апейка почувствовал даже уважение к себе — не иначе, за откровенность, за смелость. Вряд ли за взгляды. Что до Башлыкова, Апейка понимал, ругает за все. Тут понятно. Это ощущалось и в еще более откровенной сдержанности, и в том, как избегал встретиться взглядом.
Произнес Башлыков только одно, считает, сразу же надо ехать.
Апейка кивнул. Нельзя было тратить время попусту.
Одевшись, вышли на мороз. Сели в один возок Башлыков с Кудрявцом, в другой — Апейка с Харчевым.
Лошади сразу же рванули вниз, к реке. Впереди возок Башлыкова, за ним Апейкин. Апейка понял, едут кратчайшей дорогой — через реку.
Быстро побежала навстречу набережная. Деревянные обшитые дома и каменные, одно- и двухэтажные, узенькие тротуары. Дома по обе стороны поначалу бежали на одном уровне, дальше — на разных. Справа — поднимались по склону горы, слева — прятались за берег, так что виднелись иногда одни крыши. Справа вставали крутые склоны горы, а слева, за рядами домов, белела сероватая снежная гладь реки.
Она все шире прорывалась меж строений, дома встречались реже. Пошли одна за другой приречные вербы. Между верб свернули с берега и, подгоняя коней, стали съезжать к реке. Легко побежали ровной колеей, поскрипывая по наезженному снегу. И в непривычной ровности дороги, и в топоте копыт четко ощущался под снегом лед…
На реке вольнее налетал, бился встречный ветер. Сильнее забирал мороз, крепчал под вечер. Кружил снег.
Быстро густел унылый вечерний мрак. Уныние придавали мерзлые купы лозняка справа, темный, едва заметный пояс леса.
Чем дальше, все больше темнело, все больше вихрилась метель. Рысью бежали кони, легко плыл возок, стегал ветер, а облегчения на душе у Апейки не было. Может, от этой тьмы, что обступала все плотнее, от этой снежной суетни. Так не по себе, неприятно было ему. И холод, и тоска, и непокой.
Может, виновата темнота, которая все густела. Что-то печальное, непонятное было в этой темени.
Может, от темени или от езды дремалось. Вероятно, от езды: давно уже привык, едучи, дремать, чтоб отдышаться и время скоротать. Все же в дремоту, в уныние лезло разорванное, разное, и мелкое, и значительное, и просто невесть что. Ни с того ни с сего увидел луг с кустами лозняка близ реки, себя с косою. Луг залит солнцем, и все вокруг сияет. Почувствовал внезапно в себе ту былую радость и силу. На какое-то время вернулся к реальности, закачались перед глазами крупы коней, замотались хвосты, заскрипел тоненько снег. Потом снова нахлынуло: Бойкова из орготдела сочувственно пожала руку. Как будто пожалела, подтвердила свою верность. Пришло то грустное, вроде виноватое чувство, что было к ней. Знал, неравнодушна к нему, не может забыть, смириться, все словно надеется на то, чего нет. И что вызывает всегда и чувство вины перед ней и жалость. Бойкова, Зина Бойкова, знаю, что на всем свете нет друга надежнее, чем ты. Знаю, что бы ни случилось, не отступишься, не изменишь. Вот другие могут, а ты нет. Тотчас память вызвала Веру, навеяла грусть. Вера не отвернется тоже. Не отойдет. Но почему порой она не понимает его? Почему не доходит до нее?..
Снова мотались хвосты, крутило снегом, мело. Снова задремал. Вырвался из дремоты, во внезапном возбуждении подумал: высказал наконец, что думаю, на таком собрании. Перед всем окружкомом. Перед самим. Почувствовал радость, как всегда, оттого, что сказал честно то, что непросто было. Сказал. Сразу же нанизывалась досада: а что толку? Никакого толку. Только раздражение у первого… Обвинил, как маловера какого-то. Как ненадежного.
А Башлыков в своем репертуаре. Молодчина Алексей! Вовремя выступил и как надо. Это засчитается. Посмотрим только, как ты выполнишь свои клятвы. Наконец, не так уж важно, как ты выполнишь, важно, что сказал как надлежит.
Всегда хорошо кричать: вперед… Слыхал, стремление вперед — вперед изо всей силы, без оглядки — захватило многих, широко. Не остановиться и не остановить. В постановлении не зря сказано про «игру», про декретирование. Может, это так, для вида! Хотя игра и декретирование очевидны. Слепому видно.
Все же стало веселее, когда поле открылось шире и проглянула вдали дорога. Будто специально для них в постановлении: осень тридцать первого или, во всяком случае, весна тридцать второго. Что бы там ни говорили в окружкоме, а постановление ЦК — это постановление ЦК. Видно по некоторым выражениям, Сталин писал. «Осень или, во всяком случае…» — его стиль. Теперь срок этот — совсем другое!.. Совсем другое дело…
Захватили мысли о раскулачивании. Очевидно, надвигается решительный момент. И потому, что понимал это, больше, чем когда-либо, тревожила неясность. Еще слишком много неясного. Куда девать этих раскулаченных? На заброшенные земли? Где они, те заброшенные? И какой смысл в том, чтобы собрать кулаков вместе, создать поселки? Кто-то — кажется, на сессии ЦИК — правильно сказал об этом. А больше тревожило: не все ясно в том, кого практически раскулачивать. Ну, есть явные, тут понятно, а сколько таких, где и так, и так можно считать? Где все станет решать искренность и сердце того, от кого это будет зависеть. Как будут решать, если кое-кто думает, лучше перегнуть, чем недогнуть. Тут, конечно, необходим внимательный контроль районного руководства. Но как будет контролировать Башлыков, судя по всей его прежней линии?
И в это, как ни отгонял, нагнеталось свое: Савчик. Тоже из тех, о ком можно и так, и так решить. Очень, очень может быть, что и решат в ту сторону. Очень может быть, тем более что дурень, как нарочно, выхваляется. Сам на рожон лезет. Апейковская упрямая порода!.. Не только порода, а и глупость. Нарочно лезет, чтоб доказать, мол, и он не хуже брата, которому из-за него жестко сидеть в председательском кресле. С таким и впрямь в случае чего могут и так, и этак решить. Который сам любит о себе напомнить, может, и на беду свою.
Все же твердо решил: что бы там ни было, в судьбу Савчикову не вмешиваться. Как будет, так будет.
Башлыков чувствовал себя уверенно. На ветру, что холодил лицо, в беге возка как-то особенно брало нетерпение. Хотелось быстрой езды. И мысли бились живые, нетерпеливые и беспокойные.
Он вспомнил выходку Апейки и свое выступление. Знал, что Апейка поступил по-глупому, не сомневался в этом, а сам, тоже был уверен, выступил хорошо. Сказал как положено. Отмежевался, дал правильную политическую оценку. Он, все видели, правильно политически действует и правильно нацеливает район… Заявление Апейки явно разоблачило его как человека с оппортунистическим настроением. С явным правым уклоном. «Деятель» этот открыл себя партийному активу, руководству окружкома. Фактически показал, на ком лежит большая вина за отставание района. Мелькнуло скрытое, омерзительное: в случае чего вина наибольшая ляжет, конечно, на Апейку. Тут же отогнал: ни на кого он спихивать вины не будет. Он ответит за все и все возьмет на себя. Уклоняться не станет. Но он не доведет до беды… Не допустит прорыва. Он выйдет вперед… Обстановка явно благоприятствует скачку вперед. И он, Башлыков, решит быстро…
Он чувствовал в себе силу. И с этим ощущением подумал об Апейке: надо его поступок разобрать на бюро, и незамедлительно. Дать политическую оценку до того, как это сделают в окружкоме. Хватит споров, постоянных уговоров. Сегодня же на бюро дать оценку его выходке. Серьезно предупредить… Довольно миндальничать…
Думал о постановлении. Названные в нем сроки вызывали противоречивые чувства: и как бы гарантию — на всякий случай, и вместе с тем похоже было, что сроки у них будут сокращены. Но куда больше его волновало то, что он узнал о раскулачивании. Надо сказать, что он, хоть и скрывал это, был несколько разочарован. По тому, что услышал по секрету перед совещанием, ждал большего. Ждал практических и решительных действий. Неотложных. Это вытекало из того, что он уже знал из выступления Сталина. Постановление же, хоть и звучало сильно, как будто повторяло прежнее, давало только общие указания, не ставило практической задачи, которую он ждал. И какую, по его мнению, надо было поставить… Время было действовать уже и здесь!..
Во все это важное лезло непрошенно, назойливо то, что он не открыл бы никому. И темень, и снег, и бег возка чем-то напоминали другую темень и другой бег, другую ночь. И так напоминали, что временами терялась разница, чудилось, что та же и темень, и дорога, и она. Он как бы ощущал ее рядом. Не рядом, а в себе. У него ныло внутри от ее близости. И, как в бреду, мелькало в памяти все, что было: и первое застолье у Параски, и встреча один на один в ее комнате, и первая в замети ночь. Ночь, необыкновенная, позорная и прекрасная, в чьем-то чужом доме. И то протрезвление, когда расставались. Когда она сделала страшное признание. Когда он думал, что между ними все кончено. Когда он так легко и просто принял это. Как освобождение.
Каким все оказалось обманом — облегчение, освобождение. Не освободился, а только сильней привязался. Прямо на беду. Привязался так, что не разорвать. Чем больше старается он разорвать, тем больше чувствует, как крепко связаны. Скованы. Наперекор здравому смыслу, разуму. Сознанию, в которое он так верил и верит.
Ах, как нужна ему она. Как он чувствует ее, ее руки, щеки, губы. Как слышит ее голос. Как видит ее глаза, один взгляд которых зажигает его, делает подвластным ей. Если бы он верил в предрассудки, мог подумать о какой-то сверхъестественной силе. Но он сознательный человек, он знает, что ничего сверхъестественного не может быть. Есть физиология и есть сознательность. Низкая, от диких предков физиология и высокая классовая убежденность — великое приобретение человека нового времени. Каким он, безусловно, является. Почему он думает о ней, которую так мало знает, с запятнанной биографией, если так много настоящих девушек — товарищей, каждая из которых рада была бы протянуть ему руку?
Или проклятое наследство, которое брата увлекло в нэпманские объятия? Проклятая сила, которая опутывает, губит людей, стольких загубила? Он с отвращением думал о брате и вот, кажется, сам нисколько не лучше. Хуже даже, потому что от брата всего ожидать можно было. А вот он, Алексей Башлыков, руководитель района, человек такой закалки, сильной воли…
«Не надо было начинать. Сразу надо было зажать, задушить! В самом зародыше… Не надо было рисковать. Хорошо, что обошлось так, что не знает никто. А если б дознались… Да и разве легче от этого — знают, не знают, сам-то знаешь!.. От себя не спрячешься». Грызет совесть. Нечистая совесть.
Прочь, прочь надо гнать. Не думать, Не может же быть, чтоб нельзя было одолеть. Если, наконец, нельзя уже иначе, познакомиться с кем-нибудь. С толковой какой-нибудь дивчиной, своей по духу… Верно, пора пришла…
Соскочил с возка, стоя в снегу чуть не до колен, пропустил его вперед, трусцой побежал следом. На бегу в голове билось: пора пришла, пора пришла…

 

Долго ехали правым берегом меж кустов голой лозы. Раз за разом лошади влезали в наметанные сугробы, ступали тяжело, натужно. Потом пошли сосны, лес. Близилось местечко.
Когда в темноте засветились желтоватые огоньки, Башлыков поравнялся с Апейкиным возком, подошел твердым шагом.
— Бюро соберем.
Апейке послышалось в голосе что-то напряженное, нехорошее. Как бы угрожающее. Не выходя из возка, ответил хрипло:
— Бюро так бюро. Перекушу и приду.
Заехал домой, пообедал без аппетита. Вера смотрела вопросительно, ждала новостей мозырьских, но он не стал рассказывать. Не было времени и не было желания.
Когда приехал в райком, Башлыков с Харчевым сидели за столом Башлыкова. Сбоку, около стены, пристроились еще два члена бюро. Остальных пока не было, ждали.
Башлыков с Харчевым проглядывали списки. Апейка заметил, на открытой странице был как раз список жителей Глинищ. Башлыков смотрел возбужденно, нетерпеливо.
— Вот где пройтись надо! — сказал убежденно.
Не мог никак забыть собрания. Красным карандашом с нажимом поставил несколько галочек.
Когда подошли остальные, отложил список, поднялся, энергичный, полный желания действовать — будто и не было дороги, нелегкого дня, — молодым, звонким голосом стал рассказывать про пленум окружкома, постановление ЦК. Отметив, что в постановлении указаны сроки коллективизации, что это вносит полную ясность в вопрос, одновременно объяснил, как бесспорное, что сроки эти крайние и что задача, почетная задача наша в том, чтоб перекрыть их в минимальное время. Только так большевики района должны понимать свою задачу. С особым подъемом, как о самой важной, Башлыков рассказал о той части постановления, где говорилось о новой политике по отношению к кулаку. В голосе его, в молодой, обтянутой аккуратной гимнастеркой и военным ремнем фигуре крылись сила и решительность. Задача эта, бесспорно, самая ответственная и тяжелая, и ее надлежит выполнить со всей большевистской твердостью, не допуская никаких колебаний.
Апейка слушал Башлыкова с настороженностью.
«Каждый вычитывает в книге то, что понравится…» — невольно думалось Апейке. Но больше смущало его в этот момент другое: Башлыков ни словом не коснулся его, Апейки, выступления. Решил не уводить внимания в сторону?
С этим недоумением он и слушал, что говорили члены бюро. Голоса были взволнованные, постановление затрагивало весьма острые, близкие всем вопросы, жизнь района, жизнь каждого из них. Апейка, слушая эти голоса, некоторое время колебался, высказать свои соображения или промолчать. Соображения эти тревожили, не давали покоя, но жизненный опыт останавливал. Высказался уже. Да и стоит ли излишне задираться.
Все же не вытерпел, будто подтолкнул его кто-то. Щадя самолюбие Башлыкова, не задевая его, мягко обратил внимание на указание о сроках, на предостережение от «игр». Увидел, как наливается лицо Башлыкова, суживаются глаза. А в глазах неожиданно злой блеск.
Что значит это злорадство? Откуда оно?..

 

Сразу после Апейки разговор утих, кое-кто заговорил о своем, о личном. Решили, что бюро кончается. Но Башлыков заставил всех умолкнуть:
— Есть еще один важный вопрос. — Голос его был жестким. — Я обязан доложить бюро о выступлении товарища Апейки на пленуме окружкома. Товарищ Апейка в полный голос высказал сомнение в тех сроках, которые мы взяли. Он призывал снизить темпы. Своим выступлением он проявил неверие в наши силы, призывал к ослаблению классовой борьбы. Его позиция, в общем, капитулянтская!
— Ого! — насмешливо бросил Апейка.
— Выступление было решительно осуждено, — голос Башлыкова еще набрал силу, стал настойчивее. Несокрушимо пошел дальше: — Мы должны отмежеваться от заявления товарища Апейки. Как заявления, которое не соответствует мнению бюро, расходится с ним! Осудить его как, по существу, непартийное заявление.
Апейка сразу поднялся, слово за словом отметал предъявленные обвинения. Говорил горячо, зло, насмешливо, и это, чувствовал, убеждало. Убеждало в главном, что он ни в чем не погрешил против постановления. Против мысли товарища Башлыкова — может быть, а против постановления — нет. Башлыкова его выступление и злоба, и насмешливость раскалили, и он заговорил еще более жестко и напористо. Стояла тяжкая, неслыханная тишина. Люди недоумевали. Этот узел взялся развязать Харчев. Он не похвалил Апейку за выступление, упрекнул за то, что оно может привести к расслабленности, демобилизовать. Но не поддержал и жесткого тона Башлыкова, его выводов. Это, однако, не уменьшило той отчужденности, которая возникла между Башлыковым и Апейкой.
Бесконечно долго, казалось, шло обсуждение, большинство членов бюро ощущали неловкость, пытались примирить их. Этому явно способствовал Харчев, которым, не скрывая этого, Башлыков был крайне недоволен. Наконец приняли предложение заведующего отделом пропаганды: «Считать, что в своем выступлении т. Апейка высказал свое личное мнение, и указать ему на неправильную тенденцию, которая может привести к смычке с правым уклоном».
Расходились почти все молча, утомленные, с ощущением той же неловкости. Башлыков остался в кабинете, за столом. Склонив голову, начал снова разбирать бумаги.
Он не скрывал недовольства.

 

Местечко спало. Дома тонули в темноте. Ветер притих. Покой и мир чувствовались вокруг. Апейка, тоже крайне утомленный, удивлялся такому слепому спокойствию. Спят и не чуют, какие события подступают к этим окнам и дворам. Спят и видеть ничего не хотят.
Было в этом глухом, вековечном покое ночи и как бы умиротворение, меньше чувствовались неприятности, тревога перед их размахом. По мере того как неприятности отдалялись, в посвежевшую от морозной ночи голову врезались разговоры о подлинном значении того, что сбылось, что начинается, разворачивается.
Харчев, усталый, шел молча, и это словно сближало их.
— Все-таки ты, брат, подумай, — сказал неожиданно Харчев как бы издалека. До Апейки не сразу дошло.
— Ты что? — не понял Апейка.
— Атака начинается, понимаешь? А ты подпругу хочешь отпустить. Перед самым прыжком. Знаешь, что может быть?
— Знаю. Седло с седоком под коня может уйти… Так?
— Знаешь.
— Дак ты ж тоже знаешь, что не всякую позицию с наскока взять можно! Вот я о чем.
— Черт его разберет тут! Только, я убежден, и зевать нельзя. И сила нужна! Силой брать надо! Без силы тут ничего не сделаешь.
— Да к силе ум нужен. С умом надо за силу браться!
Харчев промолчал. Потом сказал откровенно:
— Не нравится мне, что он, Башлыков, не по-товарищески как-то поступает. Скажи ты, умней он всех и правильней. Все нули без палочки перед ним… — Подумал, добавил: — А так мужик смелый. Далеко пойдет!.. — Добавил невразумительно: — Если не споткнется!
Снова шел молча. Уже около дома проговорил задумавшись:
— Д-да, живем! Не соскучишься!
Разошлись каждый к своему крыльцу. Двери не были заперты. Вера сразу зажгла лампу, стала собирать ужин.
Апейка ел без охоты, привычно зашел в боковушку посмотреть детей. Они спали. Постоял возле них, испытывая нежность и внезапный наплыв грусти, повернул назад. На этажерке лежали сегодняшние газеты, взял, развернул. Стал читать, но смысл того, что читал, не доходил.
Снова подступила недавняя тревога, всплывали неприятности. Будто заново вернулся на пленум, будто снова повторил, что сказал, что услышал в ответ. Припоминались жестокие, злобные слова Башлыкова. Он встал, закурил, заходил по комнате.
— Что случилось? — встревожилась Вера.
Он нахмурил брови недовольно — не спрашивай. Она и не пыталась, но он чувствовал, следила за ним, старалась догадаться сама. И он не выдержал, коротко и будто шутя, намеренно легко пересказал ей, что произошло.
Она выслушала внимательно и поняла всю серьезность случившегося. Она вообще была человеком, не в пример ему, очень осторожным. Молчала, и это молчание растравляло Апейку, словно упрекало.
— Не задирайся, — сказала она потом. Так, как говорила ученикам. — Один ничего не сделаешь. — Немного позже: — Там, наверху, тоже думают. Обдумали.
У нее была слабость — как более трезвая, более практичная, она поучала его. Слабость еще смолоду. Апейка не любил эту черту в ней вообще, а сегодня нотации жены просто раздражали его.
Она или заметила это, или догадалась.
— Тебе больше всех нужно, — сказала мягко, ласково.
Лежа рядом, долго не спали. Думали, конечно, об одном. Но Апейка не сумел преодолеть отчужденности. За упрек, за поучительный тон ее злился, за нечуткость.
Он понимал ее: за детей волнуется, за судьбу семьи. Но это не оправдывало ее и не смягчало отношения его к ней. Разве он не думает о них, не заботится?
Он понимает ее, а вот она не может понять. И, чуть только что нависнет, всегда это недовольство ее и непонимание.
Словно один остался. Когда так необходимо чувствовать друга рядом.
Что делать? Что будет?

 

Интересно и важно, вероятно, отметить такую особенность работы Ивана Павловича: события, сюжет — это также «планируется» в его набросках, записях. Но основное внимание направлено на характеры. Разгадывая характеры, открывая их для себя и в то же время создавая их, «планируя», писатель планирует и строит свой роман. Башлыков… Ганна… Апейка… Дубодел…
Башлыков
Башл[ыков], в сущности, человек малограмотный. Раньше мало учился. Не до того было, надо было зарабатывать. Потом тоже не до того, заботы другие. Только месячные курсы, лекции, доклады. Газеты урывками. В сущности, следил за тем, чтобы быть в курсе событий. Был в курсе, но все по верхам. Поверхностный весь.

 

Ссылался на Ленина. Но Ленина самого почти не читал. Не знал. И совсем не читал ни Маркса, ни Энгельса. Что же касается других философов — просто отбрасывал как никчемное.
Неуч, по сути, убежден был в своей исключительности. Смотрел на других свысока. Жило где-то в глубине его ощущение своей исключительности.
Как же, человек в курсе всего, что происходит. Ему все ясно.

 

Дать Башлыкова изнутри. Его понимание времени, событий. Ему все ясно, просто. Он гордится этим… Считает себя выше Апейки.
Башлыков убежден, на таких, как он, все держится. Боец. Не уклоняется.
Он не хочет знать слабости. И не будет знать (Ганна).

 

Башлыков на распутье. Что делать? Никогда никого так не желал.
Женился бы. Жена кулака. Пропащая жизнь.
Сама же не кулачка — из бедняков. Докажи потом. Все равно тень.
Сердечные муки (первые). Сердечные муки Башлыкова.

 

Гордится своим рабочим происхождением. Апейке: какой ты рабочий! Ты обыкновенный городской люмпен-пролетарий.
Хотя, по-моему, происхождение — далеко не все. Рабочий — покажи, какой ты. Они тоже пестрые. Разные. Не надо ссылаться на происхождение… Происхождение происхождением, а надо совесть иметь. И голову.

 

Ганна как-то приходит в райком. Засомневалась. «Свое счастье подсекла». Встреча в райкоме. Башл[ыков] неприступный.
Ганна все поняла. Идет назад: баба дурная. Знала же: не ровня. Надо было сунуться.
Успокаивает себя: хорошо — все ясно. А хотелось плакать.

 

Ганна решила поехать в местечко. Начать новую жизнь. Не век же техничкой. Ведет ее прежний совет Башлыкова.
Приходит к нему. Он словно закаменел. Жена кулака.
Не подает руки (помощи).
Назад: Глава четвертая
Дальше: Послесловие