IX
Максим кормил синиц. Его любимое занятие. Нарезал мелкими кусочками сало, положил на ладонь и, выйдя на крыльцо, отставил руку в сторону, отвернулся. Сперва на горячую руку падали холодные снежинки. Снег пошел еще ночью. Начиналась настоящая зима. До сих пор ее не было. Снег выпадал несколько раз и таял, оттаивала земля. А теперь на хорошо промерзшую землю лег сухой снег, какой-то даже голубой. Причудливые шапки одели кусты можжевельника, посаженные у крыльца. По этим шапкам можно судить, сколько выпало снега. Надо расчистить крыльцо, дорожку на улицу.
Максим радовался предстоящей работе. После всех минских забот и волнений, связанных с архитектурными делами и семьей — Ветой, женой, — работа эта даст отдых голове и сердцу, к удовольствию, которое принес снегопад, прибавит еще одно — физическую усталость.
Но сперва эта маленькая радость — эксперимент с приручением синиц. Он уже добился было победы — одна из синиц брала пищу с ладони. За несколько дней, что он отсутствовал, синицы опять отвыкли, и теперь парочка их летала над головой, они перескакивали с ветки на ветку березы и пищали громко и весело, как бы подбадривая друг друга: «Давай ты первая! Нет, давай ты!»
— Ну берите, глупенькие. Ничего плохого я вам не сделаю.
Синицы ответили дуэтом: «Не можем, не можем!»
Максим оглянулся. На пороге приоткрытой двери лежал Барон и внимательно следил за синицами.
— Ах, вот оно что! Барон, я что тебе говорил? Бандит. Живешь на полном пансионе и еще облизываешься на этих несчастных пташек. У тебя даже не феодальная — империалистическая хищность. Брысь! И закрой дверь, разбойник!
Прогнав кота в комнату, Максим снова застыл с протянутой в сторону рукой. На ладони лежали кусочки сала. И вот порхнул мимо уха один пушистый комочек, потом второй. Победа! Не испугать их! Пускай привыкают. Хотелось, чтоб синицы ждали его возвращения, встречали и сами летели в руки, может быть, даже ели на его столе, с его тарелки. Верил, что добьется этого.
Схватив сало, синицы вспорхнули на березу.
Максим проводил их ласковым взглядом и вздохнул. Снова проснулось то, о чем и вчера вечером и особенно сегодня, когда с утра увидел, какая красота на дворе, приказал себе не думать, не вспоминать. Взял лопату, чтоб отгребать снег, но не сразу решился коснуться этой первозданной чистоты. Стоял, смотрел, как садятся снежинки одна за другой, искрятся, и даже в это хмурое утро каждая из них переливается радугой. Над головой опять пролетели синицы. Просили еще угощенья. И Максим невольно подумал, что даже птица понимает доброту и ласку... Про Дашу подумал. Со злостью, какой, кажется, не испытывал еще ни разу.
Вернувшись из Минска, он с вокзала отправился в горсовет, где за день переделал бесчисленное множество дел, накопившихся за время его отсутствия.
После работы пошел к Шугачевым. Прежде всего вела туда вина перед Верой. Как она? Ничем же он не помог, только наобещал.
Виктора не было — проводил партбюро. И Веры не было. Посидел с Полей в ее на диво уютной кухне. Рассказал про Вету. Поля поняла его отцовскую боль.
— Ой, Максим! Я сама со страхом думаю о том времени, когда придется выдавать дочек. Наверно, труднее всего первую. С сыновьями проще. Тут как бы приобретаешь, а не теряешь. Заставьте себя думать, что вы приобретаете сына, и порадуйтесь.
Тогда он, как на исповеди, рассказал Поле, что больно ему не из-за одной только этой утраты, рассказал про Дашу, хотя давно догадывался, что Шугачевы многое знают и лишь из деликатности молчат.
Поля попробовала было оправдать Дашу.
— Она звонила мне, искала вас. Но вы уже были в Минске. Мы долго говорили по телефону. Собственно, говорила Даша... Мне при детях не очень можно было...
Максим представил себе, что могла наговорить Даша. И не ошибся. После долгой беседы обо всем — об их отношениях, о Вете, ее замужестве — Поля вдруг с той прямотой, с какой это делают только умные женщины, спросила:
— Скажите откровенно, Максим, у вас кто-нибудь есть?
— Поля, клянусь. Перед тобой и Виктором мне нечего таиться, ты знаешь, как я отношусь к вам. У меня никого нет. Ты знаешь, как я любил жену! Я пять лет делал все, чтоб наладить нашу жизнь. Я шел на компромиссы, от которых самому делалось гадко, ты знаешь мою цыганскую натуру, знаешь, как мне невыносимо всякое соглашательство. Но до нее ничего не доходит. По-моему, это уже просто психоз, болезнь. Чем дальше, тем хуже. У вас с Виктором бывало, чтоб вы по три недели не разговаривали?
— Что вы! Как можно перед детьми ходить надутыми индюками... Мне даже трудно представить, что Даша такая. Нет, не подумайте, я верю вам. Тем более мне странно и горько.
Разговор шел очень откровенный, такой не часто случается. При этом хозяйка не забывала подливать гостю какой-то особенной настойки на почках малины, тополя и еще чего-то.
И нечистый потянул за язык. Захотелось за откровенность отплатить такой же откровенностью. Сказал о Вере. Когда слова уже сорвались, тогда только понял, что сделал глупость. Поля побледнела. Поднялась и заглянула в коридор: не слышат ли меньшие?
Страшно было видеть, как ошеломила мать такая новость. Выходит, не добром он заплатил, а злом. По сути, получается, что он, как злодей, ударил радушную хозяйку в сердце.
Стараясь смягчить удар, который нанес своей ненужной откровенностью, Максим начал рассказывать, как говорил с Вадимом и почему не стал беседовать с Кулагиным-старшим.
Поля перебила его:
— Максим, я вас прошу. Ни с кем не надо говорить. Ни с кем. И с Верой тоже. Я сама...
Понял, что ей больно продолжать этот разговор, и почувствовал себя отвратительно — неблагодарным, неумным, преступником перед лучшими друзьями. Предателем перед Верой. Как теперь посмотреть ей в глаза? Гнусное, страшное ощущение предательства не покидало весь вечер, когда он приехал сюда, в Волчий Лог, и долго согревал настывшую за несколько дней дачу.
Утром он стал оправдывать себя тем, что выдал Верину тайну не кому-то постороннему, а матери. Мать должна знать. Такая мать, как Поля, поможет во сто крат лучше, чем он, чужой мужчина, который в собственной семье не сумел добиться ладу. Но тут, среди нетронутой чистоты снега, под ласковый переклик доверчивых синиц, опять появилось чувство вины перед Верой. Однако несколько иное и ослабленное тем, что одновременно он впервые после встречи почувствовал себя виноватым и перед Ветой. В чем? Правда, вина эта была неосмысленная, туманная, раньше никогда ничего подобного не испытывал. Как умел, воспитывал Вету, как умел, воспитывал студентов и молодых проектировщиков, инженеров. Кажется, честно выполнял свои отцовские, общественные, профессиональные обязанности. Что еще можно требовать от человека? Как же надо было жить, чтоб от этого стало лучше и Вете, и Вере? И что значит лучше? Богаче? Проще? Чтоб у них был пример? Разве плохим примером служили Вере ее родители?
Максим сбросил куртку и начал чистить дорожки. Загребал широкой деревянной лопатой мягкий и легкий снег, откидывал в сторону.
Работа была приятная, и он не только расчистил снег вокруг своей дачи, но проложил дорожку до главной улицы поселка, которую шутники называли проспектом Аноха. Коммунальщику, как и некоторым другим ответственным работникам, свое садовое хозяйство пришлось срочно ликвидировать. Однако название осталось. Между прочим, Анох настраивал членов партбюро, чтоб потребовали и от него, Карнача, «добровольного» отказа от недвижимой собственности.
Показались первые лыжники. Когда начинается лыжный сезон, в Волчьем Логе в выходные бывает многолюдно. И зачастую останавливаются перед его домом. Любуются.
Не хотелось на людях чистить улицу, привлекать к себе внимание. Да и странно выглядела его работа, когда все еще шел снег. Хотя, правда, не такой густой, как ночью, этот не скоро занесет дорожки.
Максим спрятал в гараж лопату. Ласково, как живое существо, погладил свой старенький «Москвич», который так выручал его сейчас, хотя в последнее время не раз и подводил.
Подумал, что теперь не выехать, пока не поймает на шоссе грейдер, чтоб расчистить дорогу. Но сегодня чистить бесполезно — идет снег. В понедельник придется обувать бурки и торить до шоссе тропку, а там голосовать, как бедному студенту.
Плита, которую он разжег, проснувшись, согрела кухню и отчасти соседнюю комнату, которую обогревал электрорадиатор.
Готовя завтрак, Максим почти весело, уже во всяком случае, без той тяжести на душе, с которой час назад вышел на улицу, вспомнил свое знакомство с родителями Ветиного жениха — Прабабкиными.
— Прабабкины-Прадедкины, — засмеялся он, нарезая тонкими ломтиками картошку на сковородку с горячим маслом; она шипела и сердито фыркала.
Странное впечатление осталось от этой неожиданной встречи с людьми, с которыми ему, видимо, предстоит породниться.
Жених не очень нравился. Манерный какой-то, но «бесстильный» (правда, отсутствие стиля тоже стиль) — ни старомодный, ни современный, как говорится, ни рыба ни мясо.
Корней после танца не вернулся с Ветой, она подошла к столу и сказала, что жених пошел звонить своим.
Максим сразу спросил у дочери:
— Ты любишь этого человека?
Вета беззаботно рассмеялась.
— Может, я еще не знаю, что такое любовь. Но он мне понравился с самого начала. Папа, он не такой тихоня, это он перед тобой смущается.
— Давно вы знакомы?
— С весны. Он сразу познакомил меня со своими родителями...
— Он сразу... А ты когда? Не стыдно тебе?
— Прости, папа. В самом деле стыдно.
Жених вернулся и передал приглашение родителей позавтракать у них.
Он подумал тогда с невеселым юмором: «Как старосветские помещики».
Но старшие Прабабкины ему понравились. Прежде всего их биография. Необычная даже для их поколения. Не такой уж юный лейтенант из сельских учителей в сорок втором женился на девушке-снайпере, слава о которой уже гремела тогда по всему Карельскому фронту.
Финский снайпер перехитрил Ганну. Целил, гад, видно, в сердце, а прострелил левую руку. В двадцать один год Галя осталась без руки, но Тимофей Прабабкин не бросил жену-инвалида, и она не оставила его, всю войну прошла вместе с частью и немало еще сняла потом фашистских «кукушек» одной рукой. После войны родила двух детей, была с мужем в Германии, в Польше, на Дальнем Востоке. Теперь возглавляет домовый комитет.
— Командую пенсионерами. Даю раскрутку всем в жилищных отделах. А мошенников там хватает. Они меня боятся больше, чем ОБХСС, — со смехом рассказывала она за столом.
Несмотря на инвалидность, Ганна Титовна — женщина моложавая, без инея в волосах, крепкая и подвижная.
Максим хотел было помочь ей накрыть на стол, но она бесцеремонно, сразу перейдя на «ты», отклонила его помощь. Может быть, кого другого шокировала бы ее солдатская грубоватость, а ему понравилась эта женщина. Он подумал, что Вете полезно будет ее влияние, может быть, оно выбьет из нее Дашин дух.
Сам Прабабкин по характеру другой человек. Выглядел он намного старше Ганны Титовны, хотя разница между ними была всего в семь лет. Больше четверти века прослужил в армии, но пять или шесть лет преподавания перед войной оставили на нем неизгладимый след: что-то учительское в движениях, в манере говорить.
Учительские черточки будущего свата особенно понравились Максиму.
Квартира у Прабабкиных просторная, четыре комнаты (уходил на пенсию из штаба округа), но обставлена просто, без той, подчас мещанской, претензии, которой заражаются некоторые хорошо обеспеченные пенсионеры.
У Прабабкиных стояла мебель, приобретенная в разное время, в разных странах и городах в течение их кочевой жизни. Но разностильность не портила общего вида комнат; все очень подходило к биографии Прабабкиных, их характерам и нынешнему положению.
Ждали к завтраку юную пару. Но позвонил Корней и сказал, что Вету не отпускают с лекции по диалектическому материализму.
Ганна Титовна посетовала, а он, Максим, был доволен. Хорошо, что дочь подчиняется дисциплине и не решилась нарушить ее даже по такому особому случаю!
Стол был накрыт просто, опять-таки без претензий на то, чтоб удивить гостя. И еда поставлена простая: селедка с маслом, лук, жареная колбаса, вареная картошка. И водка-перцовка — так Ганна Титовна вспоминала свою неньку Украину. Стручки перца, присланного сестрой, хозяйка опускала в бутылки, и водка эта продирала до пят, а из глаз прямо искры сыпались.
Тимофей Фомич пил через одну, а хозяйка опрокидывала чарку в чарку с гостем. От этого становилась все веселее и рассказывала такие анекдоты, что муж смущался и журил жену. Ганна хохотала.
— Максим Евтихиевич! Он же у меня что дитя. Люди дивятся: как я такого вынянчила одной рукой. И сын в отца. А дочка в меня... Поделили по закону. Людка наша поехала после десятого класса в Ленинград, экзамен сдавать в медицинский, а письмо прислала из другого города. Я, пишет, больше не Прабабкина. Хватит мне носить вашу смешную фамилию... Разве не подлая девчонка? Батькова фамилия не нравится. Я уже, говорит, Колосова. Вышла замуж за офицера подводной лодки. Доучилась, чертова девка. Отец расстроился. А я говорю ему: кто знает, где чье счастье!
Это, по сути, были единственные слова, которые имели какое-то отношение к Вете, к женитьбе их сына. Даже подвыпив, Прабабкины не заговорили о молодых, деликатно обходили эту тему. И Максим был им благодарен. Ему тоже не хотелось рассуждать с людьми, пока что ему чужими, о родной дочери. Более того, отправляясь на этот завтрак, боялся, как бы будущие сваты не начали расхваливать своего сына, доказывать, что он осчастливил своим выбором его дочь, как это подчас бывает.
Одним словом, утро было светлее, чем вечер, хотя день выдался туманный и нелетный. Пришлось ждать вечернего поезда. По служебным делам после этого завтрака не пошел, только съездил в мастерскую к скульптору. Потом ходил с Ветой по магазинам, и там опять настроение у него испортилось: встревожила Ветина жадность к вещам. И какая-то нестыдливость. Без стеснения тащила отца к лифчикам, комбинациям, штанишкам, кажется, все бы захватила. Психология матери.
Не хотелось допускать черные мысли в такой белый день. Хотелось работать. Полгода искал архитектурное решение памятника партизанам. Сосновский, бывший партизан, проявлял особый интерес к этому памятнику. Но Максима, впрочем, как и его соавтора-скульптора, ни один из трех вариантов, сделанных ими, не удовлетворял.
Скульптор, у которого Максим побывал в Минске, подбросил ему новую идею; у молодого талантливою парня идей был полон короб.
Максим поначалу не принял ее. Но сегодня ночью повернул замысел скульптора как бы другой стороной, добавил кое-что свое, и неожиданно это ему понравилось. Во всяком случае, пришел к мысли, что новый вариант стоит того, чтоб над ним поработать.
Но он никогда не садился сразу за чертежную доску. Детали должны выкристаллизоваться в мозгу. Из многолетнего опыта он знал, что лучше всего решаются архитектурные задачи, когда он занят работой, какой всю жизнь занимался его отец, — столярничает, мастерит что-нибудь нехитрое: скворечню, полочку. Он может полдня искать форму книжной полки и место для нее, но за это время в голове вырисовываются такие детали проекта, что потом сам удивляется, когда начинает набрасывать их на бумаге.
Поэтому с утра, еще в постели, он спланировал свой выходной день: после завтрака заняться переоборудованием мансарды — изменить интерьер; это та работа, которая ему сегодня нужна. При любом другом занятии — возне с автомашиной, ходьбе на лыжах — он опять начнет думать о своих нелегких, и ясных, и путаных, отношениях с людьми — с Дашей, Шугачевым, Ветой, Игнатовичем, Кислюком, Макоедом... Теперь еще прибавились Прабабкины...
Поднявшись наверх и включив электропечь, Максим долго переставлял стол, диван, вытер пыль с книжек, снимая их со старых полок.
Работа показалась ненужной и скучной, никакого творческого подъема не давала, наоборот, мельчила мысли. В голову лезла всякая чепуха. Так было до тех пор, пока не наладил верстак в из-под лезвия рубанка не выползла первая, еще грязноватая стружка. Покатилась по полу.
Барон прыгнул на стружку, как на живую, поймал лапами, понюхал и недовольно фыркнул.
Максима это рассмешило.
— Стареем мы с тобой, Барон. Любой котенок целый день играл бы этими стружками, а ты, собачий кот, фыркаешь. Заелся, гулена. Нет, ты понюхай, как она пахнет... Это же сказка!
Одно за другим летели янтарные кольца. Согревшаяся комната наполнилась живым, неповторимым, опьяняющим ароматом сосны. А за окном падал тихий снег.
И настроение поднималось. Столярничая, Максим весело свистел, поглядывал в окна. Сквозь одно окно видел заснеженные крыши домиков, которые в белой мгле казались маленькими, игрушечными. Сквозь второе — березы, белые-белые, и оттого россыпь их на склоне взгорка превратилась в бескрайний лес, ведь за теми березами, что заглядывали в окно, была такая же белизна с черными крапинами...
Через несколько минут он строгал уже почти машинально, потому что голова была занята проектом монумента.
Сел к столу. Нарисовал полку. Одну, вторую... И тут же под ними несколькими размашистыми линиями — монумент. Собственно говоря, не весь монумент, фрагмент разрушенной стены — тема городского подполья, которую все хотели видеть в будущем памятнике, но не знали, как ее воплотить, решить архитектурно и скульптурно.
Сперва рисунок понравился. И он начал вырисовывать детали. Но вдруг пронзила страшная мысль. Представил разрушенным... свой Дворец культуры, открытый месяц назад, и похолодел. По спине будто сквозняком потянуло, потная рубашка прилипла к телу... Сунул рисунок в папку... На чистом листе нарисовал новый вариант. Но страшное видение разрушенного дворца стояло перед глазами, и Максим бросил карандаш...
Варил внизу на кухне клей, когда в дверь настойчиво постучали.
«Принес кого-то черт», — недовольно подумал Максим. Если б был наверху, затаился бы, прикинулся, что нет дома. А тут его могли видеть через окно. Отворил дверь и... удивился. На крыльце стояла Нина Ивановна Макоед в красном лыжном костюме, облегающем ее стройную фигуру, с рюкзаком за спиной и палкой в руке. Лыжи и еще одна палка прислонены к перилам крыльца. Раскрасневшаяся на морозе да еще в розовом отсвете костюма и шапки, она, казалось, вся пылала.
Они дольше, чем нужно, смотрели друг на друга, как будто не виделись с юношеских лет и теперь не могут узнать друг друга.
Нина Ивановна дышала глубоко и часто — только что с лыж — и, может быть, поэтому не сразу смогла произнести первые слова. Максим молчал по другой причине. Первые секунды он еще жил своими мыслями и был недоволен, что ему помешали. Потом явилось любопытство: что принесло Макоедов? Ждал, что вот-вот из-за угла появится Бронислав Адамович. Просто так, без надобности, эти люди уже к нему не наведывались. Но, кроме всего прочего, он залюбовался Ниной: хороша, чертова кукла! Ничего не скажешь. В этом костюме, со снежинками на подкрашенных бровях, разрумянившаяся, необыкновенно хороша. Прямо глазам больно смотреть на нее.
— В дом пустишь, хозяин? — первой нарушила молчание неожиданная гостья и хрипло — с мороза — засмеялась.
— Пожалуйста. — Максим отступил в сторону, и она перешагнула порог. Поздоровалась:
— Здравствуй, схимник, — и тут же потянула носом. — Что это у тебя так воняет?
На кухне горел клей.
Максим бросился туда, выключил газ и кинул банку с клеем в помойное ведро.
Нина Ивановна стояла в дверях и смеялась. Сняла рюкзак и осторожно поставила на пол.
— Все мастеришь?
— Мастерю.
— А я едва оторвала своего Макоеда от телевизора. Да разве ж ему за мной угнаться! Где-то за шоссе пыхтит. По моей лыжне. Примешь гостей?
Максим пошутил не без намека на свои отношения с Макоедом:
— С бо́льшим удовольствием я принял бы одну гостью.
Она со смехом погрозила ему пальцем:
— Ну-ну, цыган! Не заглядывайся на чужих коней!
— А я не на коней заглядываюсь...
Как бы смутившись, Нина Ивановна наклонилась к рюкзаку, развязала его, достала бутылку марочного коньяка. Но еще больше удивило шампанское. И насторожило.
— По какому случаю такие траты?
Выкладывая пакеты с ветчиной, колбасой, сыром,
Нина Ивановна смеялась, довольная.
— Ты знаешь скупость Макоеда. Самое большое мое удовольствие — это хоть изредка заставить его раскошелиться...
Увидев, что хозяин не подхватил ее шутки, объяснила всерьез:
— Я именинница сегодня. И мне захотелось по-особому отметить свой день рождения. Такой день! Такой снег! Я романтическая натура! Не выгонишь?
Она лгала. Понадеялась, что он не помнит дня ее рождения. Это действительно зимой, но месяцем позже. Максим запомнил дату, потому что в прошлом году они были приглашены Макоедами и на обратном пути поссорились с Дашей — та приревновала его к молодой преподавательнице института, которой он даже имени не знал.
Ложь Нины Ивановны не стал разоблачать. Но любопытство его усилилось: чего все-таки хотят от него Макоеды?
Подхватил ее игру.
— Поздравляю, — подошел, сперва пожал, потом поцеловал руку.
Женщина не покраснела от удовольствия, наоборот, вдруг побледнела, будто испугавшись, отступила от него.
— Если разрешишь, я похозяйничаю на кухне и накрою стол... пока прилетит мой чемпион по лыжам. Чистая скатерка у тебя найдется?
Максим показал, где что взять, а сам поднялся наверх. Но не затем, чтоб работать. Какая там работа! Захватил снизу костюм, бритву. Неловко все-таки принимать женщину в том виде, в котором ремонтируешь машину, топишь печь, столярничаешь. От замасленной куртки пахнет соляркой, торфом, смолой.
Когда опять спустился вниз, Нина Ивановна оглядела его, казалось, хищным взглядом и сказала, как бы жалея, что он так преобразился:
— Какой ты элегантный! Все же одежда делает человека!
— В рабочем платье я не был человеком?
— Человеком для работы, не для приема гостей.
— Я не знаю, кто кого принимает. Ваш коньяк. И твои хлопоты.
За короткое время, пока он переодевался и брился, она навела на кухне порядок и чистоту. Убираться на кухне так, как это делала Даша и сделала за такое короткое время гостья, ему никогда не удавалось. Для него, человека, который умел создать исключительный интерьер, оставалось одной из тайн женской натуры такое умение.
Посуда заняла свое место. Все помыто. Горят конфорки, кипит вода. Варится картошка. Даже запахло по-кухонному аппетитно.
Одно не понравилось: Нина Ивановна где-то нашла Дашин фартук, надела его; цветастый этот передник напомнил жену, и в душе снова шевельнулась злость. А он в последнее время почти убедил себя, что отношения их находятся в той стадии, когда не может уже быть ни любви, ни ненависти, ни злости, только рассудительность и расчет, как и когда оформить эти отношения достойно, не унижая друг друга, хотя надежды на такую же рассудительность с ее стороны не было.
— Я поставила варить картошку. Ты не против? Полей мне на руки, и будем накрывать стол, — дружески просто сказала Нина Ивановна.
Поливая ей на руки, Максим снова обратил внимание, какие они у нее холеные, ухоженные, и подумал, что модница не пожалела свежего, верно, только вчера сделанного маникюра. Во имя чего? И вдруг что-то его взволновало. Что, не мог понять. То, что она одна здесь рядом? Он давно знает эту женщину. Лет десять. Но никогда не ухаживал за ней. А потом высмеял ее диссертацию об озеленении и не сомневался, что приобрел врага, тайного и хитрого. Верил слухам, что диссертацию ей написал Макоед, это была плата за ее согласие выйти за него замуж. Макоед — посредственный архитектор, но писать умеет и любит. Никто больше не печатается в специальных и общих изданиях. Фамилию его можно встретить даже в женском журнале, в пионерских газетах.
Диссертацию ей Макоед мог написать. Но в жизни Нина Ивановна умнее мужа. Защиту диссертации она организовала сама. И защитила с помпой. После этого Максим перестал уважать некоторых своих наставников. Склеротики! В диссертации ни одной оригинальной мысли, ни одной идеи, которая могла бы иметь практическое значение для городов Белоруссии. А он тогда как раз занял должность главного архитектора, и проблема озеленения привлекала его внимание не меньше, чем многие другие, которыми, когда работал в институте, заниматься не приходилось.
Они вместе накрывали стол и вели «интеллектуальную» беседу об архитектуре, кстати, о том же озеленении. Зная мнение Карнача о ее диссертации, Нина Ивановна, должно быть, специально подготовилась и высказала немало любопытных, стоящих внимания соображений. И при этом ловко и искусно готовила закуску, сервировала стол.
На новенькой скатерти, ни разу еще не бывшей в употреблении, торжественно возвышались бутылки коньяка и шампанского, стояли красиво нарезанные ветчина и сыр, помидоры и огурцы.
Сквозь широкое окно вливался нежный свет, такой же торжественный. Казалось, с завистью заглядывали озябшие березки.
Максим, оглядев стол, проглотил слюну — завтракал по-холостяцки.
— Ну что ж, только роз не хватает. Летом я построю теплицу и выращу розы... к твоему дню рождения, — сказал с иронией, но Нина Ивановна, кажется, не поняла.
— Я сделаю салат. Хочешь?
— Не надо. Я рвусь к столу. Где твой Макоед? Ты где его бросила? Может, пойдем навстречу?
Нина Ивановна отошла от стола, прислонилась к стене, сняла через голову фартук, бросила его в угол на пол. Сказала спокойно, без кокетства, почти жестко:
— Макоеда не будет. Я соврала. Я пришла одна. Выгонишь?
Он оглядел ее так, как будто видел впервые.
Полгода он не знал женщины. Мысль об этом и о том, что он может наставить рога самоуверенному, спесивому и завистливому Макоеду, рассмешила.
Он пошел вокруг стола — неслышно, как Барон.
Нина закрыла глаза, словно девочка, которой вдруг стало страшно.