Книга: Грусть белых ночей (Повести, роман)
Назад: II
Дальше: IV

III

Эшелоны, эшелоны, эшелоны... Неделя, как идет война, и наша маленькая станция напоминает большой человеческий муравейник. Длинными составами запружены все станционные пути, эшелоны стоят и на подходе к станции, перед самыми семафорами. Шум, суета, первые немецкие бомбы...
Простите нам, наши девчата, что мы были плохими кавалерами и не умели вас любить. Мы, может, и научились бы, но война слишком затянулась, да и мало нас вернулось с войны. Из девятого класса пошли на фронт шестнадцать ребят, пришли только четверо. Лежат они, хлопцы двадцать четвертого и двадцать пятого года рождения, в братских могилах у деревенек и безымянных высот от Днепра до немецкой Эльбы... Простите их, девчата...
Не судите строго и тех из нас, кто не вам, любимым, а другим, случайно встреченным на военных дорогах, отдал первую молодую нежность...
Шла первая неделя войны, и почти все мы, хлопцы из девятого класса, которым по годам еще рано было в армию, лежали на полу на разостланной соломе в нашей же школе, которая стала теперь казармой истребительного батальона. Мы выбрали себе комнату десятого класса. Она была на втором этаже, светлая, солнечная и удивительно уютная. Два окна выходили на восток и юг, два на запад, так что мы видели, если не находились в наряде, как поднимается солнце и как оно прячется за далекий лес. Парты из класса вынесли, и они штабелями стояли на заросшем муравой школьном дворе. Двор этот всегда за лето зарастал, но в сентябре, когда его начинали топтать сотни ног, становился голым, как майдан. Доска в классе висела на прежнем месте.
Школа стала казармой только наполовину. Завтракать и обедать мы ходили домой, а остальное время должны были находиться в школе.
Ночью мы патрулировали по притихшим, сонным улицам местечка. Мы впервые почувствовали, какую громадную власть дает винтовка, пусть даже малокалиберная. Можно было щелкнуть затвором, крикнуть: «Стой!» — и тот, кого окликали, останавливался, иной раз поднимал руки вверх, виновато оправдывался. Ночи были звездные, теплые, на лавочках и завалинках одни, без хлопцев, грустили местечковые девчата. Мы им приказывали разойтись, старались говорить с ними строго и официально, но девчата не считали нас бойцами и не очень-то слушались. Было грустно и тревожно в эти летние ночи. Наши отступали. Надвигалась неизвестность. Война оказалась совсем не такой, как раньше писали в газетах и показывали в кино.
В один из тех дней мой сосед и напарник Павел Коробко, с которым мы когда-то выпускали классную стенгазету, вернувшись с обеда, сказал, что видел в местечке Люсю. Она будто приходила к директору за школьными документами. Это могло означать только одно: ее родители, сельские медики, как и многие другие, собирались эвакуироваться. Нужно обязательно увидеться с Люсей! Я побежал к взводному командиру, участковому милиционеру, тихому, сдержанному человеку, и сказал, что у меня заболела мать. Он отпустил меня до вечера.
День был солнечный, но холодный и пыльный. Ветер носил по улицам обрывки газет и бумаг, засыпал песком глаза... Я кинулся на квартиру к Люсиным хозяевам — она туда не заходила, потом бегал с улицы на улицу — по хатам девчат из нашего класса, к которым могла зайти Люся. Нигде она не была. Только на улице Коммунаров, самой длинной и пыльной улице местечка, мне наконец повезло. В хате Параски Бастуй я узнал, что час назад у нее была Люся, она действительно взяла документы, так как ее родители собираются эвакуироваться. Выйдя от Параски, я понял, почему Люся заходила к ней. Параска жила в самом конце улицы; дальше за чередой тополей улица переходила в песчаную дорогу, которая вела в Боровцы. Люся, видимо, спешила, потому и забежала к одной Параске. День тот, до невыносимого печальный, запомнился обрывками бумаг, несшихся по всем улицам и проулкам, и пылью, которая засыпала глаза, скрипела на зубах...
Через месяц сам я в компании трех приятелей прошел через Боровцы. Из истребительного батальона нас отчислили как несовершеннолетних. Вот-вот местечко могли занять немцы, и мы надумали пробиваться на восток. Железная дорога уже не работала, и мы двинулись пешком. У нас не было никакой надобности заходить в Боровцы, деревня лежала в стороне от железной дороги, но я уговорил ребят, и они согласились сделать крюк. Боровцы оказались совсем не такими, как я представлял. Стояли они на песчаной равнине, и лес от деревни был далеко, как и в нашем местечке. В одном я не ошибся: деревня тонула в зелени садов. Издалека она казалась зеленым островком среди золотистого хлебного моря.
Мы пришли в деревню вечером, солнце садилось за темнеющей стеной далекого бора, и лучи его зловеще-тревожно отражались в окнах приземистых старых хат. На широкой, заросшей по обочинам полынью и бурьяном улице лежали длинные тени. Ветви яблонь и груш склонялись от плодов до земли, на улице царило безлюдье, и было грустно-грустно. Мне совсем не хотелось узнавать, где Люсин дом, — это теперь не имело значения. Люси не было в Боровцах, и не нужно было ворошить воспоминания. Зайдя в какой-то двор и вытащив из бездонной колодезной глубины деревянное, покрытое зеленой слизью ведро, мы напились воды и двинулись полевой проселочной дорогой, которая вилась среди несжатой, переспелой ржи в сторону железной дороги. Пройдя Боровцами, я, видимо, в душе считал, что распрощался с Люсей.
Через неделю мы возвращались по шпалам железной дороги домой. Мы дошли до Днепра, но пробраться на восток не смогли. На том берегу уже шли бои...
О том, что Люся не вырвалась из своих Боровцов и никуда не эвакуировалась, я узнал позже, холодной осенью. Но это известие меня не обрадовало, и не возникло никакого желания увидеться с девушкой. Немцы стояли под Москвой, впереди была неуверенность, и думать о Люсе я не мог.
Назад: II
Дальше: IV