2
Наше сердце — это арфа,
Две струны на арфе…
(Из немецкой народной песни)
16.10.1506 г.
О дорогая дева Мария… как я счастлива! И как мне страшно! Я не знаю, разве счастье и страх всегда неразлучны? Раньше я этого никогда не замечала. Когда мне исполнилось двенадцать лет и тетушка Барба подарила мне в день рождения Марту (она была сделана из лоскутков парчи), я была ужасно счастлива и мне ни капельки не было страшно. Кто же мог отнять у меня мою куклу? И потом уже позже, когда я все чаще слышала, что я ослепительно красивая девушка (дева Мария, я и сейчас краснею, когда повторяю эти слова даже про себя), я всегда радовалась и теперь радуюсь, когда это слышу, так, что трепещет сердце и я вся вспыхиваю, но мне нисколько не делается страшно. Ведь никто не может отнять у меня мою красоту, если господь мне ее подарил. О лишаях, о коросте и оспе я просто никогда не думаю, и только изредка мою радость омрачает тень сомнения; я боюсь, как бы дьявол высокомерия не явился ко мне в конце концов, чтобы этими словами совратить меня… Но долго это никогда не продолжается. А теперь, когда в мою жизнь вошло настоящее счастье, ты видишь, какой ужасный страх пришел вместе с ним… Правда, он появился не одновременно со счастьем. Счастье пришло чуточку раньше. Ох, нет, оно еще не пришло, оно еще только приближалось, но я уже знала, что оно придет, и вот тогда и появился страх, что я могу потерять свое счастье прежде, чем его обрету… Удивительно… Но мне никогда не надоедает все снова и снова вспоминать, каким образом пришло ко мне мое счастье. В этом году в мае. Однажды, уже к вечеру, двадцатого… Отец сдвинул вдруг все свои колодки в одну кучу и велел принести песку, чтобы вымыть руки. А потом он еще мылом отмывал смолу, и я поняла, что он куда-то собирается. Он надел чистую рубашку и вдруг, еще не заправив ее окончательно в штаны, остановился посреди комнаты и сказал мне: «Знаешь что, пойдем-ка со мной». Я даже понятия не имела, куда он идет, «Куда?» — «К Хинрику Шрамму. Сегодня утром в Таллин приехал Михель и остановился у него на квартире, ну, тот ситтовский малый, о котором здесь у нас не раз шла речь». Он мельком взглянул на меня и добавил: «Надень свою красную юбку. И материнские свадебные серьги тоже. Там соберется светское общество». Видишь, дева Мария, я все помню слово в слово. И в самом деле, светских людей там собралось даже больше, чем можно было подумать. Потому что и сам господин Шрамм, и его супруга люди светские. А господин Риссенберх, тот самый рыжебородый, который в прошлом году стал старшиной гильдии Канута, пришел с супругой и дочкой, и маменька навесила на себя и на свою Хедвиг все сделанные папенькой золотые кольца, серьги и мониста. И даже два члена магистрата случайно там оказались: господин Хеннипшпиннер пришел с сыном, будто для того, чтобы заказать серебряный кубок, а господин Виттекоп, громко смеясь, признался, что схватил под руку свою жену и пришел из чистого любопытства. И все эти дамы и господа, и молодые и постарше, были прекрасны; в шелках и бархате, на них сверкали кольца и всякие другие украшения. Но тот, ради кого они все пришли, он был прекраснее всех. Тем, что был так по-королевски прост. Его облегающий черный костюм подчеркивал юношескую стройность фигуры. Сперва, когда он разговаривал с господином Виттекопом, я увидела только его широкие плечи, небольшие белые брыжи и темные завитые волосы, какие у нас можно увидеть только у самых светских молодых людей из дворян. Вдруг он отчего-то громко расхохотался и повернулся лицом к входившим. И я сразу поняла, что он намного старше, чем я думала. Когда у нас в доме о нем говорили, я ведь никогда не обращала внимания, сколько прошло лет с тех пор, как он уехал. Иначе я знала бы, что он прожил на чужбине двадцать два года и что, когда он уезжал отсюда, ему было лишь на год меньше, чем мне теперь. Дева Мария, я хочу быть совсем честной и должна тебе сказать, что в первый момент мне его лицо не показалось привлекательным. Ой! Дева Мария… я уколола иголкой палец. Ты покарала меня за эти мысли? Теперь, на воротнике его рубашки, между жемчужинками, две капельки крови, как две маленькие ягодки брусники. Как же мне быть? Слизну языком! Ой, какие они теплые и соленые… Да, но розовые следы все-таки остались… Знаешь что, я вышью на этом месте две маленькие розочки. Постой, а где мои красные нитки? Ах вот они… Да, дева Мария, у него действительно царственные движения, но при этом загорелое и скуластое лицо крестьянина. И ужасно много видевшие темно-серые глаза. Он все еще продолжал смеяться, и я заметила, как сверкали его великолепные белые зубы, и вдруг лицо стало серьезным, а смех остался только в глазах. Он махнул левой рукой господину Виттекопу, а лицо было по-прежнему обращено в нашу сторону, и господин Виттекоп замолчал. Михель встал и прошел через всю комнату нам навстречу. Приближаясь, он неотрывно смотрел прямо на меня, и сияние его глаз разлилось по всему худощавому лицу… Дева Мария, ты помнишь, он остановился в двух шагах от меня, и я поняла, что его черный костюм был самого дорогого фламандского сукна, и узнала запах лаванды и мускуса. И раньше чем он успел что-нибудь сказать, я почувствовала, как вся кровь хлынула в сердце, у меня подкосились ноги, а мое сердце вздрогнуло и заколотилось… Я даже точно не помню, что именно он сказал, хотя очень хотела бы вспомнить. Я пыталась это сделать в тот самый первый вечер, и мне кажется, что более или менее мне это удалось, но все-таки я не совсем в этом уверена. Помню, что он взял мою руку в свою большую и сильную ладонь и я покраснела от стыда, потому что он, конечно, почувствовал, какой жесткой была моя рука от золы, с которой я стираю, и спросил: «Кто ты, дева?» И я пробормотала свое имя и сказала, что я — дочь здешнего сапожника Румпа, и при этом посмотрела на отца, чтобы он понял, что это мой отец. Но он по-прежнему не сводил с меня глаз, а потом, взглянув на стоявшее вокруг общество, сказал, словно обращался к нему, а не ко мне: В самом деле, если Спаситель мог быть сыном плотника из Назарета, почему бы тебе не быть дочерью таллинского сапожника? И при этом смех был у него только в глазах, а потом он опять рассмеялся, и я испугалась и сразу спросила себя: «А не богохульствует ли он?» Я снова посмотрела ему в глаза, и испуг мой исчез, хотя смятение оставалось… Но он уже заговорил с отцом и расспрашивал его о ценах на бычью, телячью и козью кожу, как будто они с отцом люди равные, невзирая на то, что от отца, как бы старательно он ни парился, от него всегда пахнет потом и дубильней, а от Михеля — дворцами королей… Тут госпожа Шрамм велела своей служанке принести кларет и сама обносила гостей вином в маленьких серебряных бокалах, после чего угощала сластями, и тогда господин Шрамм предложил гостям сесть, потому что уже все успели поздравить Михеля с возвращением (и только я, как ни странно, не сделала этого…). И когда все сели, хозяин обратился к прибывшему издалека гостю и попросил его рассказать о событиях, случившихся в тех далеких странах, и об испытаниях, которые ему довелось пережить. Сначала он рассказывал о годах учения, а господа члены магистрата задавали ему вопросы, и то, что он говорил, в общем-то не было особенно интересно. Я сидела за Риссенберхами, и веснушчатая шея Хедвиг маячила перед моим лицом. Мне казалось, что, рассказывая, он все время наблюдал за Хедвиг, и мне это было неприятно. Но вдруг он отодвинул свой стул от окна вправо и стал открыто через плечо Хедвиг смотреть на меня, и я так вспыхнула, что даже не знаю, о чем он в это время говорил. Спрятавшись за Хедвиг, я немного пришла в себя и стала слушать: он рассказывал о своем учителе Мемлинге и о том, что теперь, после его смерти, о нем говорят, будто в молодости он был ландскнехтом и непристойно себя вел… А я про себя подумала: Дай бог, чтобы ты — ученик этого Мемлинга — сам был пристойным человеком, потому что по твоему лицу, каков ты сам, понять нельзя. И тут господин Хеннипшпиннер сказал, что у него в городе Брюгге есть родственники, и что Мемлинг в молодости был ранен в одном сражении и его вылечили в Брюгге в госпитале святого Иоанна, и что благодаря монахам он стал учиться живописи и самые знаменитые свои картины делал для госпиталя. Михель в ответ рассмеялся, сверкнул своими белыми зубами, посмотрел на всех и сказал: «Да, так сейчас говорят, но сам Мемлинг никогда этого не рассказывал. Так что, с разрешения достопочтенного господина Хеннипшпиннера, — говоря это он отвесил тому легкий поклон, — я позволю себе считать эту историю пустой болтовней монахов». Я ужасно испугалась, что скажет на это господин Хеннипшпиннер, потому что хорошо представляла себе, как может ответить член магистрата художнику, когда тот при всем народе его слова называет пустой болтовней. Но что оставалось сказать члену магистрата, если сей бесстыжий художник писал портреты трех королей, этого, наверно, не знал и сам господин Хеннипшпиннер. Так он ничего и не вымолвил, а Михель стал рассказывать дальше о своей жизни у кастильской королевы Изабеллы, и это было ужасно интересно, так что я все слушала и слушала, и — прости меня, дева Мария, — только потом мне пришло в голову, что, когда он рассказывал обо всех этих придворных помолвках и свадьбах, я смотрела ему прямо в рот, а он мне — прямо в глаза… Имена королей и королев, принцесс и принцев сыпались как из рога изобилия, все время только и слышно было: один Хуан с Маргаритой, другой Хуан с Изабеллой, и дон Фернандо, и донна Хуана и все, что было на них и вокруг них, когда он их писал, и о том, как их сватали и как венчали, один бог знает какие епископы и в каких соборах. Дева Мария, никогда в жизни я ничего похожего раньше не слышала… А если нечто подобное и доходило до моих ушей, то, во всяком случае, не из уст человека, который все это сам видел. И который умел бы об этом так рассказывать, что все эти короли со своими супругами, их дети и их министры стояли перед моими глазами. И я видела правителей и людей. И об этой самой Изабелле Кастильской, высокопоставленной своей госпоже, он сказал несколько цветистых фраз, из которых я все-таки поняла, что в букете цветов были шипы. И о короле Фернандо он сказал (это я помню), что этот король велик во всех отношениях, но плохого в нем больше, чем хорошего…
И потом господин Виттекоп спросил, знает ли Михель что-нибудь об открытии этой самой Индии, которое, как говорят, произошло, когда королем Испании был Фердинанд, и я уже больше нисколечко не удивилась, когда Михель в ответ просто кивнул головой, как будто подтвердил само собой разумеющуюся вещь.
Потом он рассказал, как много лет назад однажды вечером он делал в каком-то военном лагере наброски для портрета королевы (при свечах и, кажется, это было где-то в палатке), когда несколько человек из ее свиты привели туда какого-то итальянского искателя приключений. И как тот упал перед королевой на колени и без конца говорил о благословенной стране счастья и золота, которая лежит будто бы где-то на западе за большим морем… И потом я долго ничего не слышала, потому что наступил час, когда на Тоомпеа и в нижний город возвращается стадо и проходит как раз под окнами Шрамма. И коровы, и быки, и телки все вместе долго топотали копытами, протяжно ревели и мычали, и пастухи в этой сутолоке вдобавок еще хлопали бичами по воротам и окликали хозяек, которые не вышли встретить свою скотину, а те хозяйки, которые уже встретили, приглашали своих животных войти во двор и уговаривали их, и ворота скрипели и стучали, — дева Мария, ты ведь знаешь, какая кутерьма бывает каждый вечер весной и летом со дня выгона скота на пастбище до самого снега, — а я сидела ближе всех к окну и дальше всех от Михеля, и когда его голос снова стал слышен, земли эти были уже открыты и этот искатель приключений стал вице-королем вместо испанского монарха, по приказу которого он был потом свергнут, закован в цепи и снова освобожден, и осыпан громкими обещаниями, и оставлен больным умирать… И еще Михель рассказывал о странах, открытых этим человеком. И о всяких товарах, и о рабах, которых теперь с каждым годом все больше привозят в Испанию. Но я слушала об этом вполуха и ни разу больше не взглянула на Михеля. Дева Мария, ты ведь знаешь, что я весь вечер не сводила с него глаз, а тут, спрятавшись за Хедвиг, я закрыла глаза и увидела этою удивительного итальянца именно таким, каким его несколько раз видел Михель, когда тот в первый, и во второй, и в третий раз отправлялся в путь, и каждый раз, когда он возвращался, а в последний раз — со следами оков на запястьях. Он упорно стоял перед моими глазами, в серой одежде, на груди скрещены руки в цепях, глаза закрыты, рыжеватые с проседью волосы… Дева Мария, полночи передо мной было это лицо вперемежку с дерзкими, темно-серыми глазами Михеля… А на следующий день рано утром Михель уже был у нас. Он поцеловал мне руку, как у нас целуют только дамам дворянского сословия, и сказал, что пришел заказать себе новые сапоги, но отец как раз в это время ушел на Плекмяэ в дубильню, и Михель больше часа разговаривал со мной здесь, в нашей большой комнате. И такими глазами он смотрел все это время мне прямо в глаза, что меня бросало то в жар, то в холод, и он сказал мне, что я красивее, чем кастильская принцесса, которую он писал и которая теперь стала королевой Португалии и ее звали Красавицей Изабеллой… Он даже позвал меня взглянуть на портрет этой принцессы, он привез его с собой в Таллин, и у меня мелькнула ревнивая мысль: зачем, подумала я, он тащил с собой так далеко портрет чужой женщины? Прости меня, дева Мария… Потом вернулся отец, и Михель долго еще с ним разговаривал и потом заказал себе сапоги, которые были ему нужны через три дня, но через три дня он не взял их, и оставил до следующего дня — растянуть на колодке. А на следующий день он заказал еще одну пару, а через неделю — третью. И каждый раз он приходил к нам в такое время, что мог со мной поговорить, а приходя и уходя целовал мне руку, а на второй неделе — уже обе руки… И знаешь, дева Мария, однажды, когда мы сидели на скамейке, в уголке двора, там, у стены, где кусты шиповника как раз открывали красные клювики своих бутонов, вот тогда совсем неожиданно и появился страх. Ты знаешь, я его просто увидела, как черный оруженосец, стоял он за его спиной. И я даже услышал а, как он через его плечо, шепотом спросил меня: Глупая девушка, ты в самом деле веришь, что такая вещь возможна?!
В отчаянии я сразу стала себя уговаривать: «А почему бы и нет? Ведь не только королевские живописцы, но даже и сами короли влюблялись в простых и бедных девушек. Влюблялись и, значит, женились. А ведь у отца совершенно безупречное имя, и два подмастерья, и три ученика, и я его единственное дитя, и этот дом, пусть даже старый и запущенный, но все-таки тысячу рижских марок он стоит». Прости меня, дева Мария, я и сама не знаю, почему мне это вспомнилось. Я дошла даже до того, что стала себе внушать, что и он ничего особенного собой не представляет! Пусть он только и делал, что малевал свои королевские величества, у него-то от этого не появилась корона на голове! И что он — не больше, чем обыкновенный парень — ремесленник с улицы Ратаскаэву, и сверх того еще сирота, наследство которого в кармане у его отчима, так что неизвестно еще, много ли он с него увидит. Но, дева Мария, все эти мысли только на одно мгновение меня немного приободрили. Потому что сразу же я опять стала думать об этих далеких странах, которые он перевидал, я даже названий всех их не запомнила: Саксония, Бранденбург, Фландрия, Брабант, Франция, Арагон, Кастилия, Англия (туда он тоже ездил писать одного короля!) и один господь бог знает какие еще страны… И я снова представила себе всякие города и замки, и королевские покои, куда он запросто входил, более роскошные, чем даже наша Большая гильдия на улице Пикк, и я мысленно видела знатных женщин и мужчин, с которыми он много лет общался, от которых научился такой удивительной непринужденности, но среди которых он и сам, несомненно, выделялся как человек, которого господь создал из самого лучшего дерева… И чем больше я обо всем этом думала, тем тревожнее становилось у меня на сердце, и тем больше я падала духом. А черный оруженосец, которого я раньше видела за его спиной, стал теперь ходить за мной и на моих глазах расти и вскоре был уже одного роста с ним. И свои бесстыжие сомнения он теперь уже не шептал так, что только я одна могла его слышать, а не переставая говорил со мной так громко, что у меня шумело в ушах, и я удивлялась, что ни отец, ни подмастерья, ни ученики ничего не слышали. Дева Мария, ты же знаешь, что плотское желание мне еще неведомо. Но предчувствие его я ощущаю в крови, когда думаю о Михеле (когда он рядом, я испытываю только робость и никогда нет у меня грешных мыслей). Но все равно, и когда я робею, и когда волнуюсь в предчувствии желания — все равно я знаю, что, если он пройдет мимо и не войдет в мою жизнь навсегда, мое сердце будет как вытоптанная трава. Я признаюсь тебе одной, дева Мария, с глазу на глаз, и все-таки краснею: навсегда в моем понимании значит общий хлеб, общая постель и дети перед богом и людьми. Но я признаюсь тебе и в том, что, когда однажды отец сказал мне: «Послушай, ты ничего не носишь, кроме своей красной юбки, и с утра до вечера звенишь свадебными серьгами матери. Ну дай-то бог!» — я вся вспыхнула от смущения, и не только от того, что он видел меня насквозь, а может быть, еще больше от того, что был на это согласен. Дева Мария, я-то ведь все делала от любви, ты же знаешь, а для отца это было в значительной степени просто сделкой, потому что, это я знаю, у него были свои виды на зажиточность Михеля. Так я и жила, как в противоречивом сне, между восторгом и страхом, кротостью и унынием до самого дня святого Варфоломея. Это был четверг, и погода с утра была пасмурная. Дева Мария, ты ведь помнишь, в этот день Михель пришел к нам после полуденной мессы и позвал меня на двор, и мы разговаривали, сидя на той самой скамейке, где я в первый раз увидела черного оруженосца. И я сразу заметила, что он опять стоял там у серой плитняковой стены и был чуть ли не больше, чем сам Михель. Михель взял меня за руки и сказал: Я решил сегодня пойти к твоему отцу просить у него твоей руки. Разумеется, если ты согласна. И вот я тебя спрашиваю: согласна ли ты?
О, дева Мария, я почувствовала радость победы и такое огромное счастье, что почти задохнулась. От волнения у меня дрожали губы, и я ни слова не могла вымолвить. Я только несколько раз кивнула головой. Он взял мое лицо в свои ладони и поцеловал меня. Дева Мария, именно в этот миг выглянуло солнце, я посмотрела через плечо Михеля и увидела, что тень за его спиной исчезла.
И ты ведь знаешь, отец, конечно, дал ему благословение, и я стала готовить приданое, свадьба была назначена на день святого Мартина. Михель собирался жаловаться на решение ратушного суда по поводу его наследства дальше, в Любек, и был уверен, что получит от отчима отцовские дома. Весь сентябрь я жила на гребне волны радости и оживления. И только изредка, когда поздним вечером я открывала в своей комнате сундук с подарками жениха и заглядывала в него (там ведь лежит французское полотно, и фламандские кружева, и немного испанского серебра, и даже несколько жемчужин, привезенных португальскими кораблями из Индии), и вот, когда я, заглянув в него, снова закрывала крышку, а на углу стола мерцала свеча и осенний дождь барабанил по пузырю в окне, вот тогда-то дьявол страха изредка высовывал из-за сундука свою острую морду и шепотом спрашивал меня: И ты, глупая девушка, все-таки веришь, что такая вещь возможна? А я отвечала ему: Верю, и даже знаю. И он снова исчезал. До позавчерашнего дня.
Дорогая дева Мария, помоги мне! Я ведь все еще так же счастлива, но снова в таком же страхе! Потому что позавчера я узнала, что они задумали с ним сделать. Я не знаю, хотят ли они просто слепо соблюсти букву закона, или им доставляет удовольствие его унижать, или, может быть, они даже не понимают, что это для него унизительно. Или они требуют это в надежде, что он все равно откажется и уедет куда-нибудь и таким способом они освободятся от соперника, который на три головы выше каждого из них? Дева Мария! Об этом страшно подумать, а что, если он высмеет их требование и уедет отсюда, может быть, опять к этой Красавице Изабелле или один бог знает куда еще, а меня оставит здесь на горе и позор? Потому что отец сказал, он согласен на его сватовство в том случае, если Михель останется жить в нашем городе, чтобы в старости у отца дочь и внуки были опорой. Дева Мария, но разве такой человек, как он, станет подмастерьем у наших размалевщиков заборов и золотильщиков флюгеров?! И еще того меньше можно думать, что он согласится представить на их суд шедевр, чтобы они фыркали и ворчали, он, кому короли наперебой давали заказы и картины которого, говорят, за большие деньги покупал сам император!
Дорогая дева Мария! Помоги мне! Я ведь не осмелюсь просить его: Михель, не высмеивай этих жалких тупоумных стариков! Михель, во имя нашей любви, будь к ним почтителен! Михель, ради меня стерпи их глумление! Дева Мария, но ведь я и тебя не могу просить о том, чтобы ты смягчила душу Михеля, чтобы он без моей просьбы уступил им послезавтра на цеховом совете, куда его позвали, Потому что разве это любовь, которая потребовала бы, чтобы тот, кою я люблю, ради моей любви унижался… Так что единственно, о чем я могу тебя просить, дорогая дева Мария, и о чем прошу тебя от всей души (взгляни, я отложила в сторону рубашку с наполовину вышитым воротником и на коленях здесь же на полу молю тебя всем сердцем), вразуми этих стариков! Сделай так, чтобы они отказались от своих завистливых требований, которые заставят его уйти отсюда, из нашего города! Дорогая дева Мария, сделай так, чтобы чешуя отпала от глаз их, чтобы они смогли понять, с кем они имеют дело! И передай, дорогая дева Мария, эту мою мольбу святому Луке, попроси его, чтобы он изменил мнение старшины, потому что ведь больше всех святых он должен слушаться святого Луку.