Книга: Журавлиное небо
Назад: ЕЩЕ И КРИТИК
Дальше: МАДОННЫ

В ЗАВОЕВАННОМ ЦАРСТВЕ

Стихи, которые впервые по-настоящему обратили внимание на Богдановича как поэта, относятся к мифологическому циклу «В зачарованном царстве». Реакция на эти ранние произведения была довольно противоречивой — от принципиального их неприятия (тогда и было впервые высказано обвинение в «декадентстве») до безоговорочного, даже апологетического признания — понятно, в самой своей направленности полемического, противопоставленного другим, тоже крайним оценкам. Как ни странно, но и сегодня, желая отвести от поэта обвинения в декадентстве, мы ломаем свои критические копья именно над этими стихами, как бы повторяя ошибку тех первых критиков Богдановича, которым застили глаза эти его стихи и которым не хватало смелости быть последовательными до конца. Ибо тот, кто упорно хотел видеть в Богдановиче символиста и декадента, мог найти для своих тенденциозных выводов достаточно материала и в позднейших его, так называемых «классических» стихах. Но такова уж сила инерции!
Мы-то знаем, что Богданович никогда не был символистом, если рассматривать символизм не как сумму определенных формальных приемов и тем, а как мировоззрение, систему взглядов на искусство и мир, на человека в его общественной деятельности (последнее как раз символистов принципиально не интересовало). Символизм с самого начала настойчиво стремился утвердить себя не больше и не меньше, как мировоззрение. Валерий Брюсов, один из столпов символизма, писал после революции — уже в то время, когда от символизма остались одни лишь воспоминания:
 «Символисты отказывались служить в литературе только практическим целям, хотели найти более широкое обоснование ей и обратились к выражению общих идей, равноценных (как казалось им) не одному какому-либо классу общества, но всему человечеству».
Что же касается формальных завоеваний символизма, то было бы просто неразумно их отрицать; и было бы просто непозволительно тому же Богдановичу не заимствовать кое-что у символистов и не постараться пересадить это на только что вспаханную белорусскую почву. В свое время нам уже доводилось писать, почему Богданович, при некотором внешнем сходстве с символистами, никогда символистом не был, да и быть не мог: у него, в отличие от символистов, была под ногами надежная почва — социальная и национальная, было понимание исторической перспективы, была мысль о служении родной литературе и родному народу.
Ну, а цикл «В зачарованном царстве»? Нужно ли снова повторять, что он не символистский и не декадентский? И не пора ли нам уже пойти немного дальше, взглянуть на него более конкретно?
Справедливо пишет о нашей критике О. Лойка:
«…стихи с мифологическими образами и сравнениями (она) рассматривала не в контексте всего цикла, а вырвав их из него. У Богдановича здесь — поэтизация встречи человека с миром природы, когда она властвовала над ним. Но ведь Богданович, раскрывая тему слияния человека с природой, рядом с этими стихами поставил другие, в которых показал, как человек уже поднялся над природой, почувствовал ее прелесть, сопоставив ее со своим общественным положением, и т. д.»
Наконец-то, наконец-то мы тронулись с места! О. Лойка, думается нам, в основном понял замысел Богдановича, или, точнее говоря, единство замысла. Уточняем потому, что, признавая принципиальную новизну взглядов О. Лойки, мы, однако, не можем согласиться с некоторыми его акцентами. Эти акценты мы легко выявим в приведенной цитате, к сожалению, единственной, которую нам придется использовать, ибо О. Лойка, высказав действительно интересную мысль, почему-то не позаботился о том, чтобы развить ее более конкретно и широко, а сразу же перешел в своем разговоре о Богдановиче к другой теме, хоть и интересной, но с циклом не связанной.
В своем творческом восхождении Богданович удивительно закономерен. Лешие, водяные, змеиные цари — сколько уже всем этим занималась этнография! Но Богданович не этнограф, он поэт. И этнографию он превращает в поэзию, делая закономерный качественный скачок вместе со всей молодой белорусской литературой. Казалось, что тут такого необыкновенного, и непонятно, почему это надо трактовать, как «декадентство», как отклонение от прямого пути? У Богдановича часто бывало так: он идет вместе со всеми, но в то же время или впереди, или немного сбоку. Заявит же он неожиданно в 1915 году, что «белорусских стихов у нас нет, есть только стихи на белорусском языке»! Заявит сразу после своего же признания, что наша литература за несколько десятилетий прошла путь, который так или иначе отразил все блуждания европейской художественной мысли на протяжении целого столетия. Парадокс? Возможно. Но разве парадокс — не одна из форм развития мысли, не одна, наконец, из форм развития и самой литературы?
Архаика и новизна переплетаются в этом цикле. Но архаика здесь загадочная и полемичная, в ней скорее всего чувствуется вызов. Богданович включает цикл в сборник «Венок». Тот «Венок», которому свойствен тщательный отбор. Тот «Венок», которому, как немногим сборникам в истории литературы, присуща строгая гармония, — он одно целое. И он симфоничен по построению. Циклы спорят между собой по жанрам, стилю, тематике, спорят во времени, в методах показа частного и целого и при этом дополняют друг друга, не сосуществуют, а живут общей жизнью.
Цикл «В зачарованном царстве» — одно из окошек этого целого. Окошко, через которое поэт взглянул на мир. Для Богдановича жизнь, мир никогда не существовали разорванными, ограниченными неким субъективным моментом. Для него не существовало «клочков жизни». Вот, кстати, еще одно из существенных отличий Богдановича от модернистов.
Мифология — только первый кирпичик в его постройке.
Адам Егорович — отец поэта — пишет «Пережитки древнего миросозерцания у белорусов». Для этнографа вера в нечистую силу — это и впрямь пережиток, раритет на фоне современной жизни. Этнограф соотносит это с сегодняшним днем, поэт — с тем, что некогда было целым. И воссоздает это целое в принадлежащем ему времени и по законам, которые были некогда присущи этому целому.
О. Лойка, думается нам, ошибался, когда писал о «поэтизации встречи человека с миром природы, когда она властвовала над ним». Дело в том, что у Богдановича в данном случае принципиально отсутствует более или менее обособленный человек, как того неизбежно требует «встреча».
Обратим внимание вот на что. Если обычно леший — это в некотором смысле творец и хранитель тайны, то у Богдановича леший даже не в состоянии подняться над тем, творцом и воплощением чего является он сам. Как и древний человек, который не в состоянии осмыслить созданное его фантазией.
Давайте посмотрим, как рисует поэт мифологические персонажи.
И леший, согнувшись понуро,
Бредет по раздолью дорог.
Обшарпана старая шкура
И сломан о дерево рог.

(Перевод П. Кобзаревского)
Это леший из одного стихотворения. А вот из другого:
Все мрачно, космато и дико,
Жара недвижимо стоит.
Во мху, перевитом брусникой,
Лесун одинокий лежит.

Корявая сморщилась шкура,
И мохом зарос он, как пень;
Трясет головою понуро,
Бока прогревая весь день.

(Перевод П. Семынина)
А водяной? Он дан в той же тональности, нарисован теми же красками. Он говорит сам о себе, и не просто говорит, а жалуется:
Сивоусый, сгорбленный, я залег
                                                 под тиной.
Много лет я греюсь так, сплю на дне
                                                         реки,
Весь травой опутанный, будто
                                                   паутиной,
Грудь мою засыпали желтые пески.

(Перевод А. Прокофьева)
«Понуро», «дико», «пустынно», «одиноко» — вот те слова, которыми поэт характеризует созданное им царство и его обитателей. Здесь веет унылостью и безнадежностью, и все эти водяные и лешие — не боги, даже не божки, а жертвы, изнемогающие под тяжестью того, что должны нести в себе и воплощать. Мысли, мысли, познания самих себя и через себя природы — вот чего им не хватает! И печаль их и уныние — все от того же. Это как бы мучительное предчувствие мысли, неопределенное желание ее и невозможность подняться до нее. И потому их судьба — какое-то страшное, трагическое бездействие, животное, в подлинном значении этого слова, существование. (Помните картину Врубеля «Пан»? Сумрак, кусты, а в кустах — обросший, седой Пан, чутко и бессмысленно к чему-то прислушивающийся. Сбоку таинственно и дико прорезается месяц. И такая тоска и печаль в глазах Пана, в которых вот-вот, кажется, отразится что-то осмысленное.)
Поэтизация встречи человека с природой, слияния с нею у Богдановича нет. А если есть у него поэтизация, то это поэтизация человека, которого хотят и не могут «провидеть» водяной или леший.
Значит, человек все же есть? Да, есть, но он у Богдановича не «персонаж». Человека, по сути, нет, есть только мысль о нем и, как ни парадоксально, это «мысль» самих «божков». Но зато как художественно впечатляет эта мысль!
Таким образом, ни поэтизации, ни слияния с природой нету, есть страх перед иррациональным, совсем не декадентский страх «рационалиста» Богдановича.
Своими мифологическими стихами он решает как бы двойную задачу: добирается фантазией до мрачного, хотя по-своему и поэтичного мира древнего язычества, и по-философски ставит и решает вопрос о «законности» и «благодатности» разума. Того разума, от которого отворачивались и над которым издевались декаденты (и разве они одни!). И если уж защищать Богдановича от декадентов, то защищать серьезно, на уровне его мыслей. Иначе нам придется «обелять» Богдановича, как это делает, к примеру, один из исследователей его творчества, — мол, леший подан у поэта на реалистическом фоне осеннего пейзажа и, мол, «поэт достигает полного слияния мифологического образа с основным реалистическим фоном». Ну еще бы! Ведь леший — это же сама природа!
Но хватит. Посмотрим лучше, куда идет мысль поэта, отталкиваясь от собственно мифологических стихов.
Богданович строит цикл на принципе постепенного восхождения от нижайшего к высочайшему, от хаоса к гармонии. А гармония, возможность ее подается через образ человека, но не через «божка», который, по сути, не выделяет себя из природы, — через человека, наделенного даром созерцания и, таким образом, выделенного этой своей способностью из окружающей природы. Проблему разума Богданович закономерно связывает с проблемой личности. Вот тут, на новом этапе, и начинается все то, что можно назвать встречей человека с природой, поэтизацией ее.
Переходное, по-своему центральное стихотворение в цикле — «Буря». Эта как бы мостик от хаоса к упорядоченному, так сказать, восприятию явлений природы современным человеком. Восприятию, упорядоченному именно созерцанием. Противопоставлены и сближены благодаря контрасту два взгляда на одно и то же явление.
Понурое чудовище слепое
По шири неба вдаль лениво
                                          проплывает.
Все стихло. Только вдруг пространство
                                                         рассекает
Мечом огнистым пламя голубое.

Ударил меч — и грохот прокатился,
Мерцает вновь клинок, удары
                                              не стихают,
Холодной крови бьют ключи и вниз
                                                       стекают…
А люди говорят: «То дождь
                                          пролился».

(Перевод Т. Казмичевой)
Тут еще нет поэтизации, есть просто констатация разности восприятия. А может быть, депоэтизация «нормального» восприятия («А люди говорят: „То дождь пролился“»)? Но не будем спешить делать выводы. Ход мысли Богдановича на этом не кончается. Обратим внимание вот на что. Буря, гроза персонифицируются Богдановичем в трагическое по своей сути действие. Человек же этой трагедии не замечает. Она — вне сферы его восприятия. Человек лишил трагедию трагедийности и простым признанием — «дождь пролился» — упорядочил хаос, враждебный ему своей слепой бесцельностью, отсутствием какой-либо «моральной» оценки. Ибо «меч огнистый», из-под которого «холодной крови бьют ключи и вниз стекают», «сверкает весело». Ибо ветер (в другом безымянном стихотворении, идущем сразу вслед за «Бурей»), разметав тучи, которые «желали слиться», «над смертью их весело воет»…
Но, может быть, человек, отрицая «трагедийность» природы, тем самым теряет возможность сопереживать ей. Нет, Богданович, «рационалист» Богданович, так не думает. Человек, выделившись из природы, не теряет способности понимать и слышать ее, ощущать себя ее душой и мыслью. И при этом вовсе не обязательно, чтобы «настроение» природы совпадало с настроением человека, чтобы его духовный свет был простым отражением жизни природы.
В чаще темной и глубокой
Плещет, пенится вино;
Хмелем светлым и холодным
Чуть колышется оно.
И качается осока,
И шумит высокий бор,
И в душе не замолкает
Струн веселых перебор.

(Перевод Б. Иринина)
«В чаще темной и глубокой плещет, пенится вино» — это поэтический образ озера. Это сама природа, эстетически осмысленная, это хаос, подчиненный и преобразованный приданной ему формой. Вот почему «светлый и холодный» хмель природы трансформируется в душе человека в «струн веселых перебор».
Свет природы имеет свое измерение, перспективу и объем, свой верх и низ. Он подвижен, как мысль, и одухотворен, как чувство.
Блестит на небе звезд посев;
Посев в полях зазеленел.
Меж ними, к речке полетев,
Поднялся лунь, как призрак бел.

(Перевод Б. Иринина)
Человек стремится к слиянию с природой, но не к растворению в ней. Последнее невозможно, ведь человек прежде всего личность, он наделен определенной духовной автономией.
Вдруг одна слезой скатилась огневой,
Прошумела мягко крыльями сова;
Вижу я, с природой слившийся душой,
Как дрожат от ветра звезды
                                          надо мной,
Слышу, как в лугах растет трава.

(Перевод А. Прокофьева)
«С природой слившийся душой» человек не перестает слышать и видеть, не перестает анализировать свои ощущения. Но это не мешает ему испытывать удовлетворенность и радость от «слияния». Напротив, именно элемент осмысления и анализа придает его связи с природой высокий эстетический и духовный смысл. Так приобщается к природе человек, ощущая себя ее душой, ее мыслью.
Мы теперь видим, что ничего загадочного, экзотического, тем более декадентского нет в мифологических стихах Богдановича, которые вовсе не были для него самоцелью. Он был захвачен не просто поэзией язычества, а высказал на его основе и с его помощью весьма современные для того времени злободневные и глубокие мысли. Отнюдь не язычество было его идеалом, а гармонически развитая человеческая личность, наделенная способностью чутко воспринимать красоту в природе и мире.
Назад: ЕЩЕ И КРИТИК
Дальше: МАДОННЫ