11
Один только бог знает, где все это было, во сне, али на самом деле… А что сейчас-то происходит — сон ли, явь ли — здесь, в комнате, при лунном свете… Комната что твоя зала в имении… Над кроватью чудная крыша, в точности навес над козьим сеном… На картине у господина Ринне дева Мария с Иосифом и Иисусом под такой крышей… и волхвы стоят кругом их. Видать, все-таки наяву… Старый Юхан спит, борода торчком, а лицо блаженное… Удивительным питьем угощали там за господским столом. А старику-то оно, видать, сверх меры приглянулось. Ихние господские вина огнем играют, сверкучие. Чарки сияют, светятся ровно глаза у ангела. А голову с ума сводят одинаково. Не могла ж я ему стакан рукой прикрыть. В праздник молодого Юхана. А старик-то охочь до разговоров, будто молодой. Как знать, много ль с того, что он там с хмельной башки изъяснял, господам пондравилось. Что Юхан был у нас парень с золотой головой — это верно. Но что он, мол, не единственный генерал из деревенского люда был бы, ежели бы господа больше снисхождения деревенским ребятам давали… Я толкала старика под столом… Да рази ж он со своей разогретой башкой услышит… А молодой Юхан только слушал да смеялся. Не видать было, чтобы его это хоть сколько заботило. Дома-то он сказал, чтоб я во что ни стало вместе со стариком в город ехала. Что, мол, кому же другому его в узде держать, ежели он налакается и пойдет языком трепать… Ну да это мне всю жисть делать приходилось… Да, а теперича вот мы тут, и я не знаю, приходила ли альтпыллуская Анн, как обещалась, и подоила ли Бурену вчерась в обед и вечор. Да нашла ли она для вечернего удою подойник. Ведь только утром мы отсюдова обратно тронемся. Хоть бы Юхан приказал опять такого же жару лошадям задать, как сюда едучи, тогда мы все ж опосля обеда дома будем. А завтрашний утрешний и обеденный удой нужно ведь тоже куда-то девать… Да, до высокой чести наш Юхан-то поднялся. Все большие господа, Иисусе Христе, господин губернатор с этим самым костистым лицом, что со мной рядом сидел, и другие, все такие же важные, с им совсем как с равным, того гляди, будто на его даже маленько снизу вверх поглядывают. И кто ж такое мог бы подумать, когда он у меня эдакой махонькой пискун в узелке был, как они все… И когда у груди лежал… А жадный был сосать, самый жадный из всех их шестерых, которых господь дал нам и взял от нас… А все ж таки кто бы мог подумать… когда он двухлетним мальком был, глаза у его заболели, и несколько месяцев все гной бежал, и ни от какого снадобья никакого проку не было… пока одним вечером взяла я его на руки и отправилась в путь и на заре пришла к Хийенийдускому источнику, нацарапала серебра со своего сыльга источнику в жертву (прости меня, господи!) и чисто-начисто вымыла ему глаза ключевой водой, так они у его с тех самых пор чистыми и остались, и по сей день блестят так, ровно… Сегодня-то я ведь прилежно глядела. И видала, как несколько господских барышень да молодиц все ему в глаза старались заглянуть… А только счастливый ли он от всего этого, того мое сердце не ведает, нет… Да разве ж я могу чего знать о его женах. В глаза не видала я ни первой, ни этой теперешней его жены, этой госпожи Шарлотты. Да и что бы я поняла о такой ученой женщине, кабы даже и совсем близко глядела… Совсем-то вблизи она показалась бы мне больше в тумане, чем издали… Только что в глаза поглядев, может, почуяла бы, злое у ее или доброе сердце… А рождение сына в позапрошлом году было для Юхана большой радостью… Это, видать, было по той проделке, что он по этому случаю учинил. Господи боже мой, господин Ринне — пастор Петровской церкви — присылает однажды (да еще в сильнущий осенний дождь) за нами кистера и велит звать нас со стариком в церковное имение, сын, мол, письмо прислал. Первое почти что за тридцать лет. Потому что империалы, которые он слал нам кажный год, все через того же господина Ринне, приходили только с приветами. А тут вдруг письмо… И господин Ринне читал нам его в своей комнате для письменных занятий, за закрытыми дверями: Дорогие отец и мать! Много у меня государственных и военных дел, и поэтому я пишу вам редко. Но об одном я не хочу оставить вас в неизвестности, что в нынешнем одна тысяча семьсот восемьдесят первом году, сентября девятого дня в городе Санкт-Петербурге родился у вас внук, нареченный Иоханном Михельсоном. Будьте здоровы. Ваш сын Иоханн. Генерал-майор. И видать, что написано оно было от счастья. Да только… я не знаю. Среди важных господ много ведь и завистников. И пусть они по воле государыни запишут его в этот свой трикульный список, но все одно, не станут они от этого его своим признавать. А в особенности еще потому, что свое низкое происхождение он им сегодня в нашем лице доказал, и мне думается, что сделано это было больше ради того, чтобы подразнить их, чем по необходимости… Я все старалась рассмотреть ихние лица. С нами они были обходительнее, чем можно было про их думать. И разговоры ихние тоже… Ну да с такой, как я, много ли они себя разговором-то утруждали, так, праздная болтовня была, пустая, конечно: много ли вина у меня мой старик пьет? (А я, мол, — только в меру.) И еще: наверно, мол, стали господа Розены с нами ласковыми с того времени, как наш сын генералом стал? (А какими они до того были, того они не спросили, нет.) И был ли наш сын с детства себе на уме. На что я сказала, мол, да, с малолетства он был таким чудным и делал все точь-в-точь, как ты ему прикажешь, даже ежели сам он того не желал, и точь-в-точь все, что ты ему запретишь, ежели сам он того пожелает. На это они все громко смеялись, а один сказал, что и теперь он делает все точь-в-точь так же. И смех этот был почти что совсем обходительный. Но разговоры, что они промеж себя вели, когда Юхан отошел, показались мне (хотя я их и не понимала) сумнительными. Потому что ни лица своего, ни голоса они не сумели за чужим языком спрятать. Про некоторые слова, что до меня доходили, я осмелилась спрашивать у этого господина дьютана. Потому что Юхан сказал, что это порядочный молодой господин и у его можно спрашивать про все, чего только захочешь… Тогда он мне разъяснил, про что ворковала, глядя Юхану вслед, одна госпожа с лицом в муке, что, мол, у государыни очень хороший вкус, когда она своих офицеров выбирает. Но что, к примеру, сказала одна козлиная борода со злыми глазами, того он мне не разъяснил, а когда я спросила, то весь с лица покраснел, ровно конфирман. Так я и не узнала, хотя эти немецкие слова у меня и посейчас в ушах стоят. («Unerträglich, wie der Schurke sich breit macht».) Только я, конечно, не умею их повторить, чтобы у Юхана самого спросить… Так что часом так и екает мое сердце от страха за Юхана… как вдруг подумаю, что и вся-то жизнь Юхана — хождение по тонкому льду над неведомым морем, и как спрошу себя, а может, этот лед, по которому он ходит, еще куда тоньше, чем все они располагают?.. И когда я другой раз подумаю, до чего же мало я знаю и понимаю всю его жизнь и все его дела, до того мало, что даже страх мой за него рассыпается в душе пустой пылью, вот в особенности тогда находит на меня жалость к ему и страх за его… И когда вечерами, в темноте, уже лежа на койке, я все эти думы одна думаю (хоть и рядом со стариком, а все одно одна-одинешенька) и после того засыпаю, всегда ко мне эти страшные сны приходят… Будто они подъезжают к ему в темном лесу. Хватают его коня за узду, а самого стаскивают с седла и валят наземь. Они волокут его на лавку для порки, секут его длинными хлыстами и обратно в башню сажают. Только это уже не Пайдеский Герман, а страсть какая громадная да высоченная и темнущая-претемнущая башня… Сама Вавилонская башня… А я все хожу и хожу, брожу и брожу вкруг этих каменных лисьих нор и ищу, куда они его подевали, и отовсюду гонют меня глумливые солдаты с собачьими мордами, и не знаю я, где он и что они с им сделали… И тогда я просыпаюсь в темнущей избе вся в холодном поту и с великим облегчением соображаю, что все это был сон и что стена, по которой моя рука во тьме над койкой шарит, взаправдашняя и что Юхан, с божьей помощью, на самом деле большой человек в городе Санкт-Петербурге. И тогда, вслед за минуткой облегчения, приходит мне в голову одна дума, она не легче, чем этот сон… как же это было все-таки с великой победой моего Юхана над этим самым окаянным Разбойником?.. Про дела его никто здесь ничего толком не знает, акромя ужасов, про которые иной раз в церкви говорят, да разных слухов, что из кабаков да с ярманок бродячий народ на языке в деревню приносит… По слухам, должно быть, это взаправду большая война была, и господа в России от ее дюже дрожали… Ох, трудная да развилчатая эта дума… все семь аль восемь лет столько раз я про то думала, что дорожка эта, поди, мне уж знакома должна быть, а кажный раз как вспомню, будто по открытой трясине в топком болоте иду, и страх меня берет. Не умела я сама на мой вопрос ответить. Только вопрос этот в уме своем столько лет я все терла, что он блестит ровно нож. Не стоял ли мой Юхан, который на этой войне победу для господ выиграл, не стоял он в этой войне на чужой стороне?… Может, конечно, Разбойник и в самом деле разбойником был… Я того не знаю вовсе… А старик другой раз говорит: гляди, ежели бы они нынче свои подушные подати требовать стали, как в разговорах опасаются, тогда весь деревенский народ во всей Лифляндии против их как один человек встал бы, и поднялся бы такой мятеж, какого прежде никогда не случалось… А, правда, и то известно, что мятежников разбойниками зовут. Только не посмела я у старика спросить: скажи, мол, что сталось бы, ежели б взаправду до этого дошло и ежели бы государыня послала сюда нашего Юхана народное вознегодование душить?.. А ежели бы тогда разом пришла к нам вся округа — гаккасаареские молодой Паап и старый Паап, и альтпыллуские Танель и Мику, и альтпыллуская Анн — шальная баба, и другие все за ими (ох, не знаю, нашла ль она в чулане подойник-то молока надоить) — ежели бы все они пришли, на плечах косы с привязанными кольями, в глазах ненависть, ровно тлеющий в мокрых дровах огонь (я ведь хорошо помню, какие они были, эти отряды, двадцать и больше лет назад, после того, как войско ушло в Бранденбург), явились бы к нам на двор и спросили: Послушайте-ка, вы — куузикуские, что это, на самом деле правда, что это ваш Юхан, которого государыня прислала вешать и душить нас за то, что мы противимся ей подушную подать платить?.. Не посмела я спросить старика, что бы тогда было… Потому что… Ну, да и что старик-то мог бы мне ответить…
Ох! Помоги, господи, вот сейчас вдруг поняла я — будто кто-то взял мое сердце в руки и сдавил — не для того ли господь послал меня сюда, в эту комнату (я слышу, как Юхан в соседней вовсе еще не спит, только все сопит, да взад-назад ходит) — да, не для того ли господь послал меня сюда, в эту комнату, чтобы я встала с постели, осенила себя крестным знамением и пошла к самому Юхану:
Сын, прости свою глупую мать, но скажи мне по чистой совести…