I
Улица встретила неприветливо. Северный ветер резанул по лицу первым зарядом снежной крупы — коротким, как автоматная очередь. Изодранные ветром, стылые до свинцового блеска тучи стремительно неслись над городом, казалось, совсем низко — над крышами, над мачтами искусных литых светильников. Кстати, светильники эти сконструировал он, Карнач, и немало испортил крови и себе, и Аноху, и кой-кому еще, пока добился, чтоб завод взял заказ на их отливку.
В просветы меж туч смотрят звезды, по-зимнему яркие. Даже светильники, которые здесь, у подъезда дворцу льют на асфальт столько белого бестеневого света, не ослабляют яркости звезд. Летом тут, у фонарей, звезд почти нельзя разглядеть.
Ветер срывал последние листья со старых лип и молодых каштанов и гнал их от сквера к гранитной лестнице главного подъезда. Днем шел дождь, опавшие раньше листья примерзли к асфальту, а те, что слетали сейчас, подсохли на деревьях и с шорохом катились через улицу в поисках затишка.
Обычно после таких больших собраний кто-нибудь предлагал поужинать, и набиралась большая компания, которая сперва шумела в ресторане, а потом закатывалась к кому-нибудь домой — у кого жена поласковее и терпимее относится к ночным визитам.
Сегодня никто его не пригласил. Одни прошмыгивали мимо, будто бы не видя, другие торопливо прощались, вежливо касаясь пальцами шляпы. И Максим еще чувствовал, как странно и непривычно ослабели ноги, когда спускался со сцены после самоотвода. Противное ощущение. И на миг как бы остановилось сердце, когда увидел, как дружно взлетели вверх руки — лес рук. Взлетели, казалось, с радостью, мстительно. Да, могли и мстить, особенно те, кому очень хотелось попасть в высокий орган, кто считал, что его незаслуженно обошли. Такие могли подумать: нашелся смельчак, цену себе набивает, рекламу делает. Когда объявили перерыв, многие стояли в проходе и пропускали тех, кто шел из первых рядов; его бесцеремонно разглядывали, как, вероятно, разглядывали бы человека, совершившего подвиг или, наоборот, учинившего дебош.
Такое повышенное любопытство нервировало.
Анох, заведующий коммунальным отделом, с которым чаще, чем с кем-либо, приходилось сталкиваться по работе, громко и грубо сказал в фойе: «Тебе не кажется, что ты плюхнул в лужу вот этим местом?» — и хлопнул себя по толстому заду.
Макоед схватил руку, сжал до боли. «Старик, жму твою мужественную руку. Признаюсь, я не отважился бы. Ты победил! Очко в твою пользу!»
А Витька Шугачев накинулся, когда он, Максим, в туалете, помыв руки, причесывался перед зеркалом, любуясь, как хорошо выглядят белоснежные раковины на фоне черного кафеля.
«Прилизываешься, герой? — закричал Виктор, не обращая внимания на людей. — Что ты наделал, цыган ты несчастный?»
«А что я наделал?»
«Ты еще фиглярничаешь? Думаешь, фортуна всегда будет подставлять тебе напомаженную морду? Когда-нибудь она покажет тебе облезлую задницу».
Тогда, после Витькиного взрыва, подумал, что, пожалуй, что-то он сделал не так. Можно бы по-иному: сказать, например, Герасиму до конференции. Нет, не мог он сказать об этом свояку, потому что не знал, рекомендуют ли его. Давать себе отвод, не будучи выдвинутым, смешно, Игнатович мог подумать, что он таким манером напрашивается в состав комитета.
Теперь, когда знакомые проходили мимо, снова подумал, что своим самоотводом он как бы отдалил себя от определенного круга людей.
Человек легко поддается нахлынувшему настроению, когда свежие эмоции берут верх над тем, что установилось в результате долгих размышлений, многолетнего умственного труда, традиций, обычаев, воздействия постоянной среды. Не раз случалось, что уже на другой день он смеялся над своими вчерашними увлечениями, страхами, выводами или сомнениями, внезапными симпатиями и антипатиями.
Что будет завтра, увидим завтра. А сегодня здесь, под козырьком входа во дворец, на площадке, залитой ярким светом, он почувствовал себя неуютно, одиноко, стало холодно и грустно. Куда пойти? С кем, к кому? Захотелось вернуться назад за стеклянные двери, в теплое фойе, в просторный, темный сейчас зал. Если б можно было, он с удовольствием остался бы здесь, хоть раз один на один со своим творением без комиссий, без шумной толпы — так, как оставался с ним долгими ночами, когда работал над проектом. Тогда он был полный и единоличный владелец дворца. Осмотреть бы не спеша все до мелочей, до деталей: как осуществили строители его замысел, что сделано так, как он представлял еще четыре года назад, когда дворец существовал лишь в его воображении, а что не так, что сделано лучше, что хуже. Но тут же посмеялся над своим желанием. А зачем осматривать? Что он может изменить? Теперь уже хозяин не он, плодами его труда, таланта пользуется множество людей. В этом суть.
Вчера утром он шел сюда не без волнения. Всегда считал, что подлинную радость ему приносит лишь творческий процесс, а не результат его. Однако вчера, как никогда раньше, ему хотелось посмотреть, как примут дворец первые посетители — партийный актив. Конечно, хотелось услышать слова одобрения, может быть, восторга. Посетители приняли просто, как и надлежит хозяевам: нынешний народ не удивишь ни объемами, ни отделкой внешней и внутренней, ни интерьером, ни освещением. А те тонкости, те детали, которые придают зданию архитектурную неповторимость и ставят его в ряд явлений искусства, не каждый сразу замечает. Нужно известное время, может быть, мнение специалистов, знатоков, и лишь потом придут школьники, студенты, приедут туристы и будут слушать гидов, разинув рты и высоко задрав головы, чтоб разглядеть своеобразный архитрав, фриз, капитель или еще какую-нибудь архитектурную деталь.
Оценки за два дня, пока шла конференция, он слышал разве что такие:
«Ничего домик отгрохали».
«Денег не жалели. Хорошие деньги — хорошее здание. Все нормативы превысили».
Да тот же Анох на вопрос одного из делегатов: «Где такую плиту достали? Импортная небось?» — ответил: «Будет у тебя свояк секретарь горкома, и ты достанешь».
Высказался только один человек — начальник областного управления МВД полковник Курослепов. «Поздравляю... с таким дворцом. Это, — он широко развел руками, оглядывая фойе, — здорово! Москва может позавидовать. Два дня ловлю вас, чтоб поздравить».
Но было это после выдвижения кандидатур, и Максим хорошо помнил, что за два дня сталкивался с полковником много раз.
Дворец комиссия приняла с оценкой «отлично». Но больше говорили о строителях; никто не вспомнил, что все началось с его, Максима, бессонных ночей. Кроме коллег, разумеется. Виктор Шугачев предложил, чтобы на здании была указана фамилия архитектора. С ним согласились, но никто так и не заказал этой дощечки. Не заказывать же самому!
Через много лет историки только из архивов узнают фамилию автора. Подумал об этом и усмехнулся: славы захотелось! Не в пример некоторым своим коллегам он никогда подолгу не любовался детищем, построенным по его проекту. Чаще, неудовлетворенный и своей работой, и особенно работой строителей, чертыхался, потом, захваченный новым замыслом, скоро забывал и равнодушно проходил мимо своего творения.
Дворец построен лучше, чем все, что он делал до сих пор, поэтому, видно, и любуется он им дольше, и такие странные желания появляются.
Осторожно спускаясь по мокрым ступенькам — мал все же козырек, залетает дождь, — Максим сошел вниз на асфальт. И тут увидел Шугачева. Виктор стоял по ту сторону улицы, под каштанами, с поднятым воротником. Несомненно, ждал его, Максима. Не делегат, он должен был покинуть зал еще перед голосованием, И вот ждет уже полтора часа. Даже издали видно, нос от холода посинел.
Доброе тепло разлилось в груди, как от стакана вина, выпитого на морозе. Стало хорошо и весело. Молодчина, Витька! И если ты опять начнешь кричать и ругаться, черт с тобой, это даже забавно, можно будет посмеяться и подразнить тебя.
Шугачев вышел из тени каштана и, не говоря ни слова, зашагал рядом, отвернув воротник пальто. С мальчишеским озорством Максим решил тоже помолчать — подождать, как, с чего начнет разговор друг.
Виктор сказал:
— Идем ко мне, поужинаем.
Доброе тепло вдруг подступило к горлу сладко-соленым комком, на миг перехватило дыхание.
Максим остановился, повернулся к Шугачеву. Тот, должно быть, догадался, что может услышать что-нибудь сентиментальное, чего они оба не любят, спросил грубо-насмешливо:
— Обо что споткнулся? Не смотри на меня как на балерину, антраша я тебе не выкину!
— Витя! Давай без намеков, — засмеялся Максим.
Какие там намеки. Безо всяких намеков. Шугачев высказал уже свое мнение и может выпустить еще не один залп тяжких и горячих слов. Но он был не из тех, кто машет после драки кулаками. Зачем? Лучше спокойно обмозговать возможные последствия того, что случилось, — вот чего хотелось ему. Он не сомневался, что неожиданный, непонятный шаг Карнача не может не иметь последствий, разумеется, нежелательных, которые не помогут, а лишь помешают им.
Они вышли на центральную улицу напротив большого, на полквартала, залитого светом гастронома.
— Зайдем сперва сюда, — предложил Максим.
— Пожалуй, надо, — согласился Шугачев. — Дома ничего не держим. Игорь, бездельник, прикладывается.
— Родительская наивность. Думаете, вы таким образом убережете его от прикладывания? Ему же не пятнадцать, а двадцать пять.
— Скажи, пожалуйста, все, кого балует судьба, так витают в облаках?
Максим улыбнулся. Они подошли к винному отделу, где в этот вечерний час стояла изрядная очередь, и философствовать тут было неуместно.
— Коньяк? — спросил Максим.
— На коньяк у меня не хватит штанов, — раздраженно и громко сказал Шугачев.
— Я же с тебя штаны не снимаю, — тихо упрекнул друга Максим. Очередь обернулась к ним. С доброжелательными улыбками посмотрели на Шугачева и хмуро — на Максимово новое пальто и шляпу.
Из винного отдела Максим направился к колбасному.
Шугачев, который любил вкусно поесть, нерешительно отговаривал:
— Не надо, Максим. Выдаст Поля и тебе и мне, что ты несешь не только выпивку, а и закуску. Обижает это ее.
— Стареешь ты, Витя.
— Почему?
— Делить начинаешь на мое и твое. Раньше мы делили? Зачем Поле знать детали?
Виктор вздохнул.
— А вообще — стареем.
Молодая женщина из очереди обернулась, оглядела их обоих совсем другими глазами, чем те, в винной очереди, улыбнулась.
Выйдя из гастронома, Максим сказал:
— Никак я не доберусь до этого магазина.
— В смысле?
— Предложить им новый интерьер. Для самообслуживания у них все спланировано бездарнейшим образом. Какой-то чиновник поставил одну-единственную цель — контроль. Все остальное не помогает покупателям и продавцам, а мешает.
— Какой только мурой ты не забиваешь себе голову!
— Какая же это мура, Витя? Это культура города. Эстетика, условия быта...
— Но я в первый раз слышу, чтоб главный архитектор расставлял прилавки.
— Кроме всего прочего, я здесь постоянный покупатель, И я люблю свой город. Равнодушие — примета лености ума, дорогой коллега.
— Пора торговцам иметь своих дизайнеров.
— Сперва надо растолковать им, что это такое.
— А я ненавижу самообслуживание. Видно, морально к нему не подготовлен. Вот сейчас... Я ничего не купил, а на контроле толстая баба обшаривает взглядом мои карманы. Противно и обидно. Начинаешь чувствовать себя вором. И хочется в самом деле что-нибудь стащить. Когда-нибудь суну-таки в карман банку хрена или горчицы.
Максим засмеялся. Потом подумал, что Шугачев всегда верен своей натуре. Архитектор он не хуже его, может быть, даже лучше, вкладывает в работу всю душу. А вот из-за того, наверное, что, кроме своего проекта, ничего больше вокруг не видит и не хочет видеть, что не хватает ему широты мышления, размаха, а главное — смелости, прописан на всю жизнь в рядовых.
В одном Карнач завидовал Шугачеву — его семье. Подшучивал над его усердием: пятеро детей! В наше время это подвиг. Но любил шугачевских ребят, шумных, веселых, внешне как будто не очень воспитанных, а на самом деле добрых и душевных, как родители. И особенно любил хозяйку. Для Поли весь смысл жизни — в заботе о детях и о людях вообще.
За много лет Максим никак не мог уяснить своего отношения к квартире Шугачевых. Эстет, человек с тонким чувством соразмерности, пропорции, он терпеть не мог плохой мебели, разнокалиберной, неуклюжей, непродуманных интерьеров. Особенно его возмущали разнобой и безвкусица в квартирах коллег, прямая обязанность которых — воспитывать хороший вкус у других.
В квартире Шугачевых мебель была самого низкого качества, устарелых фасонов, собранная с бору по сосенке: заводилась лишняя копейка — покупали новый стол или диван. Три комнаты, в которых жили семь человек, постепенно загромождались вещами. На шкафах лежали чемоданы, книги, между ними или на них фотоувеличители, чертежные доски, рейсшины, угольники, боксерские перчатки. В узком коридоре на вешалке всегда висело штук пятнадцать пальто и плащей, под вешалкой стояло столько же, если не больше, пар обуви, довольно поношенной и не всегда почищенной. В туалете Максим с опаской поглядывал на двое санок, подвешенных над самой головой, казалось, не слишком прочно. Тут же стояли три пары лыж и две раскладушки.
Проектируя жилье или утверждая проекты, они, архитекторы, ломают голову, как разгрузить квартиры от лишних вещей — вещей сезонного назначения. В собственной квартире Шугачеву ничего не придумать. В их доме нет ни стенных шкафов, ни кладовых, куда б можно было вынести санки и лыжи. Шугачев не раз жаловался на это и ругал своего коллегу — автора проекта дома. А Поля даже перед ним, Максимом, старым другом семьи, каждый раз чувствовала неловкость за беспорядок в квартире, просила извинения.
Но — странно и необъяснимо! — эстет, борец за наилучший дизайн, нигде — ни в собственной, стильно обставленной квартире, ни в богатых гостиничных и санаторных апартаментах — не чувствовал себя Максим так уютно, как тут, у Шугачевых. Это путало все представления, сложившиеся в результате поисков оптимальных архитектурных дизайнерских решений, которые должны украшать человеческую жизнь. Что же, в конце концов, ее украшает, черт возьми? Мебель? Картины? Оригинальный интерьер? Чистота? Или этот вот кавардак?
Только Шугачев сунул ключ в замочную скважину, как за дверью радостно закричали:
— Мама! Папка пришел!
— Узнает по почерку, — довольно засмеялся Шугачев. — У всех взрослых есть ключи, но меня Катька ни с кем не путает.
В прихожей перед дверью, как на посту, стояла пятилетняя Катя.
Увидев, что отец не один, захлопала в ладошки.
— Максим пришел! Максим пришел!
— Эй, милая, ты с кем побраталась? Надо говорить «дядя Максим».
Но Катька уже подлетала до потолка и визжала от удовольствия на весь дом. Очутившись на полу, девчушка захотела отблагодарить за такую радость дядю Максима. Для этого надо сказать ему что-нибудь приятное, Что? И она вспомнила событие недельной давности и сообщила с радостным блеском в глазах, уверенная, что гостю услышать это — самое большое удовольствие:
— А я видела тетю Дашу! Она ехала в машине.
Максима будто холодной водой обдало. На какой-то миг он даже растерялся. Как принять это наивное, детское сообщение? Спросить: на какой машине? С кем? Когда? Но такими расспросами можно унизить себя перед старшими Шугачевыми.
Странно, выходит, он все еще ревнует? Да нет, давно уже он не ревновал. Да и повода не было. Причина в другом,
Хозяйка вышла из кухни, окутанная аппетитным запахом, увидела его мгновенную растерянность, поняла ее и тут же отправила девчушку в столовую, должно быть, испугавшись, что дочка с самыми благими намерениями может сказать что-нибудь неуместное.
Обычно Максим был благодарен Поле за ее тонкую женскую деликатность. Но тут ему стало горько. Ранило не то, что Шугачевы знают его тайну. Ничего удивительного. Да и тайны нет. От кого другого он мог таиться, а от Шугачевых скрывать свои отношения с женой он не мог, да и ни к чему. Наконец, надо с кем-то посоветоваться, А с кем? Разумеется, с Виктором и Полей
Неприятно стало от мысли, что Поля как будто жалеет его. Подумал, что, может быть, поэтому Виктор и ждал его полтора часа у дворца. Максим с благодарностью отзывался на человеческую доброту, но с детства ненавидел, когда его жалели. Неприятно было и то, что Поля уже догадывается, — он в ответ на их доброту как бы обязан рассказать им обо всем. А сегодня ему не хотелось говорить о своей боли ни с кем. Должно быть, он не был еще готов к такой исповеди. На счастье, Катька ничего больше не выдала. Мало ли на какой машине могла ехать тетя Даша! Максим, здороваясь, шутливо обнял хозяйку.
— Меряю, насколько ты пополнела.
— Неправда, я уже худею,
— Мама не ест хлеба, — приоткрыв дверь, сообщила Катька торжественно.
Рассмеялись. Отец погрозил:
— Катя, сколько учу тебя не выдавать семейные тайны!
Естественно, что, родив пятерых детей, последнего в сорок четыре года, Поля располнела. Но это была красивая полнота зрелой женщины. Максим всегда любовался ее руками. Никогда они не знали никаких маникюров, только труд, труд нелегкий, но были на удивление красивы — белые, пухлые, с ямочками, как у ребенка.
— Идите в столовую, — сказала Поля. — Сейчас подам на стол.
Функциональное, как говорят архитекторы, назначение комнат в квартире Шугачевых было весьма условно, потому что спали, к примеру, во всех трех комнатах, но семья твердо придерживалась названий, которые бытовали в других многокомнатных квартирах: столовая, спальня, детская. «Спальня» одновременно служила хозяину кабинетом и была завалена его проектами. В «детской» спали дети — девочки. Но в другое время младших туда не пускала старшая сестра, студентка, там она портила глаза над чертежами. Шугачевы — династия архитекторов. Сын Игорь — архитектор. И дочка учится в архитектурном.
Максим завидовал товарищу, что тот — неведомо каким способом, какими средствами — воспитал в детях любовь к своей профессии. Это редко случается. У музыкантов чаще. У писателей, художников, архитекторов очень редко.
— Вера дома?
— Дома.
— Занимается?
— Занимается. — Полина почему-то вздохнула.
— Тогда на кухню. Не будем никому мешать.
— Ой, у меня там такое творится! — испугалась хозяйка, но особенно протестовать не стала: ради спокойствия дочки можно и покраснеть за беспорядок на кухне, не беда, Максим свой человек. А может быть, догадывалась, что гостю нравится у них на кухне. Максим действительно любил кухню Шугачевых, тесную, примитивно обставленную и загроможденную всякой всячиной.
Поля первая поспешила на кухню, быстро стащила с блестящей медной проволоки Катькины штанишки. На этой же проволоке в углах висели большие вязанки крупного янтарного лука, поменьше — чеснока и пучки каких-то трав. На кухне пахло всем богатством земли и добрым человеческим жильем.
На плите варилась картошка, кипела, даже крышка подпрыгивала на кастрюле, вырывался аппетитный пар.
У двери на балкон стояла большая бочка, прикрытая чистой скатертью.
— Пока я соберу на стол, вы поработайте. Выкатите бочку с капустой на балкон, а то перекиснет, — сказала хозяйка.
— Удалась? — спросил Максим, зная по опыту многих лет, что капуста у Шугачевых всегда отменная, даже и замерзшая, ведь хранить ее можно было только на балконе.
— Не знаю, как кому, а я ем, и еще есть хочется.
— Что-то тебя опять на кислое потянуло, — без улыбки пошутил Шугачев.
Поля залилась краской, как девочка.
— Бесстыдник ты, Витя!
Максим захохотал.
— А что? Подари, Поля, миру еще одного зодчего.
— Да нет, хватит уже. С этими зодчими замучилась. — Она опять вздохнула.
Чтоб открыть дверь на балкон во всю ширину, иначе бочка не проходила, пришлось отодвинуть шкафчик с посудой. Да и над бочкой, в которой было пудов восемь капусты, покряхтели. Шугачев запыхался. А у Максима тут же возникла идея.
— Послушай. Если этот шкафчик втиснуть между плитой и стенкой? Войдет? — Он прикинул. — Войдет. А холодильник переставить к двери. Тогда стол можно поставить здесь. Будет просторнее и удобней хозяйке. Правда, Поля?
Шугачев почему-то разозлился.
— Пошел ты к черту со своими интерьерами! Надоело. Дизайнер несчастный! — Слово «дизайнер» у Виктора уже давно стало бранным.
Хозяйка ужаснулась от такого обращения с гостем. Поблагодарил, называется, за помощь, за добрый совет.
— Витя! Ты ошалел! Как можно?
— Да ну его! У меня его идеи в печенке сидят, — сказал Шугачев и пошел в ванную.
— Простите его, Максим, — попросила смущенная Поля.
— Не расстраивайся, пожалуйста. Что я, Витьки не знаю? Или впервые слышу от него такие речи?
— Перемываете косточки? Но не забудьте высушить! — уже весело крикнул из ванной Шугачев и, хлопнув дверью, пошел в комнату к детям, которых хозяйка выгнала из кухни, когда выкатывали бочку.
— Вы же знаете, какой он консерватор! Сколько я воюю, чтоб заменить кое-что из мебели. Люди беднее нас гарнитуры покупают. А он ни в какую. У него, видите ли, принцип, — она снова вздохнула и пожаловалась: — Трудно мне с ними, Максим. Каждый со своими выдумками. Верочка такая общительная была. Помогала мне и все институтские новости рассказывала. А теперь... Будто подменили девочку... Недели две уже. Замкнулась. Никому ни слова. По ночам плачет... Я ведь слышу. Может быть, вы, Максим, поговорили бы с ней. Она вам доверяет. Другу семьи дети иной раз расскажут то, чего не скажут родителям.
— А что, если я это сделаю сейчас?
Полина благодарно улыбнулась.
На его стук в дверь Вера ответила не сразу. Через минуту открыла и как будто удивилась, хотя, конечно, слышала его голос.
— Вы? Простите. А я думала, Катька дразнится. Все не дает покоя.
— Добрый вечер, Вера.
— Добрый вечер.
— Можно войти?
— Пожалуйста.
Следом за ним вошла и Катька.
Вера взяла сестру за воротник и довольно невежливо выставила за дверь, повернула ключ.
Катька протестовала, стучала в дверь кулачками. Но вскоре затихла — мать молча увела ее на кухню.
Вера, видно, лежала до его прихода, потому что покрывало и подушка на диване были смяты. Там же валялась раскрытая книжка. На столе к чертежной доске приколот чистый лист ватмана.
Максим поднял с дивана книгу. «Дым» Тургенева.
Вера опустила глаза, как будто ее застали за чем-то недозволенным.
Максим подошел, положил руку на ее острое плечико. Девушка съежилась и еще ниже опустила голову.
— Вера! С самого твоего детства мы с тобой друзья. Правда?
Она чуть заметно кивнула.
— Мне будет горько, если с твоим повзрослением придет конец нашей дружбе. Это не самое лучшее — запираться от близких, от друзей.
— Я запираюсь от Катерины.
— Вера, не хитри. Посмотри мне в глаза.
Она подняла голову, посмотрела на него, попыталась улыбнуться.
— Боже мой! Что с тобой?!
— А что? — испугалась Вера.
— Почему столько печали? Из-за чего? Какая беда стряслась?
Ясная, прозрачно-лазурная глубина вмиг затуманилась слезами. Девушка прижала к глазам пальцы, будто испугавшись, что слезы вот-вот брызнут фонтаном.
— Что случилось, Верунька? — тихо, очень ласково и мягко спросил Максим. И девушка, уткнувшись лицом ему в грудь, прошептала:
— Беда, дядя Максим.
Он не спросил, какая беда. Не спугнуть бы этого птенчика. Ждал. Раз начала, доскажет. Да, нелегко ей было решиться на такое признание, хотя, наверно, скрывать было еще тяжелей. Надо было преодолеть и страх, и стыд.
Снизу глянула ему в лицо уже сухими и горячими до лихорадочного блеска глазами.
— А вы... вы не скажете нашим?
— Ты же знаешь, я из разговорчивых, но умею и молчать.
Вера поднялась на цыпочки, должно быть, хотела дотянуться до уха, не дотянулась, прижалась к шее и не прошептала, нет, Максим не услышал — почувствовал кожей, сонной артерией, как из горячих губ ее вырвались слова:
— У меня... будет... ребенок...
Так просто было догадаться! Какая еще могла случиться беда с восемнадцатилетней девушкой? Но — странно! — если б у Максима были не минуты, а часы и дни на размышления о Вериной тайне, он, вне всякого сомнения, припомнил бы сто человеческих бед, но об этой не подумал бы, как, наверно, не подумала и мать. Он знал Веру с пеленок, и она все еще оставалась в его представлении ребенком, девочкой.
Максима охватило странное чувство — какой-то страх перед ответственностью за чужую судьбу. Он испытывал его разве что на войне, когда вел разведчиков в тыл врага. Сразу отступили собственные беды, показались мелкими и ничтожными по сравнению с тем, что переживало это юное, беспомощное существо. Можно себе представить, как у нее наболело, если она отважилась признаться ему, мужчине чуть ли не в три раза старше ее.
Вера отступила на шаг и смотрела на него с надеждой и страхом. Он понял, что даже секундная его растерянность может еще больше испугать ее и потушить последний огонек надежды на благополучный, достойный выход из такого положения.
— Он не хочет жениться? — шепотом спросил Максим.
Но Вере показалось, что он говорит слишком громко, она испуганно взглянула на дверь, хотя голоса родителей, ребят доносились откуда-то с кухни.
Максим взял ее за руку, усадил на диван, сам сел на стул напротив, лицом к лицу, как врач перед больной.
— Это тот каштановый красавец?
Карнач читал на старших курсах теорию архитектурной композиции и несколько раз встречал Веру с высоким красивым студентом. Еще тогда он подумал, что у Шугачевой недурной вкус, хотя, правда, и сама она девушка привлекательная — в мать, разве что ростом маловата, особенно рядом со своим другом.
Вера кивнула: он.
— Не хочет жениться?
— Нет, он хочет... Вадим... Он хороший. Но родители... Отец его сказал: женишься, забудь дорогу в мой дом. А он любит их и не может.,.
— Кто его отец?
— Он живет в Минске. В Госплане, кажется, работает.
— Считай, полбеды с плеч. С плановиками я здорово умею разговаривать. Они ведь должны все планировать. Свадьбы в том числе. Определи меня доверенным лицом, и я все улажу. Договорились?
— Договорились, — уже чуть веселей улыбнулась Вера и, как бы поверив, что есть какой-то выход, спасение, горячо зашептала, все еще опасливо поглядывая на дверь: — Дядя Максим, всю жизнь буду вам благодарна...
— На всю жизнь зарока не давай, дитя мое. Жизнь — дело долгое и сложное. Я одного друга сколько лет благодарил, а теперь проклинаю его услугу. То, что когда-то было добром, стало злом.
— Вам причинили зло? — сочувственно и встревоженно спросила девушка, готовая, в свою очередь, броситься на помощь.
Но за дверью загремел Шугачев:
— Максим! Где ты? Картошка стынет!
Полина смотрела на него, как смотрят на профессора, который только что выслушал ребенка, болезнь которого непонятна и потому страшна для матери. Но «профессор» уверенно поставил диагноз, знает, что смертельной опасности нет, что болезнь не так трудно вылечить, и потому улыбнулся матери весело, бодро: ничего, мол, страшного. И... Полина поверила ему, у нее отлегло от сердца, она успокоенно вздохнула и еще более заботливо стала хлопотать у стола, заставленного по-крестьянски простой, но очень аппетитной закуской — огурцы, капуста, селедка, грибки, жареное сало с домашней колбаской, картошка, над которой поднимался столб пара.
— Что вам еще, мужички?
— Вот теперь я понимаю, отчего пухнет Шугачев. Гляди, можно подумать, что он арбуз проглотил.
Поля засмеялась не столько, должно быть, над бородатой шуткой, сколько потому, что на душе стало легче.
Шугачев между тем разлил коньяк, понюхал.
— Божественный аромат! Пьют же люди! А я на «сучок» только, да и то разве что на троих, могу разориться.
— Витя! Как не стыдно ныть.
— Ладно. Не перевоспитывай ты меня. Поздно. Поехали. За то, чтоб не случилось того, чего боюсь.
— А чего ты боишься? — встревожилась Поля.
— Ты знаешь, что сегодня отмочил этот типус? — хрустя огурцом, прошамкал Шугачев. — Он отвел свою кандидатуру в горком.
— Ну и что? — пожала плечами Поля; ей это не казалось чем-то особенным, прежде, когда учительствовала, она всегда отводила себя на всех выборах, потому что на общественную работу у нее не хватало времени.
— Ну и что? — повторил Полины слова Максим, причем так же искренне и серьезно,
Шугачев бросил на стол вилку и даже подскочил.
— Когда такой вопрос задает моя жена, так для нее нет разницы между школьным месткомом и горкомом партии. А когда ты прикидываешься наивненьким, это меня возмущает.
— Не понимаю, почему тебя испугал мой самоотвод.
— А-а, сам знаешь, что испугал. Да, испугал. Признаюсь! Испугал, потому что после этого может случиться, что на место главного посадят Вилкина. Макоед — еще не худший вариант. Ты знаешь, к чему свели эту должность в других городах.
— Если стать на голову, то будет казаться, что весь мир перевернулся вверх ногами.
— Нет, врешь. Это ты стал вверх ногами. И тебе ударила в голову...
— Витя! — остановила Шугачева жена, зная, что тот, когда разойдется, не слишком выбирает выражения.
— А я стою на ногах. О, я реалист! Черт возьми, мне легче жилось бы, если б я хоть чуточку был идеалистом. Но я реалист. И не мальчик. Мне шестой десяток пошел. Я знаю людей и знаю обстановку, в которой работаю. Что, скажешь, я плохой архитектор?
— Не скажу.
— Да я не менее талантлив, чем ты!
— Ну и похвальбишка ты, Витя, — легкой, безобидной насмешкой старалась утихомирить мужа Поля. — Лучше выпейте еще да закусывайте. Картошка стынет.
— Наливай, А что я создал за четверть века? Стоящее внимания — лишь в последние пять лет, когда ты после поисков счастья в столице стал главным архитектором города.
— Ты преувеличиваешь мою роль. За тебя. За твой талант.
— Не иронизируй.
— Нисколько. Я совершенно искренне. Будь здоров.
— Черт с тобой. Я выпью и за мой талант Но я пью за тебя, за то, что ты добился, чтоб с тобой считались, с твоим мнением. С твоим и нашим! Чтоб мы не были исполнителями воли архитектурных дилетантов! — Шугачев опрокинул рюмку, закусил картофелиной, сделал вывод: — Талант требует еще смелости.
— Вот это правда, смелости у тебя никогда не хватало, — как бы с укором сказала Поля.
— Да нет. Детей он делает смело. — Максим пытался обратить все в шутку.
— Случись ему рожать хоть раз, поглядела бы я на его отвагу, — с иронией улыбнулась Поля.
Шугачев на шутку не откликнулся. Слишком большое значение придавал он поступку Карнача и слишком всерьез думал над возможными последствиями.
— Нет, я смелый! Но я смел в воображении, когда сижу за чертежной доской. Однако это для нас, архитекторов, далеко не все. Смелость на практике — вот истинная смелость. Ты смел на практике. В этом твое преимущество над такими, как я. Ты обладаешь пробивной силой. В наше время и особенно в нашей профессии это много значит — уметь пробить, организовать.
— Ты наделяешь меня качествами, за которые бьют. Почитай современные романы.
— Да, неглубокий литератор, послушав Макоеда и даже меня сегодня, написал бы с тебя отрицательный тип. Можно выставить все те качества, которыми я восхищаюсь, так, что ты окажешься отрицательным. Но если б тот же литератор посмотрел на тебя моими глазами, то он увидел бы организатора, которых нам так недостает... — Опрокинув рюмку, которую налила Поля, один, без тоста, без обычного «поехали» или «будь», Шугачев снова вспыхнул: — Черт с ним, с литератором! У меня, как у каждого зодчего, есть славолюбие и самолюбие — желание увидеть свою смелую фантазию осуществленной в натуре полностью, прости, без обрезания. Одна Поля знает, как меня мучает то, что мои дома стареют скорее, чем я. Стареют задолго до технической амортизации. И в этом повинны не проекты. Дом на Привокзальной так не постареет. Только благодаря тебе мне удалось раза два перенести с бумаги на землю, осуществить в камне, бетоне, стекле свой замысел. Теперь загорелся маяк — Заречный район. Ты представляешь, что это значит и для меня и для людей — построить его таким, каким задумали мы с тобой? Вот почему я не хочу твоего падения. Я эгоист. Думаю о себе.
— Да откуда я могу упасть? — разозлился наконец Максим. — А упаду — невысоко падать, не разобьюсь. Подумаешь, главный архитектор. Кроме умения пробивать, как ты говоришь, которое мне надоело до черта, у меня есть еще что-то за душой — я тоже умею создавать кое-что. И хочу творить, а не пробивать! А я набрался разных должностей и званий, как собака репья, с утра до ночи заседаю.
— Обиделся? — опять успокоившись, спросил Шугачев и, прожевав и проглотив колбасу, добродушно заключил: — Черт с тобой. Обижайся.
— Витя! По-моему, ты пьян! — упрекнула жена, чувствуя неловкость перед гостем и желая как-нибудь незаметно перевести разговор на другое, хотя понемногу и начинала понимать, почему ее Виктор так взволнован. А Шугачев вскинулся опять:
— Нет, ты мне объясни, что случилось. Что это? Отрыжка прежнего пижонства? Так не в том же ты возрасте! Голова закружилась? Отчего?
— Сам думаю, отчего.
— Не прикидывайся дурачком. Ты можешь выйти из многих комиссий, советов, комитетов, где ты иной раз заседаешь без всякой пользы. Но есть такое представительство и такие звания, которые нужны нам не для удовлетворения мелкого тщеславия, не для того, чтоб покрасоваться перед бабами на курорте. Нет, членство в таких комитетах может помочь делать дело, нужное народу. Неужто тебе это надо объяснять?
Нет, это объяснять ему не надо. Откровенность, с которой говорил Шугачев, — свидетельство высшего дружеского доверия. А он, Максим, всегда высоко ценил верность в дружбе. Но слушал он Шугачева неровно — то внимательно и цепко, то с провалами, уходя во что-то другое. В мысли не о себе, о них — Шугачевых. Он думал о Вере. Ее до банальности обыкновенная девичья беда заслонила, отодвинула его собственную драму, кстати, не менее банальную.
«А может, сказать Шугачевым о причине моего самоотвода?» — несколько раз приходило ему на ум, да сдерживала неуверенность: вдруг он сам не до конца понял, что причина именно в этом.
Как-то слабо вязалось одно с другим. Может случиться, что посторонние, даже Шугачев, не поймут и посмеются над ним. Поймет разве что Поля, тут он не сомневался. Если б не Виктор, возбужденный, взбудораженный его поступком и собственными словами, Поле можно было бы все рассказать. Кстати, ей не понадобилась бы длинная исповедь, достаточно было бы нескольких слов: «Худо у нас, Поля», — и она обо всем догадалась бы, поверила и приняла бы к сердцу с душевностью близкого человека. А Виктор может ответить на его признание: «Идиот! Из-за бабы губишь дело».
А может, Поля знает больше, чем он? Не зря же она остановила Катю.
«С кем это она раскатывала в машине, уважаемая тетя Даша? Выходит, мне еще небезразлично. Шевелится еще что-то. Нет, это уже не ревность. Просто не хочется еще и эту пошлость переносить. Между прочим, следовало бы сказать Поле про Веру, хоть он и дал Вере слово. Мать... такая мать, как она, должна знать. Но опять-таки если б без Шугачева. А то этот крикун, чего доброго, тут же наделает шуму. Тогда для Веры это и в самом деле обернется трагедией».
— Ты меня не слушаешь!
— Прости, задумался.
— О чем?
— О чем? — Максим лукаво посмотрел на хозяйку. — Сказать ему, Поля?
Она подхватила шутку, между прочим, уже не новую у них.
— Не надо. Пускай наша тайна помучает Шугачева. Он любит разгадывать чужие тайны, потому что своих у него нет. Чуть появится и тут же вылетит.
— Держите свои тайны под семью замками. Вам же хуже, — вдруг остыл Шугачев и занялся картошкой с капустой.
«И в самом деле хуже», — подумал Максим.
В это время в другом доме два человека тоже обсуждали самоотвод Карнача — Бронислав Макоед и его жена, Нина Ивановна. Все было рассказано и обговорено во время обеда. Но и у телевизора, в затемненной комнате, полулежа в низком мягком кресле, Макоед не столько вникал в сюжет и детали постановки венгерской семейной комедии, сколько думал о Карначе, которому не однажды клялся в дружбе, однако в душе считал врагом, слишком часто стоявшим у него на пути.
Нина принесла кофе. Поставила на столик кофейник и чашки. Макоед любил жить красиво и модно, убежденный: тем, что архитектора окружает, на чем он спит, из чего и как ест и пьет, определяется его художественный вкус. Ему пришлось немало потратить сил, чтоб приучить к комфорту Нину, женщину энергичную, умеющую приспособиться к любой жизни, но стихийную, неэкономную — сколько у нее продуктов пропадало, небрежную — раньше ни одна вещь не лежала, не стояла у нее на месте. Теперь знакомые восхищались вкусом, с каким обставлена их квартира. Интерьер — его область, поддержание порядка — дело женщины. Но, в конце концов, и в этом его заслуга. Если бы кто-нибудь знал, каких усилий ему стоило «укротить эту дикую кобылку». Хотя вряд ли и укротил. Черт с ней сладит, с этой настырной бабой, из которой не вышел архитектор, но у которой хватило настойчивости написать и защитить диссертацию и занять место заведующей кафедрой. Зарплата у нее больше, чем у него, и поэтому она держит себя независимо. Где же справедливость? Все получила, всему научилась от него, а теперь задирает хвост, даже пытается командовать!
Нина примостилась в таком же кресле по другую сторону столика.
— Они развелись?
— Кто?
— Герои.
— Черт их знает.
— Ты смотришь или спишь?
— Я думаю.
— О Карначе?
— Я дорого дал бы, чтоб знать, что это: проявление его силы или слабости?
— Считай, силы. Карнач — настоящий мужчина.
— Ты знаешь, какой он мужчина?
— К сожалению, нет.
— К сожалению! Не буди во мне зверя, Нина!
— Ах, какой там в тебе зверь! Заяц. Изредка пьяный.
— Ты меня доведешь своими дурацкими шуточками.
— Мне так хочется тебя довести хоть разок! Но до чего? До чего тебя можно довести? Вот что мне хотелось бы разгадать,
— Ты плохо меня знаешь.
— За двенадцать лет жизни? Не смеши. Притворяйся перед своими коллегами, но не передо мной. Уметь играть — вовсе не значит быть ярким характером.
— Ты себя считаешь ярким характером?
— Не ярким, но бабой с характером, как говорит наш ректор. Про тебя кто-нибудь так сказал?
— Баба с характером, — хмыкнул Макоед.
— Не хмыкай. Когда про меня говорят «баба» — это не укор, не осуждение, а вот когда про тебя так говорят, не думаю, что у тебя есть причина радоваться.
— Тебе поссориться захотелось?
— Нет. С тобой и ссориться неинтересно.
— Не считай мою доброту и мягкость слабостью. Я люблю тебя. А на что не пойдешь, когда любишь.
— Я требую от тебя так мало жертв.
— Нина, не иронизируй, когда я говорю серьезно. Налей коньяка.
— Во-первых, ты уже пил. Во-вторых, я сварила кофе. Сегодня моя очередь, и я честно выполнила свою обязанность, оторвавшись от фильма. Не забывай, что у нас разделение труда. Я не Поля Шугачева.
Макоед не любил Шугачева, но жену его, как и многие другие, ставил в пример. Нина терпеть не могла Полю. За что? Ни разу не объяснила. Но когда однажды Бронислав Адамович стал доказывать, что Поля — идеальная жена, мать, хозяйка, разговор закончился скандалом: Нина разбила дорогую хрустальную вазу, опрокинула торшер.
Его даже испугала ненависть жены к человеку, с которым она не так уж была связана, — обыкновенное знакомство, праздничные визиты. Он потом удивлялся, что Нина не отказывается ходить в гости к Шугачевым и при встречах целуется с Полей.
Макоед вздохнул на слова жены «я не Поля Шугачева». Но даже его сдержанный вздох вызвал у Нины раздражение.
— Грустишь по такой жене?
Он смолчал, потому что чувствовал, что ей все-таки хочется поссориться. Поднялся, достал из серванта бутылку с коньяком.
— Налей и мне.
— А сердце?
— Аллах с ним, с сердцем. Кому оно нужно, мое сердце!
— То, что оно нужно мне, в расчет не принимается?
— Ха! Тебе нужно вовсе не сердце.
— Нина! Ты становишься циничной.
— Тебе просто жалко коньяка. Ты скупердяй, гарпагон. Ты вылизывал коньяк, пролитый на кухонном столе.
— Ну, знаешь! При тебе нельзя и пошутить.
Назло налил ей большой винный бокал: на, мол, пей, чтоб тебя. Себе — «наперсток». Но и это обернулось против него.
— Теперь я вижу, как ты бережешь мое сердце.
В такой ситуации лучше молчать. Но странно, из-за чего, по какому поводу она завелась? За их поздним обедом, час тому назад, была внимательная, ласковая, веселая.
Бронислав Адамович сел в кресло, глотнул из «ампулы» свой коньяк, отхлебнул кофе. Чтоб перевести разговор, в свою очередь, спросил:
— Развелись?
— Нет. Этот тип похож на тебя.
— Нина!
— Скажи, за что ты так не любишь Карнача?
— Я? Мы с ним друзья и коллеги. Случается, спорим...
— Врешь ты. Ты его ненавидишь. Тебе хочется занять его место?
Терпеть дольше, играть в спокойствие не хватило сил. Он взорвался.
— Хочется! Так же, как тебе хотелось получить кафедру! Сколько человек ты съела?
Нина ответила не сразу. Сказала сдержанно и как бы про себя:
— Это я запомню.
Бронислав Адамович подождал, что еще она выкинет, поглядывал с опаской. Жена молчала, ни слова больше. Он встал и налил себе большую рюмку. Торжествовал победу. Иной раз ненароком бывает прямое попадание. А главное, теперь он знал ее больное место. Настроение сразу поднялось. Кинокомедия, поначалу казавшаяся скучной, захватила внимание, хотя он и отвлекся от сюжета, пока наливал коньяк и парировал удары жены.