3
Подробно рассказывать о лагере не буду — пережито столько, что до сих пор не пойму, как на это хватило сил человеческих, как мне и товарищам удалось остаться людьми, живыми людьми.
Скажу все же, что два месяца нас кормили сухарями выпечки тысяча девятьсот тридцать шестого года из каких-то стратегических запасов рейхсвера. Червивая затхлая труха, утратившая способность хрустеть на зубах. «Баланду» варили из брюквы, которой кормят свиней. Бараки не отапливались. Гнилая солома, постланная на нары, — матрац, охапка той же соломы, наброшенная на себя сверху, — одеяло. И чем глубже ты зарывался в гнилье, тем жестче становились нары. Вместо чая пили отвар ромашки. Два с половиной месяца жили без соли; после того соль не сразу начала ощущаться как соленая, мы отвыкли от ее вкуса. Вскоре пожаловал в лагерь сыпной тиф. Да и как было ему не пожаловать, если волосы у многих шевелились на голове — до того завшивели. Люди мерли как мухи, и песня «мы сами могилу копали свою» могла бы стать нашим гимном, если бы мы склонили головы, не пытались сплотиться для борьбы.
Началось с того, что один «капо» неловко оступился и сверзился в старую штольню. Второй «капо», такой же садист, как первый, по странной рассеянности угодил под поезд, когда нас гнали через станционные пути. Третий нечаянно упал ночью с моста и уже не выплыл. Ведь бывают же несчастные случаи!
Мне удалось скрыть от эсэсманов, что я — горный техник, шахтер.
Гнали в шахту ранним утром. Только в сумерки, а то и вечером, мы возвращались в лагерь.
Если голодным спускаешься в забой — в каком виде тебя подымает клеть? Смотришь, смотришь на небо — и все звезды, сколько их ни есть, кружатся, ходуном ходят по небосводу, черному, как кровля из антрацита.
Нам повезло, дорога из шахты шла под уклон. Даже подумать страшно — ведь шахта могла бы находиться в низине и тогда после работы нам пришлось бы вышагивать в гору.
В предзимнее пасмурное утро я шагал по мостовой и, не подымая головы, безразлично месил ногами истоптанную слякоть.
И вдруг какая-то внезапная сила заставила меня поднять голову и посмотреть влево.
На краю тротуара, возле дома в три окна, с каменным крыльцом, стояла молодая женщина в повязанном по-старушечьи голубом платке. Она держала за руку девочку лет пяти — только дочь может так походить на мать.
Я был поражен скорбной красотой — глаза мадонны, несмелый румянец на измученном лице, а круги под глазами более синие, чем глаза.
Взгляды наши встретились, она ободряюще закивала. Обернулся на ходу — мадонна в голубом платке перекрестила меня.
Конвойные привычно покрикивали «шнель» и «хальт», тыкали прикладами в спины тех, кто замедлял шаг.
Начальник охраны, унтер-офицер СС, или, иначе говоря, обершарфюрер, шагал, как обычно, по тротуару. Он не вынимал рук из карманов, даже когда шел в гору, его движения всегда были скованны. Он то сутулился, то выпячивал грудь. Большая голова казалась приставленной от другого туловища. Лицо одутловатое. Глаза слегка навыкате, холодные. То ли я где-то читал, то ли слышал о такой внешности, как у обершарфюрера: не власть, но пресыщение властью было написано на его лице. А какой чистоплотный! Брезговал близко подходить к заключенным. От него всегда пахло так, словно он только вышел из парикмахерской.
Наутро я снова увидел молодую женщину в голубом платке. Она улыбнулась мне, как старому знакомому.
Я постарался в ответ выдавить какое-то подобие улыбки.
И она снова перекрестила нашу колонну.
Отныне я всегда шагал в колонне левофланговым, у самого края тротуара.
Однажды полька в голубом платке сунула мне за спиной конвоира несколько сигарет, в другой раз передала вареные картофелины, в третий раз — пайку хлеба.
Я протянул руку за хлебом, уже прятал его за пазуху, как тут же грохнулся на мостовую. Молодая полька вскрикнула. Это конвойный двинул меня прикладом в спину. Я упал в слякоть, но хлеб не выронил, а конвойный не стал его отбирать. Ну что же, ради хлебушка стоило и пострадать! Разделю на четыре ломтика, угощу в шахте Цветаева, Остроушко, молчуна и верзилу Банных.
Тут нужно упомянуть о сущей мелочи, которая, однако же, сыграла роль во всех дальнейших событиях. В Собибуре, в лагере военнопленных, где я маялся до того, как меня пригнали в Силезию, всем русским вшили в шинели треугольные лоскуты сукна с буквой «Р»; узников этой категории содержали на самом строгом режиме. Но здесь, в Польше, начальная буква слова «русский» читалась в латинском начертании и могла указывать на то, что я поляк.
Я с благодарностью вспоминал потом этот треугольный лоскуток сукна с буквой «Р». Возможно, благодаря ему полька в голубом платке и обратила на меня внимание. Ведь не мог же я чем-то ей понравиться, чумазый, ходячий скелет, в толпе таких же скелетов! Или удружил конвойный, когда сбил меня с ног ударом в спину?
Как-то при подъеме в гору колонна остановилась неподалеку от знакомого дома с каменным крыльцом. Женщина в голубом платке почтительно заговорила с мордастым обершарфюрером и все показывала свои руки и кивала в мою сторону.
Как выяснилось потом, молодая полька выдала меня за своего знакомого и просила пана офицера отпустить до вечера из-под стражи, чтобы я нарубил ей дров. Муж ее, хотя и поляк, но силезский поляк, арийского происхождения, воюет за фюрера на восточном фронте. Если пан офицер не возражает, она в знак благодарности зажарит гуся к рождеству. Правда, до рождества еще далеко, зима только начинается. Но гуся нужно присмотреть в деревне заранее, чтобы его как следует откормили специально для пана офицера. Пусть ее гусь напомнит пану офицеру о праздничном столе, каким он, наверно, бывал у пана офицера дома, до войны.
Обершарфюрер осклабился, выпятил грудь, он хотел выглядеть любезным и великодушным. Ему очень льстило, что его называют офицером. Он величественно поманил меня пальцем и этим же пальцем стал грозить, едва я приблизился.
Чего он от меня хочет?
Оказывается, он разрешает отлучку из-под конвоя до вечера.
Я боялся, что женщина в голубом платке заговорит со мной по-польски в присутствии обершарфюрера или что сам он задаст какой-нибудь вопрос, на который придется ответить. Ведь не по-русски же мне теперь отвечать!
Но вопросов, к счастью, не последовало.
Я вытянулся в струнку, всем своим видом являя образец послушания и страха перед начальством. Острый запах то ли одеколона, то ли шампуня кружил мне голову.
Когда арестанты будут возвращаться из шахты, чтобы я стоял, как вкопанный столб, на этом самом месте и ждал. Эсэсовец повел вытаращенными глазами и высмотрел табличку с номером дома у крыльца. Если я попытаюсь убежать, то — он выразительно присвистнул и дернул самого себя за воротник шинели. Этот жест уже относился не ко мне, а к польке. Обершарфюрер наглядно показал, как именно будет вздернута на виселицу «ди ганце фамилие»…
При этой угрозе полька слегка изменилась в лице.
Кто знает, почему обершарфюрер согласился? Пококетничал с красивой полькой? Или почуял запах жареного гуся и мысленно уже хвалился этим гусем перед сослуживцами на рождественском ужине? А может, дал согласие потому, что фашисты тогда заигрывали с силезскими поляками? Тот, кого фашисты причислили к «фольксдейче», сразу получал новые права; ему, например, отныне милостиво разрешали ездить в первом, обычно пустом вагоне трамвая с табличкой «только для немцев», а не в переполненном прицепе…
Обершарфюрер, не вынимая рук из карманов, удалился. Вот уже пропали из виду его чахлые плечи, погон серебряного шитья на правом плече, черный бархатный воротник, который стоял торчком, и высокая фуражка…
Прошаркали по мостовой хромоногие, «доходяги», простучали стальными подковами часовые, замыкающие колонну, а я все стоял на тротуаре.