КАЮТА И КАЮТ-КОМПАНИЯ. МОРЕ. Окончание
Здесь необходимо краткое пояснение. Автор прервал свой рассказ потому, что не знал, как ему дальше обойтись с Александром Акимовичем. Можно было бы, конечно, добросовестно выложить определенные свои наблюдения над ним, и автор, вероятно, и поступил бы так если бы не вспомнил в то время одного такого человека с пером, который слывет критиком и который, хочет того автор или нет, будет делать на полях энергичные пометки, прикидывать и так и сяк, а потом выскажется насчет того, что автор, конечно, имел под руками необыкновенно интересный, благодарный материал, но почему-то не подумал, что материал — это одно, а умение обобщать, типизировать — другое. Александр Акимович, несомненно и безусловно, в жизни куда более интересный человек, чем это показалось автору, и удивительно, как это он осмелился так поспешно выдавать бытовые мелочи в качестве деталей к портрету, почему заметил какого-то кота Васюту и не заметил, что Александр Акимович на самом деле обеспокоен чем-то более значительным, нежели тем, надо или не надо писать сыновьям про искалеченную кошачью лапу.
Критик всегда дальновиден, и автор, помня хорошо об этом, стал присматриваться к своему Александру Акимовичу пристальнее, и вот тут неожиданно случилось вот что: Александр Акимович стал двоиться, даже троиться в его глазах, и автор понял, что никакого Александра Акимовича нет, а есть, представьте, и то, и другое, и третье. Есть, в самом деле, есть Александр Акимович с явной претензией на безгрешного героя. Это он весь день на ногах, на обед в кают-компанию приходит усталый, но, несмотря на это, и здесь не может легкомысленно позволить себе отделить общественное от личного: даже в этот момент находит всякие вопросы, которые можно решить и обсудить. Дверь в его каюте всегда открыта настежь: пусть знает матрос, что в любой момент может зайти сюда, не очень задумываясь о том, что не дал капитану третьего ранга отдохнуть. Еще не успев снять китель в своей городской квартире, куда приходит не чаще раза в неделю, Александр Акимович берется за телефон: не случилось ли чего в его отсутствие на корабле? В квартире, которую летом занимает Васюта один, Александр Акимович живет с женой и двумя детьми. И обставлена квартира так, чтобы в любое время можно было собрать чемодан, отдать соседу кресла и диван и переехать на другое место, а куда — это уже начальству виднее. Давали недавно новую, двухкомнатную квартиру, но узнал, что для кого-то она более нужна: квартиру отдал, а сам согласился еще неизвестно сколько времени ждать. И отпуск у нашего Александра Акимовича всегда почему-то не в июле, не в августе и даже не в сентябре, а где-то в конце года, когда уже не так зовет юг и кажется лучше всего поехать в деревню к родителям.
Таков Александр Акимович номер один. Автор на самом деле знал его и таким и мог бы, уж если на то пошло, и более привлекательным его нарисовать, но, к счастью, он немного знает и своего критика. Особенность этого критика в том, что ему обязательно надо найти недостаток в любом произведении и что ни единый герой не дотягивает до его высокой, недоступной авторскому пониманию, мерки. Ну чем плох, скажите, Александр Акимович номер один? Читатель, не испорченный нашим критиком, обязательно скажет: «Дай бог нам побольше таких людей!» А наш критик на то ответит, что, мол, Александр Акимович хороший человек, но уж слишком аскетический какой-то и нетребовательный к жизни, и мирится со многим, и не нравится ли автору эта его пассивность, потому что он наверняка сочувствует герою, а дальше этого не идет.
И что после этого делать автору? Молча проглотить пилюлю и попытаться нарисовать Александра Акимовича номер два? Что ж, вот вам Александр Акимович номер два. Он примерный семьянин. На календаре в его квартире вот уже второй месяц все тот же день, в который уехала на юг жена с детьми: время остановилось для Александра Акимовича. Жене он пишет чуть ли не каждодневно, жена, кажется, пишет ему тоже часто. Александр Акимович может и «палубу» в квартире «надраить», и посуду вымыть. В свободное время он почитывает стихи Эдуарда Асадова и в то же время, забыв, что он не на корабле, называет свадьбу «мероприятием».
«Нет, не то, — снова скажет наш критик, — это, может, и хорошо для воскресной страницы в газете, но только не для очерка. Идиллично, ограниченно, камерно. Вот если бы у Александра Акимовича был конфликт из-за квартиры, которую он так легкомысленно отдал другому, вот если бы кот Васюта выступал символическим обобщением этого… ну, сами знаете, мещанства!.. Вот если бы…» И не станет ведь после этого автор, словно утопленник за соломинку, хвататься за еще один образ Александра Акимовича, известный автору. Этот подпольный Александр Акимович побаивается жены, и если, допустим, удается выручить друга двумя червонцами, то делает все так, чтобы об этом не знала ни единая душа. Этот Александр Акимович, если заглянет к нему тот же друг, а жены не будет дома и они выпьют бутылочку «старлея», припрячет потом пустую бутылку так, что ее не найдет никакой Шерлок Холмс, пускай он даже будет и в юбке. И от современной молодежи не в восторге Александр Акимович, и любит иногда похвалить себя и свой моложавый вид, который у него потому, что живет «правильной жизнью».
Вот какое дело с Александром Акимовичем, дорогой читатель; вот и возьми его после этого в герои очерка. Пускай уж лучше будет он просто службистом, без которого автору не обойтись хотя бы потому, что в один прекрасный день услышал от него новость: корабль выходит в море! Готовься, братва!
Море!.. Лежало оно где-то за сопками, манящее и близкое, но недоступное пока. И вел к нему залив, раздваивающийся здесь, вблизи города, и было удивительным, что это, очень точно отпечатанное на карте, где-то в Белоруссии представлялось бог знает чем, а здесь оно — просто неширокое лоно воды: ищи не ищи сравнения, а сравнишь все равно с озером, которое видел где-нибудь в Мяделе или в Глубоком. И совсем уже удивительно, что невысокая сопочка с разрушенным дотом, оставшимся от войны, та сопочка, на которую каждый день поднимался, направляясь в город, сопочка, где всегда пасся буланый гладкий конь и где на откосе покосился деревянный домик, обитый фанерой, досками и листами толя, — совсем уже удивительно, что все это называется мысом и тоже обозначено на карте.
Карта скажет тебе, что ты на краю земли. Только это почувствуешь и без того, едва извилистой тропкой или по дощатым сходням поднимешься на сопку, продолговатую и напоминающую некий горб, как сугроб, всю пеструю от серых слоев гладких пород, от больших трещин, поросших ягодником, мхом и сочно-нежной травой, — почувствуешь это, когда обойдешь две-три рыжевато-зеленые луговины, все в кочках и неожиданно грязные на этой тверди и высоте, сядешь на камень и станешь смотреть на залив.
Взгляд твой устремится вдаль, туда, где небо меж сопками низко висит над водой, где, наконец, не видно никакой воды, а видны только сопки и небо, и небо течет над сопками, и кажется, что сопки — это пороги, а небо — река, которая страшно свергается там, на горизонте, в бездну.
И вот наш первый выход в море: стоим на капитанском мостике в открытой всем ветрам ячейке-боковушке, рядом с сигнальщиком, смотрим, как медленно отплывают назад сопки, как отдаляется город: словно сбиваются в один гурт дома, становится шире над ними горизонт, а корабль все идет, и малахитово-зеленая дорожка стелется за ним, долго покачиваясь на воде. С интересом наблюдаешь, как постепенно к чистому, прозрачному цвету дорожки прибавляется сиреневый тон, как вода густеет, приобретая сизый блеск и временами еще остро отсвечивая холодной свежей голубизной. Посмотришь вперед: по обе стороны лежат темные валы сопок. Чем дальше от города, тем более мрачными кажутся они, и не видать на них ни деревца, а только кое-где в ложбинах белеет снег. Потом смотришь вниз: бушует, пенится у борта вода, напряженно вздымается каким-то пологом волна и, качнув еще раз, разлетается с шумом, вся в белых пузырях, растающих в одно мгновение, и теперь там, где были они, голубой водоворот.
Кажется, совсем недавно пропал из виду город, а уже остался позади и залив. Слева темнеет, постепенно сужаясь на западе и прячась в туманной дымке, полоса земли, а справа величественно, огромный, как айсберг, выплыл остров Кильдин, напоминающий постамент памятника Петру Великому: крутой склон поднят над водой, а ниже — плавный переход могучих складок, полосующих его и вкось и вдоль. И под громадиной, освещенной с одной стороны солнцем и затененной со второй, — ровный плац желтого берега, где заметен какой-то домик, кажется, построенный ради того, чтобы было с чем сравнить каменное величие могучих скал.
На Кильдине есть озеро, названное «многоэтажным» и не похожее ни на одно из озер в мире. Образовалось оно так, словно отделилась часть от моря: суша приподнялась, зачерпнув каменной ладонью воды, и множество различных причин должно было способствовать тому, чтобы семнадцатиметровая толща воды отстоялась, разделившись на три слоя. Нижний слой мертвый, потому что в воде есть сероводород, во втором — обычная соленая, а в третьем — опресненная. Нижний и средний слои разделены пленкой розовых бактерий. Окислительные процессы, происходящие в пленке, не пропускают сероводород в верхние слои, потому что в среднем слое живут морские организмы, в частности треска, а в верхнем — пресноводные.
Остров Кильдин как бы сторожит выход из залива в море. Пришвину во время его северного путешествия лопари, коренные жители этих мест, рассказывали такую легенду про Кильдин. Будто бы злая ведьма, за что-то мстя лопарям, хотела запереть их в Кольской губе и вытащила остров из океана на веревке. Когда она уже была почти возле губы, какой-то человек, оказавшийся поблизости, догадался о намерении ведьмы и крикнул. Веревка оборвалась, ведьма испугалась и окаменела, а остров как остался в океане, так и стоит там. Интересно, что через двадцать пять лет после странствия по Кольскому полуострову что-то похожее на эту легенду записал Пришвин в другом месте, уже в Сибири, — там народная фантазия окружила поэтичным вымыслом происхождение скалы, торчащей из воды при выходе Ангары из Байкала. История, в соответствии с легендой, была такая. Ангара, жена Байкала, однажды, когда поднялся над озером туман, решила сбежать к Енисею. Байкал, спохватившись и не найдя жены, бросил вдогонку ей скалу, но не попал. О злости ревнивого Байкала и напоминает теперь людям эта скала.
Какой прекрасный материал для рассуждений о народной фантазии, сколь неисчерпаемой, столь и постоянной в любви к определенным образным решениям. Вот пишу об этом, а вспоминаю легенду про один родник в моих краях под Могилевом: воду из того родника люди считают целебной, «святой». Рассказывают, что когда-то, в стародавние времена, стали свататься к красивой девушке два хлопца — один богатый, второй бедный. Красавице нравился богатый, но, чтобы не обидеть бедного, вздумала она, чтобы оба бросали камни: кто дальше бросит, за того и замуж пойдет. Первый камень бросал богатый: бросил далеко, и упал тот камень в лесу, у речки Голубы, где лежит и теперь, — между Немильным и Крамянкою. Самый большой выбрал для себя камень бедный жених, и полетел тот камень еще дальше и упал под Клинами. Заплакала тогда красавица и превратилась в родник. Вот какую рассказывают в нашей местности легенду: в нее не все верят, но о ней знают все.
И я, зная легенду про Кильдин, смотрел на него теперь как бы глазами того человека, который испугал ведьму и которому, наверное, было одновременно и боязно, и рискованно, и весело среди этой суровой и простой природы, иначе бы он не заслужил такой наивно-страшной истории про Кильдин. Я думал о том, как он должен был чувствовать себя, сидя в маленькой своей лодчонке, которую в любой момент могла проглотить если не ведьма, то волна, так далеко от берега, среди этого моря.
Должен признаться, что волн больших мы не видели. Стояло удивительно спокойное лето, да и вообще шторма здесь бывают к осени, попозже. Был почти что штиль, и чайки беззаботно сидели на волнах, а ветер делал сухими их клювы; моряки рассказывали, что по тому, как сидят чайки, можно определить направление ветра с точностью до градуса. Мы наблюдали за чайками, смотрели на пенящийся зеленый след, оставляемый кораблем, и на другой след — от солнца, до боли в глазах всматривались в горизонт, стараясь разглядеть далекие очертания полуострова, и если надоедало стоять на мостике, спускались вниз в каюту, где заметно ощущалась качка, но, конечно, не такая, когда хватаешься за стены и боишься за свое нутро. Это была приятная качка, и, помню, я читал в каюте книгу, когда вдруг вздрогнул корабль, что-то сорвалось со стены и, разбившись на столе, брызнуло мне на руки стеклом. Барометр!..
Потом уже, вернувшись из плавания, ты чувствовал себя так, словно переступил последний рубеж, за которым открылось самое главное в этом краю. В свободные часы в каюте, перебирая несколько книг о Севере, ты мог уже без провинциального удивления читать о том, что дерево здесь вырастает по сантиметру в год, что птицы улетают здесь на зиму к северу и что теплые ветры тоже дуют оттуда (Гольфстрим!), что средняя зимняя температура здесь такая же, как в Астрахани. Попадалось и более интересное, чаще всего из того, что касалось прошлого этих мест.
В древней летописи о Севере написано как о крае неисчислимых богатств: векши (белки) и «оленцы малые» там будто падают из облаков на землю и, подрастая, разбредаются по ней. А когда в 80-х годах прошлого столетия неутомимый исследователь Печоры, земляк Ломоносова, ученый Н. К. Сидоров попытался заинтересовать судьбою Севера будущего царя Александра III и написал на его имя докладную записку с предложениями об использовании богатств края, об улучшении жизни населения, некто генерал Зиновьев ему ответил: «Потому, что на Севере постоянные льды и земледелие невозможно и никакие иные промыслы немыслимы, то, на мнение мое и моих друзей, надо народ удалить с Севера во внутренние области державы, а вы заботитесь наоборот и объясняете какой-то Гольфстрим, которого на Севере быть не может». В самом деле, зачем он должен быть: его не может быть потому, что быть не может. Как раз как у чеховского «ученого соседа»! Сколько наивной поэзии, правдивой неправды в словах летописи и сколько мрачного, педантичного невежества в канцелярских выкрутасах тупого солдафона, не говоря уж о слепом пренебрежении к судьбе населения целого края, которое можно ни более ни менее как взять да «удалить».
И что удивительного после этого, если на долю Севера выпали на долгие годы мрак и нищета. В 1867 году архангельский вице-губернатор нашел в Коле только одного чиновника, который был одновременно делопроизводителем, городничим, судьей, казначеем. И спустя более сорока лет ничего здесь не изменилось. В 1913 году на весь край был один фельдшер, проживавший в Александровске (ныне Полярном).
Сегодня в это трудно поверить. Когда в Пулозере начался тиф, тот же единственный на весь край фельдшер смог приехать туда лишь через два месяца, когда все больные умерли. Прежде на Север можно было добраться за год. В наше время самолетом долетишь туда из Ленинграда за полтора часа. Но дело, конечно, не только в этом. Дело в тех новых людях, живущих теперь на Севере, в том ритме жизни, который одинаков ныне во всех уголках нашей страны.
Север, конечно, изменился. Я мог бы написать о новых заводах, дорогах и городах, но этим никого не удивишь. К этому привыкли. Об этом можно прочитать в любом справочнике. Я старался писать только о том, что так или иначе стало моим собственным опытом, прибытком моей души за те шестьдесят суток, которые запомнились как один долгий, бесконечно богатый впечатлениями день.