ТРЕПЕТ ДУБОВОЙ ЛИСТВЫ
Повесть. Перевод К. Добровольской
I
Любовь приходит и в тридцать лет, и, как пишут в книгах, в сорок, даже позже, но своей первой любви человек не забудет никогда. Со мной это случилось рано, на шестнадцатом году жизни, когда учился в девятом классе. Моя избранница Люся Спивак — тоненькая, черненькая, молчаливая — сидела за третьей партой от дверей, я — за третьей от окон, мы находились примерно на одной географической широте, и это было очень удобно для любовных дел. Взглядами мы с Люсей обменивались ежеминутно, и этого никто не замечал: стоило нам только чуть-чуть повернуть голову, и мы видели друг друга.
Я в это время занимался делами серьезными: редактировал классную стенгазету, вел дневник, где подробно высказывался относительно международных событий, и читал толстые книги по истории Древнего Рима. Я собирался стать историком, летописцем и заранее готовил себя к этому.
Свое свободное время я планировал довольно строго, отводя определенное количество часов на подготовку к урокам, на художественную литературу и, наконец, на свои научные изыскания. Само собой разумеется, любовь в моей программе запланирована не была. Она возникла стихийно.
Началось со стенгазеты. Газета выходила еженедельно, и выпускали ее мы вдвоем с Павлом Коробко. Я писал заметки, а флегматичный, насмешливый Павел рисовал карикатуры. Правда, под заметками красовались разные фамилии-псевдонимы, но это был чистейший обман: никто никаких материалов не давал. Каждый четверг мы оставались в классе после уроков, а назавтра на стене висел свежий номер стенгазеты. Мы, редакторы, учились хорошо, срывов не знали, а потому не боялись критиковать тех, кто учился хуже. И вот случилось. На Люсю Спивак до этого я не обращал никакого внимания, так как ничем особенным она в девятом классе не отличалась. Получала тройки, даже двойки, в общественной работе не участвовала. Как раз в тот день, когда надо было выпускать очередной номер газеты, Люся провинилась. Наш географ, черный, как турок, и страшно насмешливый человек, отобрал у нее на уроке альбом. Он рассказывал об экономике Канады, а Люся в это время рассматривала фотокарточки подружек, наклеенные на страницы обыкновенной тетради. Я уже заранее, еще на уроках, смаковал выражения, которыми буду клеймить Люсю в стенгазете, а Павел Коробко (он сидел рядом со мной) рисовал карандашом на кусочке промокашки карикатуру. На карикатуре Люся была не очень похожа на себя: с пышной грудью и модной прической, но мы оба считали, что для критики такой рисунок подходит как нельзя лучше.
Наш девятый класс занимался во вторую смену, и домой мы возвращались в сумерках. Но теперь был апрель, шла последняя четверть учебного года, и на улице даже после шести уроков царила прозрачная предвечерняя синева. Земля подсохла, было тепло, и ребята толклись на школьном дворе у турника. Мы с Коробко сидели в классе и выпускали стенгазету.
В тот вечер я один на один и столкнулся с Люсей. Она не ушла домой, а стояла в нашем длинном коридоре у окна и, видимо, ждала меня. Когда я вышел из класса, она бросилась ко мне, огорченная, расстроенная.
— Не пиши про меня, Сергей, — тихо сказала она, опустив глаза. — Я тебе потом скажу... Не пиши...
По лицу ее пошли красные пятна, она чуть не плакала. Вообще во всей ее нерешительной и виноватой позе было что-то заставившее меня смутиться. Никогда со мной вот так, как теперь Люся, не разговаривали девчата.
И я как редактор сплоховал. Сказал Коробко, что про Спивак заметку давать не будем, отложим до следующей недели. Он недовольно хмыкнул — у него пропадала почти готовая карикатура, а я тем временем начал писать передовицу о повторении пройденного материала и подготовке к экзаменам.
Назавтра перед началом уроков, когда половина класса, столпившись у стенгазеты, читала заметки, ругая меня и Коробко, к моей парте подошла Люся и положила учебник тригонометрии. Я удивленно взглянул на нее — учебник по тригонометрии у меня был свой, но Люся, покраснев, устремилась на свое место. Я раскрыл книгу и увидел там записку...
Записку я прочитал на большой перемене, выйдя на школьный двор и спрятавшись под старыми, еще голыми после зимы тополями.
На листочке бумаги, вырванном из тетради, Люся красными чернилами писала, что любит меня еще с восьмого класса, с того времени, как после сельской семилетки поступила в нашу школу...
Придя вечером домой, я только наносил воды и наколол дров, а за книжки не сел. Мне хотелось куда-то идти, бежать, в груди нарастала волна неуемного, хмельного счастья. Меня любит девушка!.. Состояние было похоже на то, которое приходит солнечным летним утром, когда, проснувшись, всем существом чувствуешь, что день, который начинается, подарит много-много радости. Украдкой, закрывшись в комнате, чтобы не увидели младшие братья, я снял со стены зеркало и начал рассматривать свое лицо. Оно мне никогда не нравилось, а теперь казалось особенно неприятным. Уши оттопырены, губы толстые, нос картошкой. И еще эти веснушки на щеках и на лбу. Волосы стоят торчком, словно иглы у ежа, мне их никогда не удавалось как следует причесать. И за что только Люся меня полюбила?.. Я разглядывал себя, стараясь увидеть хоть что-нибудь красивое, отходил на два-три шага, чтобы оценить свою фигуру, но привлекательного находил очень мало. И все же какой-то внутренний голос говорил, что, видимо, я достаточно пригож, если меня полюбила такая девушка. Я был полон радости и как бы вырос в собственных глазах.
У меня были друзья, оба они учились в десятом классе, и почти ежедневно я ходил то к одному, то к другому. Но в этот вечер хотелось побыть одному.
Над местечком опускался сероватый весенний сумрак, где-то звучала гармошка, пели девчата. Я вышел на улицу и направился к железной дороге. Мимо проносятся стремительные поезда, из вагонов выглядывают пассажиры, незнакомые и загадочные. Всегда кажется, что люди, которые едут в красивых пассажирских вагонах, видели что-то особенное, и я им завидовал.
Рядом с железной дорогой чернели кусты, лежало поле, оттуда доносились терпкие, острые запахи прелой весенней земли. Верстах в четырех был лес. Я шел к нему, считая шагами шпалы, и думал о Люсе. Теперь она представлялась особенной, непохожей на других девчат нашего класса. Всегда задумчивая, молчаливая, а когда засмеется, то смех кажется неожиданным. Училась средне, но теперь о ее отметках совсем не хотелось думать. Почему я не замечал ее раньше?.. Я попытался представить Люсино лицо, фигуру, голос, но почувствовал, что не могу. Я мог вызвать мысленно образ каждой девушки, которую знал, а Люсин не мог. Черты ее лица на мгновение вставали, как зыбкие тени, и сразу расплывались, пропадали в тумане. Это было удивительно и тревожно.
Послышался далекий гул поезда. Скорый Ленинград — Одесса. Я любил этот вечерний поезд: он был посланцем широкого и привольного света, куда я стремился сам.
Я сошел на обочину насыпи, и мимо, обдав волной теплого пыльного воздуха, пронеслась длинная череда вагонов.
В окнах красивых спальных вагонов мелькали фигуры, лица, из одних окон били яркие, резкие полосы света, другие были освещены чуть-чуть, словно серебристым сиянием луны. Удивительно, но этот, издавна манящий меня, поезд был теперь уже связан с Люсей. Я мечтал побывать в обоих городах, которые соединял поезд, стоявший на нашей небольшой станции только минуту. Один воспетый поэтами город стоял на берегу северного моря, другой вырос на берегах синего Понта Эвксинского, волны которого пересекали и древние финикийцы, и греки, и римляне. Это известно из книг, но я еще никогда не видел моря и только мечтал о нем.
Назавтра я написал Люсе записку. Красных чернил не было; я с утра сходил в книжный магазин, купил порошок и, имея в виду будущее, развел целую бутылку, красных как кровь чернил. Записка была передана тем же способом, что и Люсина, — в учебнике тригонометрии. Я написал, что люблю ее, Люсю...
С этого дня началось у нас великое единение взглядов. Я не мог просидеть и пяти минут, чтобы не повернуть головы вправо и хоть краешком глаза не взглянуть, что делает моя Люся. Преподавателей не слушал, ничего из того, что они объясняли, не запоминал. Переполненный несказанной, неудержимой радостью оттого, что Люся близко, что ее можно видеть каждую минуту, я забывал обо всем на свете. Все мечты, размышления, желания были связаны с ней. Я мечтал об институте, о большом городе, в котором буду учиться, и всегда рядом с собой видел Люсю. Она словно благословляла на те великие дела, которые меня ожидали.
Люся тоже часто посматривала в мою сторону, и иногда наши взгляды встречались. Люся краснела. От этого она делалась еще красивее, какой-то беспомощной и виноватой. Волна нежности, ласки, преданности захлестывала меня всего, и я чуть не задыхался от полноты и разнообразия этих чувств. Я был счастлив. Я весь был во власти неясных, противоречивых сил, впервые за свои шестнадцать лет почувствовав, как богата и чудесна жизнь.
Записками мы обменивались чуть ли не ежедневно. Мы писали о своих чувствах, а кроме того, сообщали друг другу, что произошло с каждым за минувший день. Меня теперь страшно интересовали все подробности Люсиной жизни: что она делала, куда ходила, что читала. Она квартировала в семье железнодорожников-пенсионеров, а родители ее, сельские фельдшеры, жили в деревне, за восемь километров от местечка. Деревня носила красивое название — Боровцы. Я представлял ее зеленой, окруженной стройными синеватыми соснами. В Боровцах Люся родилась, окончила семилетку и вот уже второй год учится в нашей школе.
О Люсе, о нашей любви и переписке я ни слова не говорил своим друзьям — десятиклассникам Василию Сосновскому и Степану Гузу. Раньше у меня не было от них секретов, но о Люсе сказать я не мог. Что-то не позволяло. Может, стыдился. Они были почти на два года старше, но у них не было девушек. Это я знал точно. Хлопцы кончали десятилетку, я же занимался черт знает чем.
Мои любопытные младшие братья всюду совали носы. Поэтому я прятал Люсины записки не в книги, не в прошлогодние тетради, которые держал под столом в самодельном деревянном сундучке, а под крышей старого амбара, доживавшего свой век на огороде. Конечно, наблюдательный человек мог бы сразу заметить, что я часто наведываюсь в амбар и подолгу там задерживаюсь. Но мной никто не интересовался, и, вернувшись из школы, я мчался в амбар, доставал из-под крыши все Люсины записки и перечитывал заново, начиная с самой первой. Я уже не мог жить без сладостного ощущения взаимной любви. Количество записок увеличивалось: мы писали друг другу по три и по четыре тетрадных страницы и все никак не могли наговориться. Встречались мы только в школе.
Скоро наши отношения перестали быть тайной для класса. Первыми что-то почуяли девчонки. Мало того, что они замолкали и загадочно улыбались, как только я входил в класс, но еще начали проявлять чрезвычайное внимание к Люсе. Торчал возле ее парты на всех переменах, и я безрезультатно искал случая незаметно передать ей книгу. Ребята были менее любопытны, но тоже, видно, догадывались. Однако ни о чем не расспрашивали, и я им был благодарен за это.
Удивительная вещь — Люсина любовь меня окрыляла, и я, хотя на уроках все пропускал мимо ушей, учиться стал даже лучше, чем раньше. Сочинение по русской литературе преподаватель, не пожалев двадцати минут, зачитал перед всем классом. Я получал пятерки по всем контрольным, которые были в последней, четвертой четверти. А Люсины дела еще ухудшились. Она часто не могла сказать ни слова у доски, краснела. В эти минуты мое сердце сжималось от боли…