Книга: Ядро ореха
Назад: 23
Дальше: 25

24

Это что за чудеса?! Луна сошла с неба, да прямо на землю, катается желтым кругом, как мельничный свежевыкрашенный жернов, по актанышским гладким лугам, припрыгивает и подскакивает, гоп-гоп, сама по себе, а сверху тот желтый жернов, такой шершавый, жесткий, холодный, и бьет Мирсаита по рукам, по лицу; Мирсаит бегает от луны босиком по жесткой стерне, а когда желтая юла ударяется в него — больно, впору криком закричать. И Мирсаит прижимает к себе, к груди, правую руку, боится, что заденет ее кругло-желтошершавая луна. Но вот потихоньку, прыг-прыг, отрывается луна от земли, проваливается в небесный колодец, маленькая уже, с тарелку медную, звенящую — дзоньг! — исчезает, пропадает, вянет, плавится... Жаркая, как огненная купель, яркая, как весенний пестрый луг, тянется путь-дорога. Без конца, без начала, бесконечная, изначальная... Не радуга ли? Босоногий Мирсаит бежит по радуге, босоногий, подкованный железно Шакир бежит по радуге; бегут по радужному запредельному мосту легко, будто невесомые они, как взвешенная в солнечно-пыльном луче пушинка. Бегут — не смотрят друг на друга, не оглядываются; и нет уже радуги-дуги, пути-дорожки — плывут они на белом облаке, не очень удобном, длинны волосы у Шакира, две долгие засаленные косы: жжах! жжах! — бьет он каждой косою попеременно по лицу Мирсаита, жжах! — как плетьми стегает. Закрывается Мирсаит рукой, но тщетно! Тугим полотенцем охватывает его Шакир, сжимает, будто стальным клепаным обручем, и с треском вдавливаются у Мирсаита ребра... — ох! больно, не выдержав, разлепляет он глаза...
Видит женщину, склонившуюся над ним, чувствует на пылающем лице ее легкую, нежную руку... плачет она беззвучно, не слышно, а Мирсаит, уже на скошенном лишь недавно актанышском лугу, ходит взад-вперед, топая гулко большими жесткими сапогами, хрустит резко кожаном, в руках у него — острая лопата. «То сон, не явь», — хочется крикнуть Мирсаиту, да какой же это сон? Вон и луна давешняя, большая, с мельничный жернов, светлая, сияющая — слепит глаза, и луг весь лучами ее усыпан, словно серебряными таньгами. И речка Шабаз течет белоснежно, едут конные арбы, украшенные кистями и полотенцами, на арбах сидят, обнявшись, люди, над головами у них косы сверкают прочерченно. Луна пропала куда-то, все так же сверкают острые косы, дорога длинным брусом протянулась через заводской котлован; арбы, заваливаясь крылами то влево, то вправо, проходят узким брусом. Резко задувает и сникает холодный ветер, бьет в лицо приятной прохладою, рука, шея и бока ноют долгой протяжной болью, воздух греется, накален, травы, и скошенные, красным пламенеют, вырывается пламя ввысь и лижет лицо Мирсаита, — боясь сгореть, стонет он и открывает глаза. Рядом с ним, в белом платке, синеглазая, сидит тихо женщина. Почему сидит она? Что ей нужно?
И вновь он окунается в огненный кошмар, и вырывается с криком, и падает, и открывает глаза, — наконец понимая смутно, что женщина та, рядом с ним, жена его Маугиза, успокоенно уже засыпает, спит долго, почти беспамятно. Когда приходит он в реальный, больничный, кажется, мир, Маугизы нет, у изголовья его стоит большеносый мужчина в белом халате, рокочет ненавязчиво и приятно.
Большеносый в белом берет его свободную, незапеленатую руку, сжимает ее у запястья, считает что-то по часам. Улыбается широко, во весь рот.
— Та-а-ак, так-так! Живем, голубчик, очень даже живем, кризис миновали, превосходно. Живем назло врагам, а?! С нашим-то организмом? Что нам три сломанных ребра, пустячки, батенька, пустячки!
— А что, доктор, али ребра у меня были сломаны?
— Ну, мы их заштопали, Ардуаныч, все в порядке. И ребра, и руку, а ключица вот еще поболит. Недолго, голубчик, потерпите! Ну-к, выпьем лекарство, вот так! Превосходно. Горько? Горько! Значит, превосходно.
Понемногу, с большим трудом возвращался Ардуанов к жизни. В первые дни было ему очень тяжело. Всю жизнь свою работал волжский грузчик, землекоп, бетонщик Мирсаит Ардуанов не покладая рук, привык во всем полагаться на себя лишь и зависеть от кого-либо не любил и не умел — теперь было ему стыдно есть с ложечки, стыдно не только сестер, но даже жены своей Маугизы, но делать нечего: раз уж остался ты жив, раз нужен для будущих больших и важных дел, раз спасла тебя история руками врачей рабоче-крестьянской власти, вырвала тебя из смертных пут, расставленных врагами, — должен ты жить. Да, конечно, сейчас ты лежишь, закутанный во многие слои марли и гипса, словно ребенок в кроватке, беспомощен — это с твоей-то двухметровой громадой, с силушкой твоей, когда на все округа не раз ты был батыром сабантуев; и парни из твоей бригады, пришедшие тебя проведать, были потрясены, увидев твое состояние, — дрогнули их души, а сверстник твой Бахтияр пролил безмолвно горькие мужские слезы; и ждали Шамук, Сибай, Исангул, ждали ребята, закусив губы, когда доплачет он. Им плакать было нельзя. Долго еще сидели они у твоей кровати, пока не перестали наконец видеть в тебе калеку, ущербного, пока не перестали чувствовать, замечать своего физического превосходства: привыкли, любили они видеть в тебе учителя, советчика и отца.
А когда поверили они окончательно, что можешь ты и запеленатый, подобно малому ребенку, в марлевые повязки разговаривать, смеяться, дрожа поседевшими усами, — выложили и думы свои, не тая и не скрывая.
— Мирсаит-абзый, а чего это вредители — чтоб они провалились совсем, гады! — чего они все время к нашей бригаде лезут, а?! Им чего: другого места нету, куда рыпаться? — Может, нарочно: татары, мол, вот и издеваются? — заговорил Шамук, от волнения подскакивая и глотая слова.
Поддержал Шамука, как обычно, Бахтияр-абзый:
— Вот мы, друг Мирсаит, думали тут, думали и пришли сообча к такой мысли. Ежели, мол, будет Мирсаит жив-здоров и сможет переговорить с нами, спросим всем гамузом у него совету. Вот и Сибай, и Зариф, и Каюм, да и другие тоже, все хотят до точности описать, что такое тут было, да послать, чтоб пропечатали в газете. И, аллах даст, напишем, пущай враги не радуются крепко. Пусть не похваляются, будто напугали нас до страшного. Мы не из пугливого десятка! А на их злобную попытку убить нашего Ардуанова ответим мы ударным трудом, так и порешили!
— Чу, чу, ребята... — остановил их Ардуанов и долго лежал потом, молча, стиснув зубы, сдерживал подкатившиеся слезы.
Через неделю еще проведать его пришла Зульхабира. Была она в повязанном наглухо темном платке, на платье, такое же темное, чуть с синим отливом, накинула белый больничный халат. Войдя в палату, потопталась она у порога, застыла, словно прибитая гвоздями к полу, когда же увидела на кровати Ардуанова, белого совсем, в марле и гипсе, усталое, поблекшее от горя лицо ее густо покраснело; слабыми, неровными шагами ступила она к кровати, дошла и растерялась совсем, не зная, куда девать полевые цветы, собранные ею за целый летний день. На длинных ресницах ее дрожали слезы, вдруг села она на краешек и, рассыпав букет по одеялу, обеими руками обхватила голову Мирсаита-абзый и зарыдала, вздрагивая и орошая горячими слезами лицо его и губы, усы. Как уж крепился все эти дни Мирсаит-абзый, как сдерживал он себя, но не выдержал, заплакал вместе с нею беззвучно, заплакал скупыми мужскими слезами.
Они имели право плакать — и плакали. Нефуш — Певчая Пташка обоим был дорог, для обоих незабываем. Зульхабира и Мирсаит-абзый стали друг другу учителями: если одна учила грамоте, другой учил твердости в жизни...
Наплакавшись вдосталь, они, словно дети-сироты, обиженные мачехой-судьбой, притихли, помолчали. Зульхабира долго сидела, глядя ему в глаза, словно хотела перед прощанием с этим мужественным человеком, не жаловавшимся никогда и ни на что, ни на какую работу, и даже на жестокую болезнь, взять у него столь необходимый ей запас стойкой твердости.
— Мирсаит-абзый... если можно... я бы уехала из Березников. Тяжело мне здесь, так тяжело. Ни на минуту не выходит он у меня из головы, скоро, наверное, с ума сойду. Во сне вижу, смеемся, ходим по лесу. Моя рука всегда лежит у него в руке. Ночами то звездой мелькнет, то месяцем ясным покажется. О господи, каким радостным приходит он в мои сны! — Сложив руки на груди, помолчала, глядя вниз, на пол, боролась, кажется, с переполненной своей душой, не хотела показывать более слез пожилому человеку. — Скажи мне, Мирсаит-абзый, что ты скажешь — то я и сделаю.
Ардуанов посмотрел ей в лицо, прекрасное, заалевшее маковым цветом, в грустные, печально-туманные глаза и сказал, как самому близкому человеку, удивительно тепло и добро, веря искренне в душевные ее силы:
— Как сердце велит, вот так и поступай, дочка. Никто тебя не осудит.
Понимая друг друга без слов, они еще помолчали, побыли вместе... Потом Зульхабира стала собираться. Мирсаит-абзый не удерживал ее, лишь торопливо сказал, будто боясь, что потом не успеет:
— Зульхабира, дочка, а ведь у меня к тебе просьба одна есть. Знаешь, приходили сюда ребята из бригады, так хотят в газету написать; ты нам всем глаза раскрыла, так уж помоги им, ладно, чтобы желание не осталось только желанием...
— Если в моих силах, помогу, Мирсаит-абзый. Ну, ладно, прощай, выздоравливай скорее, тетушке Маугизе от меня поклон. Получится — напишу, что и как, если не придет от меня письмо, не обижайтесь, мол, забыла. — Руками закрыла она горящее лицо, ступая медленно, вышла из палаты.
После ее ухода словно кусочек сердца отломился у Ардуанова, очень долго лежал он, глядя в потолок, не в силах перевести дыхание...
В больнице его продержали еще около двух месяцев. И чем быстрее шли его дела на поправку, тем больше становилось посетителей. Приходили Хангильдян с Мицкалевичем, очень подробно, нисколько не ленясь, рассказали Ардуанову о делах в бригаде, о делах хороших; сказали, что за бригадира пока Исангул Юлдыбаев, что ребята по-прежнему верны имени Ардуанова и ни разу не нарушили трудовой дисциплины, настоящий пример для всей стройки; своим рассказом вселили они в Ардуанова еще большую бодрость. Ненадолго зашел и Крутанов, показал Мирсаиту-абзый ордер на двухкомнатную квартиру по улице Пятилетки, оставил номер газеты «Путь социализма», где была напечатана статья ребят из его бригады. Была она пронизана жгучей ненавистью к убийцам, и Мирсаит-абзый еще раз вспомнил о Зульхабире. Сдержала свое слово Кадерматова и от имени ребят из его бригады выразила все кипящие в ее душе мысли и чувства, всю свою ненависть к лакеям старого мира. И вот, подтверждая эти горячие, яростные чувства, под статьей подписались 116 человек из бригады.
Пройдут годы, много утечет воды — а документ этот сохранится как заповедь комсомола тридцатых годов грядущему поколению. Пока же он, словно горячая пуля в стволе винтовки, лежит на газетной странице и так же, как и месяца два назад, при разговоре с самой Зульхабирой, волнует Ардуанова с первозданной силой.
Назад: 23
Дальше: 25