XXIV
В предвесенние дни на город обрушилась эпидемия гриппа. У Шугачевых захворало сразу трое: сам хозяин, Толя и Катька.
Поля, которая уже много лет не знала, что такое отдых, хотя никогда не жаловалась, теперь со страхом думала, что долго не выдержит — день и ночь на ногах, и очень боялась, как бы болезнь не свалила ее тоже.
Шугачев, обычно добрый и мягкий, становился нервным, злым, придирчивым, когда заболевал. Иногда даже обижал Полю, а потом сам страдал, каялся. Жадный к работе, он не мог примириться с тем, что какой-то нелепый грипп на много дней отрывает от мастерской, от проекта. Считал, что и без того у него крадут рабочие дни. Плохая организация, заседания, семья. А работы много. И такое ощущение, что еще только начинаешь ее. То, что делал до сих пор, было лишь учебой, подготовкой, вступлением. Все лучшее, что ты способен сделать, впереди. Жалко было каждого дня, потерянного для работы, раньше никогда так не было жалко. Это молодые могут пускать на ветер не только дни — месяцы и годы. В институте молодежь с нетерпением ждет конца рабочего дня. А ему восемь часов кажутся коротки, если б не строгое Полино требование, он оставался бы в мастерской до поздней ночи.
Захворав, он всегда ругал медицину и докторов. Как никто ни в одной области науки и практики, медики расписывают свои достижения, а банальный грипп не могут одолеть.
На этот раз Виктор был особенно раздражителен. Но, видимо, не столько из-за болезни, сколько по другой причине. Поля сразу поняла, когда Виктор вернулся домой с температурой, что, кроме болезни, есть еще что-то, что его так растревожило. Прямо почернел. И все его выводило из себя — любой вопрос, любой совет, любое лекарство, которое она ему предлагала.
Раньше, когда он ругал докторов, это было снисходительным, несколько ироническим, безобидным ворчанием. Так он иногда ворчал на детей. Теперь в его тоне чувствовалась злость. Даже капризы больной Катьки, любимицы, его раздражали. На Полин вопрос, что случилось, ответил сердито:
— Ты не видишь, что случилось? Грипп! Что б он провалился вместе с врачами, на которых ты молишься.
Но когда она поставила ему горчичники и села рядом, Виктор, лежа на животе, покряхтев и побрюзжав, что, мол, только средства, изобретенные тысячу лет назад, и выручают эскулапов с диссертациями, вдруг начал громко ругаться:
— Идиот! Допрыгался, дурень! Сколько раз я предупреждал его! Доиграешься! Цацкаться с тобой не будут...
Поля встревожилась: уж не Игорь ли что-нибудь натворил?
— О ком ты?
— О ком! Любимчике вашем!
Виктор приподнял голову, стукнул кулаками подушку, чтоб взбить ее повыше. Увидев, что Поля не понимает, крикнул:
— О цыгане! — уткнулся носом в подушку и засопел. — Авантюрист несчастный!
— Витя!
— Что Витя? Что Витя? У Вити душа болит за город. А цыгану твоему на все наплевать! Демагог! Клялся в любви к городу! Что ему до него? Приехал, думал, что ему дадут совершить переворот в архитектуре. А ему дали коленкой под зад. Не лезь куда не надо! Нашелся гений! Таких гениев...
— Ты несправедлив, Витя.
— А как же! Я всегда несправедлив, потому что я ишак. Я работаю.
— А Максим не работал?
Виктор подскочил на постели, сбросил с себя одеяло.
— А кому теперь польза от его работы? Сядет какой-нибудь Макоед на его место, и все Карначовы идеи, все его начинания разлетятся, как пух по ветру. Об этом он думал? Ни черта он не думал! Если б думал, не лез бы на рожон. Не заедался бы...
— Есть же у него принципы.
— А если есть принципы, так умей их защищать с умом.
— Каждый защищает свои принципы по-своему. И притом я думаю, что сняли его не за работу. За Дашу.
— Много ты понимаешь! Его прожекты у Игнатовича уже поперек горла стоят.
Однако задумался. Помолчал. Посопел.
— Вот когда они начали жечь, твои горчичники. А Даша... Неужели можно так перегрызться с собственной женой, чтоб другого выхода не было? Мы с тобой могли бы так поссориться?
Поля тайком улыбнулась.
— Мы не могли бы. А другие могут. Сам ты доказывал когда-то — психологическая несовместимость...
Виктор хмыкнул.
— Двадцать лет совмещались, а теперь не совмещаются? Человек сорвался с тормозов, вот что. Знаешь, есть такие моральные тормоза. Иной раз человек срывается с них. А жизнь — крутая гора... Можешь представить, как и куда полетишь без тормозов. Цыган твой считал, что ему все можно. А дурак. Такое было положение! Свояк и друг...
— Витя! — удивилась и возмутилась Поля. — Что ты говоришь? Хорошо, что дети не слышат. Неужто ради того, чтоб не лишиться такого свояка, надо все терпеть? Зная Дашу, я не осуждаю Максима.
Виктору стало неловко, потому что говорил он это не по убеждению, от раздражительности, злости и на болезнь, и на Максима. Он вовсе не хотел, чтоб друг шел на унижение, чтоб он ломал свой характер. Но уже со времени партийной конференции считал, что Максим ведет себя глупо, непрактично, по-мальчишески. Черт с тобой, разводись, женись, но делай это так, чтоб твои выкрутасы не отражались на работе!
Шугачев был в том возрасте и в том состоянии одержимости, когда считают, что все мелочь, кроме дела, которому ты служишь. Да еще разве детей, из них надо вырастить достойную смену.
Вере, когда та вернулась и пришла в спальню проведать больного отца, он сообщил с некоторым злорадством (это неприятно поразило Полю), что «Карначу дали по шее».
Вера расстроилась чуть не до слез, упрекнула отца:
— Ты, папа, говоришь об этом так, будто радуешься. Тебе же будет хуже.
Разозлился:
— Почему это мне будет хуже? Я до Карнача проектировал жилые дома. И при нем не перешел на монументы. Я рабочая лошадь с громкой кличкой — архитектор. Тащил и буду тащить свой воз. Насколько хватит сил и умения.
Нехорошо, что больной человек разволновался, но Полю это успокоило: значит, злорадство деланное, а на самом деле он крепко расстроен.
Сыну эту новость Виктор сообщил в тот же вечер совсем иначе, с болью и горечью:
— Бюро горкома сняло Карнача.
— Ну и что?
— Как что?
— Никому от этого ни холодно ни жарко. Подумаешь, должность! Что он решал?
Виктор раскричался так, что испуганная Поля прибежала из кухни.
— Много ты понимаешь, молокосос! Лепите с Макоедом бездарные сундуки...
— Сундуки мы одинаковые лепим. Твои не лучше.
Поля поспешила выставить сына из спальни.
— Как не стыдно! Отец болен, расстроен, а тебе непременно надо наперекор... Чтоб не смел больше попрекать его проектами! Слышишь? Распустился. Поработай ты столько...
— Мама, ты глушишь творческую дискуссию.
— Не нужна мне такая дискуссия. Мне нужен мир в доме.
На другой день, когда упала температура, а с ней и возбуждение, наступила гриппозная слабость. Виктор больше не ругал Максима, а как бы жаловался на него каждый раз, когда Поля входила в спальню. Внимание его отвлекала только Катька: ее не отпускал жар, она попросилась к отцу, и Виктор читал ей сказки вслух.
Раскипятился только раз, когда Поля сказала, что Максим, верно, меньше расстроен из-за своего увольнения, чем он.
— Что ему расстраиваться! Вольный казак. Ни жены, ни детей. Собрал чемодан и поехал искать счастья в Минск, Москву, Киев. Куда хочешь. Страна большая. И архитектора такого везде примут с дорогой душой. Я так не сорвусь. Я связан не только работой... Как ты не понимаешь... У меня был друг, советчик. Я надеялся, что с его пробивной силой мы добьемся чего-нибудь в Заречном районе. А что я сделаю без него? Ты знаешь, какой я пробивала.
— Может быть, он никуда не уедет... — попыталась утешить мужа Поля. Виктор саркастически хмыкнул— какая наивность!
— А что, пойдет в мастерскую к Макоеду?
На третий день Виктор примолк. Его угрюмая задумчивость не понравилась Поле, это признак не только физической слабости, но и душевной депрессии, чего Поля всегда боялась больше гриппа, ангины, воспаления легких. Когда она кормила свой «лазарет» обедом, Виктор сказал:
— Слушай, почему он не заходит?
— Максим?
— Максим. Может, тоже захворал? Валяется в Волчьем Логе один...
Полю растрогала, задела за сердце и... обрадовала забота мужа о друге. Но сама она через несколько минут, моя посуду, уже почти с такой же тревогой, как о детях и о Викторе, думала о Максиме.
Не утерпела, пошла будто бы в магазин, из автомата позвонила Даше, спросила, где Максим.
В ответ услышала холодный, враждебный голос:
— Это я должна у вас спросить, где он собакам сено косит. Вы его опекаете, вы его наставляете. Добренькие... Да на что хорошее наставили? Семью разбили...
Ошеломленная Поля повесила трубку. Выходит, Даша обвиняет в своей беде их, Шугачевых. Это так обидело и взволновало, что Поля даже не решилась сразу рассказать Виктору. Только сказала:
— Его действительно нет в городе. Я звонила Даше. А еще через полчаса не выдержала:
— Я поеду, Витя. Мне все равно надо взять малиновое варенье, поить вас. Я там в погребе оставила баночку.
Он потом не мог разобрать, где был сон, а где бред. Помнил только, что реальные события, голоса живых людей перемежались невероятными, фантастическими картинами, разговорами с теми, кого уже нет. Хоронил мать с той же доподлинностью, как это и было, и тут же мать приходила живая. И он, помня, что она умерла, не удивлялся, ему было хорошо с ней, но иногда становилось тревожно и страшно — не за себя, за нее. Вдруг начинало казаться, что из-за него мать куда-то опаздывает. Но тут же думал: куда она может опоздать, если она умерла? Да и при жизни она никогда никуда не спешила и никогда никуда не опаздывала. Он об этом, между прочим, тоже думал в своем сне-бреду. Иногда события развивались с той логической последовательностью, с какой происходили. Даже с большей. На бюро горкома ему надо было выступить с обширной речью. Эта мысль жила где-то в подсознании. И он выступал. Говорил долго и очень убедительно, с необычайным красноречием. Защищал город. Свой город. Тот, о котором они мечтали вместе с Шугачевым. И показывал проект, которого не существовало. И сам восхищался сказочной неповторимостью города, который будто бы уже строится. Удивился, что Игнатович не понимает этой красоты и неповторимости. Игнатович всегда так хорошо его понимал. Что случилось? Ах, Даша. Все запутала Даша. И сразу после такого реального воспроизведения событий — кошмар. Он бросается в реку, чтобы спасти девушку. Хватает ее и — о ужас! — видит, что держит Вету. Нет, не Вету, только половину ее тела, без головы.
А потом появлялась Даша. Она появлялась много раз. То они мирно купали маленького ребенка, Максим только не знал, девочка это или мальчик. В другой раз вели не менее логический, чем его выступление на бюро, диалог об их отношениях. Он даже удивился, что Даша может говорить так спокойно, рассудительно, разумно. А потом она вдруг со страшной злобой, отвратительно исказившей ее лицо, замахнулась на него, но ударила по большому зеркалу, оно разлетелось вдребезги. Зеркало было не одно, их было много — анфилада зеркальных дверей, конца и края нет. И он не видел живой Даши, он видел ее отражение, и в каждом зеркале она была другая — добрая и злая, красивая и уродливая, плачущая и смеющаяся. Потом зеркала начали разлетаться со звоном, с зелеными брызгами стекла. С портального крана сорвалась железобетонная балка. Он подумал, что где-то там Даша, ведь, если он видел ее отражения, значит, и сама она где-то там. И он бросился ее спасать, пробирался сквозь невероятное нагромождение покореженного металла, обломков бетона и стекла. Тогда он, будто проснувшись, подумал, что разбились не зеркала, которые он видел во сне, а разрушен его город, тот, реальный, неповторимый, который спроектировали они с Витей Шугачевым. Стало больно и жутко, потому что он вдруг догадался, кто разрушил его город. И ему захотелось поговорить с этим человеком — президентом далекой страны. Он рвался в его кабинет, а его не пускала Галина Владимировна. Не пускала странно и смешно — пыталась обнять. Ему тоже захотелось обнять ее. Но он отлично понимал, что если обнимет эту женщину, то уже не выполнит своей высокой миссии, от которой зависит судьба других городов. Он все-таки прорвался к президенту и был возмущен, увидев в президентском кресле Макоеда. Грубо, по-матросски плюнул на устланный пластиком пол. Макоед хлопнул в ладоши, как шах, и выскочила стража — какие-то фантастические существа, словно пришельцы из других миров, в блестящих касках пожарников. Они больно скрутили ему руки, бросили на пол и потащили по очень скользким и очень холодным мраморным плитам. Через минуту «марсиане» исчезли, и он сам скользил, вставал и падал на реальных плитах — в центральной аллее Купаловского сквера в Минске. Автор этих необыкновенных «дорожек» стоял сбоку, показывая на него пальцем, и хохотал над тем, как Карнач отбивает себе зад. Потом снова пришла мать, вся в белом, точно подвенечном. Пощупала его лоб и грустно сказала: «Ты захворал, сынок. Идем со мной». Он хотел подняться и пойти за ней, но не смог.
Только под утро, когда, должно быть, упала температура, он уснул глубоким сном.
Проснулся от солнечных лучей. Новый день начинался весенним солнцем и глубокой синевой неба, глядевшего в незашторенное окно. Но солнце не обрадовало — с ним вместе вернулся мороз, и легкое строение остыло, хотя и был включен всю ночь масляный электрорадиатор.
Кот сидел на кресле у постели и смотрел на хозяина недоуменно и несколько испуганно: может быть, он во сне кричал и этим напугал кота.
— Что, Барон?.. Будем собираться в дальний путь?..
Кот жалостно мяукнул, как будто понял смысл слов и высказал свое огорчение.
Максим имел в виду, что засиживаться ему тут нечего, надо куда-нибудь уезжать, устраиваться на работу. Но вспомнился сон, как звала его мать, и слова приобрели другой смысл, смысл последнего пути, о котором думает каждый старик или тот, кто в силу каких-то обстоятельств подвел определенную черту подо всем, что им сделано за его долгую или недолгую жизнь. У него таких обстоятельств было не одно, несколько за очень короткое время, и каждое действительно заставляло подводить итог: любви, семейной жизни, творчеству, трудовой и общественной деятельности. Что же осталось?
Не будучи мистиком, он сперва подумал об этом с грустным юмором. Но тут же почувствовал, как сердце пронзила боль — боль обиды, отчаяния. И страх. Страх от этого жуткого вопроса — ч т о ж е о с т а л о с ь?
После потери жены, матери, дочки (снова подумал, что дочку он тоже потерял), друга оставалось у него одно — работа и город, который он полюбил и которому отдавал свой талант. Теперь отняли и это. За что?
Душевная боль перешла в физическую — нехорошо сжало сердце.
— Нет, не хочу уезжать! Хочу жить и работать, как раньше. Очевидно, наступил тот возраст, когда менять жизнь — задача нелегкая. Нелегко вообще начинать с начала, с нуля. Однако придется. Но почему надо все начинать сначала, буквально все? Можно полюбить другую женщину; очевидно, несложно завести новых друзей... Но, чувствовал, самое трудное для него теперь — полюбить другой город. Потому что его любовь не потребительская: была бы квартира да хороший гастроном недалеко. Его любовь — любовь творца, зодчего, строителя. Даже плохо оформленная витрина его раздражает. А плохо спроектированный и построенный дом надолго портит настроение, бездарно спланированный район причиняет боль — больно за авторов, за архитектуру, за городские власти, которые недоглядели от непонимания или равнодушия. Возможно, он этот город любил еще и за то, что здесь руководители не были равнодушны к архитектуре. Иногда не до конца понимали, как в истории с комбинатом. Но тут случай исключительный. Не каждому дано увидеть завтрашнюю архитектуру, завтрашний день.
А почему ты считаешь, что ты видишь его? Теоретики всего мира не одно десятилетие спорят о том, каким он будет, город будущего. А для тебя все так просто? Нет, я тоже не знаю, какими будут города через сто — двести лет. Скорее всего самые разные. Но я вижу, куда растет мой город, каким он станет через двадцать лет... Твой город? Со вчерашнего дня у тебя нет города. Ничего у тебя нет... А моя голова, руки? Мой талант? Мой опыт?
Мучительные мысли. Наверно, они были бы менее мучительны, если б он не был прикован к постели, ходил бы, ездил, встречался с людьми, и мозг не был разгорячен болезнью.
С большим трудом вылез из-под теплого одеяла, оделся, сходил за дровами. Надо протопить печь и хотя бы выпить чаю.
Принес охапку дров — задохнулся, закашлялся. Долго сидел на табурете, отдыхал, по-старчески сгорбившись, упершись руками в колени онемевших ног. Растопил печку, сделанную в виде камина, весьма декоративного, — использовал старые, восемнадцатого века, изразцовые плитки от печей снесенного дома, строители эти плитки выбросили в мусор. С горечью подумал, что если б Довжик побывал здесь и видел эту экзотику, то вчера, наверно, обвинил бы его в использовании служебного положения. А так фактов не имел. Странно, что Игнатович ему не подсказал и вообще держался непонятно.
Попробовал представить, как бы он вел себя, если б они с Игнатовичем поменялись местами. В чем обвинил бы главного архитектора? Да уж совсем не в том, в чем обвиняли его! Даже Макоед не увидел, дурак, подлинных промашек в работе управления, тех, которые целиком зависели от него, от Рогачевского, от других работников. Одну из них откопал Языкевич.
Мысли потекли по новому руслу, более широкому, а потому уже так не бурлили. Успокоил огонь, на который он смотрел, и приятная теплота от него. Даже Барон повеселел, ласково терся о ноги, по-домашнему уютно мурлыкал, ожидая угощения.
Когда напился чаю и еще больше согрелся, захотелось спать. Проспал до обеда. Проснулся обрадованный, что спал спокойно. Но к вечеру опять подскочила температура, и опять была тяжелая ночь, правда, без бреда, но с короткими отрезками сна и долгими горькими размышлениями.
Он сперва не удивился, когда пришла Поля. Это так естественно, что пришла Поля. Кто же еще мог прийти сюда, в Волчий Лог, в такое время? Но когда Поля, увидев его в постели, воскликнула: «Существует-таки, видно, предчувствие! Виктор сегодня говорит: боюсь, не захворал ли он там. О вас, Максим. Виктор сам лежит с гриппом. И Катька. И Толя. Лазарет в доме», — только тогда Максим понял, что Поля приехала специально проведать его, бросив своих больных, и в горле словно застряла горячая картофелина, никак не мог проглотить ее и ответить Поле, поблагодарить. Да и потом, когда проглотил комок, слов таких не нашел. Устроил трагедию из того, что он все потерял, в том числе и друга (в лице Игнатовича), а ни разу не подумал о том, что у него осталось такое сокровище, как верная дружба Шугачевых. Но и об этом не скажешь Поле — стыдно! Может быть, он когда-нибудь расскажет обо всем, что передумал за эти два дня болезни и одиночества, Виктору. А теперь просто стало хорошо, что приехала Поля.
Поля и минуты не посидела. Только взглянула на таблетки, которые он принимает, и взялась за работу.
Осмотрев его запасы, Поля удивилась:
— Вы болеете на одном хлебе?
— До сегодняшнего дня было масло, есть сахар.
Она тихо вздохнула, но он все равно услышал.
— Ты меня не жалей, а то я расплачусь.
— Я не жалею. Так вам и надо.
— Вот это правильно.
— Но те, кто так часто приезжал сюда летом...
— Я ведь больше не главный архитектор.
Она заглянула в дверь спаленки, раскрасневшаяся от плиты, с тряпкой в руке — вытирала пыль. Спросила, ему показалось, со страхом:
— Вы так обо всех них думаете?
Да, эту женщину могла испугать мысль, что он во всех и во всем разочаровался. Успокоил ее:
— Нет. Я так не думаю. Многие не знают, где я зализываю раны. Другим не приходит в голову, что я мог захворать. А приезжать с соболезнованиями...
Позже он спросил весело:
— Виктор меня ругает?
Она ответила коротко:
— Ругает. Честит, как только может. Уши прожужжал за три дня.
Максим представил, как Шугачев это делает, за что и какими словами его честит, и от Викторовой брани ему тоже стало хорошо и весело. Жаль, что Виктор заболел и выпускает пары заочно. Был бы здоров, конечно, еще вчера отвел бы душу здесь, где не надо остерегаться, что услышат дети или еще кто-нибудь. Тут он крыл бы его так!..
Когда он сидел на кровати, закутанный в одеяло, и ел необыкновенно вкусный бульон, Поля присела в углу на лавку и пристально посмотрела на него, так пристально, что он смутился, подумал, что, небритый, он, наверно, ужасно выглядит.
— Что ты так смотришь на меня?
— Не нравится мне ваш вид, Максим. За три дня гриппа так измениться...
— Хватило и до гриппа...
— Вы больно переживаете это... свое увольнение?
— Откровенно? Очень. А тут еще все сразу. Даша... Смерть матери...
— У вас умерла мать! Максим! — Больше Поля не сказала, ни о чем не спросила, но в том, как произнесла его имя, он услышал упрек и обиду — обиду на то, что они, Шугачевы, узнают о его горе так поздно.
Когда Поля собралась уходить, уже одетая пришла попрощаться, Максим признался, считая, что это лучшая благодарность:
— Мне было тяжело, Поля. Я хочу, чтоб ты знала... И Виктору передай, насколько мне стало легче. Я просто ожил.
Она поправила на нем одеяло.
— Не храбритесь. И не раскрывайтесь. И не вздумайте выходить на двор. Пейте настой, который я сварила.
Поля понимала, как нелегко будет направить врача в Волчий Лог. Вообще нелегко. А тут еще такая дорога, по которой обычная «скорая помощь» не пройдет. Нужна специальная машина. В каком медицинском учреждении есть такая? Разве что в областной больнице! Но как договориться? Кто ее послушает? Был бы хоть на ногах Виктор. Позвонить Даше? Нет, Даше она звонить больше не будет! Даша в своей слепой злобе может ответить невесть что. Как же направить сюда врача? И вдруг вспомнила женщину, с которой сидела в театре.