10
Итак — сейчас мы поднимаемся по лестнице нашего дворянского собрания и идем в парадный зал. Ха-ха-ха-ха! Когда мы подъехали, из парадной двери выбежали пажи, чтобы отстегнуть полость. Другие в это время держали фонари. И я отчетливо видел, как они в недоумении отступили на три шага назад, когда я помог матушке, а адъютант — батюшке выбраться из саней… Само собой понятно, что они ничего не предприняли. Когда мы вошли в ярко освещенный вестибюль, нам навстречу с поклоном вышли два гардеробщика в ливреях, чтобы принять у нас шубы. Они замерли на половине поклона. Наш квартет производил такое впечатление, что они не решались ни закончить поклон, ни выпрямиться и застыть. Один успел прошипеть за моей спиной: «Фы, опорфанцы, кута?..» Взмахом перчатки я отстранил его, повернулся и помог матушке снять тулуп. Уверен, что это было впервые в ее жизни. Я прошептал ей на ухо: Теперь слушайся меня и не обращай внимания! — чтобы она поняла, чего я хочу, и не пугалась. В то же время адъютант помог снять тулуп батюшке. (С адъютантом я условился об этом еще в санях. Не зря же он третий год мой адъютант. Я почти что сделал из него человека.)
Я не стал утруждать себя наблюдением за тем, что происходило вокруг нас во время этой церемонии. Я имею в виду лица пажей и слуг, которые сначала спешили нам навстречу, но затем останавливались на полпути. Я сам своей рукой подал этому министру в ливрее гардеробщика матушкин тулуп и взглянул старику в глаза. Конечно, тулуп он у меня взял. У него просто не было другого выхода. Своими длинными сухими пальцами в коричневых пятнах он с таким видом прикоснулся к старой, пропахшей дымом, землей и гумном овчине, будто это был клубок змей. Уже одно это мне было чертовски приятно видеть. А когда он понес тулуп на вешалку, то старался держать его подальше от себя, как бы он его не ужалил. (Правду говоря, когда я сам держал тулуп с таким видом, будто мне и в голову не приходит, что он может запачкать мне руки, то делал это намеренно, и это стоило мне известного усилия. К сожалению.) Но глаз старого гардеробщика мне так и не удалось увидеть. Ибо они были у него плотно зажмурены, и казалось, что он ходит во сне. Второй гардеробщик в это время проделал то же самое с батюшкиным тулупом, и теперь они, понимающе кивая друг другу, поспешили к нам обратно: слава богу — это уже не похоже на кошмарный сон, это вполне отвечает их достоинству и привычкам — генерал, адъютант которого подает им выдровую шубу и треуголку с плюмажем…
А теперь мы шагаем по парадной лестнице в парадный зал. Ха-ха-ха-ха-ха! Наверху музыканты играют туш. (Не знаю, есть ли флейтист среди музыкантов, играющих туш?) Несколько дверей в зале открыты настежь. Несколько более молодых и любопытных гостей спешат к дверям. Я допускаю, что какой-то неясный слух о чем-то необычайном успел дойти до зала. Но я не смотрю на лица тех, кто стоит в дверях. Несколько кельнеров, нанятых на сегодняшний вечер из гостиницы «Stadt Hamburg», остановились и стоят на полдороге посреди зала со своими сервировочными столиками. При виде нас они вздрагивают. Я не смотрю на лица кельнеров. Мы шагаем по лестнице. Я иду впереди, чтобы избежать недоразумений. Могут подбежать какие-нибудь особо приверженные порядку слуги и вытолкать батюшку и матушку с лестницы. Поэтому я иду впереди. Для того чтобы все было совершенно ясно, до конца ясно, как железо и стекло, — я держу своей правой рукой левую руку батюшки и левой рукой — правую руку матушки. (И еще для того, чтобы удержать их, если в последний момент они вздумали бы бежать от этого — я и сам знаю — отчаянного положения.) Мы поднимаемся по лестнице. Из всех моих атак — наше восхождение — самая медленная. Но не менее острая. Я шагаю посредине. Матушку и батюшку мне приходится слегка вести за собой, Они не делают попытки бежать, нет. Но я чувствую, что ноги их сопротивляются. Ступни в постолах с трудом переступают с одной ступени покрытой ковром лестницы на другую. Мне приходится их вести. Я шагаю в середине. Я похож на фрегат, буксирующий две немые плавучие батареи. Как фрегат, в кильватере которого идет огромный флот. С немыми пушками. В ожидании заряда. Против течения. Ей-богу, у меня такое чувство, будто я совершаю нечто замечательное. Я всегда был тщеславен. Господи, прости меня.
Мы уже на последней ступеньке. Я тащу батюшку и матушку за собой. В десяти шагах перед нами распахиваются обе створки центральной двери зала. Мне видны люстры в зале и стена, увешанная гербами: забрала, панцири, кивера, сабли, под гербами и люстрами — господин Мориц Энгельбрехт фон Курсель. Его красные, как рождественские яблоки, скулы краснее, чем обычно. Два ландрата стоят по обе руки от него, образуя полукруг. За ними виднеется пиршественный стол. Хрусталь. Вскочившие со своих мест мужчины. Даже поднявшиеся дамы. Пылающие декольте. Ордена на мундирах. Парики. Прически. Глаза. Мы переступаем порог. Мы стоим в зале. Туш неожиданно смолкает.
Er ist da!
Der Held ist angelangt!
Hoch! Hoch!
Tssss…
Was ist los? Was ist los?
Где-то на дальнем конце стола по ошибке раздаются и сразу смолкают аплодисменты. Мы видны не отовсюду. Господин фон Курсель уставился на нас остановившимися серыми глазами. Господин фон Курсель не знает, что сказать. В привычной обстановке воспитание придает уверенность, а в непривычной — лишает ее. Уже в силу этого я выше их. Мне приходится напомнить господину Курселю, что он собирался что-то сказать. Я беру руководство в свои руки. Я говорю:
Господин предводитель, я предполагаю, что вы хотите мне что-нибудь сказать?
Господин предводитель все еще не знает, поверить ли в то, что привело его в ужас, или надеяться, что сия чаша его минует. Надежда помогает ему овладеть собой. В надежде он предлагает мне эту возможность. В отношении чаши. Он обращается ко мне с небольшой речью:
— Высокочтимый господин генерал! Позвольте приветствовать вас от имени дворянского собрания Эстляндии! Позвольте, в связи с вашим прибытием в этот зал, вручить вам (он берет у стоящего справа ландрата — я знаю, это имперский граф Бернхард Тизенхаузен — пергаментный свиток и разворачивает его) — позвольте вручить вам нижеследующую выписку из Матрикула эстляндского дворянства, в согласии с которой, по прямому повелению и личной воле нашей всемилостившей императрицы Екатерины Второй… (я слышу, как его голос становится громче, как слова «по прямому повелению и личной воле» он произносит с особым ударением. Это не угроза. Нет. Это — намек. Но мне это и без того известно. Это меня не трогает. Я выше этого. Я смотрю в зал. Я смотрю на присутствующих. Я чувствую свое превосходство. Господи, да когда же мне быть в себе более уверенным, как не сейчас?! Я стискиваю кисть батюшкиной руки, я сжимаю руку матушки. Чтобы они не растерялись. Чтобы они принимали все так, как нужно. Щеками, бровями, плечами я чувствую действие волшебного напитка. Я ощущаю прилив сил. Я уверенно смотрю на мужчин в зале. Их новые, в начале этого года предписанные распоряжением Statthalterschaft'a мундиры еще куда ни шло: голубая материя, синие полустоячие воротники, синие реверы, белая подкладка, белые жилеты, белые панталоны, белые подвязки, белые чулки. Ряды светлых металлических пуговиц. Пышный набор орденов. У них тоже! Ха-ха-ха-ха-ха! И все-таки в осанке большинства из них — высокомерная расхлябанность окаянных цивилистов. Но глаза их, как серые каменные ядра, что выглядывают из жерл старых пушек. Их испуг одновременно и злит, и смешит меня. Все именно так, как я и ожидал. Впрочем, я осматриваю зал и немного пугаюсь — это демонстрация. Демонстрация против меня, опередившая мою демонстрацию. Все мужчины, все, чье звание ниже моего или равно моему, в цивильном платье, или в этих проклятых цивильных мундирах (которые они и сами ненавидят, как символ нового правления, однако, ergo, ненавидят все же меньше, чем меня). Только на тех, чье звание выше моего, военные мундиры, то есть на трех генерал-лейтенантах, включая коменданта города Эссена и губернатора Гротенхьельма. Того самого, для визита к которому у меня сегодня утром не нашлось времени… Но когда же — ха-ха-ха-ха, — когда же мне быть более в себе уверенным, если не сейчас?! — в согласии с которой по прямому повелению и личной воле государыни императрицы Екатерины Второй сегодня, февраля восемнадцатого дня одна тысяча семьсот восемьдесят третьего года в Матрикул эстляндского дворянства записан генерал-майор Иоханн фон Михельсонен — (Я разглядываю присутствующих в зале женщин. Почтенные матроны и замужние дамы, молоденькие девушки и совсем юные, у которых так часто с самого рождения печать старой девы на лбу. Женщины, которые рано становятся седыми дряхлыми старухами. Женщины чаще всего деревянные, будто столовые часы. И девушек среди них так много неуклюжих, холодных, малокровных. Женщины, сестрам которых по воле моей странной судьбы мне самому пришлось делать детей. Моих законных детей. Конечно, здесь есть несколько девиц, смотреть на которых — одно удовольствие!) — Генерал-майор Иоханн фон Михельсонен — (Голос господина фон Курселя становится глубоким, проникновенным, доверительным, почти умоляющим — и он заканчивает.) — генерал-майор Иоханн фон Михельсонен, достопочтенный сын Иоханна фон Михельсона, в прошлом генерал-майора шведской королевской армии.
Я смеюсь. Не громко. Но так, что слышно: ха-ха-ха-ха-ха! Я выпускаю батюшкину руку. Я принимаю пергаментный свиток и, не взглянув на него, в то же мгновение, передаю его адъютанту, стоящему за моей спиной. Я снова беру батюшкину руку.
Благодарю вас, господа. С вашего любезного позволения я со своей стороны привел двоих гостей. Вот они: в недавнем прошлом крепостной господина фон Розена Юхан из Вяйнъярвеского поместья, по теперешней вольной фамилии Михельсон, мой отец, и его жена Магдалина, которую принято называть Мадли, — моя мать.
Воцаряется такое глубокое молчание, что мне приходится оставить руководство в своих руках. Я говорю:
Господин предводитель, господа ландраты, возьмите на себя труд представить нас присутствующим.
Я отпускаю батюшкину руку и обнимаю господина фон Курселя за плечи. Я поворачиваю его лицом к столу и тащу за нами матушку и батюшку. Я смотрю господину Курселю и сидящим за столом по очереди прямо в глаза. Улыбаясь, настойчиво улыбаясь. Я крепко сжимаю челюсти. Чтобы моя улыбка была возможно убедительнее. Чтобы и моя улыбка и я сам излучали магнетическую силу, которая, по мнению одного венского или парижского врача, таится в каждом человеке (как его звали, этого дьявола, — ага, Месмер!), Теперь я пытаюсь поймать взгляд губернатора Гротенхьельма. Я смотрю на его слегка желтое, угловатое, умудренное житейским опытом и все же смущенное лицо, Я обхожу конец стола и направляюсь к нему. Батюшка взял матушку за руку. (Да, есть что-то сходное между стариками и детьми!) Левой рукой я держу батюшкину правую руку, а правой показываю на господина фон Курселя. Какая-то дама на левой стороне стола пытается вскочить и взвизгивает: Aber so etwas ist ja unerhört. Xa-xa-xa-xa! Конечно, ist so etwas unerhört. (И конечно же, как всегда, самые худосочные оказываются самыми принципиальными!) Но супруг сажает ее обратно на стул и с хрипом говорит (уши у меня все еще как у жеребенка): Emmi, ich bitte dich… И сразу же обращается к соседям, как бы с извинением: Frauen… keine Ahnung von Staatsräson. Я спрашиваю себя: отчего это происходит, что женщины действуют свободнее, чем мужчины? Что именно мужчины в государственном смысле принадлежат к более умному (это значит — более раболепному) племени?! В то же время я не перестаю улыбаться и не отвожу своего взгляда от глаз господина Гротенхьельма. И не теряю уверенности, что подчиню его своей воле. Господин Гротенхьельм в частной жизни веселый старый холостяк. Сейчас по правую руку от него сидит восьмидесятилетняя матрона со злобным сморщенным лицом и фальшивыми волосами в сверкающем малиновом платье, старая госпожа Гротенхьельм, мать губернатора (только недавно мне стало известно, что на самом деле мачеха). Я продвигаюсь вместе с господином фон Курселем, прихватив батюшку и матушку, по направлению к господину фон Гротенхьельму. Глазами я неотрывно держу его взгляд и взглядом говорю ему: ты, ты сам на четверть швед и наполовину выходец из Померании, или кто ты там еще, ты, чей собственный род только тридцать лет, как внесен в здешний матрикул, ты, который еще не слишком испорчен здешней несправедливостью, ты, которого Катя назначила сюда губернатором, чтобы доказать просвещенный дух своего правления, ты, который вслед за Катей прочел этого милого старого дуралея, похвала которого доставила ей почти половое наслаждение, этого Вольтера и его сказку про равенство людей, ты понимаешь, что сейчас ты должен эту сказку сделать правдой, в одно мгновение, одним движением, во имя настоящего и будущего, во имя моего самолюбия, которое так велико, что любовь всего мира благодаря ему станет действительностью… Я подхожу к стулу старой дамы. Господин фон Курсель невнятно бормочет: Madame, это генерал-майор фон Михельсон… Я не понимаю, хочет ли он еще что-нибудь добавить. Я снова принимаю руководство на себя. Я беру обжигающе сухую, украшенную гремя золотыми кольцами и Armband'om руку старой дамы… ce paysan sans manières — ха-ха-ха-ха! — беру руку старой дамы. Я заглядываю в ее колючие глаза, в которых черные зерна зрачков плавают в сером соусе любопытства. Я улыбаюсь ей. Мгновение. И снова стараюсь поймать взгляд господина Гротенхьельма. Я держу руку старой дамы и говорю, глядя в глаза ее сыну: Madame, je vous telicite de Monsieur notre fils, que est notre khoumir! Я держу сухую руку старой дамы. Я смотрю ее сыну в глаза и медленно склоняюсь в поклоне. И этот в четвертом поколении потомок волгастских крестьян, этот читавший Вольтера генерал-лейтенант, этот на самом деле толковый человек, этот по существу добрый малый (и этот знаток Катиных капризов, который и меня считает одним из них) сдается. В то время как я целую вымытую лавандовым мылом руку его матери, он берет в свою руку моей матушки. Он не кланяется так низко, как я. Ну что ж. Но он поднимает красную от мытья подойников матушкину руку на уровень своего ордена Святой Анны и прикасается к ней своими губернаторскими губами. Он спрашивает: Que puisse traduire? Какой-то молодой господин выходит вперед. Совсем невзрачный, но юркий малый в чиновничьем мундире, он улыбается мне так приветливо, как будто он мой союзник по заговору, а глаза его говорят мне: великолепная сцена, она слишком хороша даже для самой лучшей комедии… (Впрочем, когда я потом спросил, кто этот малый, то мне сказали: молокосос из мещанского сословия, отъявленный карьерист, в должности всего только ассесора апелляционного суда, но в самом скором времени зять фон Эссена, да-а! Некий Аугуст Коцебу.) А теперь губернатор говорит этому Коцебу: Alors — transmettez à Madame Michelson de ma part fidèlement les mèmes mots, donts son illustre fils a félicité ma mère. A l'adresse de Madame ils ne seront pas moins, ils seront plus à leur place.
Аплодисменты встречают приближение губернатора. Аплодисменты нарастают не сразу, но все же быстро и уверенно и победоносно охватывают весь стол. Какая это великолепная вещь — светская приспособляемость! Xa-xa-xa-xa! Мне приходит на память: в Пруссии, в Кенигсберге жил какой-то чудак (вращаясь при дворе, всякого вздора наслушаешься), который, говорят, написал множество книг и по его вечерней прогулке жители города сверяли свои часы. Он будто бы сказал, что высшая степень приспособляемости и есть то, что отличает человека от животного… (А также в большинстве случаев, но не всегда, не всегда — офицера от солдата, это уже говорю я.) Аплодисменты стихают. Господин фон Курсель снова становится слышен. Ох, как молодо звучит его голос. Он представляет нас супругам ландратов, своей собственной супруге. И еще какой-то дюжине серьезных важных личностей. Это становится утомительно. Для батюшки и матушки наверняка еще больше, чем для меня. Но ведь я именно тот, кому надлежит их немножко расшевелить, а они именно те, кого следует расшевелить.
Ах, фаш син?
Наш сын, ага.
Wunderbar…
Какой Held!
Чего? Ох, да он, когда еще гусей пасти ходил, ловкий был, ровно брючная пуговка.
Hochinteressant…
Однако хватит.
Merci, Mesdames! Merci, Messieurs! Quelle délicatesse! O-là-là!
Хватит. Мы садимся за стол. На почетное место, между Гротенхьельмом и предводителем. В брюхе у меня совершенно пусто. Признаюсь: у меня гудят колени, а немного повыше в ляжках приятная боль расслабленности после минувшего волнения и напряжения. Точно такая, какая бывает после рискованной конной атаки. За моей спиной и за спинами стариков начинают суетиться кельнеры из «Stadt Hamburg». Нам подают тосты с лососьей икрой, жаркое из оленины и тушеные в уксусе яблоки. Ну, это, конечно, не потемкинский ужин. Но все же неплохо. Весьма даже неплохо. Адъютант заботится о стариках. Я ведь уже сказал, что условился с ним. И что за два с половиной года сделал из него стоящего парня. Иногда это и из фон Толей можно сделать. Мы запиваем великолепным chambertin'ом. Не нужно беспокоиться, что батюшке оно слишком понравится. Кроме того, рядом с ним матушка. Видно, что он старается почувствовать себя человеком. Бедный старик, прости меня! Он достает свою трубочку, кисет с самосадом и огниво. Граф Штенбок поспешно предлагает ему сигару, думая, очевидно, пусть уж мужик курит в присутствии дам, только не чадит так ужасно, но он отрицательно качает головой и разжигает свою трубку. Ха-ха ха-ха-ха! Мне хочется похлопать его по плечу. Я оставляю его на попечение матушки, адъютанта и кашляющих ландратов. Я встаю и направляюсь к левому концу стола.
Быть может, мой триумф немного вскружил мне голову. Вполне может быть. Я выпил полтора стакана chambertin'a. Я никогда не пью больше. Я всю жизнь был совершенно трезвым. Все скоро уже пятьдесят лет. Не считая отдельных минут. Рядом со сладкой девочкой, ночью, в постели. Отдельные, редкие минуты. Но сейчас я совсем не уверен, что трезв. Потому что точно не знаю, чего я хочу. А господь так странно снисходит до меня и до моих неясных намерений. Мне даже как-то боязно хвататься за это снисхождение. И все-таки я за него хватаюсь. Хотя понимаю, что совсем неизвестно, к чему это приведет. Когда я иду к левому концу стола, я затылком чувствую направленные на меня взгляды половины сидящего за столом общества. Я вижу, что за столом сидит в прошлом мой однополчанин — ротмистр Карл Адольф фон Рамм. Веселый, ленивый веснушчатый падизеский Рамм. На спинке его стула висит знаменитая раммовская трость — позор и гордость рода Раммов (мне вдруг показалось, что это относится и ко многим другим), но еще того больше — их корысть. Та самая индийская бамбуковая трость, история которой здесь, в зале, никому не известна. Трость Петра Первого. Которой шестьдесят лет тому назад Петр Первый высек в Падизеском имении деда Карла фон Рамма — Рейнхольда. За что — об этом никогда не говорилось (да и смысла нет говорить, поскольку речь идет о царской порке). Трость, которой Петр, во всяком случае, так высек старого Рамма, что ему самому стало настолько не по себе, что, еще не опустив трость, Петр спросил, что он мог бы сделать для господина Рамма. И господин Рамм (опустившись, говорят, на правое колено) попросил эту трость себе в качестве прощального подарка. Порка и коленопреклонение, за счет которых Раммы вошли в число семей, пользующихся наибольшим доверием царского двора… Та самая трость. Я пожимаю Карлу руку. Ну, хороший спектакль ты нам сегодня устроил… Я снимаю трость со спинки его стула. Карл, я возьму ее ни пять минут. И сразу направляюсь к господину фон Розену.
Господин Розен неотступно следит за моим приближением. Теперь он встает. Не с тем достоинством, с каким встал Пугачев, когда я приходил к нему в подвал в Симбирском кремле. Рывком, испуганно. Кстати, почему он вообще-то пришел сегодня сюда? Приказали, как сказал Лууду? Глупости. Пригласили? Ну, хорошо. Но никто не мог его обязать. Он здесь добровольно. Может быть, он приехал, чтобы спастись от насмешек своего брата Андреаса, когда тот вернется из-за границы, — этого вечного брюзги: Ах, звали, но ты, известно, не посмел пойти! Может быть, он пришел для того, чтобы себе самому доказать, что капитан фон Розен не избегает встреч с генералом, которому он давал пинки? Потому что тот, кто был у него на побегушках, навсегда останется ниже его. Или, может быть, его заставило прийти слепое высокомерие? Во всяком случае, господин Иоахим фон Розен встает. Его длинное серое лошадиное лицо неподвижно. Так неподвижно, что я начинаю сомневаться, в самом ли деле он встал так растерянно, как мне вначале показалось. Не рано ли я обрадовался его растерянности? Я стою перед господином Розеном. В пятьдесят третьем, когда, приехав вместе с господами Андреасом и Иоахимом в Санкт-Петербург, я сбежал от них и оставил их без слуги, сам на полгода попал в цирк. Это до того, как завербоваться на прусскую войну. За полгода смышленый малый может в цирке такому выучиться, чего за тридцать лет не забудет. Я беру царскую палку за середину и держу ее плашмя. Я поднимаю палку на уровень лошадиного лица господина фон Розена. В тот миг, когда мне стало уже ясно, что я сделаю (хотя для чего — я и сам не знаю), — он протягивает мне руку:
Здравствуйте, господин генерал!
Нет! Большим пальцем руки я начинаю с такой быстротой вращать палку, что она только жужжит. Между нами, как стена, вдруг возник зримый, переливающийся стеклянный круг. Еще тогда, тридцать лет назад, Рудольфо признался, что этот простой номер мне удается лучше, чем ему самому. Трость жужжа вращается между мной и господином Розеном подобно крылу ветряной мельницы на горе в Мустъяла при сильном северном ветре с моря. И господин Розен стоит по ту сторону жужжащей преграды еще более серый, чем прежде. А я смеюсь. Хах-ха-ха ха-ха-ха! Садитесь, капитан. К чему стоять? Но господин Розен продолжает стоять. Бледный от гнева. Костлявый. Неуклюжий. Кривой. Жалкий провинциальный помещик. В плохо сшитом цивильном сюртуке, реверы которого он уже успел закапать. Я вижу, его скулы дергаются от злости. Но ему придется это проглотить. Затылком я чувствую, как за моей спиной клокочет злоба. На лицах, во взглядах, в позах. За случайными нейтральными фразами. Как шипящая черная волна во время северного шторма у обрыва в Мустъяла. Но ведь я здесь для того и нахожусь, чтобы эту злобу вызвать. Я здесь ради того, чтобы насладиться этой злобой. А теперь с меня хватит. Если бы я еще дольше стал смотреть на господина Розена, мне стало бы его жаль. Ха-ха-ха-ха. Я поворачиваюсь. Я вешаю царскую трость-розгу обратно на спину Карлова стула. Я возвращаюсь к батюшке и матушке, к губернатору и ландратам:
Так. Мы досыта наелись. Мы позволили себя чествовать. Пора. Merci, Mesdames. Merci, Messieurs! Quelle délicatesse! O-là-Ià. Au revoir.
Зажмурив глаза, гардеробщики подают матушке и батюшке их тулупы. Мы садимся в сани. Мы мчимся обратно к дому коменданта. Несколько минут мне в лицо дует свежий зимний ночной ветер.