Книга: Время и место
Назад: Тверской бульвар — III
Дальше: Большая Бронная

Тверской бульвар — IV

В феврале 1950 года в будний день Антипов взял на Зубовской такси, пригласил сесть на заднее сиденье Мирона и Толю Квашнина, который подвернулся случайно — Антипов и Мирон стояли в очереди на стоянке, а Толя шел мимо, и Антипов внезапно от полноты чувств пригласил и его, хотя горячей дружбы между ними никогда не было, — сам сел к водителю и громко, бойко, счастливо возгласил: «На Сущевскую!» Проклевывалась весна. Дымились на пригреве тротуары. Голубизна то пропадала, то сверкала вновь, и солнце озаряло старый добрый желток домов, кучи синеватого снега и пешеходов с бледными зимними неулыбающимися лицами, на которых было написано одно: незнание. Никто из них не знал, зачем Антипов катит на Сущевскую. А им было бы так важно, так безумно интересно узнать! Ведь никто в целом свете, кроме, может быть, матери и в какой-то степени сестры, которая, однако, тоже проявляла временами нестойкость, не верил в то, что это случится, что когда-нибудь он возьмет маленький фибровый чемоданчик, сядет в такси и поедет на Сущевскую. Зачем чемоданчик, он сам твердо не знал. То, что он должен был получить на Сущевской, могло вполне поместиться в кармане пиджака. Но чемоданчик зачем-то был нужен! От кого-то он слышал, что кто-то приехал за своим первым гонораром с чемоданчиком. Для Квашнина все это было полной неожиданностью — он так привык к тому, что он один процветает! — да и Мирон был всегда доброжелателен не всерьез, в них так много путаницы, невероятной путаницы, нет существ более запутанных, чем друзья, и вот он назначил им это испытание — ехать вместе и радоваться за него. Впрочем, они быстро о нем забыли и тут же, в такси, затеяли спор о какой-то рецензии, которую напечатал Квашнин на книгу общего знакомого. Мирон упрекал его:
— Ты не имел права! Ты себя унизил!
Квашнин вяло оправдывался. Но, пока доехали до Сущевской, разговор стал нервным — Мирон толкал к тому, — и они кидали друг другу резкие фразы:
— А с какой стати ты делаешь замечания?
— Да по дружбе!
— А я не желаю слушать!
— А я не желаю читать похабель!
— Ну и не читай, только не строй из себя гимназистку…
Машина остановилась возле бетонированной лестницы. Антипов спросил:
— Вы тут не разбежитесь?
— Нет, нет! — сказал Квашнин. — Иди спокойно.
— Куда ж разбежимся, когда ты обещал кормить?
Прыгая через ступени, потом поднимаясь в лифте, битком набитом — сегодня был выплатной день, авторы спешили на шестой этаж, где помещалась бухгалтерия, — Антипов весело размышлял о себе, о друзьях, об изнурительном деле, которым они занимались на свой страх и риск и которое делало их нетерпимыми, раздражительными, мучающимися от неуверенности и чужих успехов. Это были невеселые мысли. Но в такой день он не мог ни о чем думать мрачно. И он думал о мрачном весело. Даже громадная очередь, свившаяся кольцами в полутемном зале перед кассой и грозившая поглотить не менее часа, не поколебала настроения. «Сбегать вниз и отпустить такси!» — подумал Антипов весело. Но тут возник Виктуар Котов, узнать его было нельзя — в черном кожаном пальто, в зеленой шляпе, лицо разъел, разрумянил, невиданные черные усики аккуратно подстрижены, — нагло всунул Антипова впереди себя, и через пять минут оба получили деньги. Это была удача. Немного снижало ее лишь то, что Котов теперь привяжется и до вечера его не отодрать. Но очень скоро он догадался, что знаменитая котовская прилипчивость так же видоизменилась, как все прочее в Котове: физиономия, одежда, ботинки, усики, походка. Он ходил теперь иначе — не торопливой побежкой, а степенно. И разговаривал как-то в нос и не очень внятно. Подумать, что делает с человеком даже махонькая должность и ничтожная власть — редактор на киностудии! Нет, он и не собирался прилипать. Хотя, когда вышли на улицу и он увидел такси, знакомые лица за стеклом да еще стоявшего возле машины и разговаривавшего с Толей Квашниным поэта Пряхина — тоже прискакал за гонораром, — Антипов почуял, как Виктуар скрытно дернулся от привычного рывка прилипнуть, тут же подавленного. Он издали сделал приятелям приветственный жест, но с верхней ступеньки парадного входа не сдвинулся. Прилипнуть хотелось, но ждал, чтоб позвали.
Он что-то бормотал о сценарном портфеле, бормотал, бормотал, не двигаясь с места, и Антипов не выдержал, спросил, не хочет ли тот присоединиться. А вы что? Да так. А куда? Да еще не знаем. Кот помялся немного для вида и дал согласие, поглядев предварительно на часы, как деловой человек. Пряхин побежал за деньгами. Мирон спросил:
— Надеюсь, ждать его не будем?
— Его и посадить некуда, — сказал Квашнин.
— Поехали в шашлычную, — предложил Котов. — Шеф, к Никитским!
— Он и там найдет, — хихикнул Квашнин.
— Кто?
— Федька Пряхин. Он же обещал: я вас найду.
— Шиш ему! — сказал Мирон. — Антипыч его не приглашал. У нас сегодня Антипыч хозяин.
— Ничего, он без приглашений. Он не гордый.
— Меня Антипыч пригласил, — сказал Котов веско, — так что я среди вас законно.
— Про тебя никто не говорит, — ворчал Мирон. — А я не желаю эту харю видеть… Он мне противопоказан…
— Да не придет он, — сказал Антипов. — Почему он должен прийти?
Однако часа через два, когда поели, выпили, надышались табачным чадом, запахами шашлыков в тесном зальчике, где столы стояли впритык, как на вокзале, когда поговорили о многом, поспорили, поорали всласть, отводя душу, ибо не виделись друг с другом по неделям и месяцам, когда Квашнин уже похвалялся своей второй книжкой и тем, что рубает роман, для чего ведет спартанский образ жизни — не пьет, не встречается с женщинами, гуляет по вечерам по два часа, а Мирон похвалился тем, что военная вещь, которую он уже пятый год пилит, будет ни на что не похожа, будет о смысле жизни, судьбе науки и что ни у кого нет такой биографии, как у него, писатель — это биография, так что он за себя спокоен, ему есть о чем писать до конца жизни, а Котов успел похвалиться влиятельностью своего положения и тем, что он может оказывать благодеяния, давать на отзыв сценарии, дребедень из самотека, и что «мы платим прилично», а Антипов уже успел насладиться мыслью о том, что никто из них, проедающих аванс за его книгу, не говорит об этой книге ни слова, ее еще нет, надо писать, но дело не в том, у них просто язык не поворачивается говорить о его книге, и он думал об этом без раздражения, а весело, с любопытством к человечеству; когда уже заказали коньяк и кофе и когда Мирон опять затеял распрю с Квашниным по поводу его рецензии на роман Филиппа Новикова, внезапно в дверях возник Пряхин и, не мешкая, твердым солдатским шагом направился к столу Антипова. Объяснил, что увидел их в окно. Спросил дружелюбно:
— Пропиваем аванс?
И оглядывался, ища свободный стул. Антипов был, в сущности, не против, Котов обрадовался брату пьянчужке, Квашнин торжествовал по поводу своей прозорливости и намеренно суетился, вскочил, стал искать стул, а Мирон помрачнел. Почему он так не любил Пряхина, было неясно. Оба были на фронте, в партизанах, Мирон недолго, а Пряхин партизанил два года, но какая-то глубоководная неприязнь разделяла их. Официант принес стул. Пряхин, севши, спросил:
— Я не помешаю?
Мирон хмыкнул. Антипов сделал жест рукой, означающий: о чем речь? Пряхин взял чей-то пустой фужер, плеснул туда коньяку и выспренне, но с чувством произнес, обращаясь к Антипову:
— Сашенька, за тебя! Очень рад. Лиха беда начало. Я читал твои рассказы и уверен, что и повесть будет великолепная…
Он потрясал фужером. Возник какой-то новый именинный тон. Но Антипов растрогался. Пряхин тянул руку, они чокнулись. У Антипова мелькнул даже позыв расцеловаться с лохматым, похожим на добродушного медведя Федькой Пряхиным, но Мирон прервал намечавшуюся идиллическую сценку.
— Праздновать аванс? Что за вздор? По-моему, так же глупо, как праздновать известие о том, что женщина забеременела. Надо еще родить, создать. — Мирон презрительно отмахнулся от пряхинского тоста. — Мы собрались по другому поводу. А что до тебя, мой милый, — тут он повернулся к Толе, — то оправдания тебе нет, как хочешь.
— Мироша, послушай…
— Не принимаю!
— Да не было выхода, черт бы вас взял! Он же меня изнасиловал: напиши да напиши о Новикове. А он мне начальник. Куда денешься?
— Писать об этом типе…
— Это было насилие! Я уступил силе. В конце концов все так или иначе подвергаются насилию. Ты думаешь, ты избежал?
— Братцы, есть большая мудрость в английском военном уставе, — сказал Пряхин. — Знаете? Про совет женщинам? Если, говорят, вы подвергаетесь насилию и не можете спастись, то расслабьтесь и попробуйте получить удовольствие.
— Сила! — хохотал пьяный Котов.
— Опять вздор, — сказал Мирон. — Если хотите рассказывать пошлые анекдоты, не надо тут садиться.
— Мироша, заткнись, — сказал Антипов.
Пряхин встал, улыбаясь всем своим широким, здоровенным лицом.
— Братцы, прошу прощения. Один из вас чем-то раздражен, так что во избежание того-сего я пойду. Саша, еще раз приветствую! — Он поднял сжатые руки и потряс ими. — Я к тебе забегу на днях, кое-что покажу.
Он отставил в сторону стул, подняв его с необыкновенной легкостью двумя пальцами, и поклонился корректно, а Антипов вдруг вскочил.
— Федор! Стой! — закричал он. — Почему уходишь? Ты мой гость! Я тебя пригласил! Садись немедленно обратно и выпей с этим Собакевичем. Он не такой дурной, как кажется. В сущности, он золотой человек. Ты тоже золотой, Федор… — Антипов схватил Пряхина за руку, стремясь притянуть его к столу, но тот стоял как скала. — Садись! Толя, дай стул. А ты веди себя пристойно, Собакевич. Право, не знаю, кто ты: Собакевич или Ноздрев? Какая-то смесь…
— Да пускай сидит, — пробурчал Мирон. — Только без пошлостей…
— Федор, садитесь, пожалуйста, — сказал Толя.
— Нет, нет, я пойду. Зачем же? Я сяду вон там, хочу поужинать. — Пряхин опять сделал поклон. — Желаю вам, братцы, всего самого прекрасного.
И он ушел. За столом стали говорить о нем, говорили долго. Заказали еще коньяку. Пряхин был человек странный: много старше, лет почти сорока, он лепился к их компании, приходил в Литинститут в дни выплаты стипендии, как другие бывшие студенты, сидел с молодыми в баре, учил их уму-разуму, а то и участвовал в драках, где снискал славу. Известен был не столько как поэт — у него было три или четыре сборника стихов, — но и как заядлый книжник, собиратель, каждый год мотался в Ригу и шуровал там по магазинам, по старым квартирам. Книжки у него бывали редчайшие, и он давал их легко. Так что он был нужен, но зачем они-то, Антипов с приятелями, ему нужны? Антипов предположил: от одиночества. Мирон сказал: ни черта! Толя, как большой писатель, смотрел вглубь: тут какой-то скрытый порок. А Котов все восторгался английской военной мудростью: «Ах, умницы! Ах, подлецы! Ведь про всех!»
Вечер кончился плохо. Все сильно накачались, и когда какие-то люди за соседним столом попросили спичек, обращаясь к Мирону вежливо, но почему-то называя его Борюнчик, им было отвечено грубо и спичек не дали; люди вели себя мирно, однако через некоторое время опять стали вежливо окликать Мирона: «Борюнчик, нельзя ли у вас попросить!..» Мирон не откликался. Драки никто не хотел. Но те продолжали тихонько завывать: «Борюнчик, Борюнчик! Мы тебе вернем коробок, не сомневайся, ей-богу, вернем!» Мирон сказал, что даст коробок на улице. Антипов расплатился, вышли на улицу, было часов одиннадцать, перешли через трамвайные пути на бульвар, совершенно безлюдный. И милиционера не было видно. Драка началась сразу, но шла как-то вяло, не драка, а толкотня. Ребята были наглые, молоденькие, студенческого облика. Вдруг появился Пряхин, и все переменилось — драка завертелась с диким ожесточением, с криками. Пряхин приговаривал: «Эк! Эк!» Одного парня он положил с маху, другого, который говорил Мирону Борюнчик, схватил за шею, согнул, стал бить головой об угол скамейки, ударил раза три, приговаривая «эк!», и тот свалился, а двое других бросились бежать назад в шашлычную. Пряхин хрипел, задыхался, блестя впотьмах глазами.
— А что? Нормально! У нас на престольной всегда бывала потеха…
Двое остались лежать. Пряхин сказал, что беспокоиться не надо, встанут. Но все же поскорей разбежимся, швейцар уже звонит «ноль-два».
— Пока! — крикнул он, почти бегом удаляясь к Арбату. — Сашка, я к тебе зайду. Поэму хочу почитать!
Мать и сестра пили в комнате чай. С тех пор как год назад Фаина уехала к мужу, брату матери, в Ногинск — не хотела уезжать, упиралась как могла, но дядя Петр настоял, — жизнь дома, в особенности вечерняя и ночная жизнь, решительно переменилась. Мать и сестра, например, могли за полночь распивать чай в комнате и громко разговаривать, не выключая света. А Антипов мог прийти сильно подвыпивший, шлепнуться посреди комнаты на стул, молоть глупости, пьяный вздор, хвастливо трясти пачками денег, бросить их великодушно на стол и увидеть на столе блюдце с ломтиком колбасы, чашку с кефиром, оставленные матерью для него, вспомнить, что он купил для матери и сестры коробку конфет, две банки шпрот, забыл все это в фибровом чемоданчике в раздевалке шашлычной, и вдруг окинуть взглядом все вместе, понять, ужаснуться и вскрикнуть мысленно: «Какая же я скотина!»

 

 

К середине лета деньги кончились. Книга не была готова. Настали трудные времена. Надо было продержаться хотя бы до сентября. Антипов почти ничего не зарабатывал — изредка писал кое-что для спортивного журнальчика, где работал Мирон, — но мать и сестра старались изо всей мочи, чтобы он не отвлекался и спокойно делал свое дело. Они горячо верили в его дело. Даже больше, чем он сам. Но какое могло быть спокойствие! Все тянулись из последних сил. Сестра не смела купить себе пальто. Антипов не ходил ни в театры, ни на футбол, даже в кино бывал редко. Он чувствовал себя как в темном бесконечном туннеле, по которому надо идти, идти, не останавливаясь, не видя просвета. Надо идти, и все. Жили на двадцать рублей в день. И вот в начале октября рукопись была наконец готова, перепечатана — печатала, как всегда, тетка Маргарита, — Антипов отнес толстенькую папку в редакцию. Прочитали к ноябрьским и сказали: нет, пока еще не годится. Надо перерабатывать. Но дали немного денег, и это смягчило удар. Мать и сестра обрадовались, купили необходимое, приготовились жить и стараться изо всей мочи дальше, но Антипов пал духом. Казалось, уже нет сил на переработку. Два дня не мог смотреть на бумагу, на третий сел к столу, недолго поработал, а затем все пошло как прежде. В декабре у сестры был приступ аппендицита, оперировали с опозданием, начался перитонит, едва спасли. В январе нового, 1951 года Антипов наконец закончил переработку, шесть глав переделал, четыре написал заново, рукопись выросла до трехсот пятидесяти страниц, и он вновь повез ее в редакцию.
Прежнего редактора не было. Антипову не хотелось иметь дела с новым, потому что прежний, несмотря на строгость, чем-то Антипову нравился, хотя бы тем, что заключил с ним договор, и Антипов сказал, что подождет, пока прежний вернется. Ему сказали, что тот не вернется. «Никогда?» — пошутил Антипов. «Кто его знает!» — ответила девушка, которая распоряжалась рукописями. Ее шкаф напоминал камеру хранения, где стопками громоздились разнообразные папки, иногда громадной толщины. Увидев один чудовищно пухлый чемодан, Антипов с некоторым страхом спросил: неужели рукопись? Девушка сказала, что это третья часть трилогии. Две первые части уже вышли. Она назвала фамилию автора, неизвестную Антипову. Она смотрела на Антипова с сочувствием, и он, ощутив сочувствие, пожалел себя: ему показалось, что он дальше от цели, чем когда-либо. Никогда он не сможет создать ничего похожего на трилогию из трех чемоданов.
Новый редактор просил передать через девушку, что он прочитает рукопись не раньше чем через два месяца. Упавшим голосом Антипов спросил:
— А что вы делаете сегодня вечером?
Ее звали Таня. После кино надо было куда-то пойти, хотя бы в кафе-мороженое, но у Антипова не осталось денег. Он предполагал, что в кармане рублей пять, пересчитывать было неудобно. На площади Маяковского он попросил Таню подождать, пошел в уборную и пересчитал. Оказалось, еще меньше: четыре восемьдесят. В кафе нечего и соваться. Он вернулся к Тане, которая терпеливо ждала на том месте, где он ее оставил, хотя пошел мокрый снег, люди бежали к домам, в укрытия. Взял ее за руку, побежали обратно в кинотеатр. Стояли в вестибюле, там собралась толпа. С площади вбегали все новые, застигнутые снеговой жижей, толпа уминалась, густела. Шел настоящий дождь. Оттепель в середине января. Антипова и Таню отдавливали все дальше в глубь вестибюля, к кассам. Ему понравилось то, что она ждала под мокрым снегом. Как солдат на часах. И вообще она ему нравилась. Такая миленькая, серьезная. Ее очки залепило дождем, она сняла их, протирала платком, и он смотрел на ее круглое, чуть скуластое бледное лицо в каштановых кудрях, вылезавших из-под шапочки. Оттепель выручила Антипова, ничего не оставалось делать, как взять билеты на ближайший сеанс, тем более что толпа подтащила их к самой кассе. Смотрели видовую картину. Минутами его охватывала тоска — опять неизвестность и ожидание денег! Когда вышли из кинотеатра, снего-дождь прекратился. Черное серебро безлунной ночи и мокрый асфальт. Он проводил ее до дома.
— У вас есть тайна? — спросила она.
— Есть, — сказал он, подумав.
— И у меня, — сказала Таня.
Вздохнув, он заметил:
— Тайны, наверное, есть у всех. Главная тайна: неизвестность того, что будет. Завтра — вот величайшая тайна. — Ему показалось, что говорит чересчур красиво, и пропел дурашливо: — У меня есть Та-аня, а у Тани тайна, а у тайны песня… Брум-брум-бум. Песня эта — ты…
— У Тани тайна есть, но у вас Тани нет, — сказала она без улыбки.
— Ну хорошо, передайте этому типу, чтобы он читал поскорее…
— Какому?
— Вашему Саясову. Который сказал, что не меньше двух месяцев. Я не могу ждать. Скажите, это бесчеловечно. Это нарушает все параграфы Гаагской конвенции. И противоречит всем знакам Зодиака.
Таня не отвечала. Он взял ее двумя руками за плечи, спросил «скажете?» и хотел притянуть к себе, неясно понимая зачем. Она ему нравилась, но не так, чтобы сразу за плечи и к себе. Была неопределенность. Она молча и твердо отвела его руки.
— Скажете? — повторил он, опять делая слабую попытку ее притянуть. Она покачала головой: нет. Неизвестно на что: нет. Продолжали стоять. Уж очень сурово она на него глядела. Только в юности бывает такой неподкупно суровый взгляд. Он сказал, что позвонит завтра к концу дня. Она не ответила ни «хорошо», ни «звоните», ни «до завтра», Антипов не позвонил. Жизнь бросила его в один из тех нечаянных водоворотов, которые отшибают внезапно силы, память и временами дыхание.

 

 

Началось бестревожно. Даже и предположить было нельзя, во что это выльется. Александр Григорьевич, отец Мирона, за чашкой чая предложил Антипову принять участие в деле, которое он вел как адвокат, выступить литературным экспертом. Антипов сразу легкомысленно согласился. Ему померещилось что-то чрезвычайно занимательное и почтенное. «Литературный эксперт» звучало почти так же внушительно, как «профессор». Дав согласие, Антипов поинтересовался: каковы обязанности литературного эксперта? Пустяки, написать две-три странички заключения о литературном качестве текста, однажды прийти на суд и получить в кассе свои законные пятьсот. Это было очень кстати. Александр Григорьевич, зная от Мирона об антиповских трудностях, хотел подкинуть деньжат. Добрейший старик!
Прошло недели две после чаепития, но о деле Двойникова — так звали директора издательства «Литература и школа», которого обвиняли в плагиате и злоупотреблении служебным положением, — не было ни слуху ни духу. Антипов решил, что ему предпочли другого литературного эксперта, и слегка расстроился. Он уже наметил, на что потратит гонорар: купит чехословацкие ботинки на каучуке, как у Котова. Потом Александр Григорьевич вдруг позвонил и велел прийти немедленно, познакомиться с делом, потому что экспертиза нужна срочно. Там какая-то интрига. Заместитель против директора. И замешана женщина. Но дело не в том: Двойников пал жертвой провокации, он пожилой человек, участник войны, у него больные сосуды, его надо спасти. А заместитель — бессердечное существо, карьерист — завидует Двойникову и мстит ему из-за женщины. Ах, вы бы видели женщину! Только по приговору Верховного суда можно с ней лечь. Так вот, чтобы защитить фронтовика, нужно единственное: доказать, что брошюрки из серии «Русские классики», которую выпускает издательство, не есть плагиат. Дело одного вечера.
Пили чай на лысой клеенке, Александр Григорьевич объяснял, шевелил коротенькими, желтыми от табака пальцами, дымил, угощал халвой, а его жена интересовалась здоровьем сестры и матери. И Антипов быстро решил, что тут все ясно и надо бежать домой, читать брошюрки. По его соображению — да и Александр Григорьевич рисовал так — выходило, что дело совершенно очевидное, фронтовик должен быть спасен, карьерист наказан, справедливость восторжествует, и заключение Антипова — сущая проформа. Членам суда приятнее иметь дело с молодым писателем, а не с каким-нибудь старым хреном. Почему же с писателем? Откуда они знают? Эта мысль слабо пробрезжила, но ничуть не насторожила, ибо представление о себе было твердое — писатель. Александр Григорьевич спросил: «Диплом об окончании института имеете? Очень хорошо, надо быть во всеоружии». Антипов и тут не дрогнул. Уверенность в том, что писатель, было не сокрушить. И как истинный писатель он обязан был знакомиться с судебными делами, они для писателя хлеб. Лев Толстой, к примеру, участвовал в судебном процессе, защищал солдата, хотя и без успеха. Но это помогло ему в работе над «Воскресением».
Именно так говорил Антипов за ужином матери и сестре, которые робко сомневались: справится ли он и за свое ли дело взялся? В голосе матери был страх.
— Почему-то у меня дурное предчувствие. А отец Мирона — порядочный человек?
— Мама, ты получала от него столько заочных советов!
— Ты товарищ сына, он тебя любит. Это другое дело. Но порядочный ли он вообще?
— В высшей степени! — горячо подтверждал Антипов.
Он был абсолютно в этом уверен. Так же, как в том, что он писатель. И в виде последнего доказательства добавил:
— Ты бы видела их дом! Такая же нищета, как у нас. Диван продавлен, ни одного целого стула. И вообще, мать, перестань всего бояться. Хватит, понимаешь?
— Не могу, — сказала мать. — Я пуганая ворона…
Антипов всегда сердился, когда слышал это. Пуганая ворона! Сколько лет можно быть пуганой вороной? Мать сказала: вороны — мудрые птицы, сын, не относись к нам, воронам, презрительно. После ужина Антипов засел читать. Он добросовестно изучил несколько тощих брошюрок — тридцать шестого и сорок девятого годов издания — и быстро уверился в том, что ни о каком плагиате не может быть и речи, ибо серое было переписано серым. Суконный язык тридцать шестого мало чем отличался от суконного языка сорок девятого, а факты жизни и творчества великих писателей нельзя было переиначить, так что книжки были похожи друг на друга, как братья. Нет, это отнюдь не плагиат. Это просто размножение муры. Халтура всегда имеет как бы одно лицо. Сплагиировать можно чужое изобретение, чужой талант, но нельзя сплагиировать то, что похоже на всех. На книжечках тридцать шестого года стояли фамилии: А.В.Озолс, И.Я.Викторович и Ю.Н.Самодуров. На книжечках сорок девятого: Т.В.Дианина, С.Г.Сухов, П.Г.Плужников, Б.В.Скопченко и Н.Ф.Тугоух. Ни одной из этих фамилий Антипов никогда не слышал, Плужников и Скопченко были «канд. фил. наук». С чистой совестью Антипов мог написать: «Статьи как первого, так и второго выпусков написаны на столь низком уровне, что о плагиате говорить нельзя. Можно говорить лишь о научной и художественной недаровитости авторов».
Немного обеспокоило Антипова вот что: рассуждения его были правильны с точки зрения большой литературы и истинной науки, а с точки зрения судейских крючков? Вдруг, подойдя буквоедски, можно все же определить, что плагиат налицо? На это, разумеется, можно сказать, что книжечки тридцать шестого тоже наверняка несамостоятельны и переписаны с какого-то еще более раннего серого. Но тут нужны раскопки. То, что казалось простым и ясным, стало слегка заволакиваться, чего-то главного не хватало, для того чтобы решительно заявить: плагиата нет. Антипов долго не мог заснуть и думал об этом, потом вдруг догадался, чего не хватало: людей. Действующие лица были замаскированы бумажками. Он не мог судить о них, не видя и не ощущая их как живых людей. Заснул в тревоге — дело выходило нешуточное.
Про Таню Антипов забыл. Не позвонил ей ни на другой день, ни на следующий, а в пятницу утром она позвонила сама. Голос был официальный.
— Александр Николаевич? Соединяю вас с Виктором Семеновичем. Одну минуту…
И это было все, что он услышал от нее в тот день. Виктором Семеновичем звали Саясова, нового человека, который заменил прежнего редактора и у кого находилась теперь антиповская рукопись. Антипов разговаривал с ним лишь однажды и сохранил ощущение какой-то пресноты, бескрасочности. Человек был ни то ни се.
— Сандр Николаич, добрый день, беспокоит Саясов, извините за ранний час… Я знаю, что литераторы в эту пору… Дело в том… — быстро и очень тихо говорил голос Саясова. Так тихо, что части фраз пропадали и Антипов, нервничая, вслушивался изо всех сил. — Срочную работу… Хотел бы расчистить для этой цели… Вашу рукопись в первую очередь… И вот за два дня прочитал.
— Прочитали? — ахнул Антипов, не зная, радоваться ему или трусить. Одно ухо закрыл ладонью, к другому прижал трубку и напряг слух.
— Прочитал. Вчера вечером закончил и готов соответствовать.
— Ну и…
— Я же говорю, готов соответствовать. Будем разговаривать, Сандр Николаич. Приезжайте, если можно, сегодня к концу дня.
Антипов приехал в пять. Всю дорогу гадал: к добру это или к худу? Может, Таня его просила прочитать поскорей? Тани в комнате не было. Ее шубка и вязаная шапочка не висели на вешалке возле дверей. Стол был чисто прибран, бумаги лежали аккуратными стопками слева и справа, карандаши и ручки в стаканчике, а под стеклом портрет Блока. Спросить не у кого. Оставалось одно — идти навстречу неизвестности.
Перед дверью с табличкой «В.С.Саясов» — еще недавно тут красовалась другая табличка — сидел на стуле старикан с большой лысой головой, с фиолетовыми наростами на темени и с напряженным, изголодавшимся выражением лица. На коленях он держал, поставив ребром, папку и пальцами выбивал на ней дробь. Выжидательная поза старика — пятнистым черепом вперед — означала, что он готов ринуться в кабинет, как только в двери появится щель. Антипов сел на стул поодаль. Вдруг напало уныние — ничего хорошего срочный вызов означать не мог. Было б к добру, Саясов хотя бы одной фразой по телефону обмолвился. Но он не обнадежил никак. Интонация была вялая, какая-то еле живая. Такой еле живой тон напускают на себя начальники, чтобы категорически отказать. В этом тоне им легче отказывать. Но зачем тогда немедленно вызывать? Зачем этот садизм? Антипов стискивал зубы. Если откажут, он тут же понесет в другое издательство, на Пушкинскую, а аванс возвращать не станет. Надо сопротивляться. Надо бороться изо всех сил. Искусство требует выдержки, как писал Бальзак. Вот старикан с лысым черепом сопротивляется до последнего. Он никого не пропустит впереди себя. Какие суровые, предупреждающие, сторожевые взгляды бросает он на Антипова: «Не вздумайте, молодой человек, пытаться пройти без очереди! Я вас не пущу! Ваша очередь через двенадцать лет!»
Отворилась дверь, мелькнуло что-то блондинистое в черном костюме, тихий голос сказал:
— Товарищ Антипов, прошу.
— Но товарищ, по-моему, — пробормотал Антипов, — несколько раньше…
— Товарищ явился экспромтом, а вам я назначил, — внушительно отрезал Саясов, выделяя «назначил».
Старикан дернулся, то ли желая вскрикнуть, то ли подняться со стула, но остался сидеть, сильнее забарабанив пальцами и что-то вдруг замурлыкав, вроде песни без слов. Антипов в крайнем смущении — его житейским изъяном было мучительное неумение проникать куда-либо без очереди — шагнул поспешно за дверь, нашел стул, плюхнулся и замер. Саясов шуршал рукописью. Насупленное чело, сжатые губы выражали суровую думу. Не знал, как подступиться. А сказать должен был неприятное. Шуршание длилось, он откашлялся, снял очки, протер их темно-красным платком, снова надел. Пошелестев еще чуть, вдруг поднял на Антипова легкий голубой взор — глаза у него маленькие, близко посаженные, как у обезьянки, — и сказал почти шепотом:
— Ну что, Сандр Николаич, будем делать книгу? А? Кинемся в эту авантюру? — Он засмеялся. У Антипова сердце заколотилось, и он тоже засмеялся. — Но предупреждаю! — Саясов поднял тонкий, мальчиковый палец. — Предупреждаю. — Потряс пальцем и опять насупил чело. — Работы предстоит немало. Очень немало. И работы серьезной…
И дальше минут пятнадцать говорил что-то туманно укорительное. Нет того, пятого, десятого, недостает этого, надо дописать то-то, и, наконец, отсутствует следующее. Речь шла только о том, что отсутствует. О том, что присутствует, не говорилось вовсе. Но Антипов ободрился — он ожидал худшего. Ведь суть сводилась к тому, что книга в целом существует или, во всяком случае, будет существовать при некотором дополнительном усилии. С помощью Виктора Семеновича. Не так уж все мрачно. Бежать на Пушкинскую не обязательно.
— Вот развяжусь со срочным заданием, — шептал Саясов, — мы плотно сядем, пройдемся по тексту с карандашом, и вы сделаете все, что нужно.
Дело в том, что он проделал как бы первую вспашку, чтобы составить общее впечатление. А более глубокая вспашка, постраничные замечания еще последуют. На этом деловой разговор кончился. Антипов сделал движение встать, памятуя о старике, который томился за дверью, но Саясов взмахом мальчикового пальца остановил его.
— Сандр Николаич, еще такой неожиданный вопрос: вы имеете касательство к делу Двойникова?
— Имею, — сказал Антипов. — Я приглашен быть литературным экспертом.
— Правда? Значит, я не ошибся, вы — это вы! — Саясов засмеялся обрадованно. — Мне сказали, что эксперт писатель Антипов, но я был как-то не убежден, что вы. Ну, чудесно. Между прочим, тоже имею касательство — мой брат выступает истцом. Саясов Дмитрий Семенович, заместитель Двойникова. Хочу на всякий случай предостеречь: Двойников — человек опасный. Что он творил в издательстве! — Саясов, изобразив на лице брезгливую гримасу, покачал головой. Антипов молчал. Новость была убийственная. Все стало ясно и хорошо видно — и вширь, и вдаль. Как с птичьего полета. — Вас пригласил адвокат? Такой маленький? С шевелюрой? — спросил Саясов.
— Да, — сказал Антипов.
— Где же он вас раскопал, Сандр Николаич?
— Дело в том, что… Ну, словом, он кое-что читал.
— Из вашего?
— Ну да.
— В периодике?
— Да.
— Все ясно. Понимаю. Писателей много, выбрать трудно, обыкновенно приглашают знакомых. Чтобы эксперт был, как говорится, близок по духу, по стилю…
— Да, — согласился Антипов.
— Но главное — эксперт должен быть честен и подтверждать то, что видит. А не то, о чем просят. Верно, Сандр Николаевич? Правда, одна только правда, и ничего, кроме правды. Как и в нашем деле, в литературе, — Саясов улыбался. — А напоследок скажу, и больше к этой теме возвращаться не станем: брата я люблю, знаю, как он настрадался, как этот жулик над ним глумился. Как сильно брат рисковал, когда начал борьбу, — рисковал в буквальном смысле головой, потому что угрожали физической расправой. Я три дня ездил к нему домой и оставался там ночевать, с пугачом под подушкой. Имейте в виду: этот полудохлый интеллигент — гангстер чистой воды. Сейчас все читают взахлеб американский роман «Банда Теккера», а я бы написал еще позабористей: «Банда Двойникова». Но, Сандр Николаич! — Тут Саясов пристукнул ладонью по столу и, глядя строго и холодно Антипову в глаза, прошептал: — Я прошу абсолютно не связывать наши рабочие отношения со всей этой историей. Надеюсь, вы не подумали, что я хочу на вас каким-то образом надавить? Мне было бы чрезвычайно неприятно. У меня правило: мухи отдельно, котлеты отдельно. Вы не подумали так? Нет? Скажите как на духу. Может, немного все-таки подумали?
Антипов сказал, что не успел еще как следует ни о чем подумать. Но если уж совсем как на духу: что-то подобное в его испорченном сознании мелькнуло.
— Мелькнуло? — огорчился Саясов. — Этого я боялся. Неужели я похож на проходимца, который пользуется служебным положением, чтобы что-то из человека выжать? Ведь как раз за это я ненавижу вашего Двойникова.
— Почему моего Двойникова?
— Конечно, вашего. Потому что адвокат успел, конечно же, вас настроить.
— Виктор Семенович, вы напрасно так говорите…
— Да, да! Прошу прощения. Я взял лишку. Чтобы уж окончательно поставить все точки над «и», выскажу свое кредо: ваш Двойников — плагиатор…
— Он не мой.
— Хорошо, не ваш Двойников — плагиатор, он передирал давние книжки, выпускал их под псевдонимами, а гонорар делил со своей любовницей Самодуровой и двумя прихвостнями. На него работали негры. Он пользовался безвыходным положением людей. Там был целый концерн, который мой брат разворошил, как осиное гнездо палкой. Вот и вся история. И никакой эксперт тут не нужен, извините меня. — Антипов поймал вдруг злобный, изменившийся взгляд.
Антипов встал, поклонился и пошел к выходу, что было глупо. Но внезапная волна враждебности, которую он почуял, подняла со стула и понесла прочь. Он услышал конец фразы: «…тут не нужен…» Уже взявшись за ручку двери, он оглянулся и увидел, что Саясов глядит на него с изумлением.
— Вы куда?
— До свидания, — сказал Антипов. — Мы договорились, по-моему.
— Я вас ничем не обидел? — Взгляд Саясова был, как прежде, голубой, легкий. — Право, было бы неприятно. Значит, мы договорились. Наша секретарь Татьяна Николаевна — вы знакомы с ней? — сообщит вам о дальнейшем.

 

 

Нужно было увидеть Мирона. Только Мирон мог помочь разобраться в этой путанице, которая грозила запутаться еще сильнее, потому что вечером того дня, когда Антипов встречался с Саясовым, позвонил Александр Григорьевич и строго — голосом работодателя — спрашивал, готово ли заключение, на что Антипов ответил, что, в общем, готово, хотя дело оказалось не таким простым. «Что значит — не таким простым, Шура?» Ну, не однозначным, что ли. Можно трактовать работу Двойникова как плагиат, а можно как не плагиат, если угодно. Александр Григорьевич сказал: «Так вот, мне надо, Шура, трактовать как не плагиат». Антипов спросил: а нельзя ли подыскать другого эксперта? Александр Григорьевич едва не зарыдал в телефон: «Да что вы творите, Шура, дорогой? Вы режете без ножа! На среду назначено слушание дела, где я найду нового эксперта?» — «Я вам найду!» — крикнул Антипов, сразу подумав о Котове. «Нет, невозможно, Шура. Ваш отказ — козырь в руках обвинителя. Вы меня страшно подведете. Вы не представляете, как важно, если в качестве эксперта выступит молодой писатель вроде вас! Имеющий доброе имя и хорошую репутацию. Это произведет впечатление на членов суда». Тут было явное преувеличение, Антипов прекрасно это понимал, но почему-то смягчился. Еще некоторое время он слабо сопротивлялся: разве непременно должно стать известно об отказе? Александр Григорьевич рубил: «Непременно! Ваша кандидатура согласована! Это конец! Я получу инфаркт!» Тогда Антипов сказал: если уж выхода нет и отступление невозможно, он должен познакомиться с делом ближе. Александр Григорьевич согласился без энтузиазма: «Ну, пожалуйста, ради бога… Я вас познакомлю…» На этой вялой ноте разговор иссяк.
Теперь срочно требовался Мирон, но найти его было непросто: полгода назад, с тех пор как Мирон женился, он уехал из отцовской квартиры к Люсьене в Сокольники. Телефона там нет. На работе застать его невозможно, он ушел из Радиокомитета и работал в маленьком спортивном журнальчике, где один телефон на всю редакцию и всегда, разумеется, занят. А у отца Мирон бывал редко, потому что Люсьена его родителей невзлюбила. Люсьена была красотка. Танцевала в «Березке», Антипову казалось, что для одного дела она хороша, но для других дел не годится, и стало скучновато встречаться с Мироном у него дома. Тем более что люди, окружавшие теперь Мирона, были неинтересны. За полгода Антипов побывал у него раза два: первый раз, когда устраивалось подобие свадьбы и когда какой-то администратор оскорбил Толю Квашнина и Мирон — Антипов видел это впервые — проявил слабодушие, другой раз забежал к Мирону случайно, и Люсьена старалась его очаровать, кокетничала и учила новому танцу «рок-н-ролл», но он оставался тверд — она годилась для одного, все прочее было скучно.
Делать нечего, в субботу Антипов поехал в Сокольники на авось. Люсьена жила в деревянном дачном доме с деревянным сараем, с собачьей будкой, с колодцем во дворе. На ее квартире висел замок. Антипов написал записку: «Мироша! Ты нужен!» И поставил три креста, что значило по их шифру, принятому еще в студенческие годы, крайнюю степень срочности. Бывало, кидали на лекциях записки «Сегодня достань ключ» или «Найди десятку», и следовали пометы: крест, два креста или три. Если три, то просьба выполнялась любой ценой. И верно, Мирон примчался в воскресенье с утра.
Но накануне вечером явился другой посетитель — незваный Пряхин.
— А я, брат, как обещал, принес поэму, — сообщил радостно, выгружая из армейской кожаной сумки кипу мятых листков. — Почитаем? Я не помешал?
Радушно пригласил послушать мать и сестру, и те, хотя наметили вечер для важных домашних дел, тут же переметнулись и сказали: «Спасибо, с удовольствием». Мать, как более любезная, даже сказала: «С наслаждением!» А у Антипова упало сердце — просидит не меньше двух часов! Вечер насмарку, а он еще хотел поработать. Поэма была сюжетная, о войне, с прологом, эпилогом и отступлениями. Было хорошо зарифмовано и очень знакомо. Чтение длилось минут сорок. Антипов временами отлетал слухом и мыслью далеко, размышлял о книге, о Саясове, об Александре Григорьевиче, который проявил недюжинную настойчивость, и о том, что в них обоих, в Александре Григорьевиче и в Мироне, есть этот жестковатый стержень, не заметный сразу. Одно отступление в поэме остановило внимание — что-то о беспощадности. Описывалась казнь предателей. Антипов прислушался. Несколько строф — крепко, выразительно, с какой-то грубой, холодной силой. И вовсе не знакомо. Потом опять пошла мякина. Пряхин сказал, что отнес поэму в «Октябрь».
На мать и сестру поэма произвела впечатление. Мать вытирала глаза платком. Людмила, раскрасневшаяся от волнения, побежала на кухню ставить чайник, но Пряхин от чая отказался — он взял билеты на немецкий фильм о Рембрандте на последний сеанс. На всякий случай взял четыре билета. Мать осталась делать домашние дела, Антипов хотел поработать, и в кино с Пряхиным отправилась сестра.
— А ты проводи нас, — сказал Пряхин. — Надо покалякать.
— О поэме? Я тебя недохвалил?
— Да чего о поэме! С поэмой все ясно. Гениальная вещь. Шучу, шучу, надо поработать, знаю. Нет, о Витьке Саясове. Ведь это мой близкий приятель.
— Редактор?
— Ну да, Витюня Семеныч. Две мои книги издал. Он раньше в редакции поэзии работал. Знаю его мамашу, жену, брата, семья отличная, лучших кровей.
— А мне зачем это знать? — спросил Антипов, уже догадываясь и оттого напрягшись.
— Чтобы ты был в курсе. Ведь ты с Витюней путем незнаком. Он сказал: у нас, говорит, с Антиповым произошел пустяковый разговор, он обо мне, наверно, бог знает что подумал. Ты ему объясни, говорит, что я серебряные ложки не краду и маленьких детей не кушаю. Вот и объясняю.
— Спасибо.
— Нет, верно, он парень преотличный. Ты поверь, я в людях разбираюсь. Он, если возьмется, через главную редакцию, через все препятствия книжку протащит. Как он мою-то протащил!
— Как же?
— А вот так. Попер, попер и вытащил. А уж я в болоте совсем сидел… Саша, серьезно, ты его брательнику пособи. Это ведь не липа, а дело чистое. Я не знаю, конечно, что там у вас, но Витюня сказал: сейчас, говорит, от Антипова много зависит.
— Он тебя просил со мной поговорить?
— Он? Нет. Это я сам. А он вот только насчет серебряных ложек и что детишек не кушает…
Сестре было весело, она редко ходила в кино с молодыми людьми, Пряхин смеялся дурашливо, а Антипов насупился. Домой он возвращался мрачный. Все лишь завинчивалось и ничего не развинчивалось. Вместо работы ломай голову над ненужными загадками. Даже больше того: как выдраться из капкана? И Мирон был необходим.
Он возник утром в воскресенье, озабоченный и злобноватый, под вчерашним хмельком. Как вошел, сразу шлепнулся на валик дивана возле двери, показывая, что времени в обрез.
— Ну что?
Антипов рассказал. О Пряхине не упомянул, чтобы не вызывать лишнего раздражения. Ситуация щекотливая, и лучше бы всего дать отсюда стрекача. Но как? Не повредит ли отцу? И как Мирон вообще относится к такого рода отцовским делам? Нельзя ли тут вляпаться?
— Да сколько хочешь! — Мирон хмыкнул. — А ты думал? За что экспертам деньги платят? За риск вляпаться.
Ничего толком о деле Двойникова Мирон не знал, слышал лишь, что замешана женщина, была любовницей обоих — истца и ответчика. Но кто хорош и кто плох — Двойников или Саясов, — Мирон не имел представления. К отцу он относился без всякой родственной снисходительности, пожалуй, равнодушно, его адвокатскую деятельность уважал мало и поэтому на прямой вопрос — как бы он поступил на месте Антипова, на чью бы руку сыграл? — ответил, поразмыслив, твердо:
— Боюсь, разочарую тебя, но на твоем бы месте сыграл на Саясова. Потому что для нас главное — книга. Зачем делать врагом того, кто твою книгу выпускает? Нет смысла.
— Он клялся, что одно с другим не связано.
— А ты поверил? Да в тот день, когда ты вякнешь хоть слово, книга полетит из плана вверх тормашками. Формально не сразу, но в его сознании мгновенно. А дальнейшее будет делом техники. Неужели сомневаешься? Я о Саясове что-то слышал. Он ведь друг Пряхина. Бедный отец, как он неудачно все организовал! Вот уж кто вляпался! — Мирон присвистнул и покачал головой. — Выхода у тебя нет. Отец бы меня убил, если б услышал…

 

 

Было похоже на кучу-малу в темном школьном коридоре. Один хочет излупить другого, вот они барахтаются на полу, сверху валится третий, на третьего шутки ради грохается четвертый, на четвертого набрасывается пятый, желающий спасти того, кто внизу. А у того, задавленного, наступает миг ужаса. Такой миг наступил в ночь с понедельника на вторник, после двух дней разрастания кучи малы, — на пятого прыгал шестой, на шестого двенадцатый… После утреннего прихода Мирона с его ледяным и не сыновним советом возник разговор за обедом с матерью и сестрой — неожиданно они тоже оказались в куче. Пряхин на обратном пути из кино рассказал все Людмиле, и рассказ был, по-видимому, настолько захватывающ и подробен, что сестра явилась домой в половине первого в необычайном волнении и перепуге. Утром она все шушукалась с матерью, но тут был Мирон, и начать разговор они не могли, а за обедом навалились на Антипова, уже задавленного тяжестью, дружно вдвоем. Сестра сказала, что он должен немедленно отказаться от этого сомнительного дела. Почему сомнительного? Твой друг сказал даже резче: грязного дела. Мой друг — заинтересованное лицо, он действует по просьбе редактора, который его печатает. Тут надо делать поправку. Но почему бы и тебе не пойти навстречу редактору, который и тебя печатает? Потому что… Антипов запнулся, он не знал, почему ему до смерти не хотелось идти навстречу редактору. Было необъяснимо. Ничего дурного Виктор Семенович ему не сделал. По всем законам логики он обязан был пойти Виктору Семеновичу навстречу, а на Александра Григорьевича наплевать, но внутри что-то стояло колом и не пускало.
— Тогда надо отказаться, Шура! — сказала мать. — Не хочу, чтоб ты влезал в эту историю.
— Почему?
— Не хочу. Я боюсь.
— Опять? — Антипов поглядел на мать пристально. Слово «ворона» витало в воздухе.
— Зачем тебе это нужно вообще? — спросила сестра. — Почему ты согласился? Ведь это ловушка.
— А захотелось поучаствовать в процессе. Меня губит любознательность: как мотылек, которого тянет на огонь, я сожгу свои крылышки. Свои чудесные серебряные крылышки.
— Федя сказал, между прочим, что тот человек настолько коварен, что может сделать в отместку зло не только тебе, но и…
— Кому еще?
— Всей семье, например.
— Ты про кого говоришь?
— Про твоего редактора.
— Бог ты мой, какие страсти! — Антипов засмеялся. — Как же он вас напугал, бедных. А мне говорил другое: что это редкий, благороднейший человек, что ему надо помочь ради его замечательных добродетелей. Где же вы, гражданин Пряхин, говорите правду?
— Ты дурачишься, — сказала сестра, — а положение твое, по-моему, пиковое.
— Ни черта. Разберемся. Только без паники.
— Шура, не забывай, мать в институте на птичьих правах…
— Ну и что?
— Ничего. Просто не забывай.
— Видишь ли, если мать так часто играет ворону, то, разумеется, на птичьих… На каких же еще?
Сестра, махнув рукой, вышла из комнаты.
— Обо мне, пожалуйста, не беспокойтесь, — сказала мать ей вдогонку. — На работе ко мне относятся безукоризненно. Очень хорошо относятся. И вообще глупости. Но я прошу, Шура, в самом деле откажись от этого неприятного поручения. Отец Мирона тебя поймет. Ему можно объяснить.
— Не знаю, — сказал Антипов. — Не уверен.
И правда, объяснить Александру Григорьевичу оказалось невозможно. На всякий довод он тут же находил противодовод, вытаскивал его мгновенно, не задумываясь, как фокусник, будто все антиповские мысли лежали у него в одном кармане, а все ответы в другом. Выходило, что отказаться теперь немыслимо по многим причинам, и в первую очередь по причинам морального характера. Люди надеются и верят в его помощь, и, если теперь он уйдет в кусты, это будет удар. Одни сочтут это трусостью, другие увидят трагический знак того, что справедливость беззащитна. Когда же Антипов на полной откровенности признался в том, что боится испортить отношения с редактором, от которого зависит выход книги — а в книге вся его, Антипова, жизнь, все надежды, Александр Григорьевич должен это знать по своему сыну! — отец Мирона и тут, не раздумывая ни секунды, выхватил из кармана ответ: «Надо действовать в открытую — пойти к директору, объяснить обстоятельства и сказать, что в данной ситуации редактор не может быть объективен. Попросить другого редактора. Вот и вся механика».
Опять, как тогда в телефонном разговоре, Александр Григорьевич непостижимым образом взял верх и заставил Антипова покориться — тот не хотел быть ни трусом, ни подлецом, ни разрушителем надежд добрых людей. Но затем Александр Григорьевич допустил ляпсус: сказал, что Двойников обещал тысячу рублей. Антипов насторожился:
— Что-о? Тысячу рублей за страничку нехудожественного текста? Взятка, что ли?
Он засмеялся. Нет, не взятка, а гонорар. Антипов радостно мотал головой.
— О нет! Денег от Двойникова я брать не стану. И вообще это как-то…
Антипов шагал по тротуару, а Александр Григорьевич семенил рядом по проезжей части. Вид у Александра Григорьевича был удрученный, но семенил он довольно быстро, норовя удержать Антипова, схватить его за карман пальто.
— Постойте! Минутку!
— Александр Григорьевич, отпустите меня, ей-богу…
— Вы не знаете обстоятельств…
— Не хочу!
— Минуту! Стойте!
Ему удалось схватить Антипова за руку, повиснуть, остановить. Он хрипло дышал, в темных, косящих от волнения и гипертонии стариковских глазах под толстыми стеклами очков горела мольба.
— Шура! Дорогой мой! Я должен вам сказать… — задыхаясь, бормотал он, крепко вцепившись в руку Антипова, боясь, что тот вырвется и убежит. — Поверьте моим преклонным летам… Я врать не буду… Вот послушайте: Двойников Лев Степанович — во всех отношениях достойный человек! Больше ничего не скажу… Хотите — верьте, хотите — нет, очень достойный человек… Я знаю, что говорю… Отвечаю… Ему многие благодарны, но в тяжелую минуту одни не могут, другие не хотят…
— Зачем он нанимает подставных лип?
— Во-первых, надо доказать. Ах, Шура, я повторяю, повторяю, — Александр Григорьевич с ожесточением кивал, — Двойников достойнейший человек! Когда-нибудь объясню конкретно. А сейчас вы вольны поступать как знаете. Хотите уйти? Пожалуйста, уходите. Будет инфаркт, но это неважно. Днем раньше, днем позже — какая разница… Время уже прошло. А вы свободны, Шура. Насиловать вас я, разумеется, не стану.
Он внезапно разжал руки и отпустил Антипова.
Вмиг у Антипова заныло сердце: стало жаль тяжело дышащего старичка, жаль неведомого, во всех отношениях достойного Двойникова, каких-то добрых людей, которые на что-то надеялись. Но уже решилось — он дает стрекача. Нет времени этим заниматься. И нет никакой ясности.
У входа в метро он дал стрекача: Александр Григорьевич остался наверху, расстроенный и несчастный, а Антипов нырнул под землю. Он поехал в издательство, куда утром официальным звонком его вызвала Таня.
Он предполагал, что снова состоится разговор с редактором, но тот, как ни странно, отсутствовал; у Тани на столе лежал конверт с запиской и тремя страницами замечаний по тексту. Того, что мучило Антипова — и что, судя по всему, беспокоило Саясова, — в записке не было и следа. Сухо, делово: «А.Н.! Оставляю первую порцию постраничных замечаний, до стр.80. К сожалению, должен срочно уйти и Вас не увижу. До встречи!»
Антипов сидел на стуле возле стола Тани и изнурял себя сомнениями: позвать в кино или нет? Подмывало позвать. Но он боялся отказа. Было похоже, что она немного обижена. Он обещал звонить, пропал, является только по делу. Но ведь она не знает! Он мог бы ей рассказать, а она могла бы кое-что разъяснить. Например: каков Саясов на самом деле? Хотя он испытывал облегчение оттого, что отказался, но было предчувствие, что тут еще не конец, вернее, Саясов этот конец не захочет признать концом. Не поднимая головы, Таня усердно выводила что-то крупным, детским почерком на листе разграфленной бумаги. Он видел тоненькую голую шею с шариком позвонка, опущенную в старании голову, золотистый пушок щеки, квадратный вырез платья на груди и какой-то намек, какой-то исток грани, разделявшей невидимое, скрытое, но доступное воображению. Когда она сидела, склонившись, намек был отчетливей; когда же выпрямилась, он исчез.
— Разобрались? — спросила Таня.
— В чем?
— В том, что вам оставили.
— Да, конечно. — Он помолчал, глядя на нее далеким, скучливым взглядом, каким и она смотрела на него. — А вот в другом не разобрался.
Таня вновь склонилась писать. Ей было неинтересно, в чем Антипов не разобрался. Нет, она не собиралась ничего разъяснять. Он вдруг и нелепо спросил:
— А что за человек Виктор Семенович?
Таня улыбнулась.
— Разве не видно?
— Нет. Что?
— По-моему, видно. Как на блюде. — Помолчав и глядя на Антипова твердо и холодно, сказала: — Человек очень хороший.
Взяв бумаги и продолжая улыбаться, вышла. Не возвращалась долго, и он вышел из комнаты в коридор, еще не зная, уйти совсем или подождать в коридоре. Там он мялся некоторое время, подпирая стену, курил, оглядывал проходящих — ни он не знал никого, ни его не знали, так что стоять бездельником было ему свободно, — заметил, что молодых немного, все больше чахлые, озабоченные, увидел маленького человека, который важно и медленно вышагивал, держа одну руку за спиной со сжатым кулачком, в ротике его торчала папироса. Он был одет в курточку цвета хаки, застегнутую на все пуговицы, вроде такой, какую носили директора оборонных заводов. Его бледное сморщенное лицо было высокомерно вскинуто, и хотя он был маленький, казалось, что на всех встречных поглядывает свысока. А встречные, как ни странно, поглядывали на него как бы снизу вверх. Вдруг из-за угла появилась Таня с кипой бумажек, вместе с нею спешили двое, все устремились вслед коротышке и, догнав его, окружив, загомонив наперебой, скрылись вдали за поворотом коридора. Антипов услышал высокий надтреснутый голос. Вскоре Таня вернулась, на ее лице горели пунцовые пятна, глаза победно сияли.
— Я подписала все ведомости для бухгалтерии! — сказала она, размахивая бумажками. — Уж думала, что его не поймаю. Ведь сегодня последний день.
— Кого вы ловили?
— Да Германа Ивановича!
— Кто это?
— Вы не знаете Германа Ивановича? Да это наш и.о. директора вот уже второй год, пока директор болеет. Ой, он такой вздорный! Мы его боимся.
— Саясов боится?
— Конечно, боится. Да его все боятся. У него семь пятниц на неделе.
— И этот росточек ничего?
— В смысле?
— Не мешает бояться?
— А мы не видим этого. Он для нас великан. Какой-то Полифем одноглазый. Нет, он странный: он может быть добрым, сентиментальным, а может быть таким злым, просто ужас. Но от него все зависит. Наши авторы перед ним стелются. Вот сейчас, когда он проходил по коридору, вы поздоровались с ним?
— Нет.
— Это плохо. Запомнит.
— Ну да?
— Память совершенно потрясающая.
— Но он меня не знает.
— А он спросил: «Кто стоял возле вашей редакции в коридоре и курил?» Я сказала: «Молодой писатель Антипов». Он говорит: «Почему не предупреждаете авторов, что курить в коридоре нельзя?» Но я поняла, что дело не в том, что вы курили, а в том, что вы ему не понравились. Может, вы посмотрели на него как-нибудь косо.
— Нет, просто не заметил.
— Это тоже не годится. Надо замечать. Надо обращаться с ним как с мужиком, грубоватым, здоровенным, любителем выпить, поговорить о футболе, о женщинах. Наши авторы умасливают его анекдотами. Но я вас умоляю, Саша, не идите по этому пути!
— Не пойду.
— Я так рада, что подписала расчетные ведомости! Люди смогут получить деньги послезавтра…
Он догадался, что обида, если и была, исчезла. Она вернулась в другом настроении: то ли радовалась удачному подписанию ведомостей, то ли тому, что он не ушел и ее дождался.
Провожая ее домой, он рассказал всю историю с Двойниковым и Саясовым. Почему-то сразу и безоглядно ей поверил. С какой стати? Поверил, и все. Он крепко прижимал ее, держа за локоть, к себе и нарочно шел медленно. Всю дорогу от Сущевской до Гоголевского бульвара прошли пешком. Она сказала: поддаваться на саясовский шантаж не надо. Он не столь могуществен, как можно подумать. Антипов не решился признаться, что уже отказался от дела, и в немалой степени под давлением Саясова. Почувствовал, что это ей не понравится. И для проверки осторожно предложил: «А что, если — ну его к черту? Отказаться от экспертизы вообще?» Последовала пауза, он уловил в чуть заметном движении локтя, что она слегка отдалилась. «Этим вы ему угодите». Он тоже помолчал и спросил: «Угождать не надо?» — «По-моему, — сказала она, — надо просто не обращать внимания. И сделать так, как считаешь нужным по правде». Дома у Тани он ел яичницу с салом. Танин отец налил водки. Сказал, что у него язва и он лечится водкой. Он был невысокий, худой, с лохматой седой шевелюрой, очень говорливый, смешной, рассказывал о первых днях войны, и все что-то не страшное, а смешное, быстро сделался пьян, и Таня уложила его здесь же, в комнате, на диван спать. Старшая сестра Вика осталась с отцом, а Таня и Антипов пошли в маленькую соседнюю комнатку, где жили Таня и Вика. Он погасил свет, обнял Таню. И она обняла его. Стали целоваться, сначала стоя, потом сели на кровать, оба сняли очки, она шепнула «дай сюда!», положила обе пары куда-то в темноте, продолжали целоваться, обнялись удобнее, даже повалились боком на кровать, ноги их свисали с кровати, в соседней комнате ходила, громыхала стульями Вика, запело радио, его рука гладила выпуклое Танино бедро, что-то шелестело в пальцах, надо было отодвинуть, горячая, шелковистая нежность кожи, а на губах был вкус лесных орехов, вкус ее рта. Сестра свирепствовала за стеной. Не жалея отца, гремела посудой. Танина слабая рука стискивала его пальцы, не пускала дальше, Танины губы шептали вместе с поцелуем: «Не надо». Он понимал: не надо. Она девушка, он не должен, нельзя. Все разворачивалось головокружительно, ненужно, запретно, сладко, и сестра могла войти в любую минуту. Вдруг она освободилась от его объятий, села на кровати согнувшись — не видел в темноте, но догадывался, что сидит в привычной позе, согнувшись, — и дрожащим шепотом:
— Саша, не слушайте меня. Делайте, как он хочет. Он мстительный…
— Я не боюсь, — сказал Антипов.
— Он хуже всех. — Она помолчала. — Всех, кого я знала.
И вот в густоте ночи, в потрескивании, в мелькании по шкафу и потолку летучего света редких шуршащих внизу машин наступил — и оледенил — миг бреда, миг ужаса. Выбраться из-под навалившихся тел невозможно. Дышать нечем. Уйти нельзя. Потому что из темноты ударяет в лицо синий слепящий свет, это особая лампа, от нее струится жаркое одурманивающее излучение, выскочить из-под нее нельзя, синий свет обессиливает, лишает воли, убивает мигренью голову. Прожектор, откуда льется потоком синий свет, держит и направляет кто-то невидимый. Скорее всего Саясов и с ним вроде бы Федька Пряхин. Антипов корчится в синем луче, как пойманный прожектором самолет. Надо вырваться — удрать, выпасть — из этого луча и спастись. Достаточно сделать маленькое движение, и можно выпрыгнуть из луча в блаженную темноту, но он забыл, какое движение. Забыл, забыл! Он не может спастись. Вдруг ясно видно, что за прожектором прячется не Саясов и не Федька, а сморщенная, чайного цвета мордочка с громадной папиросой во рту. Трещащим голосом мордочка говорит: «Нет, Антипов, вам курить в коридоре нельзя, а мне можно. Вам нельзя». Что же мне делать? «Я не знаю. Курить вам нельзя, а бросить папиросу я тоже не разрешаю». И — никак, ни за что, никакими силами. Антипов хочет отряхнуться от сна, от ужаса, сбросить мертвящую синеву. Отряхнуться не получается. Он сел на постели и с бьющимся сердцем смотрел в окно — в черноте горел синий сверкающий диск луны.

 

 

Утром часов в десять позвонил Саясов и спросил — опять еле слышно, — получил ли Антипов пакет и успел ли посмотреть замечания. Антипов сказал, что получил и посмотрел. В трубке что-то невнятно свиристело, Антипов раздражался, не мог понять, уловил только вопросительный конец фразы: все понятно? Ответил наугад: понятно, понятно! Много ли потребуется времени! Наверно, дня четыре. Очень хорошо. Опять шепот, свиристение, невнятица, и выплыла фраза: слушание дела отложилось. Антипов знает? На две недели. Нет, Антипов не знает, но он принял решение: отказаться и не участвовать. Громко крикнул: к сожалению, нет времени!
После молчания голос в трубке разборчиво сказал:
— Честно признаться, Александр Николаевич, меня это не слишком устраивает.
— Почему? — удивился Антипов.
— Мне неприятно. По разным соображениям. Нет, Александр Николаевич, дорогой, мне решительно это не нравится. Выходит, я вас припер и вы отказались? Нет, нет, вы извините, но вашей жертвы я не приму.
— О какой жертве вы говорите?.. — пробормотал Антипов.
— Припирать вас никто не хотел, так что вы напрасно, как говорят в народе, — тут голос его совсем окреп, — вспопашились! Александр Николаевич, зачем вы вспопашились-то? Тем более вопрос ясный, недвусмысленный, не надо ничего осложнять. Я вас прошу, не вспопашивайтесь. И зайдите ко мне, если можно, сегодня, я вас прошу. Поговорим о рукописи. Зайдете?
Тетка Маргарита приглашала на обед на два часа. Антипов подумал, к пяти успеет в издательство. Сказал, что зайдет к концу дня. Тетка перепечатывала последний вариант повести, и, так как работа была большая, он твердо решил на сей раз с теткой рассчитаться — все прежние перепечатки она делала gratis и скандалила, когда пытались вручить ей деньги, — тут и мать помогла и совместными усилиями заставили ее покориться и взять подарок. Антипов продал книги, выручил за них четыреста пятьдесят, а сестра купила на эти деньги тюль на занавески, от чего тетка уж не могла отказаться. Вся эта суматоха была в декабре, с тех пор Антипов тетку не видел. Он любил у нее бывать, любил слушать ее рассказы, да и кормила она вкусно, но где взять время на все? Тетка предупредила, что на обеде никого не будет, кроме какой-то приятельницы. Антипову нравились и теткины приятельницы, в большинстве интеллигентные, хорошо воспитанные и плохо устроенные дамы старше среднего возраста. Одна Татьяна Робертовна чего стоила! Сколько интересного она знала о двадцатых и тридцатых годах! Антипов с радостью думал, что у тетки он хоть на два часа забудет об этой мороке: Двойников, Саясов, Александр Григорьевич в инфаркте, книга под топором…
Приятельница тетки оказалась не старой, красиво нарумяненной, гладко-пего-черноволосой, с большим узлом на затылке, в тесном платье, которое подчеркивало еще далеко не разрушенные округлости, на шее было гранатовое ожерелье, в тонких пальцах держала длинную тонкую сигарету, но глаза у приятельницы были старушечьи. Когда Антипов пришел, дамы сидели за столом и курили, и тетка Маргарита, продолжая прерванный разговор, произнесла:
— А Леву Двойникова я хорошо помню. Он был женат первым браком на Женечке Гарт?
— Нет, ты путаешь, — сказала приятельница. — Женя Гарт была замужем за Левиным братом Павлом…
— Боже, он был такой талантливый!
— Лева, надо сказать, был совершенно безупречен в отношении Павла, — сказала приятельница. — Всегда помогал как мог…
Женщины разговаривали, а Антипов сидел оглушенный.
Во время обеда открылось: все устроено для того, чтобы познакомить его, Антипова, с теткиной приятельницей Марией Васильевной Самодуровой, женою, а теперь уже, вероятно, вдовою Юрия Николаевича Самодурова, журналиста и критика, пропавшего на войне. Главная теткина дружба была с этим Юрием Николаевичем. Остальных она знала меньше. Юрий Николаевич работал в издательстве, где сейчас все стряслось. Он писал брошюрки о русских классиках. Все люди вокруг Юрия Николаевича были замечательные, и Лева Двойников был замечательный. Другого такого бескорыстного человека, как Лева, не сыскать в целой Москве. Он помогал людям. Взять хотя бы Марию Васильевну: только благодаря Леве она сумела воспитать дочь, кормить мать. Но всегда должен найтись такой, который завидует бескорыстному человеку, ненавидит его и в ненависти ищет свою корысть. Потому что, имейте в виду, ненависть всегда небескорыстна.
Антипов устал, как от тяжелой работы. Устал слушать, соображать и думать, как поступить. Он сказал: все кончено, тетя Рита, вы опоздали с фрикадельками, с телячьими котлетами, с макаронами, посыпанными тертым сыром, с компотом из сухофруктов и душистым печеньем к чаю, пахнущим корицей, которое неслыханно хорошо умеют печь в этом доме. Опоздали, потому что все. Он сдался. Он отвалил. Он бросил Леву на произвол судьбы.
— Как сдался? — воскликнула тетка, и ее лицо стало вытягиваться, сохнуть и твердеть на глазах. — Как можно бросить человека на произвол?
— Можно, можно! — махал рукою Антипов. — Потому что книга под ножом гильотины. Малейшее движение, и нож летит вниз, и нет головы. У книги, разумеется. А потом, может, и у меня…
— Как? — изумилась Мария Васильевна. — Вы не скажете хотя бы, что Лев Степанович не плагиатор?
— Нет! Не скажу! Не могу! Хотя бы! Ваш Лев Степанович — подставное лицо! — кричал Антипов, придя в странное опьянение от компота. Он вскочил, бегал по комнате, отшвыривал по дороге стулья, ударил ногой кота, потом стал дергать балконную дверь, она была заклеена и заложена тряпками, с силою все это разодрал, открыл дверь и вышел на балкон. Старая Москва дымилась внизу синими крышами. Сырой воздух окатил Антипова до костей, он задрожал вдруг и вернулся, дрожа, в комнату.
Тетя Маргарита взяла его за руку и сказала тихо:
— Ну садись, будем пить чай.
Пили чай до одиннадцати вечера. Антипов забыл, что обещал прийти в издательство.

 

 

— Я ждал вчера до семи. Ведь мы условились. Сандр Николаич, вы поступаете маловысокохудожественно, ну бог с вами, я прощаю, были причины, разумеется, вижу по вашему лицу. Хорошо, забудем. Я пригласил вас единственно вот зачем: чтобы сообщить пренеприятное известие! Дело Двойникова выходит за рамки уголовного. Выясняется, он не просто рвач и стяжатель, который использовал служебное положение, но он покровитель лиц сомнительной репутации. Делом Двойникова будут заниматься другие. Вот и все, что я вам имел сообщить, дорогой друг.

 

 

И стянулись концы мертвым узлом — сначала слегка, потом потуже, потом еще туже, потом крепче уж некуда, нерасторжимо. Затевалось невинное за чаем с карамельками в доме Мирона, а теперь до того каменно и роково, что только плюнуть остается и рукой махнуть! Понял Антипов, что как он выступит на суде, так и с книгой получится. Не с книгой — с судьбой. И оттого, что отступать некуда, и жалеть не о чем, и трусить не к лицу, понял он, что выход один — узнать правду. И он ее узнает. И была она вот какая: Двойников и верно норовил подзаработать за чужой счет, но он же и помогал людям щедро. Как же соединялось это в одном человеке? Да вот соединялось как-то! Все в нем было. Для своей выгоды использовал чужие статейки, и он же давал работу людям, оказавшимся сейчас в трудном положении. Одинаково горячо любил свою жену, больную женщину, и гладко-пего-черную с пучком Марию Васильевну Самодурову, которая стала хозяйкой издательства. Был и смельчак, и трус — на войне заслужил ордена за храбрость, а дома боялся дочери, которая его временами била. Был и старик, и юноша — мучился от любви и мучился от старческих недугов, от болезней сердца.
Как же было Двойникова — в каждой молекуле расщепленного пополам — слить воедино? На суде нельзя: чтоб ни туда ни сюда. Там ничьих не бывает. Еще до того как Антипов увидел на суде согбенного, желтолицего, с когда-то внушительными, напомаженными, а ныне жалкими залысинами старика, который, проходя мимо жены, сидевшей в первом ряду, улыбнулся кротко, виновато, еще до того как увидел жалобщика Саясова, у которого автоматически ходили скулы и двигался сам собою кадык, а глаза были братнины, тесно посаженные, еще до всего Антипов решил, что если поставить гирьки на обе чаши, то гирька великодушие будет самая редкостная и удельный вес ее будет так тяжел, что она перетянет. Великодушие всегда риск, и та половина Двойникова, которая способна на риск, есть главная. Тут, подумал Антипов, скрыто запакованное тайное ядро. И Антипов подал голос в защиту той половины Двойникова…
Он заявил, что плагиата как такового не видит. Старший Саясов двигал скулами. Его брат, каменея лицом, смотрел на Антипова из глубины переполненного зала мелкими немигающими глазками, а потом неотрывно уставился в окно. Книжка Антипова выпала из плана. Автору предстояла серьезная переработка. Это значило: все рухнуло надолго. Мирон его ругал. Федька Пряхин прибежал в гневе и кричал, что он ему «этого никогда не простит» и что «между ними теперь война», в подтверждение чего забрал все свои книги, которые давал читать и раньше не спрашивал месяцами. Федька разъярился как-то чересчур. Мать и сестра тоже сердились, корили Антипова за то, что он их не послушал, а узнав, что тетка Маргарита принимала в деле участие, поссорились и с нею и на некоторое время прервали отношения. Александр Григорьевич был, наверно, Антипову благодарен, но это было совсем не заметно. Он вручил ему законный гонорар, пятьсот рублей за самомучительство в течение трех недель, затем вынул конверт. «А это обещанное Львом Степановичем». Антипов махнул рукою, чтобы конверт исчез. Александр Григорьевич, пожав плечами, положил конверт в карман. Ни Двойникова, ни Самодурову, ни старшего Саясова с автоматическими скулами Антипов никогда больше не видел и ничего не слышал о них. И ему показалось, что вся эта история представляла интерес лишь для одного человека — для него самого.
Но ночью в начале марта, когда вдруг пал мороз и в квартире Таниной подруги, уехавшей куда-то на кулички, плохо работало отопление, горел газ на кухне, включили электроплитку, согрелись, потом лежали не двигаясь, сомлев от жары и усталости, Таня вдруг заплакала и сказала:
— Если бы не эта сволочь, мы бы никогда с тобой…
— Если бы не что? — спросил Антипов.
— Я тебя полюбила в тот день, когда ты послал его к черту. Ведь ты знал, что будет? Знал же?

 

 

Они согревали друг друга холодными ночами весь март и половину апреля, пока подруга находилась на куличках. В апреле Антипов взял командировку от толстого журнала, где теперь работал в отделе публицистики Толя Квашнин, он и устроил командировку, и уехал на Волгу писать очерк о стройке Куйбышевской ГЭС. Жить было совершенно не на что. Не мог же он сидеть трутнем на шее у матери и сестры. Надежд на издательство не осталось, особенно после того, что он учинил в подвале перед гардеробом. Накануне Таня призналась — да, было. Однажды. Тот долго ухаживал, приглашал туда-сюда, осаждал месяца три, потом она сдалась, потому что грозил и отцу сделать неприятность. Ведь она скрывала, что был в плену. Было однажды. И после того как отрезало, он перестал приставать. Для нее это была казнь, для него какой-то спортивный рекорд. Она рассказывала тихим голосом, вяло, безжизненно и смотрела на Антипова скучными глазами, как чужая. Он выбежал из комнаты. Когда вернулся, она стояла одетая, с сумкой в руках, спросила спокойно: «Я пойду?» — «Куда?» Он толкнул ее так сильно, что она упала на кровать. Лежала не двигаясь, лицо в одеяло. Зачем он начал, идиот? Он прибежал не в себе. Потому что один тип оглушил его: «Вы говорите про Таню? Про секретаря редакции? Да ведь она саясовская баба». Он, еле сдерживаясь, произнес: «Она его ненавидит». — «Мой милый, — сказал тип, — можно ненавидеть и спать». В подвале, где помещался гардероб, Антипов сидел в жестком деревянном кресле часа два, пока не увидел Саясова, тот спускался в столовую. С ним шли двое, мужчина и женщина. А следом за ними спускался по лестнице Борис Георгиевич Киянов, но Антипов хотя и видел его, но как бы не видел. Саясов же, заметив Антипова, догадался сразу, побледнел и остановился на нижней ступени лестницы. Мужчина и женщина прошли дальше к прилавку гардероба. Антипов подошел к Саясову, взял его за галстук и дернул книзу. Саясов как-то застыл, не сопротивляясь, глаза его сошлись на переносице. «Ты знаешь, сукин сын, — сказал Антипов, — за что и почему». Он опять дернул за галстук и успел дважды сильно ударить по мотавшейся голове ребром ладони, но вдруг почувствовал крушащий удар в лицо, хрустнула оправа, звякнули стекла. Вокруг кричали, дрыгали руками, ногами, выбежал гардеробщик, вопила женщина, Антипов отталкивал всех, хотел нагнуться, найти стекла. Потом брел слепо по солнечной, в весеннем зное улице, натыкался на прохожих и улыбаясь бормотал: «Извините…»
Борис Георгиевич догнал Антипова на Новослободской, недалеко от метро. Сцена, которую он наблюдал в гардеробной, ошеломила его, но не очень. Он привык к тому, что многие теперешние молодые — люди со странностями и часто полагают, что сила таланта должна подтверждаться кулаками. Такие ухари бывали и в двадцатые годы. Но Антипов? От любого другого Борис Георгиевич мог бы ожидать подобных эскапад, но не от Антипова. Он и драться-то путем не умел. И белобрысый тоже оказался не боец. Антипова сшиб с ног какой-то третий, подскочивший сзади, хотел бить еще, и какая-то женщина, размахивая портфелем, кричала: «Бейте его! Это хулиган!» Борис Георгиевич насилу их унял и отговорил вызывать милицию. Догнав Антипова, который шел пошатываясь и что-то бормоча, Борис Георгиевич тронул его за плечо и спросил:
— Антипов, какая муха вас укусила?
Антипов повернул измученное слепое лицо и улыбнулся.
— О, Борис Георгиевич! Видели этот бред?
— Что это значит? И кто этот господин, на кого вы набросились?
— Ах… — Антипов махнул рукой. — Долго рассказывать… Они выкинули мою рукопись из плана.
Борис Георгиевич думал: ну вот, я так и знал, выкинули рукопись, значит, надо бить по мордасам. Все хотят взять силой. Недаром старик Тростянецкий жаловался — они все нахалы. Сидел, говорит, в приемной, ждал редактора, а ваш ученик Антипов проходит без очереди. Но все же его жаль. Он не без способностей. И драться не умеет. По-видимому, дошел до края.
И, вновь тронув Антипова за плечо, сказал:
— Послушайте, Антипов, принесите мне вашу рукопись. Посмотрим, может быть, что-нибудь…
Никаких средств для жизни в ближайшее время у Антипова не предвиделось, поэтому он взял командировку, получил командировочные и уехал. По дороге на вокзал заехал на Большую Бронную и отдал Киянову папку с повестью.

 

 

Вечереющим днем Антипов сидел на откосе, смотрел на реку, на отлогий противоположный берег с желтой каймой песка, на свинцово-голубой простор, разделенный тенью от крутояра пополам — дальняя сторона голубая, а ближняя — темный свинец, — и слушал ленивую речь Лукичева, пожилого, сохлого и больного на вид мужика, чей домик стоял поблизости, на яру. В домике было темно, сыро, поэтому Антипов вышел на солнцепек, сел на траву, а Лукичев лег рядом. Громада ясного и бездонного голубого воздуха окружала Антипова. Ему хотелось слушать, думать, вспоминать, забыться. От домика вела к реке деревянная, грубо сколоченная лестница, внизу чернели две лодки. Рядом с Лукичевым сидел на корточках пастушонок с веревкой через плечо, на веревке болталось ведерко с дымящимся коровьим дерьмом — от мошки или, как ее тут называли, вохры. Лукичев говорил: «Нынешний год вам повезло, гада мало… Мошки этой, комара, одним словом, насекомца…» А рассказ был такой:
— Я тоже в Москве побывал в тридцать третьем годе… Свиней привез по железной дороге. Загнали меня в Сызрани в тупик, трое суток стоял. Потом один парень научил: сходи, говорит, к беспетчеру, скажи, дескать, корм кончился, свинья свинью ест… Так я и сделал… Пришел… Пришел к беспетчеру, говорю: я тут с живностью, корм кончился, одна другую ест… Через двадцать четыре часа, говорит, немедленно отправить! Так и доехал до Москвы.
Лукичев был бакенщик. А раньше работал директором совхоза. Почему так вышло и он из директоров стал бакенщиком, Антипову было не совсем ясно, но и спрашивать не хотелось. Мысли его были в Москве, которую он покинул неделю назад и вернуться куда должен был не скоро. Вдруг он понял, что смертельно влюблен и что все дальнейшее путешествие будет мукой.
Назад: Тверской бульвар — III
Дальше: Большая Бронная