Книга: Журавлиное небо
Назад: СНОВА В ГОРОД (Перевод Эд. Корпачева)
Дальше: ОСЕННЕЕ ВОСПОМИНАНИЕ (Перевод Эд. Корпачева)

ГОЛУБОЙ ВЕТЕР
(Перевод Эд. Корпачева)

Логацкий проснулся словно бы от внутреннего толчка: все произошло естественно и легко. Некоторое время он лежал, не раскрывая глаз. То неуловимое и зыбкое, что еще владело им, было, наверное, воспоминанием о сне. Сон уходил в просветленности, в запахах, в порывистости ветра. Будто стояло над неподвижным озером в духмяном зное солнце. Пахло смолистыми соснами, поднимался над водою голубой ветер, и такой звонкий и чистый слышался на озере смех. Как хорошо, как легко! И словно бы Логацкий бежит к воде — как щекотно холодит песок босые ноги, как застилает глаза голубой ветер!
В комнате тихо. Ночь. Два часа ночи — Логацкий знает это. Вот сейчас пройдут, если не прошли, работницы с фабрики; они всегда проходят в это время, и очень ясны тогда шаги в ночи. И еще разговоры: «Ой, девочки, а он мне говорит: „Я тебе часы куплю“. Ой, держите меня, а то упаду!» И смех — заливистый, несдержанный… Смех всегда будит Логацкого, как и этот ветер, что снится все последние дни.
Ночь. Тишь. Наверное, прошли уже работницы, наверное, потому и примерещился ему этот смех.
Какая светлая, какая чуткая тишина в комнате! Тонкий луч переломился в зеркале — таинственные глубины открылись в стекле. Паутиной легли на стену тени: невидный отсюда фонарь у дерева отразил, как на экране, ветви и прутики. И хорошо от мысли, что можно никем не замеченным подойти к окну и так стоять в ночном безмолвии…
Логацкий пошарил рукой, выискивая на спинке стула одежду.
Вставать легко, и нет той утренней расслабленности, которая тянет ко сну, смыкает глаза. Все было необычно, немного загадочно, было приятно и хорошо. Логацкий встал у окна, посмотрел на улицу. Фонарь светил меркло, из-под заснеженного отражателя свисала сосулька — застывшая неподвижная жилка воды. Позавчера была оттепель, потом подморозило, потом выпал снег. Недостроенный дом на той стороне улицы, башенный кран, у стрелы которого остро мерцает звезда. Крыши и тишина. Цепочки фонарей обнаруживают улицы города. Поздний ночной час.
Думалось о том, что все равно не уснешь. Логацкий обулся, накинул в коридоре пальто и вышел на лестницу. Сразу же окутал его запах краски, стылой штукатурки и пыли — всегдашний запах подъездов, скупо приправленный теплым духом людского жилья. Сплюснутые каблуками, валялись на площадке окурки. Логацкий вспомнил: вчера в соседней квартире провожали в армию Толика — то ли токаря, то ли строителя. Вечером в подъезде стало шумно. Потом за ним, Логацким, приходил этот самый Толик: «Собрались… Леонид Иванович… Давайте с нами…» Чудак, ведь они были почти незнакомы. Логацкий не пошел. Как раз проверял студенческие работы. Не забыть бы дать этим лентяям завтра хороший нагоняй. Работы сдавали с опозданием — ясно, что писали в один вечер. Кто-нибудь из факультетских гениев будет потом хвастать: буря и натиск, немного вдохновения и немного времени. Чепуха! И вообще студенты уж не те. Многие с производства. Думают, что познали жизнь. Читают Ремарка. Чепуха! Нынешние студенты не нравились Логацкому. Он и не заметил, как испортилось у него настроение. Вновь увидел на лестнице окурки, и вновь припомнился ему Толик. Как раз кстати: не хотелось думать о студентах. «Напрасно обидел парня, не побывал на этих проводах. Сочтет, что обошелся с ним по-свински, и будет прав. Ведь не из-за тех студенческих работ отказался… А может, и не сочтет: я для него, наверное, слишком занятая, ученая персона. Как-то смешно стеснялся, приглашая к себе, и почему-то вытер о половик ноги, когда уходил». Логацкому стало стыдно: «Ученая персона! Ничего себе оправдание… Какая досада!»
Выбито стекло в двери, на фанерке мелом написано: «Здесь живет Зоя». И стоят три восклицательных знака. «Какая-нибудь знакомая Толика, и тоже была на проводах. Хорошо, что не пошел туда, а то пришлось бы прикинуться другом молодежи. Так сказать, старший товарищ и юная смена… Роль явно не моя. Хватит с меня студентов».
Он подумал вдруг, что все это чепуха, и разозлился на себя: «Ну, не пошел, и хорошо… А тут какие-то сомнения, какой-то мальчишеский самоанализ. Смешно. И вообще…»
Он вышел на улицу, остановился. Нечто непонятное творится с ним в последнее время: вот хотя бы этот сон, ночное бдение. Логацкий постоял в раздумье, осмотрелся. Безмолвно было на улице, пустынно, и стоял крепкий морозец, такой островатый, жесткий, но и приятно трезвящий. Неопределенно и нудно начало покалывать в висках: наверное, от свежего воздуха. «Зачем я вышел?» — спросил себя Логацкий.
Как раз перед ним лежал, точно в руинах, недостроенный дом, тот самый, который он всегда видел из окна квартиры. Первые кирпичи здесь заложили еще весной, летом строительство почему-то приостановили, а теперь начали опять. Логацкий свыкся с домом, и он стал для него живым свидетелем. И как человек, дом обрастал понемногу воспоминаниями.
Старый знакомец, он делился ими теперь с Логацким. А тот понимал все и видел, как земля, выброшенная когда-то экскаватором, присыпанная затем снегом, превращалась в большой холм. Как приходили на этот холм дети, и — кто на санках, кто на ногах, а кто и на том самом месте, которому издавна надлежит отвечать за безудержную фантазию хозяина, — пробовали здесь и крутизну горы, и разбег с нее.
«Старый знакомец, без обличья и номера дом, — думал Логацкий, — и я рассказал бы тебе, чем было для меня это невзначай подсмотренное детство. Да ты не знаешь, чем пахнет озорное это детство, не понимаешь, почему чернильное пятно, случайно замеченное на снегу, может взволновать сильнее, чем любое взрослое диво».
Да он, Логацкий, и не хотел такого. Он знал: настоящее диво было или простым, как эта детская горка, или наивным, как выцветший ситчик. А ветер вправду был голубым, словно во сне. В нем было все: тревожная дымка горизонта и незабываемый свет детства; дожди густые, точно ветер, и запах земляники, щемящая радость в душе и непотаенное, веселое удивление перед миром. Как раз все то, чего не хватало сейчас Логацкому.
Он чувствовал, что очень устал. Лекции в институте утомляли его и, может быть, еще больше — разговоры в преподавательской. Звонил телефон, выходили и заходили люди, секретарша бегала с расписанием, преподаватели жаловались на студентов, точно все это было так важно и точно студенты были когда-нибудь прежде ангелами. Лучше бы, если бы не беспокоили его, Логацкого. И тогда можно было сидеть, не слушая никого, сосредоточившись в себе, — и это было ожиданием дива. И оно приходило и грустно закрадывалось в сердце чьим-то голосом, донесшимся из коридора, или сквозняком, струящимся через форточку, или щедрым запахом воды, расплесканной кем-то на паркете. Это бродил где-то и тревожил Логацкого голубой ветер.
И вот словно спадали с плеч и такими ненужными становились его взрослые годы, и казалось, все прожитое и пережитое раньше, собранное со временем по капельке, не стоило и самой маленькой крохи ожидаемого дива. Почему казалось так, Логацкий не знал. Возможно возвращалась жизнь на полузабытый круг детства или тосковала душа по чему-то ушедшему, растерянному с годами, а может, все шло от неудовлетворенности собою, — Логацкий и это наверняка не знал. Непонятное что-то творилось с ним и искало себе выхода.
Только он, Логацкий, теперь не думал об этом. Спал город, непривычная загадочность властвовала повсюду, и такой доступный и недоступный теперь одиночеству был этот город. Логацкий глядел и слушал — и тишина и ночь текли мимо него. Слетались на фонарь снежинки, бесшумные и легкие, как ночные мотыльки. Сипло вздыхал где-то в серых потемках паровоз. Трепетный и тонкий лучик спускался с неба: мерцала над городом звезда. И многое, многое открывалось и сердцу и глазу; и казалось Логацкому, что он различает, как островато и скупо пахнут и снег у дороги и ледок на ней, и какой особый, густой холодок идет от кирпичей, разбросанных у дома, и какой совсем иной, сквозной ветер дует из проемов пустых окон. Сосновой свежестью веяло от штабеля заиндевевших досок. И было чувство, что вот еще немного, стоит лишь захотеть, и придет недоступная раньше и никогда еще не изведанная проницательность мысли, придут небывалое спокойствие и ясность. И он тогда как-то по-новому взглянет на себя и на людей.
Но ничего не пришло, и на сердце осталась горечь. С таким сожалением вспомнился сон, светлая тишина в комнате, прежнее настроение, и он подумал: «Куда же ушло все это?» Вставал в памяти вчерашний вечер, проводы Толика, и теперь уже определенной, неотступной стала неудовлетворенность собой. «Я черствый, равнодушный человек, — сказал себе Логацкий, — но не хочу сознаться в этом и потому играю в жмурки с собою. Три года жил рядом с этим Толиком и почти не знаю его, обидел его и хочу оправдаться. Я не пошел потому, что попросту боюсь людей, боюсь, как бы не заметили они, что я утратил нечто, — и все мне не интересно. И этих новых студентов я не люблю потому, что они не похожи на меня, что живут они по-своему, интереснее, чем я».
Так он думал, и ему казалось, что мысли его искренни. И странно: в этом разговоре с собою, в этих неприятных признаниях была для него какая-то мстительная сладость. Он опять осмотрелся: подумать только, простоял здесь целую вечность, увлекшись, как дитя, какими-то напрасными мечтаниями. Брало зло на себя, и Логацкий внезапно почувствовал, что весь захолодел. Он поднял воротник и пошел по улице. Это даже не улица пока была, а просто дорога: дома здесь стояли лишь по одну сторону. Справа, зажатый какими-то мастерскими, тянулся неширокий пустырь, пока не вставал на его пути одинокий деревенский домик. Дорога за ним сворачивала на еще одну, просторную улицу. Где-то там поднимались стеною тополя, и Логацкому видно было, как трепетал яркий свет фонаря в серых ветвях. На открытом месте еще более ощутим был холодок. Маня зеленым огоньком, из-за одинокого домика вышмыгнуло такси, пронеслось мимо Логацкого. Из машины послышалась музыка, потрескивание радиоволн в приемнике. Стало грустно. «А может быть, и надо было так», — всплыло воспоминание… Геннадий Паруков — преподаватель английского языка, институтский знакомый, черноволосый, стриженный коротко, ровесник Логацкого, — всегда приезжал в институт на мотороллере. До поздней осени ходил без шапки. Втайне Логацкий завидовал ему: вообще он завидовал людям, которые умели наладить свое душевное хозяйство. Паруков, казалось ему, был из таких. Наверное, для него в жизни не существовало нерешенных вопросов и не было ничего запретного. И в осанке его и в речи чувствовались какие-то непонятные Логацкому уверенность, сила.
Так вот, это самое воспоминание. Однажды не выдержал Логацкий — что-то острое сказал относительно мотороллера. Как он теперь понимал, была в этом неосознанная и смешная попытка словно бы заранее оправдаться перед кем-то в своей неспособности жить так, как коллега.
— Послушай, приятель, — сказал ему Паруков, — ты рассуждаешь непростительно для взрослого человека. Спроси у любого школьника, он тебе скажет, что мы живем в атомный век. Мотороллер хотя и не возносит меня к вершинам цивилизации, но, заметь себе, свидетельствует о психологических сдвигах в моем характере. Я становлюсь современным человеком. — Он засмеялся, переводя все на шутку. — Пожертвуй своим сельским идеализмом, не надо быть пошехонцем. Ясно?
Он умел мыслить логически, этот Паруков. Шутки шутками, но Логацкий почувствовал себя неловко: точно взял человек да и щелкнул ему походя по носу. «Ну, старик, отстал ты от жизни, куда тебе — не понимаешь простых вещей» — вот что послышалось Логацкому за теми шутливыми словами Парукова.
«И правда, как пошехонец», — думал теперь Логацкий, но уже спокойно, будто было покончено с тем неприятным воспоминанием и будто отныне все будет иначе. Ходьба успокаивала его. Незаметно для себя он стал присматриваться к улице, и опять, как недавно, когда он стоял перед домом, все, что виделось, западало в память. Он видел, как затаенно застыли в потемках за деревянными заборами сады, как мягко лился запоздалый свет из окна деревянного домика, отнесенного в глубь двора, и как, спрятавшись от холода, дремал в телефонной будке у магазина сторож. Так, осматриваясь вокруг, дошел Логацкий до железнодорожного переезда и остановился. Серебряный луч скользнул по рельсу и побежал туда, где нежно млели рубиновые огоньки на стрелках и где уже иные, высокие и яркие, поднимались навстречу огни. И словно бы дождавшись человека, пронзительно и тонко отозвался где-то поблизости паровоз. «Надо обязательно съездить в деревню, к матери, — подсказал себе Логацкий. — Сто лет не был там». И ему стало приятно, что он подумал о матери, и вслед за этим пришло умиротворенное чувство: «Я спокоен — это хорошо. Но спокоен не так, как недавно, когда проснулся». Как будто в какую-то новую и большую дорогу собирался он теперь, и было легко оттого, что дорога впереди.
Уже не хотелось стоять на переезде, он повернулся и зашагал домой. И радостным и значительным было для него это возвращение.
На пустыре, миновав улицу, он остановился. Белая снежная равнина бросилась ему в глаза, и он ступил на нее, медленно пошел, замечая, как кружатся снежинки, какие темные они, эти белые снежинки. Он наклонился и, взяв рукою и сжав в ладони комок снега, приложил его к лицу. Приятная и свежая прохлада тронула щеку. Логацкий выпрямился. «Надо жить, — подумал он, — надо смелее и веселее жить: избавиться от равнодушия, черствости, замкнутости в себе. И тогда уже не покинет меня голубой ветер».
Он повернулся и, воодушевленный, повеселевший, стал пробираться к дороге.
Назад: СНОВА В ГОРОД (Перевод Эд. Корпачева)
Дальше: ОСЕННЕЕ ВОСПОМИНАНИЕ (Перевод Эд. Корпачева)