ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. ДЕЛА
Сигналом это послужило, что ли?..
Пришел в движение трубовоз, бульдозер деловито звякнул ножом о наледь, копер с грохотом долбанул по свае — музыканты, играйте туш! — Ладошкин даже остановился на бегу, оглянулся растерянно: нет, не привиделось, не послышалось.
Еще мгновение назад казалось, что жизнь на краю площадки, освобожденной трелевочниками от окоченевших хлыстов, ибо деревьями эти обезображенные стволы уже давно быть перестали, навсегда замерла, затаилась, застыла, скованная морозами, стреноженная снегами; заиндевелая техника сливалась с припорошенным убогим пейзажем, несколько рядов вбитых в холодную землю свай да балки-вагончики, кособоко притулившиеся поодаль, единства этой бесприютной картины не нарушали; вот только разукрашенный «уазик», так и не заглушивший двигателя, нетерпеливо подрагивал кургузым телом и, пожалуй, выпадал из ансамбля, но он и держался в стороне, не покидая наезженной дорога.
Но тут из-за кромки недальнего леса вывалился бело-голубой вертолет, опустил застекленный нос, словно примериваясь, и уверенно пошел на посадку.
И мертвая картинка, забранная в неровную раму беспорядочно сваленных по периметру раскорчеванных пней, внезапно ожила.
— Ого, — удивленно пробормотал Ладошкин. — Не припомню я, чтоб на эту площадку вертолеты залетали...
И заспешил к балку начальника строительного участка.
«Эта площадка» — один из объектов обустройства Талинского месторождения. По оперативным сводкам строителей он проходил как практически готовый к сдаче. Так, ма-а-аленькие недоделки, но в целом... Объект, между прочим, из ключевых — КСП, кустовой сборный пункт. Ну, а Ладошкин, Виктор Николаевич Ладошкин, заместитель начальника НГДУ по капитальному строительству, ключевая фигура в этом сюжете — он заказчик. Пояснение, думаю, нелишне, так как давно известно, что по устройству органов зрения заказчика и исполнителя работ можно смело относить к представителям принципиально различных разрядов живой природы.
На Талинку вдвоем с Ладошкиным мы отправились поутру. Только для начала мы завернули на 125-й куст: Макарцев уже четверо суток торчал там безвылазно.
Так мы и сделали.
Макарцев сидел у рации взъерошенный, злой, однако мне сообщил уверенно и спокойно:
— Если через два часа привезут УБТ — сразу забуримся.
Я недоверчиво улыбнулся. За эти четыре дня уже сколько раз слышал и по рации, и в натуре: если завезут турбину — забуримся... если завезут инструмент... химреагенты... пятое... десятое... Вот теперь они УБТ ждут — утяжеленные бурильные трубы. В компоновке бурового инструмента они идут сразу за турбобуром, обеспечивая устойчивую проводку скважины.
— Как водовод? — поинтересовался я.
— Да как в кино — тэчэ помалэньку... Ладно, передай Геле — вечером обязательно буду.
— Ты бы еще уточнил — когда вечером: сегодня, завтра, через неделю...
Макарцев не ответил.
Четыре дня назад, как и собирались, мы приехала на Талинку вместе. Однако дальше 125-го куста так и не двинулись.
Буровая простаивала второй месяц: на кусте не было воды. Я и раньше знал, что Талинка лишена капитальных водоводов и в нулевой цикл строительства нефтяной скважины неизбежно входит бурение водяных колодцев. С ними дело обстояло неладно — геологические особенности структур и тут в стороне не остались.
Еще летом, в Ханты-Мансийске, мой друг. Странствующий Кандидат, уже многие годы оттягивающий защиту докторской диссертации и без устали «добирающий материал» то в безводных пустынях Монголии, то среди бесчисленных озер, рек и речушек пармы и тайболы печорского водораздела, а последние несколько лет скитающийся в гиблых пространствах между Хантами и Сосьвой, Ураем и Березово, пытался объяснить мне некоторые из наиболее распространенных здесь трудностей геологического порядка: лишне говорить, что ученого друга все эти несуразные дыры в сейсмических прогнозах и раздражающие производственников несоответствия приводили в профессиональное восхищение. «Слышал ли ты, Конюша (этимология странного прозвища-присказки терялась где-то в голубых туманах давно промелькнувшей юности моего друга, — знаю только, что так называет он решительно всех, без исключения), слышал ли ты, Конюша, когда-нибудь о некомпетентных пластах?» Ничего подобного я никогда не слыхал. «Но это же так просто, Коник», — огорченно сказал мой ученый друг. И, стремительно меняя на столе длинные полосы миллиметровой бумаги, на которые была нанесена геологическая съемка различных районов обширного региона между Обью и Уралом (и Нягани в том числе), стал горячо толковать что-то об агрессивности здешних глин, о затаенной энергии тектонических сдвигов и о тех поистине удивительных загадках, которыми полны недра Приуралья. Речь шла, по-видимому, о совершенном с точки зрения геологической логики безобразии, складывавшемся на протяжении миллионолетий, — мы привыкли столь вольно и легко обращаться со словом «эпохальный», что временную пространственность понятия «геологическая эпоха» затруднительно, а порою и невозможно охватить нашим сиюминутным разумом. Друг поднимался по сводам турнейского яруса с видимым удовольствием, словно шел по широким лестницам театрального подъезда, предвкушая давно ожидаемую и желанную встречу; оглушающая воображение спрессованность девонских отложений беспокоила его не больше, чем бестолково орущая очередь в магазине за бывшими колониальными товарами; с некоторым неодобрением он отнесся лишь к гигантским ракам верхнего силура, расцвет и медленная агония которых наступили, по его мнению, слишком рано — задолго до появления первой на земле кварты пива, — около четырехсот миллионов лет тому назад. Мимолетный экскурс в геохронологию закончился несколько неожиданной тирадой по адресу все тех же злосчастных глин; к привычной восторженности интонации вдруг примешалась необъяснимая печаль... «Игорь, — взмолился я, пытаясь остановить неудержимый поток информации, — я не понима...» «Что ты, Коник, тут нет ничего сложного. Ты уясни себе раз и навсегда, что взаимосвязано абсолютно все, вне зависимости от времени действия, места действия и методов действия. Понимаешь? «Ха’акте’ы любых пе'е-мен, — безбожно картавя, торжественно произнес он, — выводятся не из внешнего, наблюдаемого, а из сущего, изучаемого. Ты согласен со мной?» «Согласен», — быстро ответил я. Я задыхался под этим водопадом, но у меня не было ни сил, ни, главным образом, желания попытаться отступить к тихой закраине реки, где воды плавно кружились, не покидая пределов уютного залива. «А я что сказал, Конюша!» — воскликнул Странствующий Кандидат. И принялся вновь раскатывать плотные рулоны миллиметровой бумаги. Насколько я понял своего ученого друга, поведение глин в какой-то мере определялось даже миллионолетним противоборством таких стихий, как река Обь и Уральские горы, глины выпучивались в лежащие выше песчаники, совершая свои вылазки беспорядочно и нахально, обосновывались меж чуждыми пластами тонкими, беспокойными, стремящимися к постоянному движению вверх пропластками, и в чередовании их не было традиционной или хотя бы привычной последовательности. «Вот такие пласты, Конюша, я и называю некомпетентными...»
По всей вероятности, это обстоятельство имеет значение не только для поиска водяных горизонтов, но и для исследования коллекторных свойств пластов, подумал я и вспомнил, с каким упоением Сергей Сергеевич Николаев, заместитель генерального директора объединения по геологии, рассказывал о геологических капризах структур Талинки и Ем-Еги — словно о милых шалостях непослушных, но любимых и, безусловно, талантливых детей. Конечно, для настоящего ученого заманчивым было обширное поле научного поиска, хватало загадок, ребусов, тайн.
Но то была область высокой поэзии — деловая проза развивалась по своим законам.
Геофизические испытания водяных пластов на 125-м кусте были проведены столь безмятежно, что извлечь из колодца воду не удавалось, несмотря на все старания буровой бригады: то насосы захлебывались от бессилия, то песчаная пробка перегородила скважину, то новые осложнения возникали — их происхождение и характер удавалось установить довольно легко, однако от понимания причин никому лучше не становилось.
Решили тогда проложить временный водовод к ближайшей речушке, но то был, скорее, акт отчаяния: речушка мелкая, при сильных морозах, тут и гадать нечего, непременно промерзнет до дна, да и сам водовод, хотя изматывающая тягомотина с его прокладкой позволила местным острякам окрестить самодельное сооружение «нашей маленькой стройкой века», являл собою жалкое зрелище: трудно было предположить, что тоненькая труба, упрятанная в хлипкий короб и слегка присыпанная опилками, выдюжит, когда термометр начнет зашкаливать хотя бы за тридцать...
Реакция Макарцева на все эти новости была обыденной — не благостной, разумеется, однако вполне рабочей: поворчал на бурового мастера, попенял технологу, но то была как бы ритуальная прелюдия. После они сели кружком и стали мороковать, что же делать дальше. С вариантами, правда, было у них не густо. Что ж, можно попытаться утеплить водовод дополнительной шубой из опилок да попробовать разбурить песчаную пробку. Еще технолог предложил провести повторные геофизические испытания, чтобы поточнее отбить водяные пласты.
— Прямо в стволе проведем, — сказал он, шмыгая носом. — Благо кондуктор спущен.
— Самодеятельность, — поморщился Макарцев. — Хотя в наших условиях не лишена смысла. Молодец, Пулечкин, — сказал он технологу. — Голова у тебя на плечах есть. Только это... тут результата не скоро дождешься. Поэтому давайте договоримся так: с геофизиками работаем — возьми на себя, Пулечкин, — а нам надо тоже шевелиться.
И, посадив бурового мастера на рацию, чтобы тот выклянчил у базы несколько «татр» с опилками, Макарцев помчался по другим кустам, разыскивая долото нужного диаметра — для разбуривания песчаной пробки.
За этим занятием я и оставил его в тот вечер на Талинке, а сам вернулся в Нягань. Потом несколько дней, по обыкновению приходя в УБР на ежевечерние селекторные совещания, слышал по рации, как складывались дела на 125-м: водовод удалось кое-как утеплить, но тут похолодало, и работы опять застопорились; покумекав, однако, они наладили обогрев водной линии паром, но и эта затея оказалась не ахти как надежна — котельная барахлила, и дело дошло до того, что на водовод пришлось пустить всю энергию, перекрыв вагон-городок; на жилые балки тепла не хватало...
Как бы то ни было, а вода текла или, быть может, струилась, и Макарцев решил возобновить бурение. Тут, естественно, выяснилось: того нет, а этого не хватает, — поворот сюжета настолько заурядный, что хочется немедленно вычеркнуть эти строчки, вписав на их место что-нибудь захватывающее дух про коварство северной природы. Увы, к сложностям геологических структур и даже к нерадивости геофизиков внезапно открывшиеся обстоятельства не имели решительно никакого отношения; Макарцев терпеливо объяснил бурмастеру все, что он о нем думает, затем маленько отвел душу в радио-перебранке с диспетчером. Можно было бы, наверное, отдав все необходимые распоряжения диспетчеру и бурмастеру, заняться другими делами, но Макарцева словно заклинило: решил, как он выразился, «сначала тут все раскрутить до конца», а потом...
Когда и что будет потом, он и сам, по-моему, уже представлял смутно.
— Да они сказали, — мотнув головой в сторону рации, упрямо проговорил Макарцев, — что готова у них УБТ. Как только трубовоз погрузят — привезут. Езды-то тут час... Так что — до вечера, Яклич.
— До встречи в эфире.
— Ладно тебе...
— Поедем, что ли, — нетерпеливо сказал Ладошкин. А когда 125-й куст остался позади, спросил: — Что тут у них стряслось?
Я рассказал.
— Да-а... — протянул Ладошкин. — Между прочим, в той речушке, куда они свой паршивый водоводишко пробросили, самая вкусная вода во всей округе. Я везде облазил, знаю...
— Насколько я понимаю, у них просто другого выхода не было.
— Поехали на КСП, — сказал Ладошкин. — Его в этом месяце вводить должны. Во всяком случае, обещали. Поглядим, чего они там наворочали...
В конторке начальника строительного участка, узеньком пенале, было тесно. Двое стояли, понурившись, как школьники, не выучившие урок (розовощекий крепыш, оказавшийся начальником участка Симоновым, и крупный мужик в очках, в котором, приглядевшись, я узнал начальника треста «Приуралнефтегазстроя» Пичугина — он выступал на том памятном весеннем заседании райисполкома по жилью); третий, худощавый, гладковыбритый мужчина средних лет, демонстративно легко и протокольно одетый, сидел, небрежно развалившись, на стуле и сердито выговаривал:
— Что же это у вас такое? Пусковой объект, а на объекте тишь да благодать. Техники кот наплакал: один сваебой, один бульдозер да пара КрАЗов. На что вы рассчитываете с такой техникой? Курятник построить? Или сортир на четыре очка? Не-ет, вы соберите здесь мощный кулак: два сваебоя, трубовоз, два мощных бульдозера, один поменьше, да десяток КрАЗов. Это будет кулак?
— Кулак, Николай Иванович, кулак, — дружно подтвердили «школьники».
— Это Наконечный, главный инженер главка, — шепнул мне Ладошкин.
— Из «Главтюменьнефтегазстроя»?
— Ну.
— То-то, — покровительственно сказал Николай Иванович. — Так и делайте. А потом все силы бросите на другой объект. Какой — вам виднее.
— Да сюда как раз замначальника НГДУ по капстроительству подъехал, Ладошкин, — сказал Пичугин.
— Вот и хорошо. С ним и согласуйте.
— Я так и думаю, — сказал Ладошкин. — Вы на ДНС-два собирались сваебой гнать...
— Планировали, — сказал Пичугин.
— Да там еще и площадка-то не готова.
Мимо площадки ДНС-2 — дожимной насосной станами мы проскочили по дороге. Среди срубленных елей, усеявших обширное пространство, лениво топтался одинокий трелевочник, и четверо промерзших мужиков цепляли к нему хлысты. Конца этим занятиям не было видно, а еще предстояло, после расчистки, уложить основание, сделать отсыпку, подготовить плиты — да много еще чего здесь предстояло.
— Площадка не готова, — согласился Пичугин.
— Так что первым кварталом вы нам ДНС не сдадите.
— Не сдадим.
— А вторым — может быть...
— Обязательно сдадим! — сказали Пичугин и Симонов.
— Так что надо сюда, на КСП, направить два сваебоя и остальную сопутствующую технику. Здесь придется свай семьсот бить — двумя сваебоями и приданными средствами вы за пару месяцев управитесь.
— И я так считаю, — сказал Николай Иванович. — А потом все силы бросите на ДНС. Чего ж вы растопыренными пальцами тычете? Кулаком надо бить, кулаком! Ладно. Теперь пошли по площадке потопчемся. Покажите, где у вас будут стоять резервуары.
Пришли. Потоптались под морозным ветром. И тут Ладошкин показал, что он действительно заказчик, а не просто так, свежим хвойным воздухом подышать приехал. Пока высокая комиссия обозревала величественную панораму тайги, окружавшей площадку, стараясь не особенно вглядываться в явные огрехи планировки, Ладошкин наклонился, вытащил из-под ног Симонова комок мерзлой земли и грозно спросил:
— Эт-то что такое?
— Отсыпка, — сказал Симонов.
— Песок?
— П-песок, — неуверенно сказал Симонов.
— Нет, это глина, — возразил Ладошкин. — Причем сильно увлажненная глина. Потому она сразу же промерзает.
— Глина, — авторитетно подтвердил Николай Иванович.
— Вы что, — сказал Ладошкин, бледнея, — хотите мне резервуары утопить?!
— Да случайно вышло... — оправдывался Симонов. — Это последняя машина такая... Видимо, откуда-то сбоку экскаватор зацепил и сыпанул...
— Нет, тут не одна машина, — настаивал Ладошкин. — И вообще: самосвалы должны вести отсыпку круглосуточно. А у вас как выходит?
— И у нас круглосуточно, — твердо сказал Симонов.
Ладошкин возмущенно всплеснул руками, а я, поглядев на заснеженную дорогу, где не было видно никаких следов, кроме наших, сказал негромко:
— Одна машина в сутки — это и есть круглосуточно.
Ладошкин засмеялся, Симонов и Пичугин поглядели укоризненно; Пичугин собрался было даже что-то сказать, но не успел.
— Вот что, — властно заявил Николай Иванович. — Это дерьмо срыть бульдозером и выбросить к чертовой матери. Сделать отсыпку настоящим песком.
— Сделаем, Николай Иванович! — с готовностью поддержал Пичугин.
— Да это песок... Только сверху глины попало, — упрямо тянул Симонов, но его уже никто не слушал.
А Ладошкин сказал мне:
— Конечно, надо бы на каждый объект направить наших людей, чтобы следили за качеством работы. Но как это сделаешь, если объектов десятки, расстояния вы представляете, а сотрудников у нас всего четверо?..
— В общем, так, — заключил Николай Иванович. — Давайте действовать. Хватит раскачиваться. Сейчас у вас возможности есть. Шутка ли — в одном тресте девять «катерпиллеров»! У меня, помню, в семьдесят четвертом, в Вартовске, на три треста был только один. Так за ним трейлер был закреплен. И этот один-единственный «катер» по нескольку раз в день с объекта на объект перевозили... — Взглянув на часы, Наконечный спросил у Пичуги на: — Надо бы еще на Ем-Егу попасть. Как ты думаешь, Григорий Михайлович, прорвемся?
— Прорвемся! — уверенно ответил Пичугин.
А мы с Ладошкиным поехали горбатой дорогой вдоль трассы водовода. Траншея, кое-где залитая водой и промерзшая, в иных местах была присыпана снегом. Сваренные плети труб лежали вдоль траншеи. Ладошкин поглядывал на них и озабоченно бормотал:
— Укладывать надо, укладывать. Укладывать и зарывать... А то сорвется метель, завьюжит все, придется чистить, значит, новый расход...
Еще он говорил:
— Конечно, кулак — это хорошо. Только они Николаю Ивановичу с легкостью обещают, а уедет Наконечный — про все позабудут, кроме «трубы». «Катера», между прочим, под «трубу»-то и дали... «Труба» — она сегодня нужна. А наша нефть — только завтра... Хотя нет — и сегодня тоже. Но как ее брать, если водовод еще наполовину не готов, водозабор лишь в проекте существует, а под ЛЭП только изыскания ведутся... И все же теперь хотя бы шевелиться начали. При новом генеральном директоре. Прежде ничто никого не колыхало...
Красноватый диск солнца, на миг появившийся в просвете между деревьями, уже наполовину врос в снег.
— Еще и трех часов нету, — озабоченно сказал Ладошкин. — Солнце свое уже отработало. А мы... — Он вздохнул. — Если ошибки заложены в стадии организации, в процессе планирования или управления, то мы, хоть круглосуточно работай, дела не поправим. Нам говорят: а-а, вы в девять вечера уже с работы ушли! могли бы и в двенадцать, а вы — в девять! плохие вы патриоты... Ладно, будем хорошими патриотами. Станем уходить в полночь, а возвращаться на работу в три пополуночи. Так что же от этого? Новый трубоукладчик на трассе водовода появится? Новый дом вырастет, хотя под него ни панелей, ни тепла, ни света? Или детсадик?..
Был он уже не молод, слегка лысоват, говорил просто, но всегда дельно и весомо. В праздной толпе такие люди бывают неразличимы. Но, по правде говоря, им и в голову не придет затесаться в праздную толпу, времени на это у них никогда не бывает. Со своим талмудиком, где на разграфленных от руки страницах плотно выстроились цифры, показывающие степень готовности каждого объекта, невзрачный, в затасканной рабочей одежонке, Ладошкин мало походил на кого-нибудь из тех, кто, по непроверенным сведениям, держал на плечах небесный свод. И все же, отойди он в сторонку, я не поручусь, что мир останется в равновесии.
Уже совсем стемнело, когда мы с Ладошкиным вернулись в поселок: в его кабинетике сидели, дожидаясь хозяина, четверо проектировщиков из Перми, прибывшие по указанию министра, чтобы помочь в изыскании, прокладке и ремонте лежневых дорог; Ладошкин сходу включился в оживленный разговор:
— На какую сумму планируются работы?
— Три миллиона.
— Пятнадцать километров, — то ли спросил, то ли сказал Ладошкин. — Не густо. Ну да ладно. И на том спасибо.
— Почему пятнадцать? — удивился главный из пермяков. — Десять...
— Откуда?! — в свою очередь изумился Ладошкин. — Дорога в щебеночном варианте?
— Щебенка.
— Тогда считайте. Урал здесь рядом, щебень стоит четыре рубля за тонну. А в Перми сколько?
— Семь.
— Вот так. А в Ленинграде... — Ладошкин неожиданно зажмурился, будто что-то очень приятное припоминая, — в Ленинграде семнадцать... Здесь, повторяю, четыре. Так что под три миллиона — пятнадцать километров, и никак не меньше.
Родом Ладошкин из Ленинграда, на Севере десять лет, про ту свою жизнь вспоминает не часто, да и воспоминания эти, как я заметил еще по дорожным репликам, носят профессиональный, инженерный характер. Вот так однажды ехали мы с главным инженером строительства Рогунской ГЭС по горной дороге, и он, рассказывая о поездке на Памир, говорил не о диких красотах, не о захватывающей дух высоте или непостижимом величии гор, а не уставал повторять, каков расход воды в Пяндже и какие замечательные створы на Вахте...
Я посидел немного, собираясь с силами; Ладошкин, слегка раскрасневшийся, словно совершил легкий послеобеденный моцион по сосновому бору, яростно теребил пермяков, то доставая их вопросами, то разочарованно вздыхая, услышав ответы; пермяки дожидались хозяина кабинета явно из вежливости, полагая, что сейчас они определятся с ночлегом (словечко это они уже усвоили), ну, а поутру, со свежей, ясной головой, можно и за дела приниматься; не думаю, чтоб Ладошкин отпустил гостей раньше полуночи — вот он и чай умолил спроворить, и какие-то дополнительные сведения запросил у сотрудниц, — завертелось колесо, завертелось!.. Я потихоньку поднялся и отправился в диспетчерскую УБР.
Селекторное совещание было в разгаре, вокруг рации густо толпился ответственный народ — руководители различных служб и участков, дежурный начальник смены Миша Казаков ютился на подоконнике — его и тут уплотнили, посреди крохотной комнатенки барственно расположился некто в кожаном пальто с зябко поднятым воротником, а в эфире властвовал Иголкин, с иронией допытываясь у кого-то:
— Ты мне, неучу, объясни, зачем тебе пластмассовый фильтр, а не резиновый, если параметры у них одинаковые?
Другой, незнакомый голос вещал тревожно:
— Дошли до забоя две тысячи четыреста шестьдесят метров. Резко упало давление...
Иголкин тут же на него переключился:
— Вес не потерял?
— Нет, не потерял. Тащим турбобур, тащим... Мне кажется, где-то в инструменте пробило. Сейчас поднимем — посмотрим...
— Глядите.
Теперь и Макарцев возник в эфире:
— Сто четвертый, сто четвертый, побудь на связи, побудь на связи. Я к тебе со сто двадцать пятого куста выйду.
— Понял-понял.
— Макарцев, ты живой там еще? — спросил Иголкин. — Ладно, раз слышу, значит, живой... Все на сто двадцать пятом кукуешь? А я на сто втором...
Человек в кожаном пальто капризным тоном сказал Казакову:
— Вызови сто двадцать пятый. Что там у них с водой?
— Сто двадцать пятый, сто двадцать пятый!
Шуршание звуковой дорожки, скрип тележной оси, треск ветвей падающего дерева, гул далекого грома, завывание ветра, чуть слышный, плавающий голос бурового мастера:
— На связи сто двадцать пятый.
— Опять рация забарахлила, — чертыхнулся Казаков. — Только что прохождение было нормальное... — И спросил в микрофон: — Сто двадцать пятый, тут Плетеницкий интересуется, как у вас с водой, как у вас с водой...
— Набираем. За два часа тонны три накапало.
— Как они набирают? — дернулся к рации человек в кожаном пальто. — Как?
Казаков посмотрел на него удивленно, но вопрос в эфир продублировал.
— Обыкновенно, — ответил бурмастер со 125-го. Даже сквозь помехи эфира слышалось в его голосе откровенное ехидство. — Лежит на земле водовод. Раз. На одном конце насос — он качает. Два. С другого конца вода в емкость сливается. Это три...
— Понял-понял, — сказал Казаков, с усмешкой поглядывая на человека в кожаном пальто. — Ты очень доходчиво объяснил.
— А к чему это Плетеницкому? — поинтересовался 125-й. — В баню он к нам собрался? Или чай пить?
— Ладно, до связи, до связи...
— То есть как это до связи! — возмутился 125-й. — А что там с УБТ? Отправили?
— Готовим тебе УБТ, готовим...
По враз поскучневшим лицам публики, сгрудившейся вокруг рации, догадываюсь, что слово «готовим» временной законченности не имеет. Только человек в кожаном пальто, неожиданно вскочив со стула, зафистулил недовольно:
— Что за вопрос! Счас сделаем! Команду я уже дал!
Казаков покосился на него и повторил:
— Готовим УБТ. Ночью постараемся завезти. Если трубовоз найдем.
— Найдем! — уверенно воскликнул человек в кожаном пальто.
— A-а... Понял-понял.
И 125-й отключился. Зато другой куст вылез в эфир и спросил с подчеркнутой вежливостью:
— Скажите, пожалуйста, как обстоят дела с поясами безопасности для верховых?
— Как-как, — растерянно прошептал Казаков куда-то в сторону. — Пока какой-нибудь бедолага с полатей не грохнется, никто и чесаться не станет... — Но в микрофон сказал: — Решаем этот вопрос, решаем...
— Макарцев, — позвал Иголкин. — Ты еще на связи?
— Слушаю, Николай Николаевич.
— Про воду я понял. Лекция была отменная. А что у тебя к сто четвертому было? К сто четвертому?
— Думал, УБТ разжиться у них. Но раз ночью завезут...
— А ты б попытался. У тебя транспорт есть?
— Нет. А у тебя?
— Тоже нету...
— Теперь заявки на завтра, — сказал Казаков. — По порядку...
Но ему и договорить не дали:
— Шпиндель!
— КМЦ!
— Солярка!
— Турбобур!
— Электролампочки!
— Шланг!
— Шпиндель!
— Продукты!
— Солярка!
— КМЦ!..
Какие-то еще слова силились пробиться в эфир, мучительно превозмогая чужие голоса, простуженные и сорванные, помехи, шуршание, скрип, треск, гул, завывание — и все же звучали, далеко разносясь окрест: «Как ты? Что с тобой? Что у тебя? Как ты?..»
Но это всего лишь казалось.
— Шпиндель!
— Турбобур!
— КМЦ!..
Когда я подъехал к дому на попутном «Урале», в окне второго этажа макарцевского коттеджа колыхнулась занавеска, мелькнула полоска приглушенного света, и, словно в ответ, точно так же вздрогнула занавеска в доме напротив.
— Виктор не приедет сегодня, — сказал я Геле.
— Да я поняла уже. Просто мы с Женей Иголкиной на звук каждой машины выглядываем. Выглянем, помашем друг другу рукой — и опять ждем...
Домов в том лесу, где когда-то весной приютил нас с Макарцевым и Сорокиным безотказный Миша Казаков, поприбавилось. Уже и некий замысел стал просматриваться. Лишь явным архитектурным излишеством выглядели четыре маленькие котельные, составленные рядком посреди одного из дворов. К тому же, как говорилось в знаменитом романе, воздуха они не озонировали.
Сайтов глянул на них, поморщился и сказал:
— Первую очередь капитальной котельной только-только собираемся пустить. Пока выкручиваемся, как можем...
Перед тем как приехать сюда, Сайтов (он, как и Ладошкин, был заместителем начальника НГДУ по капстроительству, только отвечал за жилье) показал мне генеральный план города. Выходило, что сейчас мы стояли в центре будущей Нягани, и где-то слева, за лесопарком, должен был раскинуться больничный комплекс, справа — культурно-торговый центр столь универсального назначения, что даже Сайтов запутался, перечисляя все предполагаемые службы покамест не существующего здания. На план-схеме, для которой цветной туши не пожалели, городок выглядел довольно весело. Правда, панельные пятиэтажки, особенно устаревших серий (но именно их старается продвинуть на Север неведомая сила), не блещут красотой. К счастью, в мире все относительно: когда видишь, как эти серые, безликие и все-таки живые, дающие приют и тепло дома по-хозяйски утверждаются на болоте, редкое сердце не дрогнет.
— А половину города, — грустно заметил Сайтов, — у нас в дереве запланировали. Зачем? Служат деревяшки в четыре раза меньше, чем панельные, квадрат в них на червонец дороже, коммуникации удлиняются. Да и вид у них...
Кто это, кстати, придумал, будто дерево — самый податливый строительный материал, в котором можно воплотить самые смелые архитектурные замыслы? Когда этот материал попадает в руки строителей наших северных городов, он становится упрям, капризен и своенравен, не желая признавать никакой иной формы воплощения, кроме милой сердцу здешних Корбюзье формы барака. Для массовой застройки деревянных кварталов существует всего несколько типов домов, в равной мере редкостных по своему уродству.
— Я хотел побыстрее, — сказал Сайтов, — закончить микрорайон в полном комплексе. Вон там еще девятиэтажки встанут. Хорошая серия, сам выбирал. Здесь современная гостиница... Если б удалось это в натуре, как на бумаге, можно было б показать кое-кому, какой станет Нягань, если не экономить на спичках.
На Севере Сайтов недавно, прежде Нижнекамск строил, не самый плохой город в стране, так что в градостроительстве Ильфат Саитович толк знает. И в желании ему не откажешь... Мне понятно стремление Сайтова показать «товар лицом» — перенести разноцветные кубики и башенки с план-схемы в притихший по-зимнему лес, отогреть, обжить эту землю. Хватит ли сил, терпения, последовательности? В горящих глазах Сайтова застыло решительное упрямство. Я не знал, сколько ему лет, однако был убежден, что выглядит он моложе, чем есть на самом деле.
— И все же теперь, — улыбнулся Сайтов потаенным своим мыслям, — пойдет у нас дело. Верю в это, ой как верю, Юрий Яковлевич! Разве вы не чувствуете перемен? Новый генеральный директор знаете с чего начал? По всем рабочим общежитиям прошел. Прекрасно он понимает, что от того, как живут люди, зависит и то, как они работают. Верно?
Не скрою, это сообщение я воспринял скептически. Ну, прошел. Ну, поглядел. И что же? Эффектно смотрится, конечно, особенно на фоне недавнего происшествия, когда один из местных руководителей, теперь уже бывший, из рабочего общежития стол для настольного тенниса упер, потому как рядом с парником, в личном огородике, этот стол хорошо гляделся. Однако не стал бы я восторженно расценивать визит нового генерального директора в рабочее общежитие. Нормальный поступок. Человеческий. Не более.
И я спросил:
— А дальше-то что? На деле, а не на словах?
— Генерал потребовал, чтоб мы немедленно изучили опыт работы отдела капитального строительства «Мамонтовнефти». Я послал туда двух сотрудников. Интересное дело! Там аппарат вчетверо больше, ну и, соответственно, ворочают они совсем иными объемами. Мы сдали отчет в объединение, генерал поглядел и сказал: «Готовьте документ! Вот так и надо действовать!» А что? Правильно! Он же себе для других дел руки развязывает, давая нам возможность всерьез жильем заняться.
— Он мог бы вообще себе рук не связывать...
— Как это? — удивился Сайтов.
— Ладно, вы усилите отдел капитального строительства в НГДУ, УБР тоже усилит строительные мощности, геологи усилят, лесники... Все равно станете вы в мелочовке вязнуть, стараться что-нибудь для себя отхватить, ту же котельную, к примеру, или водоводик самодельный — чтоб ни от кого не зависеть. Но в любой момент все ваши силы и силенки могут мобилизовать на то, что для НГДУ, или УБР, или геологической экспедиции важнее — на тот конкретный момент. Как говорил председатель райисполкома — Калайков, кажется? — на майском совещании по строительству города...
— Сейчас он первый секретарь райкома партии.
— Да? Крутой мужик... Кстати, вы на том совещании, помню, тоже выступали, и от Калайкова вам крепко досталось... «За пятнадцать тысяч квадратов вы ручаетесь? Нет, за девять... Видите, какая дистанция! Вы говорите пятнадцать, отвечать собираетесь за девять, а в плане двадцать один!..»
— Было дело... — поежился Сайтов.
— Тогда же Калайков сказал: «За нефть и трубу с вас министры спросят, а мы, Советская власть, будем спрашивать за жилье, за город Нягань».
— Помню-помню.
— К тому я веду, что не ОКСы в НГДУ да в УБР надо усиливать, а надведомственный строительный отдел создавать, подчиненный горисполкому. У поссовета прав, понятно, почти никаких, райисполком далеко — вот и получается, что каждый на себя одеяло тянет. А городская власть...
— Это еще когда будет!
— Да если не заниматься, никогда не будет. Вы про такой городок Ухта слышали, Ильфат Саитович?
— Слыхал, конечно. Это в Коми республике.
— Верно. И живет Ухта, как вы тоже, видимо, знаете, в основном от нефти и газа. Впрочем, других ведомств — лесных, геологических и так далее — тоже хватает: в общем, было в Ухте два десятка маленьких, ни к селу ни к городу, поселочков и поселков. Пока один человек — не один, естественно, но многое именно от него одного, от его напористости и целеустремленности зависело — взял да и поломал это дело.
— Кто же?
— Председатель горисполкома, Зерюнов Александр Иванович. Взял горисполком на себя обязанности ведомственных ОКСов, средства и силы объединил — разумеется, непросто все было, не сразу удалось, но сейчас Ухта — это город. Без дураков, город. Правда, Александр Иванович больше не председатель горисполкома...
— Сняли? — ахнул Сайтов.
— Да нет. Сейчас он зампред Совмина Коми республики по строительству.
— Однако зря вы, — с обидой произнес Сайтов, — думаете, что мы лишь для себя стараемся, для своего управления. Меня, хоть я и в НГДУ работаю, весь город интересует. Весь! Получит он соответствующий статус, когда получит и получит ли вообще — я об этом не думаю. Но город — понимаете, город! — построю. Непременно построю — слово Сайтова!
Спутать эту машину с какой-либо другой было решительно невозможно. Исключено. Она и на «уазик»-то совсем не была похожа, — скорее, напоминала «виллис», попавший в изрядную передрягу где-нибудь на Висле или Одере. И водитель был под стать — в лихо заломленном треухе из немыслимого меха, в телогрейке, из которой клочьями торчала вата, словно из бешмета Хаджи-Мурата, пробитого пулями государевых стрелков; он стоял перед капотом, глубокомысленно пиная скат и с любопытством наблюдая, как шлепаются на снег комья подтаявшей грязи.
— Валера! — окликнул я его. Шофер оглянулся. — Макарцева привез?
— Не-а, — протяжно ответил Валера. — Я на рацию заехал спросить, не надо ли чего, а Виктор Сергеевич сказал, что пока не надо. Может, вечером.
— А-а...
— Думаю ремонт маленький дать машине, раз возможность есть.
— А-а...
«Маленький ремонт» — именно то, что требовалось ископаемому, которое Валера называл машиной. Задние дверцы на ней крепились проволокой, запаска выкорчевана с мясом, тент болтался, как рукав, оторванный в драке. С ходовой частью тоже было не все ладно, но то были «скрытые возможности» заслуженного вездехода.
— Надолго ремонт затеял, Валера?
— He-а... А что?
— В Восточный микрорайон мне надо, — сказал я. — Школу поглядеть.
— Так это мы мигом сделаем! — воскликнул Валера. — Счас, только «дворники» отлажу. Что-то барахлят они, видите? — Он включил стеклоочиститель, и щетки «дворников», с жалобным воем дойдя до середины, остановились, мучительно содрогаясь, потом замерли совсем. — Счас я их сделаю...
Валера забрался на капот, принялся откручивать какую-то гайку, вдохновенно измываясь над въедливым мотивчиком: «Жись невозможно повернуть наза-а-ад...» Наконец он спрыгнул вниз, сунулся к приборному щитку, ткнул включатель, щетки пришли в движение, приподнялись над стеклом — и, со скрежетом описав головокружительный пируэт, плюхнулись на тент; вздрагивая, надрываясь, они принялись скрести по брезенту.
— Что-то это... не то... — растерянно сказал Валера.
— Если снег с крыши сгребать, то в самый раз, — пробовал я успокоить его.
— Счас я их!.. — решительно вскричал Валера и снова полез на капот. Что-то дзинькнуло, звякнуло, какая-то железка скользнула вниз, а за ней и «дворники» сползли. — Кронштейн обломился, — заметил Валера. — Проржавел, наверное... Ладно, поехали!
Что же тут долго-то разглядывать? Бараки, сараи, сарайчики; хорошо, зима на снег не поскупилась, и он прикрыл многое из того, что входит в ансамбль таких кварталов. Восточный микрорайон... улица Восточная в Корсакове... Нет, те дома были пониже, в один этаж, и чернело дерево сразу — топили углем, и снег был серый, с налетом угольной пыли. Вряд ли я задумывался тогда, что существуют, могут существовать иные дома и иные квартиры... Тому, правда, без малого сорок лет минуло. Но стоит ли брюзжать? Разве изменения не наглядны? Нет по дворам непременных «скворешен», и колонок нигде не видать, — значит, кое-какими удобствами разжились эти неказистые, сиротские дома. С перебоями, конечно, как говорила Ельнякова. Но ведь это временные трудности! Временные...
За полосой леса поднимался другой город. Сайтов мечтал сделать его образцом будущей застройки. Но этот квартал? Останется как мемориальный экспонат застройки прошедшей?
А школа выглядела привлекательно. Любовно вписали ее в теснину между дорогой и микрорайоном. Даже деревья постарались сохранить, компактно расположив блочные комплексы. Тесноватые классы, фрагменты только что отзвучавшей жизни, оставленные на досках островками полустертых фраз без конца и начала. Был перерыв между сменами. Но в школьном дворе гомонили дети — видно, дожидались автобуса, который развезет их по домам: школ в поселке всего две, а микрорайонов... Впрочем, об этом я уже говорил.
За окном мальчонка в ярко-синем стеганом комбинезоне чинно катил в санках с высокой спинкой укутанную до глаз в меха девчушку. Была эта благостная картинка столь неправдоподобна, что, оторопев на мгновение, я предположил: во дворе ведутся съемки заказного фильма из современной школьной жизни. Однако на повороте санки не удержались, скособочились, упали, девчушка, мгновенно вскочив на ноги, огрела возницу портфельчиком, тот сыпанул ей в лицо снег, и они, сцепившись, покатились клубком — и я облегченно перевел дух: все правильно, все, как бывало, и все еще впереди.
Я попытался втиснуться, примоститься за крохотной, непривычной для меня формы партой, поглядел на тускло отсвечивающую доску. Первая проба условного математического языка: А>В. В>С. А>С... Строчки, записанные столбиком, но разными почерками:
«Мой папа работает стропальщиком»,
«Моя мама работает кочегаром».
«Мой старший брат работает...» —
и значки, стрелки, черточки, помогающие, очевидно, определить характер управления в предложении. Записанная отдельно и взятая в квадратные скобки дата [1223]. Что это? Битва на Калке?..
В первый мой ученический год вся наша начальная школа помещалась в комнатушке поменьше этой; наскоро дав первому ряду задание писать палочки, а второму делить и умножать, учительница переходила к третьему ряду, который занимали два балбеса, представлявших разные классы, — им она рассказывала о подвигах Евпатия Коловрата, перемежая эту блистательную историю стихотворными вставками: «В синем небе звезды блещут, в синем море волны хлещут, тучка по небу идет, бочка по морю плывет...» Раскрыв рот, я слушал про Евпатия Коловрата, одолеть которого монголам удалось лишь с помощью китайских камнеметных орудий, и про храбрых чернецов Пересвета и Ослябю, — позже эти имена вновь зазвучат для меня со страниц истории русско-японской войны — так были названы два однотипных броненосца русского флота, судьба их сложилась трагически: «Ослябя» первым погиб в Цусимском бою, «Пересвет» еще раньше был в упор расстрелян японцами в артурском ковше, однако и на этом не закончилась его драма; годы спустя, уже в первую мировую, царское правительство откупило у японцев поднятый теми с мелководья и введенный в состав своего флота «Пересвет», и вместе со своим ровесником, пятитрубным «Аскольдом», «Пересвет» отправился в Средиземное море, для присоединения к английской эскадре; в сутках хода от театра боевых действий «Пересвет» погиб в последний раз... Все это я узнал позднее, а тогда жадно ловил обрывки истории, не понимая, что это подлинная наша история, запоминал навсегда строчки, еще не зная, откуда они; «Остановись, беглец бесчестный! — кричит Фарлафу неизвестный. — Презренный, дай тебя догнать...» До сих пор удивляюсь, как перевели меня во второй класс — ни разу не удавалось мне успеть написать за урок страницу пресловутых палочек, и предмет, который существовал в те годы, кажется, до третьего класса — чистописание, долго еще относился к числу самых моих ненавистных.
Но то было уже в другой школе, нормальной, где у каждого класса было свое постоянное помещение, — то было в Корсакове...
Это колесо я выменял у Витьки с Первой Болотной улицы на зеленую пилотку с матерчатой звездой и новенький ключ от американских консервов. Настоящее велосипедное колесо, правда, ржавое и слегка надтреснутое. Недавно мы красили крышу, и в чуланчике, который отец зовет каптеркой, стояла банка с суриком. Ключ лежал в кухонном столе, в том углу, где мама кладет вилки. Я содрал наждаком ржавчину с колеса, открыл каптерку, нашел банку, добавил в нее олифы. Пока колесо сохло, принялся мастерить каталку.
У меня давно был припасен отличный стальной прут. Мама однажды нашла его и хотела сделать кочергу — еле уговорил, что мне прут нужен. Прут гнулся плохо, а надо было, чтобы на конце получилась буква «П», — это для разгона, для первой скорости. Когда разгонишься, можно ехать на второй, ведешь колесо самим прутом — так и шуму «меньше, и быстрее. Тростинка молоденького бамбука превратилась в каталку третьей скорости: это когда уже совсем быстро и почти ничего не слышно…
Краска высохла, и можно ехать. Уже часов шесть, ребята в это время собираются обычно на стройбатовской площадке за нашим домом.
Было там человек семь. В центре стоял худой и длинный Сашка из третьего «Б», известный под кличкой Шпангоут, — ребра торчали у Сашки даже из-под толстого свитера, который напяливали на него с вечными скандалами. Сашка самый длинный у нас в школе, и ему единственному удалось посмотреть заграничный кинофильм «Ян Рогач», на который до шестнадцати лет не пускали. Мы гордились, что никто из четвертых классов не прорвался на этот фильм, даже Генка-Гендос, у которого мать билетершей работает, а вот Сашка из параллельного смотрел, и мы раз двадцать слушали, как там одного гада сбрасывают с крыши и он падает прямо на копья.
Конечно, сейчас Сашка Шпангоут в двадцать первый раз рассказывал эту историю, и все вокруг хохотали. Но когда я подъехал ближе, они обернулись и стали смотреть на мое колесо, а Сашка сказал с видом знатока: Это от «Диаманта».
— Какой тебе «Диамант», — небрежно заметил я. — Это же типичный «Симсон-зуль».
— Дай покатать, — попросил Славка из двухэтажки.
— Успеешь, — сказал я. — Сам еще не накатался.
— Идите сюда, — позвал Сашка двух проходивших мимо пацанов. — У Юрки с Восточной улицы настоящее велосипедное колесо!
Они подошли, и одного я узнал — Колька со Второй Болотной. Он взял колесо в руки и стал внимательно разглядывать его.
— «Симсон-зуль», — почтительно сказал Сашка.
— Да, но тут трещина, — сказал Колька.
Этот выпад я не удостоил ответом, уверенный, что поступаю даже слишком великодушно. У Кольки со Второй Болотной вообще нет велосипедного колеса. Он, как последний босяк, гоняет обруч бочки из-под огурцов, и дома ему всегда за это нагорает. А обруч старый, заклепки большие, грохот такой, будто «тридцатьчетверка» по булыжнику идет.
— А где ты взял краску? — вдруг спросил Генка-Гендос.
Я не ответил, и он торжествующе завопил:
— Не спросил у отца, да, не спросил, да?
Я дал ему по шее и сказал, что дам еще, если он станет сексотить. Он заревел, отбежал подальше, бормоча:
— А я все равно скажу! А я все равно скажу!
— Ну его, — сказал Сашка. — Поехали.
Мы поехали сначала вокруг армейского стадиона. Какие-то шпингалеты гоняли консервную банку. Увидев нас, они бросили игру и побежали за нами. Я бежал впереди, колесо катилось легко и бесшумно, и я бежал быстро. Мы двинулись к лесу, к нам присоединились еще — с обручами, ободами от японских повозок, а один парень тоже гнал настоящее колесо, только от подросткового велосипеда. Мы бежали по траве, хвое, поднимались на горки, спускались с них, я притормаживал первой скоростью — это очень трудно с крутой горы, но все выходило отлично. Потом мы пересекли большой пустырь и по Первомайской вернулись к себе на Восточную. Было уже поздно. Мы остались вдвоем с Сашкой. Он посмотрел на мое колесо и вдруг сказал:
— А ты знаешь — не был я в том кино. Мне его старший брат рассказал.
— Ну я что?
— Ничего. Хорошее колесо у тебя, Юрка.
— Хочешь, завтра на весь день дам?
— Завтра не могу, — сказал он. — Завтра я с сестренкой сижу. Послезавтра, ладно?
Отец сидел на кухне и поджидал меня. Понятно: Генка-Гендос сдержал слово. Другого от него, правда, я и не ждал.
— Зачем тебе понадобилась краска? — спросил отец.
— Покрасить колесо.
— Что за колесо?
Я принес.
— И что ты с ним делаешь?
Я показал.
— Значит, три скорости? — переспросил отец.
— Три.
— Интересно, — сказал отец. — Интересно.
— Нашел себе забаву, — вздохнула мама.
— Подожди, — сказал отец. — Это интересно. А ржавчину ты хоть снял?
— Снял.
— Ясно. Только смотри, сынок, осторожнее на улицах.
На другой день последним уроком было чистописание, и я хотел удрать — чистописание я просто ненавижу. Я бы наверняка удрал, если б не Лелька. Еще вчера вечером я думал, что совсем забыл о ней, теперь у меня настоящее велосипедное колесо, и все, хватит! Но она бегала и бегала мимо моей парты, я подставил ей ногу, она грохнулась и расшибла коленку. В это время в класс вошла учительница, она увидела, что Лелька плачет, и спросила почему. Лелька сказала, что с девчонками играла в пятнашки, поскользнулась и упала. Учительница покачала головой и стала писать на доске задание, а Лелька повернулась ко мне и показала язык.
Задание было дурацкое. Надо было тридцать раз написать в тетради — ЧИСТАЯ ЧЕРНАЯ ПАРТА. Учительнице хотелось, чтобы мы как следует научились писать «ч» и «р». «Чистая черная парта», — пишу я и думаю о Лельке. У нее черные-черные глаза, как вар. Чистая черная парта. Разглядишь, какая она чистая, если она черная. «Черные-черные глаза», — пишу я и кошусь на соседа — не заметил ли? Тот сопит и старательно выводит уже пятую строчку. Я снисходительно гляжу на него и вырываю лист из тетрадки. «Чистая черная парта», — пишу я и с удовольствием думаю, что Генке-Гендосу не стоит бить морду, надо просто заставить его тридцать тысяч раз написать «ЧИСТАЯ ЧЕРНАЯ ПАРТА».
Звенит звонок, я швыряю тетрадь на учительский стол и, обгоняя всех, бегу домой. Надо бросить сумку, взять колесо и ехать наперерез к Портовской улице — там сворачивает к дому Лелька. Я веду колесо дворами, под ругань хозяек проскакиваю под бельем и успеваю как раз вовремя — Лелька только что распрощалась с подружками и идет одна по Портовской. Я жду, пока подружки свернут за угол, и медленно еду вслед за Лелькой.
Дорога пыльная, я веду колесо бамбуковой палочкой, я еду медленно, а это трудно — ехать медленно на третьей скорости, но на первой нельзя — слишком шумно, а я хочу, чтобы было тихо и чтобы Лелька не оборачивалась. Наверное, я не хочу, чтобы Лелька не оборачивалась, я хочу, чтобы она обернулась, а сам думаю, будто хочу, чтобы она не оборачивалась.
Первый раз я влюбился, когда мне было шесть лет, но это было не здесь, а в Охотске. Был Новый год, к нам пришли, а быть может, приехали гости, и с ними маленькая девочка с большими серыми глазами. С этой девочкой мы стояли под елкой и молчали, вокруг нас люди разговаривали, пели, танцевали, а мы стояли под елкой и молчали, и было очень хорошо. Потом она уехала, и я подарил ей на прощание маленькую черную собачку из братниного набора оловянных солдатиков. Брат заметил пропажу дня через два и спросил, где сторожевая собака по кличке Ингус. Я гордо сказал, что не знаю никакой сторожевой собаки, но если он имеет в виду оловянного щенка, то его я подарил девочке, и в любви человек на все имеет право. Брат ничего не сказал, а когда уезжал во Владивосток учиться на капитана, подарил мне весь набор и еще написал к нему «Марш оловянных солдатиков». Ту девочку я никогда больше не видел, но и здесь вспоминал о ней, вспоминаю и сейчас...
Пыльная дорога кончилась, начался булыжник, и мое колесо отчаянно загрохотало. Лелька притворялась, будто ничего не слышит, и не оборачивалась. Только у самого дома она приостановилась и спросила:
— Зачем ты идешь за мной?
— А я вовсе не иду. И вовсе не за тобой, — независимо сказал я.— Я своего брата встречать еду. Он с моря возвращается.
Лелька посмотрела на меня с подозрением.
— На каком корабле он плавает?
— В море не плавают, — сказал я. — В море ходят.
— Воображаешь ты все,— вздохнула она.
Я отвернулся и стал смотреть на машину, которая остановилась возле Лелькиного дома. Это был открытый «виллис». На нем приехали двое — шофер и широченный дядька в брезентовом плаще. На заднем сиденье высилась гора фанерных ящиков. Шофер лежал под машиной, стучал молотком и ругался:
— Опять полетели, гады!
Машина слегка осела на правый борт, и я понял, что полетели рессоры. В Корсаков привезли десятки потрепанных на фронте автомобилей, и здесь они доживали свой век.
— Может, как-нибудь дотянем? — спросил человек в плаще.
Шофер не ответил.
— Там ребята ждут. Они уже неделю без этого дела.
Я посмотрел на ящики. На одном была видна наклейка: «Папиросы «Беломор-канал». Ленинградская табачная фабрика им. Урицкого».
— Сюда бы подложить кусок железа,— мечтательно сказал шофер,— тогда, может, и дотянули бы...
«Хорошее колесо у тебя, Юрка»,— сказал вчера Сашка. Сидит он сейчас со своей сестричкой, а она норовистая, достанется ему.
Я подошел к человеку в плаще и протянул ему колесо.
— «Симсон-зуль»,— сказал я.
— Какой еще Симсон-Зуль? Не знаю. Это не из нашей экспедиции.
— Железо,— сказал я.— Вам нужно железо. Это колесо от велосипеда марки «Симсон-зуль».
Шофер высунулся из-под машины.
— Мальчик!— заорал он.— Это гениально! Лампа Аладдина! Пещера Лейхтвейса!
— Читал в первом классе,— сказал я.
Хотя про пещеру слышал впервые.
Шофер выхватил колесо и, отплясывая, стал вертеть его в руках:
— Симсон-зуль, симсон-зуль, хочешь ешь, а хочешь жуй!
Нащупал трещину. P-раз, он рванул колесо, оно скрипнуло и затрепетало. Шофер схватил огромные ножницы, быстро разрезал колесо на четыре части, бросил на булыжник и стал распрямлять их молотком. Шелушилась краска, колесо звенело глухо и жалко.
Великолепный «Симсон-зуль».
Я отвернулся. А шофер все бил и бил молотком. Потом вдруг перестал. Скосив глаза, я увидел, что он сидит на корточках и рассматривает плоский рваный обрезок. Колесо-то старое, и железо поползло...
— Дай-ка прут, — сказал шофер.
P-раз, буква «П» полетела на булыжник, молоток выровнял прут, и шофер снова полез под машину. Оттуда торчали его ноги и слышалась залихватская песня:
— Симсон-зуль, симсон-зуль, хочешь ешь, а хочешь жуй!
Песня смолкла, а шофер продолжал копаться. Он очень долго копался. Из-под машины вылетел молоток, плоскозубцы и перекрученный моток проволоки. Потом выполз и сам шофер. Достал смятую пачку папирос, закурил, отшвырнул ногой проволоку и сказал:
— Короткая. Не держит.
А мне он еще сказал:
— Ничего. Как-нибудь дотянем.
— Мне-то что, — сказал я.
Он собрал инструмент и начал заводить мотор.
— Мальчик, — сказал дядька в брезентовом плаще. — Ты не расстраивайся, мальчик.
— Да чего там, — сказал я.
Он порылся в кармане и протянул мне конфетку в бумажке. Она была в хлебных крошках и табаке. Я не хотел брать конфету, но од насильно вложил ее в ладонь. Потом пожал мне руку. Рука у него оказалась шершавая, крепкая. Как у отца.
Машина уехала. Она ехала медленно, припадая на правый бок, и до поворота я следил за ней. Потом постоял еще немного. На камне, где шофер распрямлял колесо, остались частички ржавчины и краски, рваные куски железа. Я потрогал их. Подошла Лелька.
— Пойдем к нам, — сказала она. — Чай будем пить. С вареньем. Брусничным.
Я ничего не ответил ей. Я медленно пошел домой. В руке у меня была бамбуковая палочка. Я шел медленно и отстукивал марш на планках забора. Потом пошел быстрее. Побежал. Палочка стучала по доскам, и получалась стремительная песня, словно в небо уходит самолет. Потом палочка застряла между досками, а я не остановился, и палочка сломалась. Обломок стучал глухо и с повторами — ра-та-та, ра-та-та, ра-та-та...
Заборы кончились, а я бежал, раскинув руки, все бежал, бежал.
Незаметно стемнело, школьный двор опустел и снова наполнился, в коридорах гулко звучали неустойчивые голоса. «Уазик»-«виллис» стоял на прежнем месте, и Валера деловито орудовал кабельным шнуром, пытаясь надежнее закрепить заднюю дверцу.
— Поехали? — спросил он.
— Поехали... В диспетчерскую УБР.
Иголкин насмешничал, докучая Макарцеву:
— Виктор Сергеич, зачем ты столько утеплителя заказываешь? Решили манифольд утеплить, да? Ну даете... Скоро кожуха начнете кутать, коробами их закрывать...
Шутка, конечно. Что ж, она украшает жизнь. А водопровод на 125-м, видать, все же подмерзать начал...
— Ты по-прежнему на сто втором, Николай Николаевич?
— На сто втором, Сергеич, на сто втором...
— Ну и я...
— Понял-понял.
Домой я возвращался пешком — через переезд, под грузовыми кранами, держащими на весу пачки бруса, по скользкой петляющей дороге; мимо стоящего на отшибе магазина лесников, где торговали болгарским рислингом и мороженой рыбой, доставленной то ли из Олюторского залива в Беринговом море, то ли из-под островов Тристан-да-Кунья в Южной Атлантике, хотя до Оби пара часов езды; торговали по талонам, на местном жаргоне этот процесс назывался «отоварка» (Ельнякова казала еще в том нашем разговоре: «Орсы, орсы... Министерства ни за что не хотят объединять их! В Свердловск приезжаешь, заходишь в магазин, никто тебя не спрашивает — лесник ты, геолог, нефтяник пли строитель, а здесь... То одна страна, то другая...»); мимо нового здания поссовета и новой, четырехэтажной, светящейся всеми окнами школы; дворами, укрытыми снегом огородами, сквозь остов недостроенного с лета магазина — то ли книжного, то ли хлебного, к замерзшему ручью, названному Макарцевым почему-то Солдатским, — над ним, в стороне от поселка лесников, расположились коттеджи. Две машины подряд обогнали меня, затормозили на взгорке. Ожили затемненные стекла, шевельнулись занавески в окнах; Геля-Геля, чью же это жизнь мы проживаем? свою? жизнь близких? чужую? единственную? «Не нам гадать о греческом Эребе, для женщин воск что для мужчины медь. Нам только в битвах выпадает жребий. А им дано, гадая, умереть...»
Внизу свет не зажигали; Геля и Лера тихонько сидели наверху — Лера готовила уроки, Геля держала в руках книгу, но не заметно было, чтобы она ее читала.
— Ты? — спросила Геля, не поднимая головы. — Ужин готов, я сейчас... Про Макарцева что-нибудь слышал?
— Не приедет он сегодня, Геля.
— А-а...
Начиналась метель; посвистывал ветер, дребезжали стекла, свет дрожал — лампочка то вспыхивала добела, то излучала красновато-желтое мерцание, то гасла совсем, — и тогда стена, отделяющая от бушующего пространства, казалось, переставала существовать, кругом властвовал колючий ветер и холодный мрак, когда свет оживал и стихия, недовольно урча, отодвигалась, я принимался за статью из старого журнала, но смысл ее ускользал в малые промежутки между словами и неожиданно возникал в дрожании света, возгласах ветра и вкрадчивом шелесте снега...
«Больные и калеки в романах Беккета, — читал я, — обязаны своим плачевным состоянием не какому-то мифическому «антигуманизму» автора, а метафорически воплощенному утверждению Декарта о делимости тела и неделимости сознания. Тело распадается, а поток слов, которые служат для доказательства тождественности личности самой себе, не иссякает. Личность становится чем-то вроде иррациональной десятичной дроби, стремящейся к недостижимому пределу. Пределом этим является Ничто, но он недостижим, подобно пределу бесконечной математической функции. Остается вечное ожидание, заполненное словами, когда существует уже только один голос, повествующий о «муке быть»...»
Снег больше не шелестел, в его требовательных ударах по стеклу слышался нарастающий металлический звон; метель набирала силу, постепенно унося меня в иные широты и в другую пургу, которая началась некогда как романтическое приключение, а закончилась — до сих пор не знаю, закончилась ли та история...
Для постоянных жителей острова то была просто очередная заурядная пурга; директор гостиницы, собравший нас рано утром в темноватой буфетной, объявлял сквозь зевоту, будничным голосом:
— Рассчитывайте дней на пять: воды не будет, света не будет, связи не будет, ресторан, буфеты работать не будут. Разбирайте: по две буханки хлеба на душу, пять банок тушенки и ящику воды. На выбор — можно и пива...
Только сейчас я разглядел, что за спиной директора, на столе, покрытом газетами, высятся открытые картонные коробки, лежит штабелями хлеб, а у стены стоят ящики с минеральной водой и пивом «Таежное». Ёще я обнаружил, что нас, постояльцев, осталось всего-то восемь человек на три этажа, — остальные, видимо, предчувствуя поворот событий или предупрежденные знающими людьми, успели уехать или приткнуться куда-нибудь к знакомым — город большой, все ж таки — столица острова. Застряли в гостинице, кроме меня, две девицы неопределенного возраста и вида, с заспанными и, как мне показалось, злыми лицами, крепкий седой мужик в грубом водолазном свитере и дружная четверка — по нестираемой печати грустного всеведения, застывшей во взорах, и по тому, с какой царственной небрежностью носили они пузырящиеся на коленях тренировочные штаны, в них без труда можно было признать профессиональных командированных, скорее всего, толкачей, всем своим видом они выражали нетерпение, словно их оторвали от невероятно важного дела; споро разобрав провиант, они исчезли, мы с мужиком в свитере доперли ящики с минеральной водой до номера, занимаемого девицами, молча спустились за своим харчем и разошлись по комнатам, так и не познакомившись.
Оставшись в своей келье один, я начал запоздало соображать: «Почему пять дней? Какие пять дней? Мне послезавтра в Охе быть надо)» — и вновь поспешил вниз. Однако в буфетной уже никого не было, шуршала под ногами газетная бумага, и вороха потерявших форму картонных коробок были пунктиром стремительного разгромного бегства; я подергал ручки дверей с табличками разных чинов гостиничной администрации — все было закрыто, с тающей надеждой направился к входным дверям — они были тоже заперты.
Замечательный сюжет, думал я, поднимаясь по темной лестнице, просто прелестный! Телефон молчал — не обманул директор! Света не было — прав директор! Вода не текла, только кран хрипел в предсмертной икоте — и тут не ошибся директор!
За окнами была белесая кипящая мгла; едва я попробовал открыть форточку, как в комнату ворвался мощный снежный заряд. И только тут, когда в вое ветра наступило мгновение передышки, я осознал, как существенно переменился, обеднел окружавший обычно мир звуков. Гостиница стояла рядом с железнодорожным вокзалом — поездов слышно не было. До аэропорта не более десяти километров, глиссада проходит над городом — самолетов слышно не было. Не ходили поезда, не летали самолеты, остановились автомобили. Остановилось все?!
Я покрутил регулятор радиоящика местного вещания. Сначала он свистел и кашлял, бормотал что-то бессвязное, шумно вздыхал — но затем произнес неожиданно ясным голосом: «Товарищи! Штаб по снегоборьбе предупреждает. В условиях плохой видимости, во избежание несчастных случаев, просим вас не выходить на улицу без особой необходимости! Товарищи! Штаб по снегоборьбе...» — предупреждение, видимо, было записано на пленку.
Почувствовав свое полное бессилие и абсолютную зависимость от обстоятельств, я порылся в дорожной сумке, вытащил книжку и, пока доставало дневного света, пробовал читать, однако и это занятие поддавалось мне с трудом: смысл фразы или абзаца исчезал в малых промежутках между словами и вновь возвращался с порывами ветра и зловещим царапаньем снежной крупы по стеклу: «История... есть... окрестность... безусловного... человеческого... действия... Основная задача... исторической ориентировки... личности... в том... что... любые объективные тенденции... следует принять... в значении обстоятельств... а... не... целеуказаний...»
Так прошел день, а быть может, и больше; звуковой фон не менялся, не становился разнообразнее; снег поднялся уже до второго этажа, но если бы он целиком закрыл окно, это мало что переменило бы — невозможно разобрать, что делается в трех шагах, а дома напротив, через вокзальную площадь, существовали либо в другом мире, либо в ином измерении; в коридорах было темно; ни один шорох не возникал нигде и ниоткуда — быть может, мне привиделось все? странный митинг в буфетной? тусклые лица? но хлеб? промасленные банки тушенки? Я вытащил бутылку пива. Открыл. Хорошее пиво. «Таежное». Потрогал подбородок. Ого, уже порядком оброс. Достал бритву, плеснул в ладонь пива, провел по лицу. Побреюсь по памяти. Не впервой. Но пивом — пивом, пожалуй, впервые. Та-ак, теперь взять горсть снега — благо сугроб уже рядом и управляться с форточкой я наловчился, — растереть щеки. Порядок. Начнем все сначала — раннее утро, директор говорит: «Рассчитывайте дней на пять...» Который сегодня день? Третий? Нормально. В значении обстоятельств! разумеется, а не целеуказаний.
И вдруг откуда-то сверху пролились странные, непривычные или полузабытые звуки. Та-а-ра-ра-ра-ра. Ра-ра-ра-ра-ра-а-а... И снова: та-а-ра-ра-ра-ра. Ра-ра-ра-ра-ра-ра-а-а... Мне-е декабрь ка...жет-ся ма-а-йе-еммм...
Я торопливо выбрался из кельи, на ощупь двинулся к лестнице. Поднялся на третий этаж. Музыка стала громче. Слева. Да, слева. Прошел еще несколько шагов. Пальцы, скользящие по стене, провалились в дверной проем, меня качнуло, и из-за дверей я услышал явственные сиплые голоса: «Семь пик... Семь треф... Мои... Без меня...» — и тронулся дальше.
В маленьком холле, о существовании которого я не подозревал, стояло пианино, рядом старый диван и цветок в кадке; свечка была пристроена в чайное блюдце и водружена на инструмент, а на круглом стульчике сидел мужик в грубом водолазном свитере и тяжелыми пальцами перебирал клавиши: «Та-а-ра-ра-ра-ра. Ра-ра-ра-ра-ра-а-а...» Тихонько опустившись на краешек дивана, я заметил, что здесь сидят и те две девицы из утренней буфетной. Значит, не показались они, не померещились, и мужик в свитере — какая умница! хорошо он придумал — существует на самом деле, а та четверка бывалых командированных вовсе не четыре всадника апокалипсиса, а «семь пик — две сверху — пас!».
— Меня зовут Леля, — сказала одна из девиц, стриженная коротко, не под мальчика даже, а под первоклассника или допризывника; лицо ее выражало всегдашнюю готовность и расположенность этакого рубахи-парня, только глаза существовали отдельно — холодные, сторожкие были глаза.
Я назвался.
— Нина, — сказала вторая.
Если б она специально решила сделать прическу, которая резко отличала ее от подруги, вряд ли ей удалось бы столь преуспеть: попробуйте вообразить остановленные стоп-кадром клубы дыма над костром, куда бросили сырые листья, — возможно, то будет неуловимое, летящее, что чудом удерживалось на Нининой голове.
— Как люблю я эти старинные мелодии, — мечтательно произнесла Нина.
— Ой, и я тоже! — сразу откликнулась Леля.
Как же по-настоящему зовут-то тебя, Леля, подумал я. Ольга? Елена? Алла? И пробормотал:
— Надо бы спасибо сказать нашему музыканту. Не знаю, как вы, а я за последние сутки решил, что не существую больше — просто кажусь сам себе, и все.
— Ой, и я тоже, — сказала Леля.
— Василий Васильевич, — произнес, протягивая крепкую руку, седой человек в свитере. — Простите, я не очень вас этим... обеспокоил? — И он показал на раскрытое пианино.
— Что вы! — воскликнула Леля. — Вы просто вернули нас к жизни! — Сунув узкую ладошку Василию Васильевичу, церемонно представилась: — Лариса. — И, прыснув, добавила: — Если хотите, можете звать меня Леля.
— Большое спасибо вам, — сказала Нина.
Тот неожиданно смутился.
— Вот еще! Я сам почувствовал, что начинаю дичать. Ситуация! Вообразить такую невозможно. Всю страну пролетел, осталась какая-то сотня кэмэ — и на мертвый якорь. Дичь! — Василий Васильевич пояснил: — Я из Кондопоги, механик-наладчик, с ЦБК. Тут в Поронайске бумкомбинат реконструируют, а машины ставят такие же, как у нас. Вот мы и приехали... Да-а... Это они приехали, ребята мои, а меня черт дернул через Москву лететь... Хотя почему черт? Друг у меня нашелся, мы с ним столько и два раза по столько не виделись! Повидались. Хорошо повидались. Но теперь... Я здесь торчу — а меня там ребята ждут!
— В Поронайске? — переспросила Нина. — Я тоже в Поронайск еду.
— Ой, и я!.. — начала Леля и вдруг умолкла. Нина посмотрела на нее удивленно, и та смущенно пробормотала: — Я в Невельск... Встречать... Он с моря возвращается...
— У меня отец в Поронайске, — пояснила Нина. — Тоже через всю страну к нему еду. Я живу в...
И она назвала городок, мимо которого я проезжал десятки раз; скорые поезда не останавливались здесь и даже не сбавляли ход; а когда-то название это, звучное и величавое, немало значило для русской истории; город был южным форпостом Дмитрия, еще не ставшего Донским, и здесь, перед тем славным, но для многих последним походом к Дмитрию присоединились чернецы Ослябя и Пересеет, посланные в войско князя Сергием Радонежским; еще не раз суждено было этому городу стать пунктом сбора отрядов, идущих в бой «за други своя», и его старый герб — «на лазоревом поле столб белый, наверху корона, по бокам звезды» — был метой единства тех, кто защищал отечество, не щадя живота своего; не единожды собирался я приехать сюда медленной электричкой — всего-то два часа езды, с бесчисленными остановками, названия иных из них тоже отзовутся в сердце, — побродить по тихо отошедшему со столбовых дорог в сторону городку, ничего не предпринимая, никого не расспрашивая, ни о чем не собираясь писать, — но через день или через два после очередного такого решения я сидел, позабыв о нем, в чреве стоместного аэроизвозчика с командировочным удостоверением, предписывающим пролететь за двенадцать дней по маршруту Хабаровск — Магдагачи — Благовещенск — Тахтамыгда — Чита...
— А вам куда? — спросила у меня Нина.
— Получается, дальше всех. В Оху, на север острова.
— Дальше — не дальше, а доберетесь раньше других, — с неожиданной рассудительностью заявила Леля. — Раньше меня, во всяком случае. У вас самолет. Это же после пурги только полосу подготовить. Так за нее сразу возьмутся. А до Невельска — два туннеля, кривых, как корейские огурцы. Когда еще их расчистят!..
— Все мы тут влипли, — примирительно сказал Василий Васильевич. — Но послушайте: вам не кажется, что пурга стихает?
Мы замерли, напрягая слух, но звуки бушующего мира оставались по-прежнему однообразны и скудны.
— Может, сыграть вам еще? — предложил Василий Васильевич.
— Ой, пожалуйста! — закричала Леля. — А где вы учились, Василий Васильевич?
— Я? В детдоме.
— А-а...
Трепет огня свечи, смутные овалы лиц, изменчивые тени, та-а-ра-ра-ра-ра и так да-а-алее, не раз и не два, поди, глядел Василий Васильевич «Серенаду Солнечной долины»; где вы научились играть? в детдоме... нет, фильм появился у нас в войну, а Василий Васильевич, судя по всему, детдомовец с довоенным стажем.
— В Оху по делам? — спросила Нина.
— Да.
Никаких дел в Охе у меня не было, но несколько дней командировки еще оставались, в Охе я не был шесть лет. Оха, Паромай, Мухто, Федя Богенчук... Куда же делся Федя? Никто не мог ответить мне толком, где он теперь. У Феди была прелестная привычка — он регулярно терял мотоциклы. Конечно, мотоцикл — это не иголка, но ведь и Сахалин не стог сена... Сам-то Федя где потерялся?
Метель, как и предполагал Василий Васильевич, угомонилась еще среди ночи, к двум часам дня нас откопали, открыли двери. Ярко светило солнце, но траншея, пробитая в снегу, была столь глубока, что солнечный свет не доставал сюда, ни границ, ни углов не существовало, и мы шли осторожно, словно плыли в предутреннем молочном тумане по незнакомой реке. Наконец достигли овальной площадки, в центре которой деловито расположился танк, окруженный мотком молчаливой очереди, — из горячего нутра боевой машины извлекались бумажные мешки и картонные коробки, из них хлеб и консервы.
— Автолавка приехала! — весело сказал Василий Васильевич.
Дальше траншеи не было, но неровные тропки куда-то вели, мы прошли по одной из них и неожиданно попали на улицу, уже целиком расчищенную, даже машины по ней ходили, хотя и выглядели странновато: выпиленные из снега бруски, поставленные на колеса, с крохотными смотровыми щелями.
— Если мне не изменяет память, — сказал Василий Васильевич, — в то время, которое теперь мы будем именовать «до метели», где-то слева было вполне пристойное кафе. С оригинальным названием.
— «Алые паруса»? — спросила Леля. — Ой, это же рядом!
Приняли нас с несколько старомодным радушием, усадили за уютный столик рядом с традиционным цветком в кадке, принесли дымящийся чай и свежие, горячие пирожки.
— Я почему это кафе знаю? — пояснила Леля. — Я же местная, в соседнем городе живу, в Южном часто бываю... В неудачное время вы к нам попали. Вот если бы осенью! Здесь так дивно!.. А вы тоже впервые? — спросила у меня Леля.
— Да нет. В детстве здесь жил, в школу ходил до четвертого класса. В Корсакове.
— Ой, и я тоже! — воскликнула Леля.
— Пообедаем? — предложил Василий Васильевич.
— С удовольствием! — сказала Леля. — Здесь дивно кормят.
— Я бы хотела пройтись немного, можно? — попросила Нина. — Пока солнце.
Я приготовился услышать обычную Лелину фразу Ой-и-я-тоже» — и напрасно. Более того: переглянувшись с Василием Васильевичем, она заявила:
— Надеюсь, вы доверяете нашему вкусу? Мы закажем обед, а через полчасика и солнышко уйдет, и обед принесут. Так что вы...
— Пойдемте, Нина, — сказал я. — Если хотите, я посажу вам одно любопытное строение.
Оно было неподалеку, это красивое здание причудливой формы с необыкновенной крышей, похожей на сморщенные, загнувшиеся по краям лепестки перевернутого тюльпана. С первого взгляда казалось, что это типично японское сооружение — ну, совсем такое же, какие привыкли мы видеть на старых акварелях. Однако знатоки утверждали, что построили этот дом американцы, обойдясь с вековыми традициями японской архитектуры с самонадеянным пренебрежением, и кричащая мешанина стилей доводила просвещенный взгляд до крайнего раздражения. А мне этот дом нравился, нравилось и его назначение — здесь помещался областной краеведческий музей; не было в нем особых раритетов или древних манускриптов, но экспонаты подбирали сюда с тщанием и любовью. Мы прошли с Ниной по тихим и пустым залам, задерживаясь у старых фотографий, я показал ей телеграмму подполковника Арцишевского и неожиданно для себя стал рассказывать о прорыве крейсера, о неравном бою в проливе Лаперуза, о батарее мичмана Максимова. Кажется, я хотел еще рассказать ей о просеке на пятидесятой параллели, ее вырубили в 1906 году, после Портсмутского договора, разделившего остров на Северный и Южный; он до сих пор еще различим, этот шрам в вековой тайге...
— Спасибо, — вежливо поблагодарила Нина.
Глаза ее были полны невыразимой скуки, а волосы, которые еще совсем недавно казались мне смятенным дымом костра, напоминали потемневшую, побитую дождем копну.
— Вернемся обратно, — предложила Нина. — Наши друзья, наверное, заждались нас.
По-моему, они давно забыли о нашем отсутствии.
Компания за столиком под цветком заметно разрослась; вокруг Лели и Василия Васильевича клубилась пестрая публика; двоих — сухопарого мужика без возраста, одетого с подчеркнутой корректностью, и расхристанного бородача — я знал, это местные газетчики, Старшинов и Чап. Кто-то сбегал за стульями, мы сели, но оказались не рядом; Старшинов, поглядывая на меня и поблескивая стеклами очков, тут же начал что-то втолковывать Нине; бородач, по-хозяйски положив свою громадную руку на плечо Лели, наклонился ко мне и спросил:
— Послушай, старичочек, что же ты скрывал, что давно Лелю знаешь, а?
— Друзья мои! — сказал Василий Васильевич. — Давайте выпьем за то, чтоб несчастье соединяло людей, а не разбрасывало. Чтобы чужое счастье радовало, а не раздражало. И чтоб этот случайный порыв ветра, который соединил нас, никогда не имел обратной силы. Не-ет, я понимаю: через день или два мы разъедемся в разные стороны и, быть может, больше не вспомним друг о друге, но что-то общее, неделимое уже вселилось в наши души и не сможет исчезнуть, навсегда останется в каждом из нас. Не знаю, как вы, а я верю в это!
— Ой, и я тоже, — сказала Леля. — Спасибо, Василий Васильевич.
Потом началась полная неразбериха, все говорили одновременно, кричали, порывались петь, Нина куда-то исчезла, Леля смеялась, Василий Васильевич внимательно слушал двух горластых обормотов, которые горячо объясняли ему принцип ловли сайры на свет и успевали при этом переругиваться с живописной компанией соседнего стола, потом и соседнего стола не стало, все вместе начали колготиться, появилась Нина, разговор шел о достоинствах спаниелей, тупости догов я отсутствии вкуса у ответственного секретаря местной газеты, я поднялся из-за стола, разыскал в свалке на вешалке свою шубейку и поплелся в гостиницу.
— Нехорошо, — услышал я за спиной и, обернувшись, увидел Нину. Светила полная луна, и лицо Нины, казалось, фосфоресцировало, серые глаза потемнели, стали крупнее, заметнее. — Нехорошо бросать свою спутницу в незнакомой компании. К тому же такой предприимчивой, что двое обещали хоть сейчас домчать меня в Поронайск на собаках, а еще один грозился раздобыть вертолет, только я никогда не летала на вертолетах.
— И все же выбирайте вертолет, — посоветовал я. — Сомневаюсь, чтобы ваши новые друзья, при всей их предприимчивости, сумели раздобыть в Южном хотя бы одну собачью упряжку.
— А я так настроилась, — сокрушенно сказала Нина. — Я давно не ездила на собаках. Каюр, остол, «поо-о-оч-поч!».
Я посмотрел на нее с недоумением.
— Чему удивляться? — сказала Нина. — Между прочим, я родилась в этих краях и до школы прожила безвыездно в маленьком городке на берегу моря. И на собаках с отцом ездила...
Ослепительно белый, удивительно упругий снежный наст, собаки бегут легко. «Поо-о-оч-поч!» — кричит Кузьма Ефремович Сухачев и бежит рядом, а мы с Толькой, вцепившись в увертливые нарты, замираем от восторга, вот уже и поселок близко, курятся дымы, а домов не видно, вровень с крышами замела их пурга, — и вдруг Кузьма Ефремович валится в снег, роняя остол, тормоз для нарт, собаки круто забирают вправо, несутся что есть мочи, завидев впереди серый мельтешащий комок. Грах-бах-плюх-рр-р-мяв-гав! — мы взлетаем на крышу сарайчика и валимся прямо на расчищенный от снега двор — сначала собаки, потом мы с Толькой; полосатый пушистый кот, заваривший всю эту кашу, сидит на крыше другого сарайчика и с презрительным любопытством поглядывает на нас сверху... А ваш друг — там, в кафе — мне про вас многое говорил, — сказала Нина.
— Не думаю, чтобы он знал обо мне многое, — пробормотал я. — Мы работали вместе не больше года. Да и то на другом конце земли.
— Почему вы так насторожились? Он говорил хорошо...
— Мне все равно.
— Неправда, — возразила Нина.
Конечно, неправда, Нина. Но зачем нужна правда, Нина? Давайте я расскажу вам, что будет дальше. Сейчас мы дойдем до гостиницы, но еще рано, еще нет полуночи, мы вернемся обратно, нет, мы не пойдем обратно, в кафе, мы пойдем на вокзал, где лежат рельсы, которые никуда не ведут, и стоят поезда, которые никуда не ходят. Потом я скажу: давайте поедем вместе? И вы скажете: давайте поедем вместе. И мы поедем, по белому полю, сквозь забитый окаменевшим снегом туннель, и снова по белому полю... Не ходят поезда по белому полю, Нина. И белых полей уже не осталось. Только кажется, что они белые, — а на них следы, следы, следы.
Мы молча подошли к гостинице и попрощались.
На следующий день дали свет и воду, взлетели и приземлились первые самолеты; но поезда по-прежнему не ходили, и связи не было, и добраться в аэропорт было невозможно — десять километров автодороги были пока непреодолимы; четверку «бывалых полярников», однако, все это совершенно не занимало — из-под дверей их номера густо тянуло табачным дымом и глухо доносились слова: «Семь бубён. Мои! Пас!..»; траншеи уходили все дальше и дальше от гостиницы, но за «Алые паруса» мы, кажется, ни разу не забирались; Нине понравилось это кафе, и мы подолгу сидели здесь — сначала вчетвером, а после обрастали шумной безалаберной компанией.
— Послушай, — сказал мне однажды бородач. — Я навел справки, как ты просил: Богенчука в Охе нет, и никто не знает, куда он уехал.
— Спасибо, Чап, — поблагодарил я. — Попробую узнать на месте. Не мог же он исчезнуть бесследно.
— Жалко, что не работает телефон, — сказала Нина. — Отец, наверное, волнуется. Ведь он знает, когда я из Москвы улетела...
— Давно не виделись с ним?
Встречаемся раз в три года... Когда он прилетает в отпуск. Пора ему насовсем отсюда уехать, но никак уговорить не могу... Привык здесь. И все же возраст уже не тот. А ведь когда-то — я не придумала — и с собачьей упряжкой умел управляться, охотник заядлый был, рыбак... У нас катерок моторный имелся — служебный, видимо, я не помню сейчас точно, ну, конечно, служебный, откуда взяться тогда собственному? — на том катерке ездили мы на другой берег реки за морошкой...
Солоноватый туман, капризная речушка, матовые заросли тальника на том берегу, морошка. Перед смертью Пушкин просил морошки. Почему именно морошки, этой таинственной ягоды, которая теряет свой неповторимый вкус спустя краткий миг после того, как расстается со стебельком, соединявшим ее с холодной землей?
— Не верю, что так вышло случайно, — неожиданно сказала Нина. — Словно кто-то придумал все это...
— Что — это?
— Гостиница, музыка, метель...
— А-а...
Предположим, что вам довелось открыть нехитрый закон случайных сопоставлений, где смутные воспоминания рифмуются с жесткой действительностью, как рифмуются слова «полюс» и «поезд», «воздух» и «возраст», «затейливый» и «затерянный» — не по традиционной логике поэтического законодательства, а по прихотливой музыке напряженного ожидания совпадений: достанет ли вам убежденности или веры, или хотя бы желания верить, что ваша жизнь, расписанная по дням и разграниченная по обязательствам долга и сердца, могла, может быть и будет еще иной, — или вам уже навсегда милее привычные узы рифм типа «очи — ночи», «туман — обман», «любовь — кровь»?..
Однажды под Новый год в нашем доме — а дом стоил на галечной косе у берега холодного моря — появились гости, и с ними пришла — или, быть может, приехала — маленькая девочка с большими серыми глазами... Впрочем, вру — цвета глаз я не помню. И все же девочка...
Нет, об этом я говорить не стану.
Предположим, что...
— Ой! — внезапно вскрикнула Нина. — Что это?
С края траншеи свисали чьи-то ноги в меховых ботинках. Я встал на цыпочки и увидел — молоденький парень, просунув руку в разбитое стекло заметенной по крышу будки таксофона, достал трубку и сейчас, лежа на снегу, шевелит губами, блаженно и глупо улыбаясь при этом.
— Взгляните, что там происходит, — предложил я и, не дожидаясь согласия, подхватил ее на руки, поднял к краю траншеи. И услышал ее смех. Я опустил Нину на землю, но рук не разжал, и мы долго стояли так, молча глядя друг на друга.
— Если телефон-автомат работает, может, и межгород наладили? — вдруг предположила Нина. — Побежали скорей в гостиницу, хорошо?
Но междугородная линия пока не работала.
На следующий день я разыскал таинственный «штаб по снегоборьбе», узнал, что утром пойдет в аэропорт то ли танк с утепленными санями на прицепе, то ли тяжелый гусеничный артиллерийский тягач, получил заверенное печатью разрешение «на право посадки в транспорт спецназначения», зашел в редакцию, извлек оттуда Чапа и Старшинова, в «Алых парусах» одиноко скучал Василий Васильевич, мы захватили и его, а часам к десяти вечера, охрипнув от споров, водки, стихов, табачного дыма, в который раз повторяли своими дурными голосами гимн рыбаков острова:
Вот уже Аляска — и пошло-поехало,
Тихий океан, как площадь, перешел.
А счастья все нет — и тут уж не до смеха.
Тут уже не знаешь, что плохо-хорошо.
Выли у меня женщины красивые —
Глаза голубые, как в море острова.
Волосы теплее теченья Куро-Сиво...
— Старичочек! — орал Чап. — А знаешь ты последнюю историю с Федей Богенчуком? Он потерял мотоцикл с коляской! Редакционный! Представляешь?!
— Дед! — крикнул Старшинов. — Ты все на меня дуешься? Забудь, дед.
Да я забыл давно. Честное слово, не помню, из-за чего мы когда-то с ним повздорили. Не здесь, а на другом конце страны.
— Друзья! — заговорил Василий Васильевич. — Как хорошо, что на земле, где бы ты ни был, есть друзья.
— Старичочек! — орал Чап. — А знаешь ли ты, что Василий Васильевич таки помог попасть Леле в Невельск?
— Как?! — поразился я. — Поездов на запад острова чуть ли не до мая не будет.
— Очень просто, — улыбнулся Василий Васильевич. — Я же старый десантник.
— Сослуживца встретили?
— Н-нет. Моих сослуживцев на земле, кажется, всего двое осталось. Вместе со мной двое... Поговорил я с командиром подразделения. Молодой старлей, но жизнь понимает правильно. Есть, в общем, у них свои каналы. А Ларисе...
— Леле обязательно надо было попасть в Невельск на этой неделе, старичочек, — пояснил Чап. — Траулер, на котором ходил ее муж...
— Ходил?
— Ну да. Лелин муж погиб года три назад. В Олюторке. Леля каждый раз его БМРТ с рейса встречает. Мы ее все тут знаем. Вот так-то, старичочек...
В гостиницу мы добрались легко — траншеи вели куда надо; долго и церемонно прощались с Василием Васильевичем у дверей его номера; а белесым утром я сидел в крытом кузове гусеничного тягача — пассажиров «с правом посадки на транспорт спецназначения» оказалось много: я видел знаменитого местного поэта и прозаика, — родоначальника, несмотря на собственную молодость, литературы целого народа, работника обкома, который помогал мне раздобыть разрешение с печатью, знакомых газетчиков или просто знакомых по нескольким дням вынужденного сидения в «Алых парусах», даже неразлучная четверка «бывалых полярников» сидела здесь — с одинаковыми пузатыми портфелями, они держались кучно, и в глазах их застыл нетерпеливый блеск ожидания — то ли хорошей дороги, то ли длинной масти.
Из туманного дрожащего облака, поднятого выхлопными трубами, выплыла нечеткая фигура, приблизилась, остановилась рядом.
— Это я, — сказала Нина. — Я дозвонилась.
Я кивнул.
— Это была я-a-а!
Дизеля взревели, лязгнули гусеницы, воздух наполнился гарью и сизым дымом, видение стало таять, тяжелая машина тронулась рывком, и брезентовый полог упал, закрыв узкую щель над задним бортом, — словно в провинциальном театре опустился занавес, обозначая конец очередного действия.