Книга: На исходе дня
Назад: 12
Дальше: 14

13

Она, Влада! Не схватил за плечо, не крикнул в лицо, мол, между нами все кончено, пусть ни на что не рассчитывает, каждый отвечает сам за себя, небось совершеннолетняя, и если взбрело в башку баюкать малыша — ради бога, а мне плевать! Не крикнул, потому что увидел не в лицо — со спины. И еще по одной причине. Время, беспрестанно выкидывающее гнусные шутки, удирающее от заинтересованного в нем человека, словно тот гонится за ним с ножом, это самое время, устыдившись, неподвижно застыло, даже завиляло хвостом. Выцветшая или плохо подкрашенная копна волос, серая мини-юбчонка, несколько коротковатая для ее пышных бедер… Лишь загорелая полоска шеи, не прикрытая блузкой, свидетельствовала, что какое-то время все-таки ушло. Впрочем, недалеко. Пробежало немножко, уселось впереди и вот похлопывает хвостом по пыли, милостиво поджидая нас обоих. Середина лета, через месяц-другой нудно завоет осенний ветер — я заставил себя вспомнить об этом, чтобы шорох весенних сосен снова не задурил голову и изо рта вместо безжалостных слов не выскакивали слюнявые пузыри. Как будто других встреч у нас не было — только та первая, затмившая сознание, волчья яма, в которую провалились мы вдвоем; кажется, ни чуточки после того не приблизился я к Владе, хотя она бездумно не берегла себя! А может, время на самом деле выкинуло коварную шутку — остановилось? Не шумят густой листвой деревья, не тянется вверх травинка, на которую наступили было, не строчит бешеным пулеметом гоночный мотоцикл, промчавшийся мимо? Нет, нет, и люди, и машины успели переместиться из точки А в точку Б, а нахальный красный мотоцикл половину алфавита проскочил. Лишь мы, я и Влада, вмерзли в лед времени, будто никогда не текло оно водой сквозь пальцы.
Влада не торопилась, медленно вышагивала, оглядывая витрины, однако казалось — вел ее тайный умысел. Кто-то за нее выверил маршрут, скорость и продолжительность движения — так что ж ей лезть вон из кожи? Однако умысла — злонамеренного или навязанного обстоятельствами — не могло у нее не быть, а то с какой стати пришлось бы мне крадучись идти следом? Разве не подозрительно: девушка, которая буквально вешалась тебе на шею, неожиданно исчезает, а потом вдруг появляется такая же, как раньше, словно ничего не случилось? Где она скрывалась, когда метался я по городу, вынюхивая ее остывшие следы? Нарочно затаилась где-то, пока не ощутила своей силы? И как притворяется, будто прогуливается, и все; вот уставилась на принадлежности для путешествий, ей бы вздыхать, оскорбленно сопеть, а она ничего — ну не притворство, не коварство ли? — ведь девчонки лютыми тигрицами становятся, едва нарушается определенная регулярность в их организме!..
Сумки и чемоданы, разрисованные идиотскими пурпурными звездочками, остались позади. Теперь пялит глаза на большие и маленькие молочные бутылки, наполненные известью. Спокойно, невинно… До чего же наловчилась обманывать мою бдительность — заставляет интересоваться тем, чем якобы интересуется сама! Вот заманит в центр города, где не очень-то удобно будет выложить ей злые слова… Я ускорил шаг, она тряхнула растрепанным снопом волос — донесся незабываемый их запах. Вдруг остановилась, присела и начала ощупывать правую лодыжку. Вот тебе и на — опять спустилась петля? Вечно она мучается с чулками. Но ведь ноги голые, поцарапанные! Гвоздь в босоножке? Снова, как тогда, в решающий миг занимают ее какие-то пустяки! Даже рассердился — уже на босоножку, — и эта злость прогнала из души другую, будто водят меня за нос. Когда она выпрямилась и пригладила волосы, обожгла мысль: мы — единственные в этой толпе — неразрывно близки, и эта пьянящая близость все время разрушает мои трезвые намерения.
Посмотрела по сторонам, словно ее окликнули. Верно, тоже нахлынули воспоминания, отделяющие нас от других людей, может быть, от всего человечества, которое никогда не узнает, что испытали мы благодаря друг другу, отбросив прочь ложь вместе с одеждой. Нет, скорее в мешанине бензиновых паров, женских духов и вязкого от жары асфальта ощутила запах преследователя. Выражения лица не уловил — блеклое пятно с ямками для глаз… Вот и выдала себя! Лицо несет печать ее несчастья и моего позора. Это блеклое пятно, встряхнув меня, помогло вырваться из плена замершего времени. Что побудило связаться с такой? Благородство Влады — выдумка, обманывал я себя, пытаясь оправдать свое падение. И лицо ее встало перед глазами, точно вырезанная из дерева маска. Хорошо, что не подскочил к ней, не крикнул, ведь бог весть о чем она сейчас думает. Ни капельки не интересовали бы меня ее мысли, если бы не другая, не Сальвиния Мейрунайте… С Сальве никакая жуткая близость не связывала и вряд ли когда-нибудь свяжет, просто она, Сальве, абсолютно мне необходима, и Владе придется исчезнуть, испариться, подобно луже после дождя, хоть в детстве и бродил ты по лужам, воображая их морем… Пока будет она ходить с таким оледенелым лицом, Мейрунайте недостижима, ведь единственной доченьке адвоката нужен не я — тряпка, чтобы стереть грязное пятно… Ну чем мы там друг для друга станем, еще неясно, но с Владой необходимо рвать, Поэтому осторожнее, неизвестно еще, что дремлет под ее грубо вытесанным лбом Топает себе спокойной походкой священной коровы, и не горит у нее под ногами тротуар, а ведь сейчас что-то произойдет, уже в это мгновение происходит..
Полдень, на перекрестке, как балерина, вертится милиционер, а парень преследует девушку, правда, не грохочет своими линялыми матерчатыми туфлями и ножом не размахивает, но не отстает Улица полна перестуком шагов, разговорами, отправившиеся за покупками домохозяйки и туристы пялят глаза на милиционера вместо того, чтобы наблюдать за гривастым молодым человеком в зеленоватых матерчатых туфлях и девушкой в серой мини-юбочке и босоножках И у нее никакого предчувствия, бредет, задумчивая, полусонная, а я крадусь следом, да и не я, а что-то во мне, какая-то пытающаяся прорваться в неизведанное сила! В сладком оцепенении ждет, что будет, словно и не Ригас я вовсе, а некое самому себе чуждое существо, которое не дотронется до Влады, будет только со стороны наблюдать, как другой с моим лицом станет разрывать ей сердце, заставляя отступать с солнцепека в тень до тех пор, пока она бесследно не исчезнет во тьме, а потом этот некто, скорчившись на чердаке, попытается втиснуть в бумажный лист свои впечатления от происшедшего… Настроение чуточку прояснилось — живет еще во мне независимая ни от Влады, ни от Сальве частица, разумеется, она тоже питается впечатлениями о людях, их жизнях и чувствах, но она никому не причиняла обид.
Впереди что-то случилось — слишком быстро летевшее такси занесло на тротуар. Влада остановилась.
— Эврика! Тысяча и один световой год! — Я сжал ее плечи и рывком повернул к себе, вероятно, слишком резко и неожиданно, так как она чуть не заорала Несколько мгновений, открыв рот, боролась с желанием крикнуть и, уже узнав, оттолкнуть — причин было предостаточно: и чуть не задевшая, проскользнувшая мимо машина, и рывок сильных рук. Но вот ресницы распахиваются, глаза расширяются изнутри, и лицо не кажется уже белесым пятном — его до неузнаваемости меняет радость. Туманная пухлость рассеивается, хотя не исчезает полностью, но сами глаза уже сияют и ласкают, словно не кончилась первая наша ночь или торчим мы в уголке пивного бара, я прихлебываю холодную живительную влагу, а она тянет руку к моей шее. Ничего в мире не произошло, а если свирепствуют где-то невзгоды — скажем, в Бангладеш, где разливы рек сносят человеческое жилье, или в нарсуде какого-то района, где юные хулиганы после очередной драки понимают вдруг, что стали убийцами, — то нам с ней от этого ни жарко ни холодно. Влада счастлива: ее Ригас жив-здоров, отыскался, ведь не надеялась не только шагать рядом — увидеть. Конечно, она понимает, не от безумной тоски схватил я ее в объятия. Встречаясь с ней, не мог отделаться от впечатления, что берет она лишь столько, сколько ей нужно, не обращая внимания на мои недостатки и туманные намерения. Эта избирательность плохо согласовывалась с ограниченным ее разумом… но что было, то сплыло, теперь и мне и ей будет все равно! Нет, подозревать Владу в лицемерии я не имел права — разве предосудительна радость при встрече после долгой разлуки? Сложись обстоятельства благоприятней, сам радовался бы. Ведь малейшее прикосновение даже не к телу ее — к одежде, волосам, — ее дыхание вызывает восторженный озноб. И все-таки этот коктейль из радости и кротости бесит. А может, я жертва мистификации? Может, просто шантажируют меня ее старшие и более хитрые подружки, сговорившись мстить сильному полу за все его пакости? Может, никакого «ребеночка» вовсе и нету?
— Ах, Ригас, мой Ригутис! — Влада продолжала ласкать меня глазами, а я копался в ней, как отец в лежащем на операционном столе пациенте… Искал доказательств вины, будто украла она что-то. Мешки под глазами, желтоватые пятнышки на лбу… гм, и раньше было там полно веснушек. Шарил, точно в чужом шкафу, выхватывал одну за другой какие-то ненужные вещицы и отбрасывал прочь. Беременность я представлял себе в виде большого торчащего живота. Отступил на шаг, покосился на ее живот. Немножко выпирает из-под блузки. Так он всегда несколько выдавался — разве забудешь, как скользила ладонь по его нежно-округлому холму? Влада ничего не скрывала, когда я раздевал ее глазами, даже десен не прятала уступчиво улыбалась, вздернув верхнюю губку.
— Может, пойдем куда-нибудь? — Раздраженный безуспешным осмотром, я одернул на ней блузку. Не доверял ни телу ее, искусно прячущему «ребеночка», ни руке, которая, казалось, если сжать ее покрепче, растает — так истосковалась.
— Не могу, Ригас, не сердись.
— Вот как? И давно… не можешь?
— Что? — Влада не поняла. — По делам иду.
— А мне с тобой нельзя?
— Не советую.
— Ха! — Я презрительно хмыкнул ну уж, легко она от меня не избавится. — Свидание?
— Почти.
— Значит, не только со мною шлялась? От одного лишь предположения, будто меж нами может вклиниться кто-то третий, я внутренне задрожал вместо того, чтобы возликовать. На мгновение перед глазами даже возник заместитель — тупая морда, смахивающая на Виктораса.
— Что ты сказал? — Остановили ее не слова — тон.
— А что слышала!
— Чудишь ты, Ригас. Разные бывают свидания. — Улыбка пропала. — Когда долго не видишь человека, бог знает что выдумывать начинаешь. А люди не меняются. Только стареют.
— Он что, старый?
— Какое это имеет значение? Я в больницу иду.
— Зачем? — Что угодно воображал, кроме больницы, а следовало предусмотреть и такой ход. Почему бы не навестить ей моего предка, чьи моральные убеждения вполне соответствуют ее примитивному мышлению? Разжалобить слезами… Старые, как мир, правила игры… Схватил Владу за плечи, но на нас уставился какой-то здоровяк с апостольской бородой. Видел его как-то в больнице у отца. Ординатор. Ни к чему свидетели. Потащил ее в скверик, усадил на перевернутый мусорный ящик.
— Пусти! Больного иду проведать.
— Какого еще больного?
— Ты его не знаешь.
— Подождет. Надеюсь, не умирает?
Влада вдруг отшатнулась от моей оскаленной пасти.
— Ты же добрый, Ригас! Зачем злым притворяешься?
— А что я такого сказал?
— Ничего.
— Уж не к моему ли отцу топаешь? — Снова силком усадил ее на ящик, припер коленом, чтобы не сбежала.
— К своему.
— Врешь!
— Лежит после операции.
— Твой отец? И не говорила никогда?
— Не думала, что тебе будет интересно… У меня и брат есть. Зигмас, Зигмундас. — И она принялась перечислять имена всяких своих родственников. До сих пор мне до них дела не было, а теперь придется избегать, как врагов и свидетелей.
— Твоего брата — Зигмас?.. — Брат почему-то врезался в память отдельно от других, словно я позавидовал, что у него есть сестра. — Зигмас… Постой, Зигмас? Где я недавно слышал это имя?
— Он студент. На физмате. Физик. — И вздохнула. — Горбатенький.
— Что-что? — меня передернуло.
— Горб у него. В детстве позвоночник повредил.
— Горб? — А ведь я знал, что есть Зигмас и есть горб. Но откуда? Кто мне сказал? — И физику изучает?
— Даже слепые учатся.
Умиляла смелость, с которой Влада встала на защиту своего богом обиженного братца, но к нему, горбатому, жалости я не испытывал — скорее враждебность, как ко всему, что уводило со сверкающих огнями проспектов в темные закоулки, где лестничные клетки пропахли кошками. Да и не собирался я занимать свои мысли этим несчастным горбуном! Мне захотелось стереть его образ, словно неудачный набросок с белого ватмана, и не нашел я ничего лучшего, как вызвать в памяти стройную фигурку Сальве.
— Родственников у тебя навалом! А подруги? С Сальвинией-то дружишь? Вы ведь давно знакомы…
— Она не любит с девчонками… и я не очень.
— Значит, кое-что общее. Разве этого недостаточно для дружбы?
— Раньше хватало. — Влада стремилась не вмешивать посторонних в свои дела, мне бы радоваться, а я заподозрил подвох.
— А теперь?
— Спроси у нее.
— Ишь, какой ящичек с секретами! А мужа еще не завела? Глядишь, в один прекрасный день похвастаешь — замуж выскочила!
— Пока не выскочила. — Влада помолчала, как бы отходя от предшествующего, не очень серьезного разговора. — У меня будет ребенок!
— Спятила? — Я прижал ее к себе, она охнула, пытаясь освободиться.
— Не жми! Вредно ему. — Влада неуверенно улыбнулась, боясь показать свою радость.
— Кому вредно?
— Ребенку. У меня будет ребеночек, Ригас!
Это я некоторое время подозревал, потом отхлестали меня девушки из общежития, а от воображаемой беседы с той дергающейся женщиной в белой кофточке до сих пор бегают мурашки по спине. Однако все надеялся на чудо, пусть на отсрочку, если не на опровержение…
— Не может быть! Не может… — убеждал я ее, защищаясь от призрака, не в таинственных сумерках явившегося, а белым днем. Приглушенный мой голос свидетельствовал, что «ребеночек» завоевал место в пространстве и времени, стал реальностью.
— Ригас, миленький, знаешь ведь, как это бывает у женщин. — Сказала у «женщин»? Почему у «женщин»? Ах да! «Ребеночек»… И впрямь в ней много женского: неторопливые движения, странные слова… а во мне все сковано, только мечутся мысли. — Ну эти… месячные… Всегда были, как по часам. А теперь уже давно… — Она подбирала слова попонятнее, объясняла, как маленькому, а улыбка становилась все радостнее, увереннее, губа лезла вверх, обнажая десны, — так бы и впился, позабыв обо воем.
— А это не самовнушение? Кто может без врача… — О могуществе врачей я знал куда больше, чем она. И потому заговорил с ней в стиле доктора Наримантаса. — Показалась бы гинекологу. Зачем на кофейной гуще гадать?
— В консультации сказали… — «Гинекологи» запросто превратились у нее в хорошо известную женщинам консультацию. — Разве ушла бы из общежития, если б не консультация?
— Сказали, а ты сразу и поверила? Как будто у одной тебя такое… Гинекологи и помогут — не надо будет подружек стесняться.
— Не понимаю, чего ты от меня хочешь. — На лице Влады и впрямь отражались муки непонимания. Такую — тугодумку неповоротливую — помнил и по прежним, более счастливым временам, когда она, вместо того, чтобы горевать и плакать, ликовала и ластилась ко мне. И зачем только связался? Как мог, легкомысленно сблизившись, еще не раз и не два пить из этого мутного источника? Толстобедрая, зубы торчат… Вру, совсем она не такая, а сейчас, если чуть-чуть и изменилась, то еще больше стала похожа на наливное яблочко. Эта злоба моя подталкивала ее к кривому зеркалу. Старался представить себе, как будет выглядеть через пару месяцев — идет и словно бочку перед собой катит! На братца похожа, только горб спереди. «Поздравляю! От всей души! Невеста ваша?
Совет вам да любовь! Может, пожалуете на радостях рублик?»
Непроизвольно потяжелела и начала сжиматься в кулак рука — подхватить булыжник и шарахнуть в эту сизоносую морду, чтобы разлетелась ошметками, как блюдо студня! Я тут ни при чем — рука виновата… Снова Каспараускас? Снова этот живой труп, которому давно надлежит тлеть в земле! Не он ли накаркал мне горб?..
— С кем ты говоришь, Ригутис?
Лоб, побитый крапинками ржавчины, припухлые веки… Что ей надо? Жесткие волосы лезли мне в рот, сердито оттолкнул их вместе с теплой пульсирующей шеей и тяжелым телом, прильнувшим, чтобы утешить. Нет! Не будет у нее пары месяцев. Не дам! Никогда!
«Так, так!.. В старые времена, бывало, шкворнем и в прорубь… А нынче — добрыми словами? Поздравляю, юноша!..»
Из белых, точно нарисованных на небе кучевых облаков брызнул мертвенный свет. Призрак Каспараускаса исчез, растворился в нем. Бежавшие во все стороны лучи уничтожали все живое — людей, деревья, запахи. Когда я встал, зашелестела не трава — мертвые будылья! В пустоте начали огромнеть, расти ноги и руки — никто не мешал им, как и моей фантазии, населять мрачное пространство всякой нежитью. А сам я чист — избавлен от микробов страха, от расслабляющей жалости!
— Ригас, милый! Приди в себя! Что с тобой?
И Влады нет и не будет… Сжал в кулак подкравшиеся откуда-то пальцы с круглыми розовыми ногтями… Возродилась из небытия? Грозная сила, сковавшая ладонь Влады, принадлежала кому-то вне нас. Она сжимала мне виски, отдавалась ломотой в затылке и требовала ответа, согласия, которого не было, не могло быть и — надеюсь! — никогда не будет. Не намеревался я никого уничтожать! Игра воображения, и больше ничего. Не так ли разделался с той парочкой в «Жигулях» цвета белых ночей? Расслабил свои клешни, а то запахло, как на стройплощадке, где идет электросварка, раскаленным железом.
— Тебе не кажется?.. Тут же мертвечиной несет!..
И я потащил Владу из скверика на переход через улицу все дальше и дальше от того кусочка неба, с которого брызнул и залил нас жуткий свет небытия. В толчее спешащих, шуршащих синтетикой, хватающих газеты, мороженое и букетики цветов прохожих растворился запах горелого железа. Влада скакала рядышком, повеселевшая, снова девчонка — не женщина. Она и не подозревала о нереальном мире, мире без нее, привидевшемся мне средь бела дня.
Перекусили в буфетике, потом нырнули в кино, затем в парк, в будни тут почти никого нет. Влада таяла от счастья, что мы вместе — пусть ненадолго, но вместе! — а я грыз себя за то, что теряю дорогое время, которое — чувствовал — вновь течет между пальцами.
— Ты собиралась к отцу?
— А! Могу и не ходить. Бросил нас маленькими, как котят.
— Не любишь его?
— Я только тебя люблю, Ригу тис! Так мечтала встретить! И вот повезло мне.
Мы лежали у кустов на берегу журчащей засоренной речки. Забредя по колени в воду, торчали у берега не теряющие надежды удильщики, изредка в воздухе лезвием ножа мелькала пропахшая нефтью рыбка.
— Вот что, Владочка, — не вытерпел, не хотел быть еще хуже, чем был, — если ты меня хоть немножко, как ты говоришь… — Слово «любишь», давясь, проглотил. — Завтра же отправляйся в клинику… Сделают там тебе чистку и…
— Чистку?
— Слушай, ты на самом деле наивная или притворяешься? В наше время наивных мало. Не операцию делают — чистку. И все.
— Ригас, миленький, — Влада подкатилась поближе, — не говори так! Умоляю.
— Да не бойся! Больно не будет. У подружек спроси.
— Нет, нет, нет! — повторяла, зажмурившись, уткнувшись лбом в мое плечо.
— Что — нет? Девчонки не делают или ты не хочешь?
— Я, Ригутис, я!
Приподнялась, не опираясь на руки. Лицо от напряжения покраснело, сквозь его пухлую округлость пробились и пышно расцвели признаки беременности. Словами их не сотрешь!
— Дурочка! — Я приобнял ее и снова осторожно оттолкнул, не доверяя ее телу, точно набито оно осколками стекла. — Что было бы, если бы все боялись, как ты? — Чувствовал, что не физический страх заставляет ее избегать аборта, потому старался привести более серьезные аргументы. — Если бы все… мир наш, как туго набитая колбаса, лопнул бы! И моргнуть бы не успели! Знаешь, сколько ребятишек только в этом году закричит? Семьдесят миллионов! Где на них жратвы набраться! Скоро подчистую земное чрево выскребем, потом океанское дно… Под конец собственными экскрементами кормиться будем…
— Пожалуйста, не говори так! Сам не знаешь, каким бы ты мог быть хорошим, — вырвалось у нее жалобно, как у девочки, которую пугают страшной сказкой. Я старался вытащить у нее из-под лопаток горячую ладонь — прижала всем своим весом, стосковавшись по успокаивающей близости. — Не сердись, Ригас. Может, глупость скажу… Не рассердишься? Человек ведь не дурак безмозглый и не животное, так? А чем только не стращает себя, другой раз прочтешь — волосы дыбом становятся. Пищи не будет, энергии не будет, воды и той не будет! А ведь живут, дома строят, даже театры… И детишек растят… Ты не сердишься, Ригутис?
Разве это Влада, безмолвная, внимающая моему красноречию? Она и не она, какая-то другая девушка, поднабравшаяся ума-разума в путешествии, в котором я ее не сопровождал. А если и не ездила никуда, то успела взобраться этажом выше, оглядеться вокруг, кое-что понять. Что запоет такая спустя час, завтра? За горло схватит, позабыв про нежности… Подо мной дрогнула земля. Не только верхний ворохнувшийся, живой пласт узрел я, но и разверзшуюся, готовую поглотить бездну.
— Трусиха ты, обыкновенная трусиха! — Склонился над ней, загораживая небо, отражавшееся в ее глазах. — Больницы испугалась! Темнота! А темнота, запомни, никому еще не помогала.
— Да не боюсь я, Ригас. Если б и захотела, как ты советуешь, — поздно. Третий месяц. — Влада улыбнулась, будто еще одну радостную новость сообщила. — Семьдесят пятый день.
— Ха!
— В консультации сказали…
— Ха-ха! Сам господь бог и тот так точно не подсчитал бы! — Я сморщился, как отец, когда его пациент сам себе ставит диагноз.
— Врачиха сказала, два месяца. А дни я сама пересчитала. — Влада шевелила губами и загибала пальцы, ей нравилось считать дни, которые безобразили ее тело и путали мысли.
— Очухайся, растяпа! — принялся я, правда, не очень грубо трясти ее за плечи, надеясь стряхнуть с губ идиотскую улыбку слепой покорности судьбе. Влада мотала головой из стороны в сторону, непостижимая, охраняемая сомнительным талисманом — «ребеночком».
— Ты не волнуйся, Ригас, — произнесла она наконец, как бы пробудившись. — Не беспокойся! — Ее тревожило лишь настроение Ригутиса, а не его изуродованное будущее. — Договоримся так, милый: я тебя ни в чем не виню. Сама отстрадаю. Ребеночек — мой.
Мне бы от радости по лугу кататься, травку щипать — никаких упреков, счетов, требований, слезинка и та не скатилась… Ласково, но решительно отстраняли меня от «ребеночка» — благодарю вас, боги, всю жизнь фимиам курить вам буду! — но перестанет ли от этого «ребеночек» рушить мое бытие? Первый крик младенца — начало похоронного марша?
— Ну, знаешь, я тоже до некоторой степени заинтересованная сторона, выражаясь дипломатическим языком! — В моем тоне послышалось недовольство отвергаемого отца. — К вашему сведению, не собираюсь отказываться от ответственности! — Влада нахмурилась, уставилась в землю, а когда осмелилась вновь поднять на меня глаза, во взгляде ее читались удивление и мука — хотела верить и не могла, но произнес я именно те слова, о которых она мечтала. — Да, да! В кусты не полезу, однако… Давай подумаем, ты же неглупый человек. — Я торопился, чтобы удивление ее не укоренилось, не покрылось листвой радости. — В нашем положении обзаводиться потомством? На твои заработки жить будем? Пишу я кое-что, но пока…
— «Море» так и не закончил?
Ну, если «Море» еще не забыто, не все потеряно! Надо ковать железо, пока горячо, пока не отупела, не согнулась под тяжестью беременности.
— Ни квартиры у нас, ни денег! Отец мой золота лопатой не гребет. Врач-идеалист. Может, твой миллионер?
— Не отец он мне. Мы его и отцом-то не считаем.
— А собиралась навестить.
— Это я из-за брата…
— То-то! Ну давай хорошенько подумаем.
— Не мучь меня, поздно!
— А если бы… если бы не было поздно? — В слабом, почти призрачном свете забрезжила надежда. Все время, пока торговался с Владой, в мыслях присутствовал отец, я старался не прикасаться к нему, но и не позволял исчезать. — Время — условие относительное.
— Пусти! Зигмас хватится. Боюсь, как бы не выкинул чего. — Влада встала. Не за братца боялась — боялась, как бы не отобрал я у нее «ребеночка», и не когда-нибудь, а сейчас, сразу, в нешуточной борьбе.
— Я тут машину нашу из мертвых воскрешаю… Может, хочешь взглянуть? Дискуссия окончена. Я ведь не палач…
Влада перестала вырываться, вопросительно глянула на меня, сгребая рукой растрепанную копну волос. Было ясно, что усилиями воли пытается она разобраться в путанице чувств. Пригласил я ее беспечным голосом, однако дрожал от напряженного желания сломить сопротивление врага. Эта мягкая теплая девчушка, смело шагающая навстречу своей женской доле, — враг? Глаза ее скользнули по моим рукам, ощупали карманы, словно я там нож прячу. И я ей враг? Ищет во мне меня, боясь в который раз ошибиться? Внутренним слухом уловил все убыстряющийся перестук шагов. Сбежит! Наскоро придумав препятствие — только бы удержать, — я оттопырил указательный палец.
— Что это?
— А, пустяки.
— Ножом, стеклом?
— Так… Поцарапал.
— Постой! О ржавое железо, когда в машине копался? Который день? Продезинфицировал?
— Не стоило трудов. — Внимание к пустяку приятно удивило. И сам не знал, болит или просто стараюсь разжалобить Владу. — Смотри-ка, посерела вся…
— А если заражение? — Запекшаяся ранка на пальце вытеснила страх за «ребеночка» и вселила в ее душу другой — за меня. — У нас вон в магазине одна — не слыхал? — тоже саданула по пальцу и, как ты, никуда не обратилась… Не хочу пугать, но… Ампутировать пришлось! Господи, какой же ты беспечный!
— Не рассказывай сказок. — Испуг Влады раздул уголек страха. Увидел себя без пальца, с отрезанной кистью — обтянутая розовой кожей культя…
— Отцу, конечно, не показал?
— Он для меня не врач! — Рука горела, как головешка, только что вытащенная из пламени. — Так пойдем?..
Решительно шагнул вперед, Влада вздохнула, отряхнула с юбочки приставшие травинки и бросилась вслед. Жалеет? Угроз испугалась? Рассчитывает на силу воли, на незыблемость изменившегося своего положения? Может, так, а может, не так… Видимо, сомнамбулически влияет на нее необоримая наша близость… Я и сам из-за этой близости постоянно буксую в скользкой колее, то и дело сносит меня с гладкого асфальта… Что Влада бесконечно предана мне, что «ребеночек» — лишь частица этой ее любви, что малейшая опасность, грозящая ненаглядному ее Ригутису, во сто крат страшнее для нее любой другой беды — такое даже в голову не приходило. А и подумал бы — не поверил. Безоговорочная покорность Влады, вместо того, чтобы вызывать благодарность, возбуждала лишь злобу и подозрительность…
…Мы лежали на вытащенных из машины и брошенных на землю сиденьях в раскаленном солнцем гараже. Думалось, вот-вот преодолею упрямство твердо стоящей на своем Влады — не поздно, девочка, совсем не поздно! — однако сейчас она никак не соглашается ка безоговорочную капитуляцию, как делала это во время всех наших прежних встреч, когда неслись мы сквозь яростную бурю, после которой, кажется, не оставалось ничего раздельного. Я знаю, она не сдалась, хотя жмется ко мне и пугливо ищет на моем лице подтверждения того, что я, как всегда, счастлив. Самые суровые слова поневоле начинают звучать нежно в такой ситуации, я хочу вновь испытать самозабвение, которое только она может подарить мне и которое, уверен, не дал бы мне никто другой. Влада чувствует, чего мне не хватает, и все-таки сопротивляется, исполненная решимости сохранить дистанцию, не отказаться от обязательств по отношению к кому-то третьему, кого пока нет и, может, никогда не будет; она всхлипывает, терзают ее противоречивые чувства: любовь ко мне и долг по отношению к тому, еще не существующему. Сопротивление постепенно ослабевает, хотя она и отворачивает солоноватые искусанные губы.
— Не болит? Скажи, не болит у тебя?
— О чем ты, глупышка? Не теперь…
— Погоди, погоди! А в плече боль не отдается? В затылке?
— Видишь, терплю. Значит…
От ласково-беспокойных прикосновений руку действительно начинает покалывать. Пытаюсь крепче обнять Владу, растопить остатки сопротивления, а заодно и свой страх. Но рука, ощущаемая отдельно от тела, мешает, она по-прежнему моя и уже какая-то чужая, опасная, ищущая особое, удобное положение. Как я мог забыть о ней? Ведь болела, даже в плечо отдавала, только я внимания не обращал.
— Ригутис! Все, что скажешь, сделаю… Ну, с этим, с ребеночком! — Влада больше не отстраняется, не пытается ускользнуть из объятий. — Только, пожалуйста, прошу тебя! Покажи палец отцу!.. Покажешь?
Наконец оборвала она путы, из-за которых страдала не меньше, чем я, и прижалась ко мне, словно были мы друг с другом в последний раз. Сначала не связал я свой раненый палец и ее согласие сделать по-моему с «ребеночком». Мелет вздор, ну и пусть, вероятно, все они одинаково ведут себя в таком положении. Уже подремывая на моем плече, она все еще шептала что-то об ампутации пальца у ее знакомой…
— Люблю, люблю тебя… Покажешь?
Из двух грозных бед моя рука — большая? Или Влада женским своим чутьем видит дальше, чем я? Чувствую, что совсем не рад вырванному у нее согласию сделать по-моему… Часом раньше — с ума бы сходил от радости. Почему? В руке стреляет, до самого плеча отдает. И пусть я знал, что беспокоит меня не столько физическая, реальная боль, сколько воображаемая, все-таки брала оторопь.
Оторвался от Влады, приказал, чтобы ждала, и метнулся из гаража. Рука ноет, кишит в ней небольшой жалящий рой, кучка горящих углей. Так недавно лелеял я в душе смелые замыслы, только что боролся с занесенным над ними топором, а самая большая для меня опасность, оказывается, зрела во мне самом, в моей плоти.
Как невозможно, чертовски невозможно предвидеть все в человеческой судьбе!
Пот заливал грудь, стекал по животу, даже резни ка трусов намокла. Собственное тело было мне противно, его насквозь пронизывал страх, словно было оно пористым. Казалось, люди шарахаются не от бегущего человека — от кишащего микробами трупа. Пока таятся они возле ногтя, но скоро невидимыми полчищами расползутся по всему телу, изгоняя жизнь, умерщвляя клеточку за клеточкой. Сызмала боялся я крови, гноя, однако тот давний страх — лишь шорох пены на мягком песочке по сравнению с надвигающимся грохотом океанского девятого вала.
— Звонила Глория. Ваш сын, доктор. Пустить? — Нямуните улыбнулась забытой улыбкой, которую берегла для близких Наримантасу людей.
— Чего ему? Подождет. — Прикрикнув на плачущую больную, чтоб не дергалась, Наримантас зажал пальцами созревший нарыв, надавил. Брызнул гной. — Как тут не быть температуре! А они — снимок легких…
— Постойте, доктор! Сын испугается! — Нямуните потянула его назад, в перевязочную, заботясь не о Ригасе — о нем, радуясь волнению, которого не нужно было в себе подавлять. В руках ее, любящих чистоту и порядок, зашипел пульверизатор. Влажные брови Наримантаса недовольно нахмурились — ведь Ригас немедленно учует, что женскими духами пахну. Черт знает что вообразит! Вытираясь, он старался прогнать этот запах, будто бы сражался с их общим прошлым, которое, казалось ему, спилил, словно садовник обломанную, не выдержавшую бремени плодов ветвь. То, что мог подумать о них сын, как бы поднимало и подпирало эту уже порядком увядшую ветку. Невеселые думы о Нямуните спасли от еще более печальных мыслей о причинах возможного появления Ригаса, тонувших в мареве предположений, подозрений и предчувствий. Густой это был туман, солнечные лучи не могли разогнать его.
Пританцовывая и повизгивая от смеха, в перевязочную впорхнула сестра Глория. Казалось, выиграла в лотерею красивого парня, и тот, не замечая, что она глупа, согласно вторит ее бездумному хихиканью. На самом же деле Ригас испытывал ужас, заставивший его забыть обо всем на свете.
— Глория, миленькая, проводи больную в палату, — вежливо, но достаточно строго приказала Нямуните. Глория неохотно впряглась в охающую толстуху — неожиданное появление в больнице докторского сынка пахло приключением.
— Что такое? Что с тобой, Ригас? — Не только Наримантаса, но и Нямуните пронзило подозрение: за ним гонятся, совершил что-то недозволенное, может быть, деньги?.. Таким вечно не хватает денег.
От него ждали признания и эта сестра, которой до сих пор не вернул долга — срам какой, завтра же принесу! — и коллега отца Рекус — бородатый фанатик с глазами младенца, и, конечно, сам отец — лицо злое, будто уже стоит с узелком передачи перед воротами тюрьмы, скорбя не о сыночке, о своих больных, от которых вынужден оторваться. А Ригас, забыв, как звучат слова оправдания, только сипел. Горло пересохло.
— Что это у вас? Порезались, уважаемый? — Рекус повел бородой, указывая на обернутый носовым платком палец, и все они уставились на его руку, и Ригас тоже, вдруг вспомнив, зачем и почему бежал сюда, поглядел на свой палец, только не сразу сообразил, откуда платок, пока в памяти не мелькнуло пухлое широкоскулое лицо. Он встряхнулся, как бы отгоняя от себя видение: вот в чем его вина, вот в чем следует признаваться, но никто не требует этого признания, их интересует только его палец, он теперь важнее всего, Нямуните так навалилась, что слышно, как под халатом потрескивает ее лифчик, брови отца, подскочив было вверх, успокоились.
— Развяжите, сестра, — попросил Наримантас. С его Ригасом случилось то, что происходит с сотнями людей, когда они зазеваются. Пахнуло прохладным ветерком облегчения, на стену падал отблеск догорающего заката — идиллия, да и только! — но Ригас наступил на скользкий комок окровавленной ваты, поскользнулся… и побелел.
— Идемте-ка в другое место, — нежно и твердо взяла его под локоть Нямуните, и он мгновенно повиновался, проникся к ней доверием, которое тут же могло превратиться в подозрительность, если бы она чуть промедлила. Опираясь на ее руку, он казался моложе, однако что-то в его облике свидетельствовало: этот парень уже вкусил от запретного плода, он уже не мальчик. В широких плечах, крепкой шее, свободно вьющихся волосах чувствовалась мужественность, которую его отец скрывал под белым халатом.
— Копался в машине. Болт никак не поддавался, налег я, ключ сорвался, и вот…
Не отцу рассказывал, не Рекусу — Нямуните, признавая ее превосходство здесь, где все — блеклые стены, бледные лица, хилые цветочки в бутылках из-под кефира — лишь подчеркивало атмосферу больницы. Лучше держаться поближе к сестре, к ее ритмичному дыханию, не знающему сомнений голосу.
— Сколько дней с таким пальцем ходишь, герой? — Наримантас понюхал палец, запах ему не понравился. — Думал, пустяк? Ха! — хмыкнул отец, передразнивая его, Ригаса. Плечи парня вздрогнули. — Не слыхал, какие последствия бывают от таких пустяков?
— Доктор!.. — Нямуните укоризненно глянула на Наримантаса, потом перевела взгляд на Ригаса, несколько побледневшего при электрическом свете, отец щелкнул выключателем, пробубнив, что темно, и уже не женским, а хлынувшим откуда-то из глубины материнским чутьем поняла Нямуните незащищенность юноши. Ни вызывающий, свидетельствующий якобы о всезнании вид, ни мужественность, словно бы зачеркивающая юность, ни, наконец, наглый взгляд сводника, которым он еще недавно связывал в одно целое ее и Наримантаса, ничто не помогало сейчас ему — в глазах только ужас, страшно боится крови, особенно собственной, и эта слабость непонятным образом делает его похожим на отца, не терпящего беспорядка и расхлябанности… Однако отец не в силах обуздать сына и виноват в этой позорной — а может, вовсе и не позорной? — трусости. Хотя где и когда провинился Наримантас? Где и когда провинилась я перед тем, с татуировкой на груди? Клянется, что с ума сходит, так дико боится одиночества, что и на смерть ему наплевать…
— Что же будем делать, сестра?
Нерешительность отца немедленно передалась сыну, кажется, отпустишь руку, и забьется он, неуправляемый, в истерике.
— Действительно, что? — Ирония Нямуните отрезвила Наримантаса, он понял не только эту свою ошибку, но и целую цепочку прежних. — Может, хотите дождаться, пока у вашего мальчика начнется панарициум?
— Что она сказала? Какой такой панариц?.. — забормотал, едва не теряя сознание, Ригас.
— Сгущаете, сестра! — Наримантас прекрасно знал, что следует делать, руки его потянулись к инструментам. — А у вас, коллега Рекус, какое мнение?
— Сестра Нямуните права. Если доверяете мне, я немедленно…
— Делайте что хотите. — Наримантас отвернулся к окну, распахнул его, вновь закрыл.
— Извините, доктор Рекус, — глаза Нямуните холодно блеснули, предупреждая, что возражать не следует. — Не сердитесь, пожалуйста. Я вас уважаю, но… Доктор Жардас работал в этой области… Пригласите его, хорошо?
— Что со мной собираются делать? — дрожащими губами лепетал Ригас, вцепившись в халат Нямуните. Она легко высвободилась, не отталкивая его, от сестры веяло спокойствием и терпеливой силой.
— Ничего плохого тебе не сделаем. — Она говорила ему «ты». — Раз-два — и будешь здоров.
— Я должен знать… мне… Не позволю отрезать!
— Так мы ждем, доктор! — поторопила Нямуните Рекуса. Ригаса она уговаривала ласково, как ребенка. — Хорошо, хорошо, не будем. Ничего плохого делать тебе не будем.
— Из-за такой ерунды шум?
От появления Жардаса, от его громкого голоса в перевязочной стало как-то тесновато. Наримантас покосился на него, будто впервые видел, и снова отвернулся к окну.
В сильных, поросших рыжими волосками руках блеснул ланцет, брызнул гной, и операция, продолжавшаяся минуту, закончилась.
— Разок-другой промоем, и сможешь жениться, парень, — по своему обыкновению не очень изобретательно пошутил Жардас.
— А… сустава не надо будет… удалять? — Ригас никак не мог совладать с непослушными губами, ужас уполз в угол вслед за полетевшим туда комком марли, но не вернется ли он назад, разбухнув в темноте? Операция не всегда все кончает… Разве не так случилось с этим пресловутым отцовским Казюкенасом?
— Ну, что ты! — погладила его по плечу Нямуните, закончив перевязку и обрезая бинт.
— Скажи спасибо сестре и коллегам! — торжественно провозгласил Наримантас, словно это была не минутная процедура, а значительная, серьезная операция и они, без слов перебрасываясь взглядами, радуются удаче. Бодрым, немного виноватым голосом извинился, что сам не проявил достаточной решимости.
— Из всех благодарностей признаю только сто граммов! И необязательно из хрустальной рюмки! — шумел Жардас. — Плеснули бы, что ли, спиртика, Касте? Ах да, все забываю, что вы враг алкоголя!
— Устаревшая информация, доктор Жардас! — Нямуните вздернула подбородок — она целила в Наримантаса, которому всего несколько минут назад сочувствовала и которого старалась уберечь от потрясения.
— Тем лучше! Тем лучше! И сама пригубишь, Касте?
— Пожалуйста, только без меня!
— Оставь-ка нашу сестру в покое, дружок! — Наримантас шутливо погрозил Жардасу.
— Не беспокойтесь обо мне, доктор, — возразила Нямуните — доброе согласие кончилось. — Ваша опека нужна более молодым!
— Ну, Ригас, беги домой. — Наримантаса вдруг охватила усталость, сковала с головы до ног, словно после выстраданной, но не оправдавшей надежд операции. Он втянул голову в плечи, сгорбился, а Ригас, наоборот, распрямился и расцвел на глазах, как обильно политое деревце. Ему не хотелось уходить. Оправившись от страха, перебирал в памяти детали. Еще немного, и принялся бы бросать провоцирующие взгляды, ведь это не его гладила Нямуните по плечу — Наримантаса! Ее забота о нем — плохо замаскированная любовь к отцу, к его плечу она при посторонних-то и прикоснуться не осмеливается! Разве не так? Что-то, пока находился он здесь, сдвинулось в их отношениях, может, пригасло, а может, наоборот, вновь затлело — он не разобрался в этом, и неясность омрачала радость оттого, что крепкому его телу больше не угрожает распад. Ригас не сомневался: так или иначе, а сумел обмануть сыгравшее с ним шутку время; оно было внедрило в него некий механизм разрушения, в определенный срок «от — до» бомба замедленного действия должна была взорваться, но вот коварное, сводящее с ума тиканье смолкло, выброшено из тела, как ненужная запись с магнитофонной ленты.
— Премного вам благодарен, сестрица! — галантно, смакуя ее смущение, поцеловал руку Нямуните.
— Ригас! Не забывай, где находишься! — одернул его Наримантас и подумал, что сам никогда не осмелится так вольно вести себя с Нямуните, где бы они ни находились.
— Ха! Благодарю всех за внимание!
Ригас выкатился из перевязочной, вскоре убежала Нямуните, Жардаса позвала Глория — его больной что-то там сделал себе! — собирался исчезнуть и Рекус, но Наримантас задержал его.
— «Ха»! Вы слышали, коллега, это «ха»? — Смешок задел его, на многое он склонен был махнуть рукой, после того как визит сына благополучно закончился, но смешок захотелось раскусить, словно твердый орешек, и выплюнуть скорлупки. — Ха! Это его «ха» давно мне знакомо. Впервые услышал, когда Ригас еще в седьмой класс бегал. Помню, точно сегодня было. Приполз в полдень домой вздремнуть, есть у меня такая странная привычка, — Наримантас кашлянул — не в обычае у него рассказывать о себе. — А сын привязался, не дает глаз сомкнуть: «Сколько денежек огребаешь, отец?» Я сказал — разве тайна? «А угадай, сколько отец Яцкуса!» — «Это какого Яцкуса?» — «Не знаешь или притворяешься?» — «Пациента моего бывшего?» — «Не смеши, папа, человечество! Твоего пациента? Да ему профессора готовы пятки лизать. Главный по разливке „Апиниса“»! — «Какого еще „Апиниса“?» — «Пиво пьешь?» — «Изредка». — «Вот оно и есть „Апинис“ А Яцкус, отец моего одноклассника Яцкуса… Так вот, он миллионер. Весь город знает! Ха!» Точно кто-то камнем из рогатки запустил и попал пониже спины. Гляжу на сына, он на меня, и вижу у него в глазах свою беспомощную физиономию, отпора дать мальчишке не сумел! Я-то его ребенком считал, а смеялся надо мной не по годам смышленый человек, давно с благодатью неведения распрощавшийся. Вскоре этот его смешок снова царапнул уши — то ли издевка в нем, то ли сочувствие, то ли черт знает что еще, — не утерпел, шлепнул по губам. Сжал он их, но ненадолго… «Хочешь на посмешище меня выставить, отец?» Пятерку у меня клянчил — собирался к одной девочке на день рождения, а я давал три рубля. «Ведь единственная дочь известного адвоката!» — «Адвоката ли, трубочиста, купишь цветов, и хватит». — «Тебе, папа, не объяснишь, — и после слезливого вздоха, вкрадчиво: — Куда ты коньяк деваешь? Ведь знаю же, больные таскают и таскают…» — «С коллегами лакомимся. А что остается, к празднику держу или для гостей… Мне, сынок, не жалко, но сопливой девчонке коньяк?» — И рассмеялся. А это не над ним, надо мной надо было смеяться. Тут он снова свое «ха». Вместе со слюной брызнула мне в лицо недетская наглость. «Дай, отец, бутылочку, реализую в магазине. Дело не сложное — договорюсь с продавщицей. Вот и денежки… Пятерка мне, остальные тебе». Не сдержался во второй раз… Бить ребенка — мука, доктор, но не об этом я хотел…
Понимаете, виноватым себя почувствовал — не сумел чего-то дать сыну. Ведь другие-то дают. Не было у меня намерений меняться, идти по стопам этих «других», но счастливее я не стал… Уже в седьмом был мой Ригас по-взрослому прозорлив. Что у него теперь в голове? Чего через час захочет? А завтра? Проросли в нем семена, занесённые ветрами времени. Жена свято верила, что все это — шипы таланта. Талант, дескать, не терпит серости, уравниловки, причесанной добродетели… Вот я и самоустранился, оправдывал себя работой, больными… Как вы думаете, доктор, Ригас на самом деле избежал беды? До сих пор ему везло… Даже пятнадцати суток не получал еще… Извините, коллега, задержал вас.
— У меня, доктор, нет семьи, я плохой советчик. Вот Жардас утешил бы. Он сказал бы, что малыш ни в чем не виноват, объяснил бы, что, приспособившись к жизни в детстве, меньше получаешь горьких сюрпризов в зрелые годы, когда позвоночник уже не столь гибок. Это во-первых. А во-вторых, разве врачи обязаны становиться алкоголиками, выдувая весь коньяк, которым потчуют их благодарные пациенты? Вокруг и не такие дела творятся, разные яцкусы грабежом средь бела дня занимаются, и ни стыда у них, ни совести. При чем же здесь бедняга врач, которого дергает за полу одноклассник Яцкуса-младшего?
— Все, все с ума сошли… И вы тоже!
Назад: 12
Дальше: 14