Глава четвертая
1
На дворе было свежо и тихо. Слегка мело.
Обошла школу, тропинкой, протоптанной ребятишками, выбралась за село. За гумна.
В поле, как глазом окинуть, белизна, чистота. Только поодаль ветряк крутил крылья. Ветер свежий, мягкий.
От загуменья к шляху вела дорога, вылизанная санными полозьями. Между ними снег, побитый копытами лошадей. И колеи, и следы копыт чуть припорошены свежим снегом.
Шла колеей. Идти было легко, только ноги иногда скользили. Тут, в поле, светлей стало на душе. Не надо было скрываться от Параски. Но не одну радость несла в себе, радость омрачалась неподвластными думами. Чувствовала себя так, как бы грех брала на душу, виноватой.
Она оправдывалась перед собой: не перед кем ей виниться! Нет! Вольная птица. Все ж если не виноватость, то неловкость некоторая грызла душу, и она подумала рассудительно: может, такое потому, что не девка уже. Что была, да сплыла пора на свидания бегать. Что надо бы уже жить, как живут солидные люди. За ум пора взяться. Что-то воспротивилось в ней: такая она уж, что ей и о счастье помечтать грех? Что же, для нее все кончено?
Не только радость пела в ней, хотя будто кто-то подгонял нетерпеливо, приманивал: быстрей, быстрей! Тайный голос нашептывал, омрачал, давил на плечи, цеплялся за ноги, остерегал: не беги, остановись, пока не поздно, вернись. Но, как ни досаждал голос разума, не то что вернуться, и остановиться уже не могла. А после Евхима, после всех тех не забытых еще оскорблений, издевательств как ей было остановиться, не бежать, если впереди сверкнула надежда. Как ей было остановиться, если звала надежда.
«Что будет, то будет!» — ударило в голову горячее, необузданное.
Слева среди поля затемнела рощица, Ганна вспомнила, ее называли так же, как деревню, Глинищи. Дальше, на монотонной белой равнине, долгий, со щербинами, виднелся строй старых берез. Шлях. Издалека заметила, навстречу из-за берез выскользнули сани. Лошадь быстро трусила, приближая какого-то к ней. Она всмотрелась и успокоилась: не он. Наверно, кто из глинищанских.
Пошла тише. Постаралась принять равнодушный вид. Когда подъехали, отступила с дороги, валенки увязли в снегу. В санях были трое: двое дядек и тетка. Дядька и тетка сидели, другой дядька лежал, уткнувшись головой в воротник, видать, пьяный.
— Куда ето против ночи? — крикнул во все горло тот, что правил конем.
Тетка недобро зыркнула из-под платка. Тот, что лежал, шелохнулся, но не поднялся. Не ждали ответа, проехали себе дальше.
Она снова выбралась на дорогу. С тем же сложным чувством пошла скользкой колеей дальше.
Вот и березы. Из-за березы взглянула в одну, другую сторону — никого. Поглядела еще со шляха. Пусто. Задело, стало грустно, досадно: должно быть, ошиблась. Бежала, спешила, дурная, а тут никого. Попробовала себя успокоить: рано еще.
Что делать? Не торчать же тут, на виду! Может, шляхом пойти навстречу? Нет, еще чего не хватало.
За шляхом начинался лес. Стой стороны, у березняка, темнел кустарник. Вон и протоптанная тропочка к нему. Свернула к заснеженным зарослям, переждать.
Тихо, зябко, метет немного. Сколько простояла, неизвестно, когда донеслось аккурат из Юровичей — раз-другой фыркнул конь. Сразу вся насторожилась, вскоре услышала, как поскрипывает упряжка. Когда скрип приблизился совсем, выглянула на дорогу и молниеносно укрылась за кустом. От неожиданности похолодела.
Надо ж такое! В санях горбился Евхим. Шапка была нахлобучена, воротник поднят, но она сразу узнала. Чуть не столкнулись! Притаилась в не очень густом кустарнике, ждала. Увидел или не увидел? Будто посмотрел в ее сторону. Нет, поехал дальше…
Уже когда миновал, выглянула совсем. Евхим ехал по дороге, все удаляясь. Вздохнула с облегчением: опасность миновала. От пережитого испуга не сразу дошло, что Евхим поехал не своей дорогой. На Курени поворот был дальше, он же свернул тут, на Глинищи. Где школа.
В школу наведаться решил? Глядела вслед саням уже с другим беспокойством: заедет, дознается, чего доброго, кинется сюда… Не, не кинется, успокоила, убедила себя. Не вернется. Параска не скажет. Пошлет, не иначе, в другую сторону…
Чуть опомнившись, почувствовала, начали мерзнуть колени. Холод все больше забирал, залезал в валенки. Она притоптывала, била валенком о валенок. Как медленно тянется время, как медленно темнеет, темь как-то осторожно, несмело наступает. И тишина, от которой ломит в ушах. А на дороге ни звука.
Рано пришла, подумала она. Сказал же: «Как стемнеет». Точно оправдываясь, разговорилась с ним в мыслях, объясняла: пришлось раньше выйти. Не очень-то приятно идти впотьмах. Одной в поле. Да и от Параски избавиться хотелось пораньше…
Потемнело уже. Можно и выйти на шлях. Стала около березы, спряталась за нею от ветра, прислушалась. Ни звука. Одни березы чуть слышно шумят. И метет снегом. Дороги почти не видать.
А может, и не приедет, осенило вдруг. Может, напрасно она бежала, попусту мерзнет тут в темноте, дурная. Может, только так себе сказал, а она и поверила, прибежала. Это, однако, не очень беспокоило, думала об этом словно невзначай. Сомнения эти исчезли мгновенно, их отогнало сильное, упорное: нет, не так себе сказал. Хотел встретиться, сама видела. Может, решила, неувязка какая вышла. Не сумел почему-то, дело срочное. Не то с упреком себе, не то с сочувствием подумала: есть когда ему заниматься этим.
Мело, и шумели березы, нудно, безнадежно. На дороге ни души. Но вот сквозь метель и темень разглядела коня, когда он подошел уже чуть ли не вплотную. За конем увидела темный возок и человека. И конь, и возок двигались неслышно, медленно.
Было видно, возница придерживал коня. Он был один и как будто приглядывался. Снова охватило волнение. Сильно забилось сердце. Прижалась к березе ближе. Возок проехал потихоньку, потом вернулся, остановился. Он. Пусть постоит, пусть подождет, подумала вдруг горделиво.
Он постоял минуту, стал разворачивать коня на дорогу к школе. Навстречу ей.
Она оторвалась от березы, шагнула на шлях. Несмело окликнула:
— Эй, дядько!
Он повернул коня к ней, подъехал. Спрыгнув с возка, поздоровался.
2
— А я уже решил… — проговорил Башлыков весело, о издевкой над собой. Но спохватился, сказал торжественно: — Ну, с Новым годом.
— И вас также!
Видела, рад. От волнения сначала молчал, не находил слов.
— Давно тут?
— Не. Только что. — Какой недотепой показалась бы ему она, если бы призналась, как рано прибежала, как дрогла здесь. Как могла скрывала радость, старалась быть спокойной. Попросил, ну и пришла. И всего-то.
— Не замерзла?
Она едва сдерживала дрожь.
— Не.
Башлыков еще помолчал. Догадалась, думает о чем-то. Потом он предложил:
— Садись.
Сказал не очень уверенно. Не знал, наверно, что делать. Она села в возок. Под ней были кожух, сено. Он зашел с другой стороны возка, сел рядом.
— Поедем, — сказал веселей, чем надо было. Как бы подбадривая не только ее, но и себя.
Снова отметила уже известное ей: он не такой с ней важный, железный, как на людях. Деликатный и даже будто растерянный. Как бы смущается и не хочет, чтоб заметила. Как хлопец. Ей это нравилось.
Башлыков дернул вожжами. Хотел ехать по шляху. Она остановила:
— Лучше сюда… В лес…
Когда он повернул коня, больше из-за того, чтобы не молчать, добавила по-дружески, тихо:
— Дорога тут тихая… Тут днем мало кто… А теперь…
Ее неудержимо захватило волнение. Звенело в голове, колотилось сердце, чуть не колотило всю ее. Счастье или призрак счастья, что из того, завладели ею. Даже если бы ожидала ее погибель, все равно Ганна непременно пришла бы, кинулась, не раздумывая, не жалея.
Самое невероятное было в том, что, она чувствовала, и он тоже волнуется. И у него то же самое, как и у нее. И что, хоть только сидят рядом, они будто одно целое. В тишине этой, во тьме, в лесу, ночью. В возке, в котором они одни. И оттого, что он молчит, так бережно относится к ней, это их единство ощущалось еще острее.
— Придержи! Давай постоим, — попросила она, когда проехали немного. Сказала тихо, смущенно, будто боялась нарушить что-то. Будто заговорщица.
Почему-то хотелось стоять. Стоять среди тихого, с еле угадываемым шорохом леса и молчать. Молчать, как эти зачарованные затаившиеся деревья.
— Ты замерзла, — заметил, что она дрожит.
— Не, ничего…
Он достал кожух, накрыл ей плечи, прикрыл колени. Заботливо и нежно. Опасливо насторожилась — а ну обнимать станет, прижимать. Почему-то очень не хотелось сейчас этого. Не разрушить бы то хорошее, что полнило ее. И рада была, обошелся с уважением.
Отметила только, рука на миг задержалась на ее коленях. Долговато укрывал ей колени. Но оторвал руку.
— Я ненадолго, — сказала она.
Сказала неизвестно почему. Кто ей не давал тут быть долго? Сама себе будто приказала. Будто боялась чего-то, если останется подольше.
— Я тоже, — и добавил озабоченно: — Собрание в Загалье.
Заметила, чем-то недоволен. Не поняла, чем. Что-то он далеко в мыслях. И весь он, пригляделась, далекий. Нет, не ровня они, чужие. Подумала с упреком о себе: что еще придумала! На что надеялась! Чего пришла! Едва сдержалась.
— Есть у вас хоть часок для себя? — спросила небрежно, недобро.
— Теперь времени мало, — ответил он. — Теперь не до личных дел.
— Как же жить так?
— Горячая пора у нас теперь. Ответственная.
Он сказал искренне, просто, с надеждой, что она поймет, посочувствует ему. Она вспомнила вдруг то давнее собрание в школе. Пожалела его, но близость, которую так остро ощущала, не вернулась. Какое-то время помолчали, рядом разные, далекие.
Он, видимо, уловил эту отчужденность, она ему, конечно, была неприятна, но он не сделал ничего, чтоб развеять ее. Или неискушен в таких делах. Очень могло быть, что и не знал, как держаться, о чем говорить.
— Как ты живешь? — повернулся к ней. С трудом произнес «ты».
— Так и живу…
Сказала нарочно вызывающе, беспечно.
— Надо выходить на дорогу, — посоветовал. — На свою. Настоящую.
— Где она, та моя? — спросила с горечью, дерзко.
Он не откликнулся на ее дерзость, сказал серьезно, протестующе:
— У тебя хорошие способности. Ты многого можешь достигнуть.
— Аге! — подхватила она насмешливо. — С моей-то грамотой.
— Сколько ее у тебя?
— А нисколечки!
— Совсем не училась?
— Училась и долго. Только не тому, что некоторые. Коров доить, на кроснах ткать.
— Надо учиться.
Теперь он нашел себя. И говорил, и держался уверенно. И, похоже было, доволен своей ролью. Сильного, опытного. Мужчины!
— Теперь всюду требуются грамотные. На любом заводе. В артелях. Да и в колхозах. У вас же в школе кружок есть!
— Есть.
— А что ж не учишься!
— Попробую.
— Надо.
Он помолчал. Ганне показалось, о ней, может, думает: вот с какой темнотой связался. В душе вскинулось заносчивое: не все счастье в вашей грамоте. Своя грамота есть. «Связался!» Недолго и развязаться. Никто не набивается. Он вдруг ошеломил:
— А то, может, в местечко давай? — Опережая ее вопрос, добавил: — В местечке легче будет учиться.
Она представила себе местечко, чистое, нарядное, себя в нем, приодетую, незнакомую. Местечко было, что там ни думай, чем-то недостижимым, оно тянуло. И слова Башлыкова манили, аж закружилась голова в предчувствии неизвестного, прекрасного.
Она постаралась скрыть свой нелепый, казалось, восторг, сказала холодно, с усмешечкой:
— Что же я делать-то буду!
— У нас артели там, — ответил Башлыков спокойно, уверенно. — Работницей можно устроить. Сначала подучиться надо, конечно. Побудешь ученицей. А там мастером станешь! Рабочий класс, можно сказать. Ну, а затем и дальше можно пойти. Оттуда все дороги тебе открыты.
— Гляди! Так уже все просто! — хмыкнула она про себя, хоть от слов этих еще кружилась голова.
— Не просто, но не так страшно, как думаешь. — Он, чувствовала, злился на ее недоверие. Заговорил горячо: — Я, ты думаешь, с чего начинал? С того же, можно сказать, что и ты. Расписаться едва умел! Но решил: возьмусь, одолею все! И взялся! Кружки, курсы, комсомол! Работа и самообразование! И добился!
— Дак то вы! — запротестовала она.
— Главное, захотеть, проявить настойчивость. И всего добьешься! Ты сможешь, я вижу!
Через несколько минут он вдруг прервал разговор, сказал резко:
— Ну, мне надо ехать. Дела ждут.
— Надо дак надо, — согласилась она не без тайного сожаления.
Он повернул коня, дернул вожжи. Возок легко, неслышно поплыл к шляху, пересек дорогу. Когда по сторонам уже пошла серая гладь поля, предложил:
— Завтра выберусь, чтоб подольше. Сможешь?
— Приду.
— Туда же?
— Добре.
3
Башлыков подвез ее до гумен и сразу повернул. Скоро возок его исчез в темноте.
Она прошла несколько шагов и остановилась на тропинке, охваченная смутным волнением. Стояла одна среди потемневшего поля, между загуменьем и школой, в тишине, которую вспарывали лишь пьяные голоса, долетающие откуда-то из села. Там пробовали петь. Она не думала ни о чем, не пыталась разобраться в том, что произошло. Как будто понимала, что ни к чему теперь эти думки, не додумается все равно ни до чего.
Просто хотелось постоять одной, побыть наедине с собой. Побыть под этим прояснившимся небом, с которого перестало сыпать снежной пылью. Тешиться холодным ветром, что обвевал, свежил лицо, радоваться ощущению свободы, простору, которые так милы теперь ее душе.
Может, после Башлыкова неприятно будет увидеть Параску. Может, и такое будет. Но она не думала об этом. Не хотелось думать ни о чем. Наслаждалась ночью, тишиной, свободой.
Неохотно побрела к школе. Окно в Параскиной комнате светилось, и вновь пришла виноватость. Все же неловко вышло, не просто будет видеться с Параской, смотреть в глаза ей. Мелькнуло: лучше б она спала уже. Чтоб не встретиться сейчас, не срамиться.
Напряженность была, когда замедляя шаги, переступила полоску света из Параскиной комнаты. Ждала, вот выйдет из дверей сама, поглядит, поймет все. Не вышла. На кухне Ганна нащупала лампу, зажгла больше для того, чтобы приглушить сумятицу в душе, стала перетирать чистую посуду, переставлять то, что стояло уже на месте.
Вела себя так, будто вернулась из села, ходила проведать. Параска все не показывалась, корпит, наверно, над своими тетрадками. Или, может, понимает все и не хочет досаждать. Ганна как бы чувствовала осуждение, которое унижало, ранило ее гордость.
Постепенно возвращалось спокойствие, возвращалась и уверенность. Даже захотелось уже взглянуть ей в глаза. Пусть не думает о ней, Ганне, чего не следует!
Смело открыла дверь.
— Портишь глаза все? — сказала почти с вызовом.
Параска неохотно оторвалась от стола. Но встретила неожиданно довольной, даже счастливой улыбкой.
— Пьеску выкопала! Такая смешная! Смеху будет на все Глинищи! Тут одна ролька есть вдовы-барыни! Хочешь, дам тебе по знакомству?
— Нашла, о чем, — упрекнула Ганна.
— Нет, я серьезно! Соглашайся, пока не поздно! А то передумаю, сама возьму! Завидная ролька! Карьеру можно сделать мигом! Сразу прославленной артисткой стать! На все Глинищи прогремишь! Ну?
— Хватит мне той славы, что есть уже.
— Вот чудачка! Удачи своей не берешь! Ну, что ж, я предложила! Дело твое! Кусай потом локти себе! — Параска помолчала, почти не меняя тона, сказала — Заезжал твой бывший. — «Бывший» сказала с нажимом.
— Говорил что? — не скрыла тревоги.
— Нет, ничего. Посмотреть захотел! Соскучился!
— И не подождал!
Поговорили еще в том же духе. Параска вдруг с какой-то решимостью отчаяния предложила:
— Давай гульнем! Первый же день нового года как-никак. Не будет же больше первого!
…Вчера был вечер в школе. Полно мужиков, баб, учеников. Как всегда, и в классах, и в коридорах, и под окнами. Доклад был Параскин про новый год, ученики группками и по отдельности пели песни, читали стихи. Поставили и пьесу маленькую. Поздно начали и поздно кончили, за полночь. Параска, счастливая и утомленная, поздравила Ганну и завалилась спать…
Параска вдруг забегала, кинулась в угол, где стоял шкаф с одеждой, выхватила оттуда бутылочку, которая блеснула густо-красным.
— О! Наливка вишневая!
— Галина Ивановна спит уже, — попробовала угомонить ее Ганна.
— Ну, так мы тут!
Параска смела со стола книжки, журналы, тетрадки, поставила бутылку. Ганна поспешила на кухню. Стараясь не шуметь, второпях принесла что было закусить. Как знала, с утра приготовила студень. Так что закуски оказалось достаточно.
— Ну вот! — И слова, и взгляд Параски говорили, что она добилась того, чего хотела. С пониманием важности момента подняла чарку с наливкой, стукнула ее о Ганнину. — Чтоб добрый был год!
— Хорошо бы.
— Да и не год. Десятилетие начинается, — сказала Параска задумчиво. — Десять лет… Какими они будут?
Она тут же смахнула грусть: не для того сели за праздничный стол. И говорила, и держалась весело, по-дружески, вида не подала, что в обиде на Ганну. Наоборот, подчеркивала, что желает Ганне только добра.
Ганна видела, что доброжелательность ее от души, и ей становилось все легче, вольнее. Наконец разошлись так, что друг друга со смехом сдерживали, напоминали: Галина Ивановна спит.
Спать ложились веселые, довольные вечером, друг дружкой.
В кровати, в темноте, Ганна почувствовала, как все поплыло. Забрала, захмелила сладкая Параскина наливка. Во хмелю Ганне чудилась дорога среди белого поля, пустой шлях, Башлыков в возке. Видела и себя рядом с ним так явственно, будто и вправду сейчас сидела там с ним. Память воскресила их разговор, послышались, заволновали его слова: «Надо учиться!.. А может, в местечко давай? Там легче будет учиться… У нас артели там… Оттуда тебе все дороги открыты… Я сам с того начинал. Расписаться не умел… Главное… проявить настойчивость. И всего добьешься!.. Ты сможешь, я вижу!..» Слушая это, полнилась неукротимым, радостным волнением. Представила себя, незнакомую, чисто одетую, статную, в местечке, в Юровичах. Не одна была там, с ним! Совсем уже городская, такая грамотная, как Параска. Мечты эти неотступно пыталось сломать недоверие: «Навоображала себе бог знает чего! Так это все просто!» И все же видела местечко и себя в нем и Башлыкова, и голова кружилась от неисполнимого, что чудилось уже как реальное. «Новый год, — пронеслось в мыслях, — принес важное. Новое начинается. Началось!..» Чувствовала, как бы разорвалось или вот-вот разорвется все, что опутывало, связывало ее.
И вдруг холодком обдало: знает ли он про Евхима? Что у нее такой муж, из такой семьи. А если не знает и доведается, то что скажет? Но это развеялось легко: мало ли кто был ее мужем! Что было — сплыло.
Во сне ей привиделся город. Не Юровичи, а какой-то невиданный, громадный. И снилось, что она блуждает, блуждает по незнакомым улицам, ищет и все не может найти свой дом. В отчаянии пытается отыскать Башлыкова, он знает все. Но и его не может никак найти…
4
На другой день в сумерки, под вечер, она снова была у дороги. Сразу в потемках увидела возок. Башлыков еще издалека высмотрел ее, быстро подъехал. Когда свернули в лес, Башлыков спросил неожиданно:
— Ты была в Наровле?
— Не… — удивилась она.
— Я всего один раз. Съездим?
Она поняла, сказал не случайно. Обдумал заранее. Ответила не колеблясь:
— А чего ж.
— Так и быть, отметим Новый год и встречу!
Он повернул возок на дорогу. Мимо двух косогоров спустился к гати. На гати, где по обе стороны раскинулось открытое поле, вольнее буйствовал ветер. Болота. Когда поднялись шляхом, миновав их, по дороге навстречу прошли сани. Молча разминулись. В темноте не разобрать, кто. Их, должно быть, не узнали.
Снова остались одни, наедине с темнотой, с ночью.
— Устал я, — признался откровенно Башлыков. — Все эти ночи — собрания, сходы. И безуспешно, можно сказать. Не поддаются мужики. Руками и ногами за клочки свои держатся. Как в твоих Глинищах.
Он упомянул про Глинищи без издевки, как бы шутя.
Ей нравились его искренность и доверие. Тронуло и то, что так просто признался, будто у нее поддержки искал.
— Трудно ето людям, — сказала она, успокаивая его. — Все ж кровью наживали. А тут сразу отдай.
— Знаю, что нелегко… Но объясняем же, вбиваем в головы: никто не отбирает. Объединяем ради вашего же добра. Чтобы вылезть из бедности, из голода.
— Много слышал мужик всяких посулов на веку, потому и верить непросто.
— Да, наследство прошлого живет. Но пора уже и отвыкать от этого наследства!.. Глушь, понимаешь, дикая! Сколько ни толкуй, не доходит!
— К мужику подход нужен, — как более искушенная, добродушно посоветовала Ганна. Попрекнула по-дружески: — У тебя подходу не хватает. Горячий ты, быстро хочешь! По-городскому все меряешь!.. Ты гляди вот, как Апейка!..
— Апейка, Апейка!.. — раздраженно прервал ее Башлыков. — И глядеть не хочу, как Апейка! Апейка хромает — правый уклон явный!
— Уклон или не уклон, не знаю. А только у него подход! Хитрый он!
— Хитрый. Это правда, — согласился он охотно. Засмеялся даже: ловко подметила. — А я не люблю хитрить, — признался в чем-то очень ему важном. — Я люблю просто, по-рабочему! По-партийному… Я все время до сих пор среди рабочих жил, — с гордостью и доверительностью приоткрыл он частичку своего прошлого. — На железной дороге… Привык резать напрямик. И впредь так буду.
Ей не хотелось спорить с ним. Но была не согласна с тем, что он говорил, в жизни не всегда это разумно — резать. Решилась помочь, подсказала:
— Знаешь, временами в обход быстрее дойдешь, чем напрямик.
— Это на болоте, — отозвался резко, даже с насмешкой. — В политике надо только прямо идти.
Она промолчала. Затаив обиду, подумала: все ж они разные очень, самолюбивый он чересчур, не умеет слушать. Ехали снова молча и словно чужие. Башлыков, видимо, чтоб разрядить эту тягостную молчанку, отчужденность, разоткровенничался:
— Не приживусь я никак на вашей земле, не привыкну к вашим порядкам. По дому своему тоскую. — Как затаенную мечту открыл: — Вот выполню тут задание и попрошусь назад, к своим. В Гомель, на чугунку.
И это не понравилось: хоть и посмеивался, а словно бы хвалился городом, порядками городскими. Будто превосходство свое высказывал. Но не откликнулась на его попытку примирения больше из-за прежней обиды. Пусть знает, и мы тоже не лыком шиты, и мы с гонором.
Башлыков замолчал. Потом вдруг взволнованно заговорил о том, как был в Куренях, в ее хате, как с родителями ее познакомился.
— Мать у тебя с характером!
— С характером… — согласилась она.
Все, что было до этого, мгновенно выветрилось из души. С нахлынувшим холодком в груди ждала, что скажет сейчас про Евхима. Ждала, как удара.
Долгим, нескончаемым казалось это ожидание. Пока ждала, злилась на себя, на Башлыкова, что затеял этот разговор, душа словно закаменела. Готова была уже как могла встретить удар, когда Башлыков настиг ее вопросом:
— Ты почему одна? — Пояснил: — Не замужем?
Она прислушалась, стараясь понять: искренно ли он это, правда ли не знает или пошутить над ней вздумал? По тому, как спросил, трудно было понять, чувствовала только, что вопрос этот для него важен. Что, может, думал об этом.
Нелегко одолела волнение, выжала будто в шутку:
— Не берет никто…
— Не похоже, — твердо, серьезно сказал он. Не поддержал шутку.
Она помрачнела. Ответила небрежно:
— Попробовала. Больше не хочу.
— А что… разошлись?
Боже мой, неужто и правда ничего не знает! Не знает, определенно же. Что сказать ему?
— Разошлась. Разошлись. Нет его, считай. Помер.
— Помер?
— Не хочу про него! — отрезала.
Ехали снова молча, каждый сам по себе. Тогда он заговорил, стал покладистым, раздумывал, о житье своем рассказывал. Может, потому, что виноватым почувствовал за то, что причинил ей боль, а может, оттого, что упоминание о ее родителях напомнило о своем. Оказалось, и ему хлебнуть довелось: не в хоромах рос, в темном бараке, безотцовщиной. Отец бросил семью, мать — неграмотная женщина, зарабатывала гроши. Работала, света белого не видела. После работы на складе уборщицей ночами, выходными днями стирала белье тем, кто побогаче. Жили так, что хлеб не всегда был на столе.
Он старший. Едва научился ходить, пришлось помогать матери, зарабатывать. Началось с белья, которое мать стирала, разносил по домам. Потом отдали в мастерскую учиться на плотника. Немало перепробовал он работ, пока нашел свое место. Но и теперь не просто у него дома: сестра, Нинка, несчастная, брат, здоровый, избалованный, совсем спятил. На нэпманской дочке надумал жениться, сделать его, Башлыкова, свояком нэпмана…
Последние слова про «свояка нэпмана» Ганну кольнули, но отогнала мысль об этом. Откровенное признание Башлыкова взволновало ее: кроме того, что небезразлично было все, что ему пришлось испытать, тронули Ганнино сердце его душевность и то, что он, не таясь, открыто ввел ее в свою семью, в свою жизнь. Взволновало и то, что жизнью своей он похож на нее, можно сказать, близок ей.
От привычки за добро платить добром она тоже хоть и сдержанно, коротко, рассказала ему про своих — отца, мачеху, Федьку. Рассказала искренне, без утайки, ни словом, однако, не упомянула Евхима и Василя. К тайне этой не захотела допустить его.
Он или не почувствовал это или не придал значения. Обнял Ганну за плечи, прижал к себе. Она не сопротивлялась, не пыталась высвободиться. Не девка, знала, что это будет. Раньше или позже будет. Глубоко храня свою тайну, слышную только ей, молчала, послушная в его объятиях.
Если бы не тайна эта, было бы совсем хорошо. Но тайна была, жила в ней. Невольно, в мыслях: неужто он так и не знает ничего про Евхима? Для них, для партийных, это, кажется, важно. Или знает и не показывает. Смелый такой? Любит так? Прямая и открытая, все же не отважилась выяснять. Боялась рисковать тем, что имела. Отогнала тревожные мысли, молча радовалась его ласке, тишине, бегу возка, сероватой во тьме дороге. Мельком заметила, ехали незнакомым полем. Дорога на Юровичи осталась давно в стороне. Тянулось и тянулось это серое тоскливое поле. Потом поле кончилось, выглянули навстречу дома, кинулась под лошадь собака. Когда дома отступили, стал набегать черными купами лозняк. Возок сильно клонило с боку на бок, так что сама приникла к Башлыкову.
За лозняком пошла ровная дорога. Река, видно. Что-то сверкнуло впереди, похоже, на взгорке огонек. Потом еще один, другой. Вдруг выросла почти вплотную незаметная прежде гряда — берег. Оврагом подымались на нее, выехали на улицу. Чем дальше — больше светилось огней. Башлыков отклонился. Сидел уже ровно, держал вожжи.
Заметив какого-то человека, Башлыков остановил лошадь, спросил, где тут столовая. Дядька рассказал, как проехать к ней. Башлыков поблагодарил, тронул дальше. На площади еще остановил кого-то, переспросил. Наконец придержал лошадь возле светящихся окон. Попросил подождать, соскочил на землю. Вернулся довольный:
— Тут. Приехали.
5
В большой комнате со множеством столов было почти пусто. После дорожного полумрака и холода приятно жмуриться от света, чувствовать уют и жилое тепло. Свет и тепло сулили радость.
С ожиданием этой неведомой радости Ганна и села за стол, который выбрал Башлыков. Он снял шапку, но не сел, стоя у стола, озабоченно оглянулся. Был он теперь сосредоточен, строг, похож на того, каким видела его на сходе в Глинищах.
Появилась, что-то дожевывая, тетка-толстуха в фартучке, бросила недобрый взгляд на Башлыкова, на дверь, недовольно крикнула: кто открыл дверь? Подскочила к ним, отрезала:
— Все! Закрыто.
Объявила так, что спорить было излишне. Башлыков не шевельнулся. В лице появилось что-то жестокое. Он, едва сдерживая себя, спокойно проговорил:
— Мы с дороги. Нам перекусить.
Тетка икнула. Железно повторила:
— Сказано. Закрыто.
Лицо Башлыкова еще посуровело.
— А где заведующий?
— А что заведующий?! Нет заведующего!
— Тогда позовите буфетчицу.
В голосе его слышалась такая твердость, что толстуха, если не дурная, должна была бы сообразить, с кем имеет дело. Но она не отступала, все наседала со своим «сказано».
Башлыков не счел нужным препираться с ней, молча зашагал к буфету. Буфетчица копошилась за длинным столом со стеклянным верхом, встретила не ахти как приветливо, но ответила ему, и он решительно открыл дверь рядом с буфетом. Появился скоро в дверях с молодым худощавым прихрамывающим человеком. Тот что-то сказал буфетчице и позвал официантку, которая возле одного из столиков рассчитывалась с людьми.
Нехотя, сделав вид, что оскорблена, официантка не пошла, а поплелась к буфету.
Вся сцена вызвала у Ганны и неприязнь, и досаду. На ее характер, она от такой любезности поднялась бы давно и, стегнув подходящим словцом эту толстуху, с презрением вышла отсюда. Нужен он ей, этот ужин, если так встречают. Но вместе с тем она не могла не отметить, как держался в скверной этой истории Башлыков. То, как разговаривал, как настойчиво добивался своего, вызывало не только уважение к нему, но и признательность: заботился, можно сказать, о ней. Втайне она восхищалась и гордилась им: с таким нечего бояться, такой в обиду не даст.
Он принес из буфета темную бутылку и два стакана. Бутылку поставил между ними, один стакан перед Ганной. Был еще возбужден, но испытывал удовлетворение оттого, что добился все-таки своего.
— Есть только котлеты, — буркнула толстуха, ставя тарелку с крупно нарезанными ломтями хлеба.
— Давайте котлеты, — Башлыков и не взглянул на нее.
Вино красное, густое, похожее на вишневку. На бутылке, однако, была бумажка с какими-то зелеными ягодками, горами, красивыми золотыми буквами.
— За наше счастье, Ганна, — Башлыков смотрел ей прямо в глаза внимательно, нежно. — За Новый год!
В голосе его слышалось что-то особое: и обещание, и будто надежда. Голос этот где-то в глубине неясно волновал и тревожил ее.
Вино было хорошее, сладкое. Не вишневка, неизвестно какое. Не то что гадость эта самогонка. Вино хотелось пить смакуя. Она и смаковала, хотя старалась не показывать этого.
Он выпил, отметила, до дна, отметила с удовлетворением, потому что помнила, Параска сказала, не пьет вообще. Ради нее, значит, выпил. Она все же удержалась, отпила половину, как и положено. Половину оставила с стакане. Он заметил, попросил допить, но она не поддалась. Пусть знает, что помнит о приличии, и ела котлету с толченой картошкой, тоже не забывая, не как голодная.
Башлыков долил ей в стакан и себе снова наполнил. И снова она не допила. Ели молча. Держались, как просто знакомые, даже чужие. Ганне все это было по душе: чего срамиться перед людьми, выставляться напоказ. То, что в душе, в душе и должно быть. Для них одних. Башлыков на людях вел себя так, будто за ним все время наблюдают. Она — понимала все — держалась тоже так, чтоб никто не заподозрил ничего. Не глядела даже на него, хотя несколько раз остро ощущала его взгляд на себе. Но, хотя почти молчали, почти словом не перекинулись, было у Ганны и наверняка у Башлыкова тоже доброе чувство близости, праздничности.
Ко всему и вино, хоть и слабое, а все ж потихоньку забирало все больше и больше. Туманило голову, хмелило. Ганна чувствовала себя легко. Веселел и он. Веселел и будто красивей даже становился, проще, ближе.
6
Скоро они поднялись, вышли. Около возка Башлыков взял Ганну за локоть, склонил голову прямо к ее лицу, сказал улыбаясь:
— Ты знаешь, с самого приезда к вам у меня первый такой вечер…
Он удивлялся себе. Захмелевший, был совсем другим — открытым и добрым. И выглядел моложе.
Здесь, в потемках, в уединении, было лучше, легче: не обижала толстуха, не надо было так оберегаться чужих глаз. Свободней было. И после тепла и вина в радость был холодный ветер, который начинал кидать снегом.
Они сели в возок и поехали по местечку, безмолвно обступавшему их каменными и бревенчатыми строениями, деревьями, темнотой, в которой еще довольно часто проглядывали светящиеся окна. Но все это мало интересовало Ганну: местечко как местечко, будто те же Юровичи.
На морозном ветру хмель быстро выходил, в голове прояснялось. Все вроде бы, как и раньше, было хорошо, но чаще и чаще набегали, цеплялись, бередили душу разные мысли. Ночь. До дому не близко. Когда доберутся? Как явится к Параске в такой час? И не так Параски боялась, как Галины Ивановны. Она не то что Параска — строгая, вечно недовольная. Поймет сразу, выговаривать станет. И до дня далеко: когда наступит тот, теперешний, поздний день. День, когда можно будет вернуться, будто из гостей. Вдруг осенило: можно, пожалуй, заехать в Березовку, к тетке! Можно было бы, возразила себе, но не среди ночи!.. Как ни думай, усмехнулась, оставалось одно: ночевать в поле или в лесу, на морозе!.. А чего ж, мелькнуло дерзкое, можно и в поле, на морозе! Какая беда!..
О чем-то, может, о том же самом думал и Башлыков. Она вообще не любила, когда он втягивал подбородок в воротник пальто, задумывался. Точило подозрение, наверно, грызут его недобрые мысли. Теперь, возможно, и жалеет, что придумал поехать неведомо зачем в такую даль.
Она первая бодро объявила, что пора домой! Нагляделись, наездились уже. Башлыков будто только и ждал ее слов, сразу повернул лошадь, видно, к берегу. Ветер бил теперь почти навстречу, закидывал свежим снегом. Метель все расходилась. Ганну не пугала метель, даже радовала, вызывала какую-то странную веселость. Разгоняла тоскливые мысли. Что-то метельное, вьюжное билось в самой Ганне.
Сквозь всерьез разбушевавшуюся метель и вьюжную суету она чутко отзывалась на редкие уже огоньки в хатах. Метель разбушевалась всерьез, нещадно гасила эти огоньки. Огоньки эти тревожили ее и манили: там, где они светились, чудилась Ганне жизнь, какой она не знала никогда, совсем не похожая на ее. Там с этими огоньками пробегал мимо мир, не только незнакомый ей, но уютный, наполненный светом и теплом. Мир, который чуть-чуть было приоткрылся ей благодаря Башлыкову. И который должен вот-вот исчезнуть.
Что их ждет там, в поле? В разгулявшейся метели? На самом выезде из улицы, где уже серела широкая снежная гладь, сверкнул еще огонечек, как последний зов. И она вдруг в порыве, который завладел ею мгновенно, схватила Башлыкова за руку, за вожжи.
— Давай заедем!
Он осадил коня, оглянулся на окно. Некоторое время глядел туда. Оторвал взгляд, думал, колебался.
— Домой поздно, — сказала нетерпеливо. — Да и пурга…
Он без особой охоты подъехал ближе, сошел с возка. Постучал в окно. Там, за морозным узором, появилась чья-то тень. Башлыков попросил:
— Выйдите на минутку.
Тень еще какое-то время чернела на стекле. Потом пропала, в доме, наверное, шел совет. Наконец скрипнули двери, пропела калитка у ворот. В ней отчетливо виднелась темная фигура, можно было рассмотреть — мужчина в кожухе.
— Кто тут? — В голосе его слышались любопытство и тревога. Но он скрывал их, спрашивал спокойно, почти равнодушно.
— Метель разыгрывается, — сказал Башлыков нерешительно. — Нельзя ли остановиться у вас, покуда стихнет?
Ганна приметила. Башлыков чувствовал себя неловко. Но можно было подумать, неловкость эта оттого, что надо просить, обременять людей хлопотами. Видя, что хозяин приглядывается к ним, охотно помогла:
— В Хвойники едем. Из Михалок. В гостях были, да вот поздно выбрались.
Она легко придумывала, было весело оттого, что она вот лучше Башлыкова сумела сообразить, что сказать.
Дядька пригляделся, открыл ворота. Заехали, распрягли коней, поставили в хлев, бросили с возка сено. Вместе с дядькой поднялись на крыльцо. Башлыков долго отряхивал, обивал снег на крыльце, в сенях.
Все, кто был в хате, с интересом уставились на них: и немолодая, деревенского вида женщина, что-то чинившая; и чернявая, похожая на мать девчонка лет двенадцати, сидящая за столом с книжкой. Один хлопчик, чуть помладше девочки, стриженый, белобрысый, сидел на полке у печки. Двое или трое выглядывали сверху с печи.
Ганна и Башлыков весело поздоровались.
— Попросили у вашего хозяина позволения переждать ночь. Метель разыгралась… — сказал Башлыков хозяйке, стараясь держаться проще.
— А чего ж, побудьте, — ответила доброжелательно женщина. — Тут и заблудиться немудрено. И днем, бывает, с дороги собьешься. Если в метель перебираешься с той стороны…
Башлыков, заметила Ганна, был насторожен. Перехватила, как остро окинул взором хозяина, будто проверял: не знаком ли, не узнал вдруг, кто у него в гостях. Хотя старался держаться уверенно, Ганна чувствовала, что внутренне обеспокоен. Неспокойна была и она. Даже пожалела, что подбила его завернуть сюда. В этот миг не такой уж и страшной представлялась ей ночь в поле.
Но изменить что-либо поздно. Заехали так заехали, надо приноравливаться к тому, что есть. Повела беседу, какую надлежало вести в чужом доме, чтоб показать себя с наилучшей стороны. Поблагодарила за приют: на улице метет страх как, холод пробирает, конь уморился. Упрекнула себя за неразумность: поздно выбрались, не послушались добрых людей, уговаривали же подождать до утра.
— Правда, — рассуждала вдумчиво, — кто знал тогда, что будет, Тихо ведь совсем было!
Потом взялась расспрашивать про семью. Прежде про девочку, что склонилась над столом, как зовут, как учится, похвалила: сразу видно, что старательная. Поинтересовалась хлопцем на полке и теми, что посматривали с печи. Башлыков говорил мало, Ганна удивлялась, до чего неловким он выглядел тут. Правда, хозяин попался тоже не слишком разговорчивый, но неужто нельзя ему, такому образованному, расшевелить дядьку. Молчали оба. Одно лишь — дымили папиросами.
Похоже было, Башлыков все не мог свыкнуться с тем, что заехал сюда. Ругает, верно, себя, ее. Разозлилась вдруг на него, ну и пусть, сам виноват! Сам придумал ехать на ночь глядя! А мерзнуть в поле она не намерена! Велика охота околевать в поле в такую ночь! Тут хозяйка в разговоре как бы ненароком показала на Башлыкова: ваш муж! Ганна от неожиданности чуть не сказала всю правду, но вовремя спохватилась, ответила безразлично, будто давно уже привыкла к этому — ее «муж». Позднее не вытерпела, хитровато сверкнула глазами на Башлыкова, сдерживая смех: значит, уже муж и жена! Как он к этому, неожиданному «муж»?
Хозяйка прервала беседу, захлопотала: надо же дать повечерять людям с дороги. Она сразу попросила простить, что живут бедно, да и поужинали уже, так что пускай гости не обижаются. Башлыков кончил дымить, встал, твердо сказал, что поужинали тоже совсем недавно, заехали в столовую. Ганна поддержала его. Но хозяйка знала закон: поставила миску с огурцами, миску с капустой, нарезала хлеба. Ганна для приличия взяла огурец, съела с ломтиком хлеба. Попробовала капусту, похвалила все, поблагодарила. Следом за ней попробовал и Башлыков.
— Мы вам в боковушке, — сказала вдруг хозяйка.
Ганна от этой новости замерла. Невольно взглянула на Башлыкова.
Тот не проявил беспокойства. Он уже встал из-за стола, собирался, видно, снова задымить, потянулся в карман за папиросами. Услышав слова хозяйки, перехватив Ганнин взгляд, ответил уважительно, сдержанно:
— Не надо, — и обвел глазами лавки вокруг стола. — Нам вот тут. На лавках.
Но хозяйка рассуждала по-своему.
— Вы не думайте ничего, — успокаивала она Башлыкова и Ганну. — Там чисто.
— Я не о том, — ответил Башлыков. На миг запнулся. — Что ж мы, приехали и сразу — выселять хозяев.
— А ничего, — не отступала женщина. — У нас такой порядок. Гостю угоди, говорят.
— Гостю угождай и себя не забывай! — поддержала Башлыкова Ганна.
— Не забудем, не забудем, — заговорила хозяйка, — на полатях поспим. А вы не сомневайтесь. Там чисто. Добро будет. Идите передохните. Рано ж ехать, да и дорога не близкая.
— У вас тут на лавках хорошо, — снова попробовала отговорить Ганна. — Лучше не надо!
Хозяйка посчитала их отказ, должно быть, за обычную отговорку ради приличия. Приказав малым спать, спросив старого, закрыты ли ворота, предложила Башлыкову и Ганне:
— Лампу возьмите.
Сопротивляться было бессмысленно. Ганна для вида сказала:
— Ничего. Так постелемся.
Через открытые двери Ганна уже разглядела: боковушка была узенькая, сразу за дверью у стены стояла кровать, застланная домотканым, в клеточку одеялом. Ганна вошла туда, почувствовала, как охватывает ее озноб, колотится сердце. Ясно понимала, хозяева следят, ждут, стоять нельзя, надо действовать. С равнодушным видом сделав все, что положено, преодолевая холодок в сердце, тревогу, зашла в боковушку и вдруг разозлилась на себя: чего это она, будто на виселицу! Почуяла прилив смелости, хоть с горы головой вниз. Решительным движением сняла валенки, скинула жакет, положила на спинку кровати, у окна.
Не раздеваясь больше, быстро откинула одеяло, укрылась.
Без тревоги уже слышала, как размеренным шагом вошел Башлыков. Закрыл дверь. Впотьмах сел на край кровати, чуток подождал, будто еще подумал, стал шаркать сапогами. Снимал их. Сначала один, потом другой. Распоясался, снял гимнастерку. Делал все медленно, с трудом, как бы раздумывая — делать, не делать. Лег наконец.
Лежал неподвижно. Может, думал, правильно или неправильно поступил. Муж и жена! Ганну вдруг разобрал дурашливый смех, едва удержалась, чтоб не захохотать.
Не захохотала. Помнила, хозяева не спят, слушают.
Он долго лежал, думал. Потом Ганна почувствовала, повернулся к ней. На плечо легла горячая рука. Погладила плечо.
— Давай спать! — прошептала она.
Он не послушался, обнял, прижал к себе. Она поцеловала его и решительно отодвинулась. Приказала:
— Спи!
Он силой притянул ее к себе. Стал нетерпеливо искать ее губы, целовать. Целовал губы, целовал щеки, шею. Загорался. Руки лихорадочно ходили по спине, по плечам. Прикасались к груди, дрожали. Она отвечала на его поцелуи, отзывалась на его ласку, ее самое все больше охватывало огнем. Хотелось сгореть в этом шальном, нестерпимом огне.
Но, когда рука его, погладив колено, быстро пошла выше, она стиснула руку, отвела ее. Выдохнула горячо, неколебимо:
— Нет.
Он или не поверил ей, или не мог удержаться. Стал домогаться, злился, хотел взять силою. Но чем больше возбуждался он, тем больше нарастало в ней какое-то несогласие, обида. Что-то такое, через что она и сама не могла переступить, что было сильнее ее.
Он не понимал этого. Не добившись, обессилев, глядел куда-то в потолок. Может, ругал ее про себя. Не мог понять.
А в ней росла обида. Обида и разочарование. Долго не могла заснуть.
7
Проснулась она оттого, что рядом вспыхнул огонек.
Со сна первое время не могла сообразить, кто рядом, где она. Кольнула тревога: Евхим? Потом уже припомнилось вчерашнее.
Башлыков осветил спичкой часы.
— Надо вставать, — сказал озабоченно, заметив, что она проснулась.
Он поднялся, поискал руками впотьмах, натянул гимнастерку, стал обуваться. Когда оделся, обулся, она вскочила, нашла валенки, быстро нащупала жакет. В окне было темно, видно, зорька только занималась.
Под дверью засветилась полоска света, прорезался свет и в щели сбоку от двери. В хате зажгли лампу.
— Чего ж так рано? — встретила их хозяйка, когда они, жмурясь от света, вошли в комнату.
— Пора, — сказал Башлыков сосредоточенно. — Дорога не близкая.
— Добро ли спали?
Вопрос этот кольнул Ганну. Казалось, не только гостеприимная доброжелательность была в нем.
— А как же, — спокойно ответила. — Хорошо. Только легла, сразу как в омут. И не шевельнулась.
Хозяйка, больше для приличия, предложила, может, перекусили б перед дорогой. Но Башлыков, не колеблясь, отказался:
— Спасибо. Не хочется еще.
Ганна заметила, выглядел сегодня более скрытным и каким-то будничным. Лицо твердое, строгое. И она ощущала все буднично и трезво. Как после похмелья.
С таким настроением оба молча одевались возле порога. Завязав платок, она поблагодарила хозяйку, хозяина за то, что приютили, спасли, можно сказать. Озабоченная, вышла во двор. Башлыков задержался, уже одетый, не пошел следом, подумала, а вдруг заплатить хочет.
На дворе было еще очень холодно. Еще и не рассвело. Заметила острый прощальный взгляд хозяйки, замешательство хозяина: возможно, что-то заподозрили. Догадались, наверное, какие они муж и жена. Не дай бог, еще за ночлег платить вздумает! Вовсе удивит, насторожит…
Легче стало, когда выехали за ворота, остались одни. После метели стало проясняться, во мгле она различала хаты в стороне, которых вчера не видно было. Спустились по склону, очутились на темной, неприветливо однообразной глади. Вокруг только снег в этой просторной тишине, и они одни среди снега и тишины.
Запах снега был чистый, свежий. А в душе ни свежести, ни чистоты не было. Не было ни легкости, ни радости.
Дорога плотно занесена сугробами, и лошадь грузла, шла медленно. Ее никто и не подгонял, спешить нечего, времени было достаточно. Уже ехали другим берегом, когда развиднелось, просторно раскинулась широкая белая ровность. Почти все время Башлыков молчал, жил какими-то своими заботами, своими думами.
Когда показалась невдалеке Березовка, Ганна попросила остановиться. Сказала, пойдет дальше пешком.
— Подвезу еще, — буркнул он.
— Не надо.
Он остановил лошадь.
Она не сразу сошла. Сидела еще, уткнувшись в воротник, думала. Потом вскинула голову, отважно посмотрела в упор в глаза. Осмелилась на то, что угнетало ее и что боялась открыть. Что будет, то будет! Пусть знает!
— Ты чего? — удивился он.
— Вот думаю. Виновата я перед тобой… Виновата. Очень. Не сказала тебе, что нужно.
— Что?
— Кто был мой муж.
— Кто он?
— Евхим. Глушак Евхим. С Куреней.
— Евхим Глушак?
Она видела, лицо Башлыкова тут же сделалось серым. Но вместе с тем Башлыков глядел на нее, точно еще не веря, будто ждал, что вот-вот скажет — пошутила.
— Вы развелись? — спросил, точно искал просвета.
Беспощадная к себе, ответила:
— Доля нас развела.
Она спрыгнула с возка. Собиралась уже идти, но постояла, повернулась к нему. Какой-то миг смотрела на него, точно ожидала чего-то, а чего, и сама не знала. Что-то взметнулось в ней. Быстро, порывисто подошла к нему.
— Вот и все! — сказала решительно, жестко. Обняла, поцеловала. Отдала поцелую, казалось, всю себя.
И с той же решительностью оторвалась. Пошла от него. Ясно понимая, что уходит навсегда. Что все кончилось.
Едва начавшись.
На этом обрывается роман Ивана Павловича Мележа.
Далее публикуются наброски, эскизы, которые остались в архиве писателя.