Книга: Ядро ореха
Назад: ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
Дальше: ЯДРО ОРЕХА Повесть

ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ

1

Четыре человека, четыре занимающих ответственные посты товарища собрались в кабинете управляющего трестом «Калиматбурнефть» Николая Кожанова на чрезвычайное совещание.
Назип Курбанов, парторг конторы бурения, с неразлучною трубкой в руке устроился у окна, ближе к свету; Лутфулла Дияров, буровой мастер, сложив свои крупные, сухие и темные от долгой нефтяной работы руки на коленях, сидит прямо напротив секретаря; Андрей Горностаев, представитель татарского обкома профсоюзов, худой, почти прозрачный, ростом от силы полтора метра старичок, сутулится у самой двери на громадном для него стуле, вид у него невозмутимо-нейтральный, и если бы не блеск смородиновых, живо заинтересованных глазок из-под старомодного на малюсеньком носу пенсне, можно бы решить, что человек этот не имеет к совещанию никакого отношения; и наконец, Митрофан Зозуля, директор конторы: он стоит, опираясь руками на кожановский стол и взглядывая временами не очень ласково на самого управляющего, который насупленно меряет шагами личный кабинет, говорит быстро и убежденно, четко и чисто произнося русские слова:
— Мы знаем, что и сколько сделал Тимбиков. Мы не забыли его рекордов, мы помним их, Николай Николаевич. За эти рекорды мы возносили Тимбикова до небес, шумели о нем по всему Союзу. Это все — правильно. Но верно и то, что Тимбиков искалечил работающего под его началом бурильщика Арслана Губайдуллина, это — тоже правда, и никуда от нее не денешься. За свои славные дела Тимбиков получил достаточно наград, теперь же, провинившись, должен ответить и за свой, мягко говоря, проступок. Я думаю, Тимбиков не побоится понести наказания, он не трус и не подлец, это лишь послужит ему уроком.
— И какого же наказания он, по-вашему, заслуживает? — резко перебил директора Кожанов.
— Я считаю так: снять Карима Тимбикова с мастеров и оставить его в конторе рядовым бурильщиком. Других мнений у меня нет.
— Товарищ Курбанов, как оценивает происшедшее партийная организация?
— Налицо злоупотребление служебным положением, что же еще? Тимбиков, как буровой мастер, принудил бурильщика Губайдуллина к работе запрещенными техникой безопасности методами — вот так.
— Кто может это подтвердить?
— Буровики из вахты Губайдуллина, конечно... В один голос утверждают. Впрочем, и до этого происшествия было известно, что Тимбиков явно злоупотребляет властью, например, возьмите случай с Каюмом Мардановым. На пятнадцать минут опоздал человек к автобусу, а мастер взял и выгнал его с буровой, мало того, добился еще через трест полного увольнения Марданова. И трест санкционировал подобное самоуправство! Ведь он ни с коллективом не советовался, да и вообще не удосужился поинтересоваться даже, отчего тот опоздал, мда... Все знают, чем это кончилось: в тюрьму угодил Марданов. По-моему, у ЧП, которое мы разбираем сегодня, есть и своя подоплека, свои объективные причины, вам это не кажется? А вот давайте посмотрим... Во-первых, захвалили мы его изрядно, или, как говорит Митрофан Апанасович, до небес вознесли, кто не согласен? Точно! Ходил он всегда этаким героем, а того, что рекорды не только его рук дело, но еще и всего коллектива, что над проблемами скоростной выработки бьются десятки институтов, сотни ученых... короче, чувствовал он себя частицею всеобщей и великой армии труда? Куда там! А мы ему помогли это почувствовать? Куда там! Парень-то простой, даже простоватый, знаний у него всего-то семь классов, далеко ли он мог видеть? А тут и газеты тебе, и журналы, и радио — да все о нем: Тимбиков — талант, Тимбиков — чуть ли не гений! И вы тоже, Николай Николаевич. Понятно, закружилась у парня голова, возомнил себя бог весть кем, простота, как говорится, в иной раз хуже воровства. И не рос, естественно, учиться не хотел, а нам нужно было раскрывать возможности скоростного бурения, не до его учебы — давай! Гони! Теперь вот, когда споткнулся он, и рты вроде бы пораскрывали... Как же, мол, так? Как он до такой жизни-то умудрился доехать, ай-яй-яй! А может, мол, это просто случайно вышло, он же не хотел, он — хороший, а там — несчастный случай, вот он и влип. Пройдет, мол, раз на раз не приходится. Нет уж, товарищи, давайте-ка мы сегодня со всей серьезностью подумаем над проблемой Карима Тимбикова, нашего славного рекордсмена, чуть не погубившего в погоне за рекордом жизнь человека. Конкретный пример: иногда заработок Карима в месяц достигал пятнадцати тысяч, может инженер получать такие деньги? Нет. После пятнадцати лет учебы — не может. Ночи напролет просиживая над книгами — не может. Решая сложнейшие задачи, производя грандиозные расчеты — не может. Вот то-то и оно. А раз так, само собой, Карим и думает: «Я все могу. Инженер? Тьфу! Я вот вдвое меньше учился — а получаю вдесятеро больше! Выходит, я — главнее!» Разве это не первый и основной повод к тому, чтобы пробудились в нем ростки этакой чванливой гордости, зазнайства?
Во-вторых, как я уже говорил, все рекорды приписывались ему одному, о коллективе не упоминали, если и упоминали, то только после него. Но когда вдуматься, ведь не он же все это совершил — для того чтобы открыть нефтяные районы, названные Вторым Баку, чтобы исследовать земли от волжских низин до Уральских гор, чтобы добраться до уникальных залежей нефти, академику Ивану Михайловичу Губкину пришлось потратить всю свою жизнь; когда инженеры-геологи составляли геологическую карту Ромашкинского месторождения, Карим еще и знать не знал, что такое нефть. А возьмите буровое оборудование? Это же все гигантский кропотливый труд многих ученых, конструкторов, заводов, рабочих, всей нашей страны! Или тампонаж, каротаж — тоже очень тонкая работа, требующая специальных аппаратов, специальных знаний. Что вообще может Тимбиков без специалистов? Вся буровая от малейшего винтика до мудреного турбобура — плод их усилий, их ума! Но мы это забываем. Забываем и человека, который обучил нашего славного рекордсмена мастерству буровика, — вот сидит перед нами Лутфулла-абзый Дияров, а ведь для того, чтобы самому научиться мастерски бурить землю, пришлось Диярову тридцать лет работать вдали от родных краев, объездить вдоль и поперек всю страну, шутка ли? А уж если мы забываем, будет ли об этом помнить Карим Тимбиков? Вот и вырос на наших глазах и при нашем попустительстве Иван, не помнящий родства, единоличный герой, плюющий сверху на все законы рабочего коллектива. Но ведь работают с ним люди — буровики Джамиль Минзакиев, Борис Любимов, Хаким-заде, — восемнадцать человек, и это благодаря их тяжелому физическому труду устанавливаются все рекорды! Разве говорили мы о том с Каримом? Казалось, сам должен понимать, но вот, видимо, не понял... В результате — член нашего коллектива, только что окончивший школу буровиков, стремящийся к дальнейшему росту, могучий, здоровый, попал теперь на больничную койку, может, еще и инвалидом останется...
Курбанов умолк, некоторое время сидел молча, остальные тоже молчали. Вскоре он глуше и еще значительнее продолжил:
— Мы все виноваты, Николай Николаевич. С полгода назад Лутфулла-абзый говорил мне, упорно говорил, прямо-таки хватал за шиворот... Погубим, мол, хорошего парня, испортим, надо сейчас же принимать меры! Тут, кажется, посторонних нет, скажу откровенно — не хватило у нас принципиальности. Что бы мы ни предлагали, трест все время был против, брал Карима под свое крылышко. И мы сдались. Я, Николай Николаевич, говорю это вам честно, в глаза... Раз уж собрались, заседаем тут, забыв о работе, с самого утра, так давайте говорить начистоту, без экивоков и взаимолюбезностей.
— Я и сейчас категорически против! — выступил наконец Кожанов неожиданно и громко. — Да, против. Свои мысли же не скрывал и скрывать впредь не собираюсь. Я против того, чтобы снимать Тимбикова! — На тугом, коричневатом лице Кожанова взыграли яростно желваки. Словно желая вознаградить себя за долгое терпение, он заговорил вдруг горячо и запальчиво, обрушив на присутствующих буйный водопад слов: — Тимбиков — мастер! И должен быть мастером! ибо настоящий талант. Такие не падают с неба, это мы его нашли, и мы его вырастили, слава Тимбикова — слава треста, какой мы имеем полное право гордиться. И все это одним махом к чертовой матери?! Товарищ Курбанов заявил тут, что Карим зазнался, и в доказательство вытащил на божий свет всю историю нефти чуть ли не до седьмого колена. Но если идти подобным путем, то моя способность мыслить восходит к первой обезьяне, взявшей в руку обломанную палку, и я каждую секунду должен был бы вспоминать и благодарить моих изначальных обезьяньих предков — смешно! Нет, дорогие товарищи, пора перестать заниматься демагогией и назвать вещи своими именами. Сколько скважин пробурил Тимбиков? Сколько тысяч тонн нефти дали эти скважины? Сколько самолетов поднялось на этой нефти в воздух и сколько из нее получено лекарств, чтобы вылечить больных, таких, как Арслан Губайдуллин? Вот что значит — мыслить по-государственному. Тимбиков ошибся, и ошибка его серьезная, но я категорически против того, чтобы снять его с должности, он должен исправить свой промах еще более выдающимся трудом!
Кожанов вытер лицо большим клетчатым платком и зажег папиросу.
После него слова попросил Лутфулла-абзый. Встав неторопливо с места, он откашлялся и заговорил негромко и не спеша:
— Как-то все это получается странно, товарищи. Николай Николаевич грудью тут бросился за Карима Тимбикова, будто мы его, не ровен час, утопить собираемся или мстим ему за что-то... В чем дело: разве кто говорит, что Карим — не мастер? Кто может сказать, что Карим не работал больше всех? Кто говорит, что он впредь так не будет работать? Что касается работы, Карим за нее душу отдаст, любит он свою работу, это — хорошо. Но если мы все хотим, чтоб он и дальше трудился не хуже, чтоб этот случай запомнился ему на всю жизнь и стал крепким уроком, чего же мы в жмурки здесь ходим, в «слепых козлов» играем, а? Собрались-то в беспокойстве же за судьбу нашего товарища, близкого и дорогого нам, а все чего-то грозимся друг другу, пугаем — категорически там или еще... Вот сидит здесь товарищ из профсоюзов, он там дотошно все проверил, что произошло на буровой Тимбикова, написал, как есть. Пусть прочтет, тогда и решим: оставлять Карима мастером или же это будет неправильно.
— Ну как, товарищи, читать? — спросил Горностаев.
— Читайте, — Кожанов вновь был подчеркнуто сух и холоден.
Представитель облсовпрофа поднялся со стула и, маленький, где-то до пояса Кожанову, стал читать неожиданно звучным, с металлическими позванивающими нотками голосом:
«ЗАКЛЮЧЕНИЕ ТЕХНИЧЕСКОЙ ИНСПЕКЦИИ ТАТОБЛСОВПРОФА:
8 марта 1955 года, г. Калимат. По поводу несчастного случая с бурильщиком 2-й конторы бурения треста «Калиматбурнефть» товарищем Губайдуллиным А. Ш., происшедшего 5 марта 1955 года на буровой 1455.
I. Обстоятельства, при которых произошел несчастный случай.
5 марта 1955 года в три часа дня на буровой 1455 второй конторы бурения треста «КБН» на вахту заступил бурильщик Арслан Шавалиевич Губайдуллин. В процессе подготовительных работ понадобилось опустить в забой 18-дюймовую обсадную трубу. Ввиду того, что на буровой не имелось необходимого оборудования — элеватора, хомута, — бурильщик тов. Губайдуллин А. Ш. отказался опускать направление. После этого буровой мастер Тимбиков К. Т. обругал бурильщика и принудил его к выполнению вышеназванной операции запрещенными методами, то есть не используя элеватор или хомут.
Бурильщик тов. Губайдуллин А. Ш. был вынужден проводить опускание направления с помощью КЛ-3. В ходе поднятия обсадной трубы в вертикальное положение 18-дюймовая труба вследствие инерции начала падать в сторону пульта управления, у которого находился бурильщик, и, так как КЛ-3 не удержала ее от падения, рухнула неожиданно вниз, сломав при ударе о землю левую ногу бурильщика тов. Губайдуллина А. Ш. Пострадавший был незамедлительно отправлен в больницу, где ему оказали необходимую помощь и заключили сломанную ногу в гипс. В данный момент утверждать, что пострадавший вылечится, невозможно: есть опасность, что ногу придется ампутировать.
Необходимо отметить также, что в акте расследования, проведенного специальной комиссией треста «Калиматбурнефть» по данному несчастному случаю, содержится необоснованное обвинение бурильщика тов. Губайдуллина А. Ш. в том, что он якобы сам виновен в происшедшем несчастном случае, в результате которого была травмирована его левая нога. Одновременно прямой виновник, мастер Тимбиков К. Т., указан как второстепенный. Комиссия в заключении ограничилась требованием к администрации треста «КБН» объявить мастеру выговор. Поэтому представитель горнотехнической инспекции Госгортехнадзора СССР тов. Дозоров в замечании к акту комиссии треста «КБН» указал на предлагаемые меры взыскания как на чересчур легкие и потребовал снять мастера Тимбикова К. Т. с занимаемой должности сроком не менее чем 6 месяцев. Несмотря на это, руководство треста приказом за 73 (от в марта 1955 года) объявило тов. Тимбикову только выговор.
II. Причины несчастного случая.
1. Отсутствие на буровой № 1455 необходимого оборудования (элеватора, хомута).
2. Грубое нарушение на буровой 1455 §§ 44, 88, 91, 131, 138, 186, 201, 205, 244 «Правил техники безопасности для нефтяной промышленности».
3. Злоупотребление служебным положением мастера 2-й конторы бурения треста «КБН» тов. Тимбиковым К. Т., выраженное в принуждении к работе запрещенными методами.
III. Заключение.
Исходя из вышеизложенного, можно сделать следующие выводы:
1. В несчастном случае, происшедшем с бурильщиком тов. Губайдуллиным А. Ш., виновен полностью мастер Тимбиков К. Т.
2. Контора бурения должна выплачивать бурильщику тов. Губайдуллину А. Ш. заработную плату в размере 100% вплоть до окончательного его выздоровления (на основании ст. 410 КЗоТ РСФСР из этой суммы вычитаются деньги, полагающиеся по больничному листу).
3. Так как прямым виновником данного несчастного случая является буровой мастер тов. Тимбиков К. Т., на основании ст. 83, 9, 10 КЗоТ РСФСР возложить на него материальную ответственность за происшедшее.
4. Сумму, выплаченную по больничным листам, перевести на счет Государственного социального страхования (69107, ст. 413 ГК РСФСР).
Технический инспектор Татоблпрофа —
А. ГОРНОСТАЕВ».
Представитель профсоюза дочитал свои бумаги и, не взглянув ни на кого, с прежним невозмутимым видом опустился на широчайший под ним стул.
В кабинете воцарилась тишина.
Потом Кожанов обвел взглядом всех и каждого, кивнул в никуда:
— Какими будут мнения?
— Что уж тут мнения... Все ясно-понятно. Ставь на голосование, — сказал утомленно Лутфулла-абзый.
За снятие Тимбикова с должности проголосовали трое, и лишь Кожанов упрямо стоял на своем...

2

Арслан почувствовал сквозь сон, как кто-то склонился над ним, тронул его руку... вслушивается... тяжело всплыв, открыл вдруг глаза и будто ослеп: плыла в резковатом воздухе комнаты желтая косынка, из-под которой щедро выбивались темные шелковые волосы, струились приятным водопадом, сияли тонко и прохладно. Сеида. Откуда? Но косынка белая, почему же пылает так ярко? Наверное, это круги перед глазами... На самом деле, Сеида. Арслан наконец уловил течение реального вкруг себя и поплыл в нем-согласно и слабо, улыбаясь благодарно красивой девушке, что склонилась над его койкой в больничной палате.
— Ну... как вы? — спросила почему-то шепотом Сеида.
— Голова немного побаливает.
— Пить хотите?
— Чайку бы выпил.
— Хорошо. Сейчас принесу.
Она легко оказалась у неслышно распахнувшейся двери, вспыхнула желтым огнем косынки и исчезла вслед за мятущимися пятнами глубоких и туманных цветов. Постепенно в глазах у Арслана просветлело, и он, уставясь в невозмутимо уже белую высоту потолка, отдался своим мыслям.
Посреди однотонного безмолвия, наверху, под матовым плафоном, лепное алебастровое кружево — цветы, листья, розеточки... Нелепая история, брат Арслан, глупейшая. Долго, интересно, промаринуют здесь? А если нога не срастется... ампутируют? Он невольно застонал и тут же смущенно оглянулся, но, кажется, соседи по палате не обратили внимания — деловито спали. Было их двое; один укрылся с головой, сопел глубоко и ровно, простыня над ним мерно колыхалась; второй опустил почти до пола темную руку, а ус у него светлый и розоватое, наголо бритое темя. Наверно, давно лежат, свыклись уже, спят спокойно.
Только что был он здоров, но как-то об этом не думалось: встретился с Мунэверой, ходил к сестре, две вахты подряд, в ночь, в буран, вкалывал на буровой... Кто же мог подумать, что через день буквально будет валяться на больничной койке, в палате, где пахнет лекарствами, — любому оттого станет тревожно и боязно...
Вспомнилось, как, надуваясь, орал Карим и в холодной ярости, оскорбленный его руганью, пошел он на буровую; жуткий миг, когда труба раздавливала ему ногу, — Арслан передернулся, будто от неожиданной капли, упавшей за шиворот. Если бы не обложил его «герой» столь мастерски и несправедливо, разве поддался бы он минутному порыву, разве взялся б за работу, заведомо чреватую аварией?
В город его доставили первой встреченной на дороге машиною, кажется, порожним грузовиком. Нога была сломана чуть выше щиколотки, болталась вместе с ботинком, как тряпка, отчего глядеть на нее было очень странно и, несмотря на неимоверную боль, как-то чуждо. Когда он приходил в сознание, то тупо радовался, что не успел переобуться в сапоги, — снять их, по его представлению, было бы невозможно, и все-таки он пытался зачем-то придумать, как это сделали бы в больнице, но при одной мысли об этом падал в черную беспамятную пропасть...
Поначалу ему наложили просто шину. Потом провезли на тележке в какую-то комнату, куда несколько погодя вошли пятеро здоровенных мужчин, в одинаковых белых халатах, белых шапочках, длиннопалые, узкогубые — врачи-хирурги; впрочем, может, таким был только один из них, но Арслану тогда показалось, что все. Хирурги скоро, как на оперативной летучке, посовещались, потом положили его на широкий стол рядом с замысловатым аппаратом, выключили свет и включили прибор, оказавшийся скромно и не страшно рентгеном.
При потушенном свете вошла осторожно медицинская сестра. Встав у изголовья, она застыла в тихом напряжении — ждала, видимо, указаний хирургов.
Двое взялись за сломанную ногу у колена, двое — за ступню, пятый возился с аппаратом, сестра в это время шепнула:
— Руки... вытяните руки. — Голос ее показался Арслану знакомым, отвлекаясь от боли, он пытался вспомнить его, тогда этот знакомый голос настойчиво повторил: — Арслан-абый, вытяните руки! — И еще: — Обе, обе! Вот, держитесь за мои. Крепче!
В тот же миг он понял, что это — Сеида. Было ему оттого и хорошо, и неловко. Он все же послушно протянул руки и ощутил прикосновение маленьких, теплых ладошек, а вслед за тем и дружеское пожатие их.
Хирурги, поглядывая на сине светящийся экран, принялись за сломанную ногу, стараясь совместить обломки кости, тянули и крутили ее почем зря истово и убежденно. Арслан, стиснув зубы, скрипел ими и цеплялся за руки Сеиды, безостановочно заползал будто куда-то в гору, деревенел и мотался, но среди всплесков доходящих до самого сердца приступов безумной боли каким-то чудом оставалось постоянно, жило, свежей травинкой сквозь асфальт страданий, пробившееся в нем нежное чувство к Сеиде, чувство глубокой благодарности.
Минут через пять хирурги выбились из сил, остановились, решили передохнуть.
— Нервы очень крепкие. Выдергивает — и все, — сказал один с искренним сожалением.
— Да, парень — здоровяк каких мало, — согласился, утираясь салфеткой, другой, тот, что держал у колена.
— Ну ладно, начали.
И хирурги накинулись на распухшую, казалось, вобравшую в себя все ощущения мира ногу с какой-то свирепой беспощадностью, дергали и вертели, вслушиваясь в бурчание направляющего у тусклого экрана в голубоватой вспыхивающей темноте.
— Держитесь, Арслан-абый, крепче, я не отпущу, — сказала ему на ухо Сеида.
В одно время кость где-то в кровавой глубине задела о кость, и ток, посильнее электрического, ударил Арслана, облившегося холодным потом; он удержался от звериного стона лишь потому, что руки его лежали в ладонях Сеиды.
Хирурги вконец измучились, но надежды не теряли, приученные к такому своей профессией. Передохнули еще раз, установили экран поудобнее и взялись все впятером. Примерились, кто засопел, кто затаил дыхание, и дернули — тут же одной грудью эхнув, будто скинули с плеч немалую гору. Во тьме перестали носиться звуки и вздохи, кажется, обломки соединились. Да, скорее всего так оно и вышло: Сеида отпустила его руки и замечательно холодным, влажным полотенцем принялась вытирать горящее лицо Арслана.
Тот хирург, который ранее возился с рентгеном, пробасил что-то второй медсестре и стал быстро накладывать на ногу Арслана гипсовую повязку; словно в знойный полдень дуновенье прохладного ветра, подействовало на больного это мокрое и ледяное, что обволакивало постепенно его горящую огнем ногу, боль в которой прыгала и металась, разрывая будто ткани, корежа суставы. Арслан почуял, как силы покидают его, немощно свесились к полу руки, деревенело тело, казалось, нога с каждым ударом сердца все разрасталась и тяжелела. Он впал в беспамятство...
Очнулся Арслан в больничной палате на три койки — лилось сквозь окна щедрое солнце, лились из-под косынки Сеиды мягкие шелковые волосы, сама она, наклоняясь к нему, спрашивала о чем-то... Может, сон был? Свет стал тусклым, — наверное, солнце зашло за тучи, Сеиды нет... Только на потолке расползается лепной узор да спят рядом незнакомые еще соседи...
Он силился разобраться в снах и в яви, когда открылась дверь и Сеида с большим китайским термосом в руках подошла к его койке, налила ему стакан золотистого чая. Подождав молча, пока он допьет, она спросила:
— Мунэвера-апа пришла. Хочет видеть вас. Пустить?
— Нет! — резко, не думая, воскликнул Арслан.
Сеида, не выказав удивления, лишь вздрогнув, вышла, и он сам поразился, с какой силой было сказано его «нет», но признаться в истинной причине отказа долго еще не решался даже самому себе.
Силы небесные, неужто же из-за Карима он не захотел видеть и жену его, Мунэверу?..

3

После совещания Николай Николаевич вышел с твердой решимостью: не уступать. Нет! Снять Тимбикова — значило втоптать в грязь собственный авторитет, поступиться собственными убеждениями, в правильности которых Кожанов не сомневался ни минуты.
Дома он закрылся в своем кабинете, сел за письменный стол и, выбирая слова лаконичные, но значимые, стал писать письмо в Бугульму, в объединение «Татнефть». Объяснил в нем высокому начальству, что — как специалист и как руководитель — не имеет права устраивать чехарду с кадрами нефтяников, губить талантливую молодежь; поэтому, в связи с нежелательными настроениями в коллективе, вынужден, подчиняясь долгу и совести коммуниста, доложить о сложившейся обстановке и просит учесть ее, пока не поздно. Сожалел, что отнял у начальства драгоценное время, но указал твердо на могущие возникнуть последствия: спад темпов, развал организации труда и т. д. и т. п. Писал долго, часто задумывался, но убежден был глубоко.
Садился Николай Николаевич за свое послание — словно камень стыл у него в груди, но мысли о будущем Тимбикова, казалось, несколько смягчили его холод; чувства проснулись, ожили в глубине души тепло и неспокойно.
Отложив письмо, посидел он, барабаня пальцами по столу, уставясь озабоченно куда-то в пространство, в точку, видимую им одним. «Надо завтра выкроить время, зайти в больницу к тому парню. Как бы пострадавший не испортил все дело, черт знает куда он может сунуться...»
В тот час, когда Кожанов, удерживая на плечах короткий и тесный халат, шагал по больничному коридору, Арслан только-только проводил друга своего, Атнабая Бахитгараева. Принес ему «солнечный парень» полную сетку компотов, консервов, папирос и яблок, а еще — охапку городских новостей, высыпанных шумно и весело безо всяких хитрых расспросов о больной ноге. До него все навещавшие Арслана, особенно отец и матушка, начинали разговор именно с «болезной» этой ноги и до самого прощанья не выпускали несчастную из виду, охая и ахая, причитая и гадая, чем раздражали самого Арслана до головных болей; Атнабай же словно и не понимал, что находится в хирургической палате: крепко бил Арслана по плечу, хохотал и даже, вытащив из кармана спички, предложил развести на полу небольшой костерок, после чего пожилая медсестра, менявшая рядом белье на койках, сделала страшные глаза и закричала басом: «Эй, милый, ты у меня брось! А то я над тобой сейчас процедуру совершу!» И оттого, что друг оказался столь удивительно чутким, Арслан просветлел лицом, будто весеннее солнце лучами пронизало саму душу его.
Поэтому, увидев в дверях палаты Николая Николаевича Кожанова, в смешном халатике, но выглядевшего тем не менее величественно и гордо, он в первый момент просто удивился, может, почти обрадовался; потом, опомнясь, он все же помрачнел. Конечно, в его воле было принять неожиданного посетителя или повернуть его восвояси, однако то, что управляющий трестом собственной персоною заявился в больницу, несомненно имея что-то сказать ему, пострадавшему, удержало Арслана от хмурого сопротивления, заинтриговало и заставило молча ждать развития событий.
— Можно? — без тени замешательства промолвил управляющий.
— Входите.
Николай Николаевич, словно желая скрыть что-то нежелательное, одернул куцые полы, прошагал жестко к койке Арслана и, поздоровавшись наклоном красивой головы, сел на окрашенную белым, низенькую табуретку.
Поначалу слова вылепливались с трудом, вязались в скупые фразы о больничном житье-бытье, тяжело падали в воздух, и от них, словно круги по воде, расходились значительные и выжидающие паузы.
Так прошло с полчаса: Арслан все не мог уяснить причину, побудившую управляющего прийти сюда, в больницу, оттого наконец не вытерпел и сам начал расспрашивать Кожанова о делах на буровой.
Управляющий был далеко не глуп, сразу понял, что Арслана прежде всего интересует положение Карима Тимбикова. Понял он также и то, что мастер, изувечивший своего бурильщика, не удосужился навестить его в больнице; был Кожанов этим не только страшно раздосадован, но и дал себе слово вызвать Тимбикова и устроить ему головомойку: «Нашкодил, так умей же, дурак, и очиститься!»
Николай Николаевич признал, впрочем, чистосердечно и вслух, свою вину тоже: дай он тогда Губайдуллину разрешение перейти в другую бригаду, — конечно, беды б не произошло бы... О том, что несчастье могло случиться с любым другим нефтяником, он не думал, и хотя извиняться перед человеком, стоящим ниже его по положению, приходилось ему впервые — лицо Кожанова осталось невозмутимо прежним, сухим, без проблеска раскаянья в глазах.
Арслан, неотрывно глядя в лицо управляющего, чувствовал, как по спине пробежала холодная дрожь: в голосе Кожанова выразилась черствая душа его, от которой становилось даже темно и страшно... Но в этот миг, досказав свои в меру самокритичные слова, Николай Николаевич секунду глядел в глаза собеседника и улыбнулся так хорошо, мило и человечно — что все страхи Арслана относительно твердокаменности сердца Кожанова растаяли тут же без следа в жаркой искренности его улыбки.
— Товарищ Губайдуллин, — после недолгой паузы заговорил управляющий, превращаясь снова в гранитную глыбу, — хочу вам задать открыто один вопрос. Как вы смотрите, — простите, но это очень важно, — на то, чтобы Тимбиков был оставлен на должности мастера?
— Какое значение для вас могут иметь мои слова?
— Самое решающее. В ваших руках его судьба: погубить выдающегося нефтяника или же сохранить его для будущих дел. Вопрос этот, повторяю, очень важный и никакой двусмысленности не допускает. Оставшись мастером, он сумеет искупить свою вину, работать, достигнуть новых успехов в труде. Если же прогнать его...
Арслан без прежнего содрогания смотрел на тонкие, сведенные в удар лезвия губы, в ледяные глаза Кожанова, угрюмо молчал, но улыбка, которая только что мелькнула на этой застывшей маске мимолетным лучом зарытого в тучи солнца, согревала все еще его душу.
— Я сам виноват, — сказал Арслан с внезапной вялостью.
Кожанов подался вперед:
— Как?!
— Должен был до конца оставаться принципиальным. Сорвался...
— Ах, вот вы о чем. Нет, вины это с него не снимает!
— Все равно. Я на него зла не таю. Ну к дьяволу, пусть делает, что хочет.
Кожанов вновь осветился удивительной улыбкой.
— Претензии к тресту у вас есть? Чем мы можем помочь?
— Да ничего мне не надо...
— Ну, это вы по молодости. Я сам посмотрю. Что-нибудь, скажем, из месткома или кассы взаимопомощи, затем путевку в дом отдыха...
Арслан утомился.
— Говорю же — не надо. Одна просьба, чтоб из треста больше не наведывались.
Кожанов простился, легко неся себя, вышел в дверь. На улице ноздреватый мокрый снег разбрызгивался под его шагами, тянулся рядом решетчатый больничный забор, текли свободно и плоско мысли. Ах, хорошо, что сходил в больницу. Иначе беспокойно было как-то, неуверенно. Кто знает, какие у Губайдуллина планы, какие конечные цели, парень он гордый и неустойчивый. Видно, цену себе знает. Таких людей ценил и Кожанов, привык ценить, но особенно был он обрадован тем, что бурильщик, кажется, действительно ни на кого зла не держал.
На другой день в тресте чувствовал себя Николай Николаевич увереннее, голову держал высоко и в приказах проявлял прежний размах: мечты, обуревавшие его всю жизнь, возродились ярко, как никогда.
Ближе к полудню, когда солнце встало в небе, он распахнул окно и, подставив лицо ворвавшемуся в кабинет свежему ветру, долго глядел на пятнистые склоны горы Загфыран, на единственную дорогу, круто поднимавшуюся к вершине..
Но успокоился он зря.
Через неделю его вызвали в горком партии и попросили дать объяснение несчастному случаю, происшедшему на буровой мастера Тимбикова.
Николай Николаевич с присущей руководителю крупного предприятия сдержанностью, но в то же время и обстоятельно, по большому счету, рассказал всю правду о мастере-рекордисте. Его слушали внимательно, не прерывали, и никаких обвинений ему предъявлено не было; казалось, то, о чем он говорил, принято хорошо и поводов для тревоги нет; однако после этой беседы Николай Николаевич вдруг утратил душевный покой, засомневался в правильной организации им соцсоревнования среди буровиков и мучился тем сомнением сильно; расшатанные нервы не выдержали — к вечеру на руках его вздулись белые мелкие пузыри крапивницы.
Попросив дома налить в большой таз холодной воды, Николай Николаевич поочередно опускал в нее горящие руки, сидел так всю ночь, думая невеселую думу.

4

Через двадцать дней Арслана выписали из больницы, доставили на «скорой помощи» домой, и приехавшая вместе с ним Сеида, своими руками постелив боль ному, сказала серьезно и строго:
— Арслан-абый... выполняйте, пожалуйста, все, что я вам говорила, хорошо? В стационаре вы пробыли очень мало, ногу придется оставить в гипсе еще месяца на два. Это — обязательно. Я буду навещать вас, скажем... каждый понедельник... да, по понедельникам. А сейчас — до свиданья!
Арслан, прощаясь, наклонил голову, и Сеида торопливо взяла свою сумку, вышла к ожидающей ее машине — не оглядываясь, не говоря более ни слова.
— Это кто же такая? — с любопытством спросила тетка Магиша, когда за окном взревел и укатил обратно в больницу «медицинский автомобиль».
— Это, мама, сестра милосердия. За мной ухаживает...
— Правда? Уж такая славненькая, прямо голубка.. Может...
Арслан уловил молящий, со вспыхнувшей вдруг надеждою взгляд матери, смутился неожиданно и, уйдя глазами к новеньким, стоящим рядом с кроватью костылям, вздохнул: дела-а...
Те дни, что пролежал он в хирургической палате, сблизили его с Сеидой. Нет — они не говорили друг другу значительных и нежных слов, напротив, была с ним Сеида неукоснительно сурова в отношении предписаний хирургов, что колдовали над его ногой, и жестоко требовательная, словом, воспитывала из него самого примерного больного за всю историю человеческих болезней, настоящих или кажущихся. На первых порах подобная строгость не доставляла Арслану большого удовольствия, но с течением пропахшего лекарствами времени понял он, что строгость ее — долг, а не основная черта характера милой медсестры, и даже более того, вызвана она тщательной заботой о нем, «болезном» пока Арслане Губайдуллине. Осознание этой глубокой заботливости принесло ему радость, и тогда он стал подчиняться ее требованиям, ее теплым, нежным рукам с великой охотою, однако в душе все же посмеивался над собой, мол, этакий верзила-бурильщик да под командою девчушки, ростом всего-то «с локоточек». Но оказалось, быть под ее командою хорошо, приятно, спокойно, будто в белые, впрочем, оттого даже более серые будни палаты вплетался сказочный, яркий и волнующий сон.
Он не знал, конечно, что творится на душе у Сеиды, какие чувства распускаются в ней свежими по весне почками, и поэтому думал каждый миг по-разному, а в те дни, когда она бывала особенно придирчивой, мрачнел и, пугаясь своих догадок, убеждался будто бы в полнейшем ее равнодушии к себе. Для него же она была самой, несмотря на все его домыслы, отзывчивой, доброй и славной; он чувствовал, как в его собственной душе звонко, подобно журавлиным кликам, рождается новое и всепобеждающее чувство, расцвеченное надеждами и счастьем. Потом он вспоминал вдруг, что Мунэвера тоже отзывчива, добра и душевна, и поражался себе, ясно ощущая, что Сеида уже заслонила для него тот, ставший далеким образ, который хранился в его сердце многие-многие годы. Отчего так получилось? Как смогла эта маленькая, «с локоточек», девушка заполонить все его мысли, изгнать ставшее от давности нерушимой святынею чувство первой несчастливой любви?
Как-то, еще в больнице, Арслан вроде бы даже набрел на ответ, показавшийся ему внезапным и облегчающим озарением.
Койка его стояла у самого окна, и в те часы, когда Сеиды еще не было, а читать более уже не хотелось, любил он смотреть с высоты пятого этажа на расстилающийся перед ним Калимат, озирая его стройки бездумно и увлеченно. Над городом поднимался корабельный лес башенных кранов, за ночь чудесным образом меняющий его облик, и дома росли, как грибы, так что можно было заметить изменения в очертаниях города за одни лишь сутки. До больницы, когда Арслан каждый день уезжал на буровую, которая обычно располагалась указующим перстом где-либо в лесах (и только в последний раз — на горе, в виду всего Калимата), а возвращался домой в сумерках или вовсе непроницаемой ночью, отвык он, оказывается, замечать мир вокруг себя, замкнулся и многое угрюмо упустил. Взгляни же теперь, брат Арслан, как быстро, как захватывающе стремительно растет твой родной город!
И прямо напротив окна его строители готовились заложить новое здание. Вырыв котлован под фундамент, навезли камня, кирпича, бетонных балок, стали варить смолу в громадном черном котле. Этот прокопченный необъятных размеров котел, а особенно белый парок, вздымающийся над ним в любую погоду, напоминали Арслану давнишний старозаветный Калимат — большую, сплошь поросшую травкой деревню — в пору сенокоса, когда под выцветшим голубоватым небом стоит неумолчное шуршанье от рассыпанных по всему полю кузнечиков и молодицы, в лучших своих нарядах, сойдя к реке на заливные луга сгребать сено, поют песни под тягучий звон бруска по долгому и сверкающему солнцем лезвию косы...
По-над рекою, поймою и тугаями выходит, чуть склонив голову, Мунэвера и смотрит, как привычно многим деревенским бабам, с простою и тихой ласкою; она ловко управляется с граблями, и коромысло лежит на ее плечах и легко, и ладно; учит она чужих детишек и ро́стит своих, но жизнь новая, бурная, с мгновенными переливами из крайностей в верное русло, сбивает ее с толку, и не может она думать о своем месте в ней ясно и решительно. Нет у нее сил плыть против течения... может, оттого, что сильна она стерпеть любую обиду и перенести любое горе?.. Но уже другая идет вдоль излучины, и яркая косынка ее реет смело, и свободно льются из-под той косынки вольные волосы — Сеида. Она не любит терпеть и страдать втихомолку, не любит «судьбы», не считается с ее деспотическим нравом и способна сама пробить себе дорогу в счастливое завтра. Оттого жизнь Сеиды только в собственных нежных и ласковых, крепких и храбрых руках ее...
В глубине еще теплого пепла, в угасающем очаге вспыхивает жаркая искра, и Арслан знает, что, подуй теперь мощный и свежий ветер — тотчас превратится та искра в большое и глубокое пламя; согреет оно не только двоих, но всех, кто близко прильнет к нему, — щедрое, радостное, счастливое.
Счастье... Говорят, иногда несчастье лишь предвестник его, правда ли? Может, и эта грустная беда... вынесет Арслана к желанному берегу?
В эти весенние освежающие мечты иногда тонкой и ненужной крепкой паутинкою последнего бабьего лета вплетается клейкая тревога: заживет ли нога? Что там, в сердцевине устрашающе мертвого гипса? И хотя не беспокоят его уже ноющие боли, но кто его знает, как она выглядит под белым панцирем, нога, переломанная и склеенная заново...
Подобные мысли часто мучили его в больнице, где было немало калек, мотающихся на одной, а то и вовсе на деревянных, — дома все же как-то позабылись, повытирались из памяти страшные те картины. Теперь беспокоило другое: сколько еще до прихода Сеиды? Сегодня четверг, она говорила — по понедельникам, значит, три дня: пятница, суббота и воскресенье. Ждать три дня и три ночи долго. Трудно ждать! К тому же матушка беспрестанно донимает: «Поисть не хочешь?», «Чайку, может, дак я — счас!» Казалось бы, если надо — в состоянии и сам попросить, не ребенок. Но смутное раздражение сменилось в нем тут же пробудившимся нечаянно и горячо сыновним чувством; что ни говори, а всякой матери дороги ее дети, и всегда печется она об их здоровье более, чем о своем. Видно, не спит ночами, беспокоится, как бы не остаться сыну хроменьким, потому и глаза у нее часто бывают на мокром месте, и взгляд их скорбит, уныло останавливаясь на каменно-белой ноге Арслана. Ничего, мама, все обойдется, не печалься так, старенькая, слышишь?..
И Арслан даже сам крепче уверовал в свое скорое выздоровление и задумал о будущей жизни, когда нога его освободится от гипса, одно только хорошее — улыбнулся, согрелся лучами солнца, льющимися из окна; чуть позже, не тяготясь больше беспокойными мыслями, мирно задремал.
Сквозь сон до него невнятно доходило, как потихоньку разговаривают на кухне мать и суровый отец — голос старика, как всегда, был сух и сердит. Мамин — грустный... Вот еще кто-то к ним присоединился, кажется, молодой, позвончее гораздо, но кто? Так и не разобрал — уснул крепко и спокойно.

5

Прибежал, по обыкновению, негаданно майский теплый ливень, в плаще, подбитом синей ватою грозовых, но совсем не грозных туч, хохотнул далеко наверху громом, но совсем даже и не громко; должно быть, торопился куда-то, остался всего минут на десять, но успел много чего — потекли по всем улицам всполошенные ручейки, булькали промеж себя о степном Зае и, встречаясь, соединяли клокочущие стремнинки: «туда, к большой воде, к кулу-бель-буль... к колыбели!» И воздух в одно мгновение стал свежи прекрасен, наполнился запахом орошенных трав, влажной гвоздики и мокрого, утратившего свою броневитость асфальта...
Уже стащил майский теплый ливень с Нурсалинских гор свои синие полы, и проглянуло там голубое небо; в спешке выронил ливень из прорехи плаща красное солнце: глуповатое, неосторожно радостное покатилось оно золотым шаром и засияло в полную силу; ладно — ливень не заметил, убежал за прояснившийся горизонт. Горы же вспыхнули разом серебром нефтяных чанов на них, и березовые рощи, укрытые первой прозрачно-зеленой шалью весны, и далекие промысловые вышки стали видны светло и отчетливо; с земли Башкирии на татарскую землю перекинулся через все поднебесье исполинский радужный мост...
Природа, видно, радовалась освобождению из тяжких пут зимы и, сплавив оковы ее по вспененным, безбрежным в паводках рекам, устроила для ласковых прохладных ветров высокий и голубой праздник; Арслан, с ногой, закованной все еще в белую колодку гипса, нетерпеливо ждал в тот день такого же освобождения, желая отринуться наконец от всех печалей, связанных с больной ногой, — было ему тревожно, но хотелось быстрее, оттого он сильно волновался.
Вчера его последний раз осмотрели, просветили рентгеном: кажется, нога срослась правильно.
— Нормально! — воскликнул главный хирург и, тронув Арслана за плечо, довольно заулыбался. — Теперь, друг мой, полагается вам скинуть этот хомут без промедления. Вы — здоровы!
Утром Арслан, опираясь на костыли, проковылял к воротам, сел на скамейку и сидел вот, вслушиваясь в весенние голоса, томясь и ожидая. Гипсовая нога стояла на теплой уже, наверное, земле, пульсировала внутри нее горячая кровь, гоняла страстные токи скорее!
Но потом майский теплый ливень просыпал капли свои, неожиданные и крупные, и будто смыл все беспокойство Арслана, унес с собой его тревожные мысли; он просто и весело взглянул на умытый мир и обрадовался; воздух пах хмельно и звонко, перебулькиваясь, текли ручейки, над землею легко подымался теплый парок — замечательно хорошо было вокруг.
На перекресток неподалеку вылетела вдруг целая ватага пацанов, в одних трусах, с лепешками грязи на голых телах и рожицах; взбрыкивая ногами, они промчались мимо Арслана, все мелькали и мелькали маленькие покрасневшие пятки, так что он даже удивился: и откуда они, чертенята, выскакивают? Вожак пацанов в это время, пробороздив ручей вдоль и поперек, ляпнулся вдруг на пузо и закричал неистовей прежнего — в тот же миг рядом с ним растянулся второй, третий... выросла хохочущая, мотающая руками и ногами запруда, ручей вздыбился и потек через спины; вся улица кипела мокрой ребятней, от радости не знающей, что придумать еще, как теснее слиться с ласковой водой, как полнее встретить Весну...
А вот и она... вышла на перекресток, и сияющий луч с ее маленького чемоданчика плеснулся Арслану в глаза, словно заслоняя прекрасные линии под мокрым насквозь платьем с потемневшими от воды крупными узорами, не то с цветами, а может, и с птицами... Арслан тотчас узнал Сеиду, и ни на миг не вспомнил другую, хотя когда-то давно, в грозу, под деревом была и она столь же юной и чистой, нагой в промокшем платье и необыкновенно красивой. Непроизвольно он вскинул руки и ухватился было за костыли, но тут же отставил их и сидел уже спокойно — к нему приближалась Сеида.
Она шла, чуть наклонясь вперед, будто стесняясь откровенной красоты своего стройного, под прилипшим платьем тела, дошла, откинула влажную прядь с бархатной щеки:
— Добрый день, товарищ больной!..
— Здравствуй, Сеида. Пришла?
— Пришла, Арслан-абый. Такой хороший дождичек лил, вот... Теперь я как мокрый цыпленок! — рассмеялась звонко и счастливо.
Впервые была она вольна в своих чувствах перед этим могучим мужчиной, и пусть не страшны были ей самой никакие трудности в жизни, никакие потрясения, все же, казалось, так отрадно было бы укрыться порой за ним, как за скалою, спокойной и нерушимой. С самого утра она проснулась в волнении, будто ждала ее какая-то необычайная радость, и долго стояла потом у зеркала, примеряя самое удачное платье, укладывая послушные волосы в самую нарядную прическу. Да созоровал майский теплый ливень — окатил ее с ног до головы из своего гремящего ведра, свел на нет все старания, растрепал и промочил насквозь; конечно, можно было воротиться домой и привести себя в порядок, но... как-то суетно это все получалось, и пробудившийся голос сердца шепнул ей: нет, так даже лучше, иди смелее, ему понравится, ему полюбится, будь сама собою! И она не вернулась...
Вошли в избу.
— Мама, встречай гостей! — прошумел непривычно радостно Арслан, сконфузился и шаркнул костылем.
— Здравствуйте, апа... Знаете, надо бы приготовить тазик теплой воды, и еще вот парафин — его разогреть... наверно, тоже в тазике.
— Погоди-ка, милая, ты что же это... Батюшки, дак ты мокрая насквозь!
— Не волнуйтесь, апа, у меня халат есть, так что все в порядке. Принесите, пожалуйста, воды и разогрейте парафин,ладно?
Сеида, стараясь не выказывать волнения, достала из чемоданчика халат, накинула его на плечи и, взяв специальные ножницы, взглянула на Арслана строго, чуть по-детски нахмурясь:
— Садитесь, Арслан-абый. Начнем!
Про себя же она, мысленно закрыв глаза, шепнула: «В добрый час!» — и сделала уверенной рукой первый надрез на гипсовой марле, застывшей вкруг ноги Арслана.
В этот день на буровой погиб Карим Тимбиков.
Утром, когда до окончания скважины и до установления нового рекорда оставалось каких-нибудь пятьдесят метров, в глубине забоя прихватило инструмент. Карим в неистовстве звонил в контору, в трест, но там нужных людей не оказалось: Николай Николаевич неделю уже как не работал, сдавал дела, новый же управляющий к «проблеме Тимбикова», естественно, готов не был.
В конторе, куда Карим, впавший в отчаянье, позвонил еще раз, ответили, что инженер по сложным работам уехал в другое место, обещали прислать его сразу же по возвращении.
Где-то через час на буровую прибыл самолично Митрофан Зозуля, ознакомился с положением дел и сказал:
— Слухай, Тимбиков, мне твои повадки дюже хорошо известны. Щоб не смел пидходить, чуешь? Як только прибудет инженер — зробим нефтяную ванну. Пока — жди.
Но ждать Карим не мог. Не мог, и все тут! Рекорд сам давался в руки, лез, прыгал, а тут каких-то полсотни метров — нет!.. скважину надо заканчивать сейчас... Карим метнулся и, не веря в скорый приезд специалиста, стал устранять аварию сам. Просто. Решил расхаживать инструмент за счет превышения допустимой нагрузки на талевую систему.
А допустимой она была в пределах семидесяти — восьмидесяти делений, цифру эту мастерам превышать категорически запрещалось. Карим, прогнав всех с буровой, довел поначалу до восьмидесяти, потом до ста, ничего не получалось, тогда он поднял до ста десяти, еще выше, стоя под натужно содрогающейся махиной вышки, поднимал и поднимал... Наконец не выдержал колоссальной нагрузки стальной инструмент — с грохотом оборвалась колонна бурильных труб, и часть ее, длиной более двухсот метров, осталась в плену забоя.
При таком обороте дел, безусловно, надо было дожидаться инженера; об этом твердили Кариму буровики, но он и слушать их не хотел, сунулся с метчиком в горло скважины, стал вылавливать обрывок инструмента.
Ребята, столпившись чуть поодаль, следили с замиранием сердца за действиями мастера, растерянно переговаривались, не зная, как его остановить в опаснейшей затее. Лишь один из них, бурильщик Джамиль Черный, поддержал Карима и по своей воле вызвался ему помогать; что им двигало — неизвестно, но теперь на буровой, обливаясь черным потом, работали два человека.
Минуты растянулись в мучительные часы. Впрочем, время все же не остановилось, развязка была близка.
Буровики словно оцепенели, стояли уже молча, не двигаясь в силу какого-то наития, удерживаемые рядом со взбунтовавшейся буровой ясным чувством товарищества.
А Карим таки уцепил оборвавшийся инструмент, но второпях забыл закрепить намертво метчик, и когда, ликуя уже, дал он опять большую натяжку, проклятый этот метчик сорвался; инструмент вдруг подпрыгнул, и верхний конец трубы, ударившись о штроп талевого блока, выбил его из проушины крюка. Мастер и бурильщик, оглушенные адским грохотом, не успели опомниться, как десятипудовый штроп, пролетев двадцать пять метров высоты, врезался внизу с лязгом в щит лебедки, срикошетил и ударил всей своей тяжестью Карима по голове.
Не охнув даже, Карим повис на рычаге тормоза.
Единодушный крик вырвался одновременно из груди стоявших неподалеку буровиков, звук этот, вначале приглушенный, затем душераздирающе громкий, вспорол напряженную тишину:
— Мастер! Мастер!
Люди, словно подхваченные вихрем, бросились на буровую. Вбежав по мосткам, остановились и попятились. Перед ними, бледный как смерть, стоял Джамиль Черный:
— Кончился!
Карима вынесли с буровой, положили на высокое место, на ветер. Шапкин, спотыкаясь, побежал к телефону, Хаким-заде принес ведро воды, Черный, бережно приподняв разбитую голову Карима, подложил свою куртку.
Вдруг Карим широко открыл глаза, жадно, ненасытно устремил взгляд их куда-то в небо, далеко и непонятно.
В людях вспыхнуло, разгорелось пламя надежды. Воду лили Кариму на грудь, окровавленную голову обложили ватой, обвязали крепко чистой тряпицей.
Карим не поддавался смерти еще несколько минут, вздрагивал, пытаясь что-то сказать, стал подыматься — и рухнул на землю, умер.
Траурный марш высвистывал ветер; приближающаяся машина гудела в яростной тоске.
Медленно оглянулись. Увидев выпрыгнувшего из машины Кожанова, встали плотнее, закрыли собою Карима — он не видел...
Разъяв рабочих, к телу Карима пришел Кожанов. Содрогаясь, опустился на колени.
— Сынок, ну что же ты наделал... Куда ты спешил, сынок.
Протянув руки, искал опору, смотрел на буровиков, — они были нужны ему в эти тяжкие минуты.
— Кто допустил его? Кто? Не отвечали.
Руку, поросшую густо волосом, положил на холодный лоб покойника, большую руку, закрывшую все лицо. Не мог справиться с тиком, с судорогой, так и нагнулся, подергиваясь, не спрашивая и не глядя на окружающих, поднял тело на руки. Тело Мастера. Им рожденного и им же погубленного. Тихо, в окружении бурильщиков, понес его к своей машине...

 

В эту ночь Файрузу отвезли в родильный дом.
На рассвете она родила сына. У них был мальчик, поэтому на этот раз ждали, конечно, девочку. Но когда пожилая с утомленным лицом нянюшка, улыбнувшись, сказала: «Сын у вас!» — у Булата ослабли вдруг ноги, прихлынула к лицу кровь, и он, забыв о строжайшей тишине приемного покоя, крикнул во всю здоровую глотку:
— Молодец, жена! Еще одного буровика подарила!

6

На проспекте Губкина маленькая кудрявая девушка продавала ландыши — две корзины белели перед нею густой россыпью крохотных чашечек, раскиданных часто по плотной зелени листьев; над корзинами витал тонкий, но сильный аромат. Арслан купил у девушки, наверное, целую полянку лесных цветов, когда же она деловито протянула ему сдачу, он улыбнулся и взял из корзины еще один небольшой букетик: лесные ландыши в нем, казалось, были самые белые, самые тонкие. Этот свежий до звонкой упругой твердости букетик Арслан оставил Сеиде, а большую охапку цветов отнес в больницу — Файрузе.
Домой он пошел той улицей, которая проходила мимо автовокзала, шагал не спеша, опираясь на палку, и не утерпел, конечно, заглянул к вахтовым машинам — проводить их в очередной рейс. Машин, однако, на площади перед автовокзалом уже не было (разъехались, видно, по маршрутам), а под единственной тонкой березкой, тянущей к солнцу клейкие листочки, сидели на чемодане Анвар и Миляуша. Дети Карима Тимбикова.
— Здравствуй, дружок! — сказал Арслан, протягивая мальчику крупную, бугристую ладонь. — Рад тебя видеть, а почему вы здесь?
Анвар поднялся с чемодана и, потерянно глядя на Арслана, задумчиво сказал, подавая тоже маленькую ладошку:
— Мы уезжаем, понятно?
— Нет, дружок, пока не понятно. А где мама?
— Билеты покупает, вон туда пошла, видишь? — Анвар мотнул головой в сторону автовокзала и оглянулся на сестренку: та сидела тихо, опустив глаза с длинными, как у матери, ресницами, разглядывала пряжки на ремнях чемодана.
— Ну-ка, братцы, держите, — торопливо проговорил Арслан и, передав детям ландыши, пошел, как мог быстро, к кассам,
В здании стоял перестук топоров, взлетая, пропадал под высоким потолком — плотники перестилали полы. Арслан увидел Мунэверу у окошечка кассы, она была в темном плаще, в черной, туго подвязанной шелковой косынке. И, словно зная о нем, Мунэвера оглянулась; они замерли, глядя друг на друга, но не здороваясь даже, — так неожиданна была встреча и так остры нахлынувшие чувства; после невольного молчания приветственные слова показались ненужными и никчемными. Арслан, впрочем, не мог подойти к ней: касса была у другого входа, а здесь, под сорванными половицами зияла глубокая яма, пахнувшая сырой горьковатой землей.
Стояли они, как два путника на разных берегах широкой, неспокойной реки, так близко и так далеко друг от друга. На осунувшемся лице Мунэверы стыла печаль, глубокие тени легли под глазами, и весь облик ее дышал строгой, выстраданной решимостью.
Арслан спросил, опираясь тяжело на палку и подавшись вперед:
— Уезжаешь?
Дрогнули ресницы ее.
— Да... Прости, Арслан, но меня ждут дети... — И она пошла к выходу — навстречу щедрому потоку яркого, по-весеннему ослепительного света.
Назад: ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
Дальше: ЯДРО ОРЕХА Повесть