Книга: Непрочитанные письма (Документальные повести)
Назад: ГЛАВА ШЕСТАЯ. ДРУГАЯ ЖИЗНЬ
Дальше: ГЛАВА ВОСЬМАЯ. СЕГОДНЯ И ЕЖЕДНЕВНО

ГЛАВА СЕДЬМАЯ. ВОЗВРАЩЕНИЕ

Слышатся шаги, приближающиеся голоса — один из них Гришин, но какой-то странный, суетливый, что ли, даже заискивающий, второй и вовсе незнакомый — медленный и снисходительный. Слов я не разбираю и все же как будто догадываюсь, кому принадлежит этот второй голос. Да все мы догадываемся, даже Вовка.
— Вот здесь мы и живем, — говорит Гриша, открывая дверь и пропуская вперед крепкого мужика с гладким загорелым лицом. — Располагайся!
Вошедший садится на табурет, поставив его в центр балка, и делает это спокойно, основательно, по-хозяйски. Неспешным, внимательным взглядом обводит он стены, рундуки, стол, особо задерживаясь на «Ветерке», плитке, кастрюлях и ведрах, на «Спидоле», коротко спрашивает: «Аккумулятор взяли?» — и, получив торопливый Гришин ответ: «Конечно, взяли. Все взяли!» — скользит взором по нашим лицам, впрочем — без особого интереса.
— А Петро где? — спрашивает он. — Ибрагим? Толян?
— В отпуске.
— Да-а... Разлетелась вахта. И Гаврилыч в отпуске?
— Ага.
— Ладно. Значит, ты, Подосинин, теперь опять бурильщик?
— Да мне что, Витя, — неестественно хихикнув, говорит Гриша. — Мне теперь даже легче будет. Ты давай к тормозу. А я буду трубы катать да шаблон бросать...
— Посмотрим, — со снисходительным великодушием говорит пришедший. — Тут несколько пацанов подъехало. Займусь ими. Работы всем хватит.
— Да мы здесь недолго, — вновь с какой-то суетливой интонацией говорит Гриша. — Дней за двадцать скважину кончим — и на десятый номер, домой...
Пришедший досадливо хмыкает. Еще раз оглядывает балок, цепко фиксируя каждую мелочь, замечает, что треснувшая панель транзистора склеена синей изоляционной лентой, морщится, недовольно покачивает головой.
— Пойду к Панову. Решим эти вопросы, Подосинин, решим...
— Морозов? — кивнув в сторону захлопнувшейся двери, спрашивает Вовка Макаров. — Деловой...
— Ага, Морозов. С отпуска приехал. Вот так... Да мне что? — повторяет Гриша. — Я могу и шаблон кидать. А он пусть у тормоза стоит...
— Брось, Гриша, — говорю я.
— Чего ты, Григорий? — сдавленно произносит Калязин. — Ну чего, а?
— Не знаете вы Морозова, мужики. А он на Харасавэй в первой десятке прилетел. То-то. И в Надымской экспедиции не последним человеком был. Отменный бурильщик! Все это знают. Все!
— Да я не о том, Гриша. И ты не о том...
— Мне не веришь — у Петра бы спросил! Он бы сказал! Да!
«Интересно, где же сейчас Петро?» — почему-то вдруг думаю я. Хотя нет — не вдруг и не почему-то. Петра не хватает. Давно его не хватает — с первого дня, как он уехал. Не хватает его надежности и уверенности. Петро из тех людей, кто не кажется заметным, когда он рядом, но чье отсутствие обнаруживаешь сразу, потому что с их уходом уходит и какая-то толика надежности, окружающий мир вдруг становится хрупок и непрочен. Никогда мы не знаем, сколько тепла дают нам другие, и, вздрогнув от внезапного озноба, прячемся в шарфы, свитера, меховые куртки, не подозревая, что холодно нам не от ветра, а оттого, что больше мы не прикрыты, не защищены другими. Не только мне, но и Калязину, Грише, даже Вовке Макарову, который Петра не знает, тот был необходим. А когда мы поняли это? Только когда он уехал.
Нехорошо мы молчим. Тягостно. Валера с Варфоломеичем попадают в это молчание, как в паутину. Варфоломеич, отодвинув Калязина, словно неодушевленный предмет, садится к столу и принимается щелкать тумблерами транзистора, а Валера как вошел, так и плюхнулся в углу у двери.
— Правительство республики Чад, — объявляет «Спидола» ясным голосом московского диктора, — потребовало вывода французских войск, ссылаясь на то, что французское правительство согласилось заплатить мятежным сепаратистам северной провинции страны десять миллионов франков в качестве выкупа за археолога Франсуазу Какую-То, захваченную в плен семнадцать месяцев тому назад...
— А третьего дня передавали, — говорит Калязин, — что эти потребовали часть выкупа оружием. Ну, а французы отказались...
— И тогда те сказали, что Франсуазу убьют, — перебивает Калязина Вовка Макаров.
— Да, там вот что было, — говорит Калязин, покосившись на Вовку. — Муж Франсуазы тоже к этим попал — жену выручать приехал. Ну а когда так, он сказал, что умрет вместе с женой.
— Это мужик, — одобрительно говорит Варфоломеич.
— Да-а...
— А разве их не спасут? — спрашивает Вовка Макаров.
Полгода спустя я нашел в старых газетах статью «Заложники в пустыне». Я читал эту статью и все время слышал голос Вовки Макарова: «А разве их не спасут?..»
— Должны, — неуверенно произносит Калязин.
Но диктор уже говорит о погоде на завтра.
— Со своими остаешься, — небрежно бросает Грише Морозов, переступая порог. — А я пацанов беру. Между прочим, твои земляки. Из Грозного. Может, слыхал — Слободской, Садченко?..
— Не слыхал.
— Они про тебя тоже не слышали.
Морозов заглядывает под стол, вытаскивает ведро, с грохотом опускает в него кастрюлю, чайник — Варфоломеич насмешливо наблюдает за ним, — берет под мышку «Спидолу» и «Ветерок», наматывает на руку шнур электроплитки, толкает Калязина: «Помоги!» — а Вовке говорит:
— Захвати аккумулятор. Моей вахты балок рядом. Вахтовое, между прочим, имущество... Ты еще наживешь, Подосинин.
Варфоломеич с Валерой тоже уходят. А возвращаются — один с чайником, другой с плиткой.
— Владейте! Мы еще наживем!
Вовка нажимает клавишу магнитофона: «Листья закрюжжжят, листья закрюжжжят — и улетят...»
— Меня на третий номер переводят, — сообщает Валера.
— Годжу увидишь. Если он не в отпуске.
— Откуда? Испытатели на восьмой номер переходят. А третья скважина дала газ... Сейчас там демонтаж оборудования. Да-а... Неохота, конечно... Все-таки бурение — это бурение. Но Панов...
Уехали Петро и Гаврилыч, Ибрагим и Толян, мелькнули и исчезли Годжа и Шиков, уезжает Валера, приехал Морозов. Изменчив неверный и непредсказуемый пунктир документального сюжета, и только Панов недвижим, как заснувший пассажир электрички.
— Да что вам Панов! — возмущенно говорит Варфоломеич. — Ну, что? Сами за себя постоять не умеете.
Гриша не отвечает. Взглянув на часы, он начинает неторопливый и монотонный обряд одевания на вахту. Мы поднимаемся следом — пора, полчаса до полуночи.

 

Отступление в историю с психологией

 

— А я скоро в армию призываюсь, — неожиданно сообщает Вовка.
— В этом году? — скучным голосом спрашивает Гриша.
— В этом месяце.
— Владимир. — вдруг всполошившись, говорит Калязин. — А после армии ты разве не думаешь в бурение вернуться?
— Навряд ли.
— Ну, дела... Учили тебя, учили...
— Тебя вон больше учили, — ехидно замечает Вовка. — А какой прок? Другую работу выбрать не мог, что ли?
— Значит, не мог...
Конечно, он уязвлен тем, что ходит в помбурах, всего на одну, почти незаметную, ступеньку выше, чем «пэтэушник» Вовка, но не это главное: любовь к делу и ощущение его единственности прочнее и постояннее, чем уязвленное самолюбие. Макарова такое не занимает, даже смешит порой, но у него впереди девять лет до Гриши и девятнадцать до Калязина. Он еще смутно представляет, как сложится его жизнь и что будет в ней стержнем. Да и профессия эта выбирает не каждого. Но что же так привязывает людей к этому делу, которое всегда далеко от дома, в котором вся жизнь — кочевье, все наспех и начерно? Уходит в скважину инструмент, все меньше труб остается на стеллажах и все теснее на подсвечнике во время вира-майна, и снег на тебя, и дождь на тебя, и раствор на тебя, но любое предстоящее мгновение не похоже на прошедшее...
Северные экспедиции объединяют разных людей. Им может быть двадцать пять лет и сорок. Они могут быть счастливы в браке или не очень — в конце концов, это особый тип семей, где продолжительность разлук и краткость встреч постоянны и обыденны. В каждое возвращение они пытаются собрать вокруг старых друзей и долго не замечают, не хотят замечать, что время и здесь продолжало свой неостановимый бег и этот бег давно стер привязанности и разорвал прежние связи...
Что умеют они, эти люди?
Наверное, все: плотничать и кашеварить, водить машины любых марок и дубить шкуры, слесарничать и шить, ковать железо и тачать сапоги; при случае могут выдолбить лодку, повалив подходящее дерево, а при необходимости построить из фанерных ящиков вертолет, использовав в качестве двигателя моторчик от бензопилы «Дружба». Они легки на подъем и тяжелы на руку, увлеченно говорят о деньгах и шутя расстаются с ними; они независимы в суждениях и самостоятельны в поступках, обидчивы, самолюбивы, горды и порою даже надменны. Они неприхотливы, легко обживаются в любых обстоятельствах, а привычное умение работать хорошо порождает в них искреннее изумление, если кто-то чего-то не умеет. Они терпеливы и великодушны, наивны и беззащитны, их понятия о правах вытеснены добровольно взятыми обязанностями на периферию сознания, но свою работу, которую может выполнить далеко не любой человек, свой долг они несут просто и без жертвенности: «Потому что я это могу. Умею». Они тоскуют и любят, молчат и весело смеются, они фантазеры и реалисты, свою жизнь они выбрали по себе — в иной жизни, пожалуй, им было бы неуютно и тесно.
Как бы ни развивалась техника, каких бы фантастических высот ни достигала научно-техническая революция, решающим звеном, решающим условием нормальной работы было и будет конкретное умение конкретного человека. Но это в общем. В частности, иначе говоря, в бурении особенную цену имеет не исполнительское умение, но способность человека к самостоятельным действиям на любом уровне — от начальника экспедиции до помбура. Режим скважины, поведение газоносных пластов не оставляют времени для производственных консилиумов — промедление может привести к катастрофе, и надо найти решение самому, надо уметь брать на себя ответственность. Наверное, здесь следует искать объяснение тому феномену из области социальной медицины, что буровой народ отличается особой неэластичностью позвоночника. Наверное, здесь же, в уважении к своему делу и в бессловесном уважении к себе, следует искать истоки их подозрительности и неприязни к легким и опустевшим словам.
Особую роль в северных экспедициях играет немногочисленная, но яркая группа, которую я бы назвал «робинзонами». Это люди с еще не сложившейся или уже распавшейся семьей, для которых дом везде, только не дома. Их отличает полная автономность, умение подчинять себе любые обстоятельства или ломать их. Они неуживчивы, порою вздорны, часто переходят с места на место, в общении с иными людьми держат дистанцию, они сентиментальны, легко помогают другим, трудно — принимают помощь. Большая Земля для них, в общем, довольно скучное, жаркое, пыльное место, где раз в три года они проводят свой длинный отпуск, изнемогая от безделья. Иногда они возвращаются на материк в неурочный час, но чаще лишь для того, чтобы, поворочавшись в спальном мешке, разостланном на паркетном полу, и с шумом «пробросав хрусты», снова вспомнить капризную полоску живой земли, едва прикрывшую вечную мерзлоту, — и умчаться к ней, меняя самолеты, как лошадей.
В моей попытке классифицировать северные типы, конечно же, больше воспоминаний и привязанности, нежели научной бесстрастности. Уже давно я заметил, что время в рассказах буровиков ведет себя как-то странно: когда в жанре устных мемуаров выступают молодые, время стремглав обегает один и тот же круг дважды и трижды, зато рассказы старожилов отличает абсолютная или, по крайней мере, относительная его неподвижность.
Ветераны северных экспедиций, как правило, люди основательные. Северные надбавки давно выбраны ими полностью — восемьдесят процентов, а это в сочетании с коэффициентом и «колесными» дает гарантированные четыреста рублей при любой производственной погоде. Они не любят перемен, много говорят о садике на Волге (на Днепре, Дону, Ишиме, Немане, Днестре, Припяти или Осколе), но знают этот садик больше по письмам давно выросших детей. Они незлобивы и безынициативны, обязательны и экономны во всем — касается ли это траты усилий или денег. В их громоздких, перенаселенных воспоминаниях министр — все еще шустрый помбур из соседней экспедиции, а лауреат, открывший крупнейшее в стране месторождение газа, — шалопай и неумелый охотник, промазавший в утку с десяти шагов. Нет ни одного более или менее известного человека, которого они бы не знали, с которым бы они не работали: «Вот как сейчас ты стоишь — так он стоял. А подъем был, скважина сифонила. Он варежку разинул — и его с головы до ног». Любят спорить на отвлеченные темы и обсуждают существование внеземных цивилизаций с ожесточенным вдохновением. К экспедиционным конфликтам относятся с великолепным равнодушием. Никогда никуда не спешат; все, что делают, делают на совесть.
Люди эти не были рождены другими, непохожими на нас, — такими их сделали обстоятельства и необходимость преодоления обстоятельств.
Этих, нынешних, привязывает к Северу не только любовь к нему, но и невозможность тратить в других обстоятельствах приобретенное длительной практикой умение (надо ли уметь зажигать костер на ветру, если для того, чтобы вскипятить чай, достаточно воткнуть вилку в розетку?). Структуру экспедиции определяет задана, а еще — страх, что задача не будет выполнена, если не постараться все взять на себя. Они бы и трубы принялись катать, дай им минимальную производственную базу; они бы и летать научились, да вот вырастить крылья как-то все недосуг...

 

— Какой мне сон приснился... — растерянно говорит Калязин. — Кошмар... Будто сидим мы все в балке у мастера и Панов называет фамилии тех, кто на отгулы полетит. Твою назвал, твою, твою — а мою не называет. И чувствую уже, что просыпаюсь, а сам глаза зажмуриваю: может, все-таки назовет?
Он выскребывает остатки тушенки, сожалеюще заглядывает в пустую банку и, приоткрыв дверь, бросает ее в лужу. Но банка, коснувшись воды, не поднимает брызг, а вдруг начинает скользить — медленно и бесшумно.
— Зима, что ли?
— Зима...
Тундра пятнистая, едва прикрытая снегом. Она стала просторнее, но это угнетающий простор пустоты. Белесый сумрак приближает границы отведенного глазу пространства — но что за чертою? Где-то растут деревья, они еще не потеряли листвы, к ним летят сейчас наши запоздалые птицы, — и ты вдруг начинаешь думать, что мир слишком велик и слов твоих никто не услышит. Наши письма канули в этой огромности, мы писали их летом, а уже зима. Надо вставать; пока ты лежишь, запеленутый в спальнике, как в коконе, ты беспомощен, сентиментален и одинок — но ведь это неправда.
С буровой доносится колокольный звон стропов: «тамтам-там-там-там!..»
— Зима, — говорит Гриша. — Вот Панов удивится! Я вчера ему говорю: когда котельную наладим? А он: еще же тепло...
Для начала я никак не могу закрыть элеватор. Подходит Калязин — тоже не получается. Наваливаемся всей вахтой, закрываем дверцу.
Потом в трубе застревает шаблон — грязь смерзлась, не пускает. Колотим по трубе кувалдой, сменяя друг друга, оттаскиваем нижний конец к козырьку и с размаху бьем трубой о ротор — безрезультатно, шаблон влип намертво. Снова по очереди молотим кувалдой — летит ржавчина, мерзлые комья шлепают по каскам.
Опускаем трубу на приемный мост, Калязин приносит обломки досок и проволоку, Вовка — ведро с соляркой. Привязываем доски к трубе, обливаем их соляркой и поджигаем. Через полчаса нам удается пропихнуть шаблон, нараститься. Автоматический ключ барахлит, докрепляем трубу машинными ключами. Но вот приходит в движение квадрат, колотятся стропы, и, задрав голову, ты смотришь, как приближается к ротору вертлюг, — идет бурение! И ты готов подпрыгнуть, повиснуть на стропах, чтобы еще и весом своим подтолкнуть инструмент глубже и глубже...
А если в минуту передышки подняться на полати верхового, увидишь кругом огни: в порту продолжается разгрузка судов — где-то сейчас там Мишаня; вон третий номер — туда уехал от нас Валера; а это восьмой — здесь, наверное, Годжа: далеко-далеко едва различимы огни тринадцатой буровой — там, быть может, Володя Шиков.
Мы не одни.
Петро и Ибрагим, Толян и Гаврилыч — ведь они тоже с нами; мы не одни.

 

— Падает проходка, — говорит Гриша. — Пора долото менять.
— Сколько пробурили? — спрашивает Вовка.
— Семьдесят два метра.
— Мало.
— Гляди, мало ему. Наверх быстрее, сейчас сгоняем вира-майна, еще побурим!
Но автоматический ключ скисает окончательно, мы долго возимся с каждой свечой и не успеваем даже поднять весь инструмент, когда за нашими спинами молча вырастает смена — Морозов и три румяных паренька с сонными глазами.
— От винта, Гриша. Через восемь снова выходить — перевахтовка.
Умыться, отталкивая друг друга от умывальника в тесном тамбуре, наскоро поесть — и спать. Это только один день тяжело, когда перевахтовка, зато теперь мы будем в дневной смене. Между прочим, это самая удобная смена.
На котлопункте замок. Я даже не подозревал, что здесь есть замки, — первый раз вижу.
— Чего это они? — недоумевает Вовка.
Через пять минут узнаем: продукты кончились, повариха еще вчера уехала на «горку» и до сих пор не вернулась. Поскребли по сусекам: початая банка тушенки, банка консервированных щей, две луковицы и четыре головки чесноку. Смешиваем все это, варим — пища неприхотливых богов. Во всяком случае, от нее становится теплее.

 

— Красота-а, — говорит Калязин и мгновенно засыпает.
— Красота-а, — говорит он двенадцать часов спустя, когда Гриша, сдавая вахту Морозову, небрежно сообщает, что пробурили мы сто сорок семь метров. Мне до сих пор не верится — но это так, и только гарь и копоть бесчисленных костров, которыми мы разогревали трубы, и опустевшие стеллажи подтверждают, что мы действительно пробурили почти сто пятьдесят метров за вахту. На козлах осталось инструмента метров на триста, остальные трубы все еще лежат на берегу, медленно вмерзая в твердеющую землю.

 

— Повариха приехала? — спрашивает Вовка.
— Пока нет.
— Завтра приедет, — уверенно говорит Калязин.
Но повариха не приезжает ни завтра, ни послезавтра, ни через три дня. День мы продержались на соленом щекуре из запасов Варфоломеича, но Варфоломеич ушел на охоту, и вторые сутки мы гоняем жидкий пустой чай.
Правда, работать стало легче — наладили котельную, и этому обстоятельству мы радуемся, как дети. Вообще здесь у нас много детских радостей: летом — вода, теперь вот — пар...
Когда выдается свободный час и мы занимаемся на буровой уборкой, все рвут друг у друга шланг центробежного насоса. Мощный напор, шланг подпрыгивает, извивается; струя воды, ударяясь о стены, отшвыривает тебя в сторону, но ты удерживаешься на ногах и шланг не выпускаешь, строча по ключам, по свечам, по полу, по плакатам: та-та-та-та!
Теперь появилась новая игрушка — пар. Им отогреваем трубы, ключи, элеваторы, резьбы, а когда есть время — моем буровую. Только редко кому удается вырвать шланг паропровода из рук Гриши. Он может час возиться с ним, по квадратному сантиметру вымывая лед с пола, и делает это самозабвенно — игра да и только. Когда Гриша занят у тормоза, а шланг с паром в руках другого, он бывает невыносим: и приборов, дескать, не видно, и не так вы все делаете, и вообще дух от пара тяжелый... А потом отдаст тормоз Калязину, схватит шланг и пойдет снова — от ротора к пневматическим клиньям, от клиньев к элеваторам, и вот уже шляпки гвоздей сверкают, как хромированные, а мы все играем и играем: та-та-та-та-та!..
Панов в последние дни как-то странно притих, даже из балка своего выползает редко, часами сидит у рации, вслушиваясь в далекие голоса, или подолгу заполняет суточные рапорта, по которым нам начисляют зарплату, — это занятие всякий раз напоминает ему, что он мастер, и Панов относится к нему с трепетным упоением.
— Есть хочется, — вздыхает Вовка. — Может, не пойдем сегодня на вахту? А что? Отобьем радио на «горку»...
— Владимир, — укоризненно говорит Калязин. — Нельзя же бурение останавливать. Ты что — не понимаешь? Останавливать бурение нельзя...
— Понимаю, — уныло говорит Вовка.
— Пока руки держат лом, Владимир, — напыщенно произнес Калязин, — пока бьется сердце...
— Какой там лом! У меня руки спичку не удержат...
Гриша раздобыл кусок странного мяса. Возможно, это мясо мамонта, но нам не до подробностей. Мы бросаем его в ведро с водой и принимаемся варить, но тут появляется Варфоломеич с охотничьими трофеями, и через два часа мы пируем.
— Панова сейчас принесет, — говорит Варфоломеич, вгрызаясь в утиное крыло.
— Соскучился?
— Не без того.
— Опять едите?
Легок на помине. Конечно, это Панов бурчит, переступая порог; всегда он скажет что-нибудь приятное.
— Если бы вы так работали, как едите...
— Если бы мы работали, как едим, — резонно замечает Вовка, — забой был бы не тысячу метров, а сто.
— Гляди-ка, — удивляется Панов. — Шустрый паренек.
— Разве Владимир не прав? — спрашивает Калязин. — Не прав разве?
— Будет вам. Я же понимаю. У меня у самого куска хлеба нет.
— Садись с нами.
— Спасибо. Эх, под такую лыточку да еще бы стопочку, да-а... Чего приуныли, ударнички? Через неделю на отгулы летите, будете цыплятами табака хрустеть да виноградными косточками плеваться. Точно вам говорю! Ну, через десять дней — максимум.
— Михалыч, — говорит Гриша. — А на базу ты сообщил?
— А то. Каждый день и на дню пятнадцать раз. Дохлое дело. Там ведь что? Погоды нет — раз. А вездеход вышел — так он от реки назад вернулся. Лед его не держит, а чтобы вплавь — он не может. Силенок не хватает лед разбить.
— И что же, — спрашивает Вовка, — так и будем ждать, пока река до дна промерзнет?
— Почему? Придумают что-нибудь. Или погода установится.
— Это оно конечно, — ехидно говорит Вовка. — Погода когда-нибудь установится...
— Опять ты? Вот я смотрю на тебя, Макаров, и думаю: ведь ты для экспедиции еще ничего не сделал — а уже чего-то требуешь, чем-то не доволен! Скромнее надо себя вести.
— Ты что, Михалыч, совсем уже, да? — Варфоломеич выразительно крутит пальцем у виска. — Чего он такого требует? Чего?
— Ну, вообще... Я вам что скажу. Вот когда я в Крыму работал, так я по буровой бегал все восемь часов!
— Там же вроде тепло, — добродушно говорит Варфоломеич. — Чего бегать-то?
— А потому что работал! Да! Работал! И до работы было десять километров — так я бежал! И с работы десять — тоже бежал!
— Тебе надо было в марафонцы записаться, Михалыч, — говорит Гриша. — Вот бы и бегал в свое удовольствие...
— И этот! Ну, народ! Я тебе так скажу, Подосинин. Вообще-то ты работать можешь. Когда хочешь. Но редко хочешь! Мы для чего сюда приехали? Работать! А не диспуты разводить — зачем да почему...
— Это ты уже говорил.
— Да! Говорил! И еще скажу. Вот у нас как было? Сказано — делай. И все. И никаких.
— Но зачем же делать, чтобы потом переделывать?
— Зачем, Подосинин? А затем, что надо. Вот так. — Панов замолкает на мгновение и продолжает неожиданным, странным, искренним тоном, и лицо у него становится таким же, как в тот миг, когда он услышал на магнитной ленте голос ребенка: — Ну, что я могу? «Горка» нажимает. На «горку» тоже нажимают. А ведь я им не пацан. Я, сколько себя помню, работаю. Это вон Вовка — сегодня нефтеразведчик, а завтра пойдет в институт какую-нибудь биологию изучать, а послезавтра с портфелем будет на службу ходить: от девяти до шести. Я — нет. Я всегда хотел работать в бурении и всегда работал в бурении. Не везло мне — это да. Все время рядом какой-нибудь шустрый и ловкий оказывался. Я долблю-долблю, а он — раз! — и уже на гребне.
— Ладно, Михалыч, — примирительно говорит Гриша. — Скоро до керна дойдем. А там...
— Вот ведь как, мужики. Тридцать восемь мне... — Панов встает и, уже уходя, говорит: — Если завтра с утра погоды не будет, попробую на вездеходе прорваться. Найдем где-нибудь брод, найдем. Будут продукты.

 

От уток остались одни воспоминания, но достаточно стойкие, и их не может перебить запах солярки в наших кружках, из которых мы некогда пили чай. Нет, мы не перешли на жидкое топливо — кстати, солярки тоже осталось немного, — просто вода, что мы пьем, сильно припахивает нефтью, найти которую мы не можем. Но воспоминания воспоминаниями, а погоды нет, и Панов уехал на вездеходе, пытаясь прорваться на «горку». Шансов, что это удастся ему, немного.
После вахты валяемся на полках, разговариваем вяло, каким-то полушепотом, экономя силы. Тема собеседования постепенно сужается до проблем бытового каннибализма. Вовка принимает посильное участие в дискуссии, а Калязин делает вид, что с увлечением читает старую затрепанную газету.
Внезапно за стеной раздается грохот, словно разом разбили сотню витрин, рев, топот и крик, в котором перемешались технологические и кулинарные термины. Впрочем, в минуты возбуждения эти термины обозначаются одинаковыми словами.
— Панов вернулся! — кричит Калязин и с рычанием выпрастывается из спальника.
Мы мчимся по скользким, припорошенным снегом тротуарам, впереди бежит Вовка, высоко задирая голые ноги: он в ватнике, трусах и тапочках.
— Я всего буду брать по две банки, — деловито говорит Калязин.
— Чего — всего?
— А всего, что тут есть.
Берем восемь банок тушенки, восемь банок сосисочного фарша, восемь банок сгущенного молока, восемь пачек вьетнамского чая — всего, что было по два комплекта на каждого из четверых. Мы долго разглядываем эту пирамиду, обилие еды зачаровывает нас, и мы пытаемся есть фарш, намазывая его сгущенкой.
— А Панов? — вдруг вспоминает Гриша. — Надо же к нему зайти. Все-таки молодец: сказал — сделал.
Мы вбегаем в балок мастера. У рации сидит паренек с лихими усами.
— Ну, что? — говорит он. — Не удалось Артему устроить брата в депо?
— Снова к нам, Володя?
— Поставили сменным мастером, — отвечает Шиков.
— Растешь!
— Ну так!
— А Панов?
— Панов? Он же на отгулы намылился. Сейчас как раз к Тюмени подлетает.
Назад: ГЛАВА ШЕСТАЯ. ДРУГАЯ ЖИЗНЬ
Дальше: ГЛАВА ВОСЬМАЯ. СЕГОДНЯ И ЕЖЕДНЕВНО