Книга: Шелковый путь (сборник)
Назад: УМ, ОКАЗЫВАЕТСЯ, НА БАЗАРЕ НЕ ПРОДАЕТСЯ Перевод Г. Бельгера
Дальше: МАЛЮТКА Перевод А. Кима

НАЕЗДНИК
Перевод А. Кима

Когда юркий «газик» круто свернул с большой дороги и поехал вдоль берега реки Ран, на глазах Упильмалика выступили невольные слезы. Он резко вскинул голову и отвернулся от парнишки шофера, чтобы тот ничего не заметил. Потом стал жадно всматриваться в даль, где маячили горные хребты Каратау, загородившие весь горизонт.
Он смотрел и вспоминал свое детство, когда был беспечным ребенком. Отец ушел на войну, мать осталась одна с четырьмя детьми. Прокормить всех было трудно, и она отвезла Упильмалика к своим родным, где он прожил до тринадцати лет.
Теперь он возвращался сюда, узнавая знакомые места, камни, по которым бегал босиком, реку, где ловил рыбешку. Он заметил, что воды в реке как будто стало поменьше, а так ничего не изменилось. Аул, сгрудившийся у входа в ущелье, был такой же, как в детстве, низкие домишки, загоны для мелкого скота, хилые дымки очагов — все выглядело по-старому.
Раньше ему и в голову не приходило, что по какому-нибудь случаю он приедет в аул к дяде, в эту труднодоступную щель Каратау. Однако судьба распорядилась по-своему.
Началось с того, что Упильмалик бросил работу. Он был старшим научным сотрудником в институте языкознания, кандидатом наук. А через пару лет мог бы защитить и докторскую, лишь бы тема не потеряла актуальности да жив был руководитель. Способности Упильмалика никто не ставил под сомнение. И вот он уволился по собственному желанию. Для него самого это было как гром среди ясного неба. А в общем-то, уволился из-за пустяков. И все его поведение было лишь бесцельным собиранием сухого навоза в этой кизячной мелочной жизни. Иначе разве бы вступил он в спор с заведующим отделом о правилах написания собственных имен типа Ботагоз, Малкельды?
На ученом совете он упрямо доказывал, что надо придерживаться морфологического принципа при написании этих слов, а не фонетического. Кроме того, он доказывал, что в казахском языке нет диалектов, в то время как целый отдел годами корпел, доказывая обратное. Кто знает, может быть, он был и не прав. Во всяком случае, кончилось тем, что он ушел из института.
Вначале товарищи утешали его, мол, чего в жизни не бывает, отдохнешь, развеешься, а там любое высшее учебное заведение примет с распростертыми объятиями молодого талантливого ученого.
Конечно, приятно выслушивать такие речи, однако в жизни не всегда получается так, как тебе хочется. В один миг он оказался в полной изоляции. Случается, когда товарищи, будто пылинку, одним дыханием сдувают со счетов человека. Так получилось и тут. Раньше ему горячо жали руки и долго не отпускали, выказывая искреннюю радость от встречи, а теперь ограничивались сухими кивками да бормотаньем: «Извини, старина, дел много. Тороплюсь». И действительно, торопились убраться подальше с его глаз. Как бы кто-нибудь не увидел их вместе.
Самым трудным оказалось чувствовать свою бесполезность и ненужность. Это было ему не под силу. В конце концов, смирившись и поборов свою гордость, он пошел к руководителям педагогического института. Там ему туманно сказали: «К осени объявим конкурс на пару вакантных мест, участвуйте».
И дома, конечно, надоело сидеть. Он раздражался по любому поводу, ругался с детьми. И жена, которая прежде чутко следила за каждым его движением, выполняла всякую прихоть, теперь как будто и не замечала его. В общем, в его жизни все полетело кувырком. Он чувствовал себя очень одиноко и дома, и на улице среди людей — везде.
В таком неприкаянном, двусмысленном положении и застало его письмо далекого дяди, о котором он, признаться, редко вспоминал.
Дядя писал, что в последнее время все хворает, что истосковался по племяннику, который как-никак вырос у него на руках.
Прочитав письмо, Упильмалик думал недолго. На другой же день он сел в поезд и поехал навестить уважаемого дядю, заодно разогнать свою тоску и избавиться от одиночества.
Имя его дяди было хорошо известно на наветренной стороне гор. Любой знал, кто такой Сазанбай, чем он славен, ибо лучше его никто не умел готовить лошадей к скачкам. Но в последнее время, кажется, уже с новолуния он вдруг потерял аппетит и лишился всего жира на костях, как говорится, то есть похудел. Хоть и не свалился в постель, но порядком сдал. Люди не могли этого не заметить.
Когда Упильмалик вошел в дом, дядя его сидел в светлой комнате и, привалившись спиной к печке, выставив клинообразную бородку, плел плетку. Естественно, увидев неожиданно племянника, он так обрадовался, что чуть не лишился дара речи. Лицо дяди преобразилось от распиравшей его радости и гордости. Он молча прижал к себе Упильмалика и долго не мог ничего сказать. Потом дядя будто проснулся, и слова полились рекой:
— Ах ты мой лев! Мой тигр, мой волк, мой орел, мой кречет, мой воробей!
Так обычно ласкал его дядя в далеком детстве. Его крепкие объятия и давно забытые слова растрогали Упильмалика, слезы подступили к глазам. Он почувствовал себя ребенком. Дядя Сазанбай не привык к долгим ласкам. Он оттолкнул Упильмалика, шумно поправил свою одежду, как батыр доспехи, взял свой костыль и закричал:
— Куда все подевались в этом доме?
— Душат тебя, что ли? — отозвалась его жена, входя в комнату. Но, увидев неожиданно Упильмалика, она зарыдала то ли от радости, то ли от грусти, что вот наконец свиделись. В этот миг дверь с треском растворилась и вошел единственный сын дяди — Амзе.
— Увидел из окна школы, едет машина. Подумал, что директор совхоза, а это ты, — проговорил он, сияя.
С приездом гостя в доме как-то сразу повеселело. На почетное место было постелено одеяло, под локти брошены подушки.
— Да перестань ты суетиться, — сказал дядя жене. — Не видишь, что гость устал с дороги? Ах ты герой мой, батыр, мое копытце, вернулся ко мне! Амзе, сбегай к чабану, скажи, что приехал племянник, пусть даст самую жирную овцу! Вместо нее отдам потом ягненка. А сам пусть придет вечером и поиграет на комузе.
Дав указание, дядя на минуту умолк и постучал табакеркой о колено. Упильмалик раскрыл свой чемодан и стал выкладывать из него фрукты. Дядя отказался от яблок, мол, зубы заноют, но попробовал финики со словами:
— Вот уж пища пророков.
Потом он стал расспрашивать о здоровье жены, детей. Тетка жалостливо заметила, суетясь около очага:
— А сам-то весь съежился, высох. Трудно, конечно, в городе.
— Как ему не исхудать? — сказал дядя. — Мы бы на его месте давно и ноги протянули. Я бы там в один день рассеялся в прах. В былые времена я чуть не окочурился от их травяного супа, кишки ссохлись. Это было, когда я поехал ремонтировать протез. Мою душу сберегла чайхана у зеленного базара. Но мой протез, который ремонтировали целую неделю, развалился на куски, не выдержав и одного кокпара. Слава богу, Досмагамбет заклепал жестью. А уж я не говорю о деньгах, которые я потратил за эту неделю. Как будто они только и искали случая избавиться от меня.
— Ради кокпара готов не пить и не есть, — сказала тетка Тойбала. — Подумай, не пришло ли время лежать тихо да думать о боге.
— Держу коня и буду держать, пока глаза мои не закроются! — упрямо сказал дядя.
В это время вошел старик в ногайской тюбетейке, подбородок у него был словно отрублен, совсем отсутствовал.
Упильмалик видел казахские шапки, киргизские колпаки, но ногайскую тюбетейку, окаймленную красной нитью, увидел впервые.
— Это и есть великий Досмагамбет, — усмехнулся дядя. — В старые времена руководил организацией артели безбожников, а сегодня не расстается с четками.
— А я гляжу, дым у вас валит из трубы. Даже аппетит появился, а вы тут хлеб печете, — огорченно сказал тот. — Ну как, нарадовался племяннику? Удивляюсь я твоему петушиному виду.
— Не к лицу сидеть понуро да горбиться, когда племянник приехал, — сказал дядя. — Ведь он один из столпов, на котором держится столица.
Досмагамбет проглотил слюну и обратился к Упильмалику:
— Кем работаешь, племянничек?
— Пока свободен. А в общем, занимаемся наукой.
— Та ли это наука, которая заставляет реки течь вспять? Или та, что застит глаза?
— Аксакал, мистикой мы не занимаемся. Изучаем первооснову языка, пишем учебники. Изучаем народную речь.
— Тогда немудрено, если мы увидим корявые слова твоего дяди в книгах, — рассмеялся в нос старик,
Упильмалик подумал, что за отсутствующим подбородком прячется острый язык, и решил держать с ним ухо востро.
Разложили дастархан и перед каждым поставили айран в литровых пиалах. Дядя чего-то беспокоился, то и дело проводя рукой по своей клинообразной бороде, прислушивался к каждому звуку, будто ожидал кого-то.
На это, впрочем, была причина. В горном краю соседи могли нагрянуть в дом, где остановился гость, безо всякого приглашения. И хозяин дома, и гость не должны выказывать своего неудовольствия. Дядя беспокоился именно из-за этого, потому что пока еще не был готов к шумному вторжению.
Простой труженик, который обычно ходит, втянув голову в плечи, за дастарханом вовсю сыплет шутками, прибаутками, чтобы развлечь гостей. А назавтра они позовут его к себе.
Снаружи вдруг послышался топот коня, и вслед за этим в дом вошел Амзе.
— Чабан отдал самую жирную овцу, отец, — сказал он. — Я немного задержался, потому что он никак не хотел отпускать меня. Говорит, что в честь племянника хочет устроить кокпар. Еле вырвался от него. И сам он вот-вот должен подъехать.
Дядя вдруг разгневался, вместо того чтобы обрадоваться самой жирной овце:
— Уж не считает ли он меня убогим, скрягой? Неужели он думает, что я сам не могу выделить козу для кокпара? Конечно, карман у меня дырявый, скота не осталось, но разве у меня нет моего коня Аксюмбе, который одной пылью из-под копыт нагоняет страх на всех щетинохвостых подветренной и наветренной сторон гор? Что стоит его рябая кляча по сравнению с моим конем? Нет, ты только посмотри, он дает козу для кокпара!
— Ну что ты ни с того ни с сего взбесился? — вмешалась Тойбала. — Перестань ругаться, никто не охаял твоего коня.
Честь дяди в его лихом коне, всем это известно. Без коня он как без рук. Вся его жизнь прошла в подготовке лошадей к скачкам и кокпарам. Стоило сказать пару теплых слов о его коне, он готов был лечь вместо подушки под локти человеку. Всю ночь он готов петь песни о породах коней. Ну а если кому-нибудь вздумается заметить изъян в его лошади, такому житья не будет от дяди. Высмеет, уничтожит, перечислит все прегрешения предков от седьмого колена. В общем, крутой нрав Сазанбая был известен всему краю.
— Твой Аксюмбе не сын ли Аккояна? — заинтересовался Упильмалик.
— Аккоян был бешеный конь, — тут же пустился в воспоминания дядя. — Он взял главный приз наветренной стороны гор. В груди его раздувались не легкие, а мехи. И вот осталось от него единственное копыто по имени Куренкаска. Было время, когда на настоящих лошадей стали посматривать косо. Куренкаска оседлали, чтобы пасти овец, лишили радости скачек, для которых он был создан судьбой. Я отдал за него молочную корову и полтора года держал на одном ячмене. После этого отпустил к кобылице и получил от него потомка. Правильнее считать Аксюмбе внуком Аккояна… Эй, Амзе, что ты стоишь? Быстрее расправься с овцой да съезди в аул табунщиков за кумысом. Желудок моего племянника больше не принимает айрана. Да не задерживайся у аульных стариков, в животах у которых уже першит от жареного зерна, так они блюдут пост. Сами придут, без приглашения.
— А ты, Сазанбай, почему не блюдешь пост? — чернея от гнева, сказал мулла Досмагамбет. — Ведь тебе уже за пятьдесят. Все ходишь по кривой дорожке да сомневаешься в словах Корана. Умрешь, останешься без отпевания, помяни мое слово.
— А ты не учи меня! — резко сказал дядя. — У меня грехов нет. Мне незачем вымаливать у бога постом да молитвами прощения. Чист я и бел. Тот, кто держит пост, смывает свои грешки.
— Не богохульствуй и не зазнавайся!
— Жизнь моя и так праведна, — сказал дядя. — Не ворую, не убиваю, чужого не беру. Всю жизнь в поте лица брал кусок хлеба от земли, тем и сыт. Вот он, пост мой, вся жизнь моя — пост.
— Хоть бы племянника постыдились, — вмешалась Тойбала. — Или черт вам приснился сегодня, или встали с левой ноги. Вместо того чтобы говорить разумные слова, плетут что попало.
— Не могу я сидеть за одним дастарханом с богохульниками, — обиженно сказал Досмагамб'ет, вставая.
— Мулла-еке, не принимай близко к душе мои слова, — спохватился дядя. — Беру их обратно.
— Давно бы так.
— Хотел вот спросить у вас. Наезднику трудно таскать с собой четки в целый аршин, как у вас. Может быть, мне считать кончики пальцев? Примет ли это создатель наш?
— Что с тобой спорить? — сказал мулла, надевая свой чапан. Дядя незаметно усмехнулся. Упильмалик, едва сдерживаясь от смеха, выскочил во двор.
Там, под тенью ветвистого карагача, разделывал овцу Амзе. Заметив Упильмалика, он радостно улыбнулся ему.
— Я знаю одну полянку, где полно куропаток, — сказал он. — Неплохо бы завтра сходить на охоту.
И правда, для охоты на куропаток была самая пора. Птицы давно уже вывели птенцов и нагуляли жир. Охота на куропаток нравилась Упильмалику с детства.
— Сходим, — пообещал он Амзе, решив до ужина прогуляться у реки.
За домом он увидел Аксюмбе. «Красивый, благородный конь», — подумал он. Увидев незнакомого человека, конь покосился на него, но головы не повернул — признак породы.
Аул был расположен на берегу реки Ран, которая вытекала из горного ущелья; когда-то он был центром колхоза, а теперь стал всего лишь одним из отделений совхоза «Кызылбайрак». Самые почитаемые должности в ауле: заведующий фермой и зоотехник. Остальные простые люди были вроде крепкой густой травы, растущей вокруг них. В основном скотоводы. По следам Упильмалик понял, что чабаны уже откочевали к берегам реки Чу.
Он прошел мимо кладбища, которое отгородили железной проволокой от скота. Изломанный обрывистый берег говорил, что весеннее половодье было бурным.
Упильмалик попытался вспомнить, какими были эти места во времена его детства. Как будто берег реки стал пустыннее. Прежде тут полно было куропаток, беспечных тетеревов и глухо бормочущих голубей. Целыми днями он ловил в реке рыбу, которую дядя тут же жарил на сковородке.
Чем дальше он шел вверх по реке, тем уже она становилась. На высоком берегу здесь росла арча. Упильмалик удивился, как она здесь уцелела, спаслась от мальчишек, извечных любителей делать из арчи свирели.
Показалось темное, узкое ущелье, стало прохладнее. Упильмалик зачерпнул пригоршнями воды из стремительно текущей реки, зажатой здесь скалистыми берегами, напился и пошел обратно. Его встретил Амзе и сказал, что все уже собрались, пора идти домой.
Когда они вошли, в доме действительно было полно гостей. Среди них выделялся огромного роста джигит с комузом в руках. Аксакалы хором поприветствовали Упильмалика, потеснились и посадили его рядом.
Человек с комузом оказался «Следящим за баранами», как тут говорят, то есть чабаном. Настоящее его имя было когда-то Нанжауар, что значит «хлебное изобилие». Женщины аула, как-то посовещавшись, в один день переменили это имя, потому что оно не соответствовало действительности — Нанжауар в то время ухаживал за племенными баранами-производителями. Вот откуда и пошло это «Следящий за баранами». Хотя нынче он уже не ухаживал за баранами, а сторожил люцерну, посеянную на берегу реки. Но прозвище так и осталось за ним.
И вот сегодня, крепко стискивая черный гриф комуза, «Следящий за баранами» сидел на самом почетном месте и чувствовал себя на седьмом небе, будто был главной причиной этого собрания.
Как только Упильмалик устроился на атласной подстилке, дядя обратился к человеку с комузом:
— Ну, душа моя, заговори своим комузом. Поиграй нам.
Тот не заставил себя долго упрашивать, хотя с виду и был неприступен, как скала. Он согнулся почти пополам, провел смычком по струнам и начал.
Сначала Упильмалик, воспитанный, как и вся современная молодежь, на эстрадной музыке, не воспринял древние мотивы, давно ставшие для него призрачными. Но полные грусти звуки, смена ритмов, что было похоже на вздохи печали, окутали его, будто пары дурмана. Душа размягчилась, стала податливой, как воск. Музыка его растрогала. «Откуда в этом грубом джигите, заурядном на вид, столько прекрасного чувства? — думал он. — Какими чарами он сумел взбудоражить меня? Почему я так легко воспринимаю эту музыку, будто это и не музыка вовсе, а человеческая речь?»
Да, в былые времена звуками комуза предки изгоняли нечистую силу из тела тронутого умом бедняги. Этими звуками заговаривали змей и успокаивали плачущего ребенка. Многие поколения казахов были воспитаны звуками комуза, которые вошли в их плоть и кровь. Так думал расчувствовавшийся Упильмалик.
А музыкант надолго завел грустную мелодию, от которой пусто становилось на душе и отрешенно, напоминая людям, что вся их суета ничто перед вечностью.
Когда музыкант закончил мелодию и стал вытирать потное лицо, Упильмалик сказал ему:
— Мне этот кюй совершено неизвестен.
Тот выпрямился, и глаза у него загорелись. Он сказал с гордостью:
— Я выучил его в тот год, когда к нам приезжал тате. Кюй этот называется «Развейся, тоска».
Под словом «тате» он имел в виду знаменитого Жаппаса Каламбаева. Хотя тот уже умер, но оставил после себя не один кюй, трогающий душу, как последняя трель жаворонка.
Комуз давно умолк, но люди все еще сидели как завороженные и молчали. Аксакалы наконец зашевелились, заговорили между собой. Дядя приказал Амзе покормить коня. Молодая девушка, сгибаясь, как стройный тополек под ветром, начала из кувшина поливать гостям на руки.
Досмагамбет сполоснул руки и сел, злясь непонятно на что.
— Комуз — это ослиный рев нечистой силы, — сказал наконец он.
— Зато он оживил наши прокопченные, пыльные души, — возразил дядя.
— А тебе бы только богохульствовать. Вот послушай, Упильмалик, что я тебе расскажу. В давние времена жил один комузчи по имени Ажимаж, настоящий волшебник в своем деле. Когда он брался за комуз, люди бросали все, будто лишившись разума, и шли за ним, как овцы за пастухом. И вот однажды они бросили свои юрты, стада, табуны и последовали за Ажимажем, одурманенные его музыкой. А он вел их прямо в ад, в чистилище. Однако пророк Иса пожалел свою паству, схватил Ажимажа и запер его в пещере на горе Кап. С тех пор Ажимаж роет себе проход, чтобы вырваться на волю. И он вырвется, когда не станет ни одного человека на земле, соблюдающего пост. Он заполнит весь мир звуками своего комуза и поведет людей прямой дорогой в ад.
— Тут дело не в комузе, — сказал дядя, — а намек на меня, что я не соблюдаю постов.
— Слова Корана вам дороже или писк комуза? — ощетинился Досмагамбет.
— Не пренебрегайте угощением, — сказал находчивый Амзе. И люди покорно сдвинулись вокруг трех подносов с мясом. Голову овцы принесли отдельно.
— Пусть выйдет на середину пожиратель курдюка! — вдруг громко заявил дядя. В ауле существовал давний обычай, который так и назывался — «пожирание курдюка». И заключался он в том, что курдюк варили отдельно, резали его на тонкие ломтики, и любитель жирного должен был его съесть. Это не такая уж непосильная задача для скотника, который весь день трясся на лошади за отарой и вконец проголодался. Некоторые джигиты и глазом не моргнув съедали весь курдюк целиком. Вся сложность этого дела была в том, что надо глотать ломтики курдюка, не жуя их. Если курдюк благополучно съеден, то хозяин дома обязан зарезать еще одну овцу, если нет, овцу режет «пожиратель курдюка».
Досмагамбет в молодости чуть богу душу не отдал, подавившись куском курдюка. Хорошо, что рядом оказался сильный, расторопный джигит, который со всего маху двинул Досмагамбета по шее, и кусок курдюка проскочил в желудок. С тех пор он даже и слышать не хотел про курдюк. И теперь отвернулся, прикрыв свои поблекшие глаза. Аксакалы, взглянув на него, усмехнулись, потому что хорошо помнили тот случай.
Никто не пожелал стать пожирателем курдюка, и дядя разделил его поровну между всеми. Сам он к мясу не притронулся, поел немного мясного теста и вынул из кармана зубочистку.
Упильмалик заметил, что действительно его дядя похудел, как-то весь съежился, высох. И к еде почти не притрагивался. Он бодрился, шутил, но все это было для отвода глаз или, во всяком случае, входило в обязанности гостеприимного хозяина. Не сидеть же молчаливой глыбой среди веселых гостей. «Слабость свою нельзя показывать, — говаривал дядя. — Даже если душа покидает тело».
Когда он уходил на войну, душа его не дрогнула. Он только мрачно взглянул на Каратау и сказал семье: «Не потеряйте коня». И когда через два года он вернулся без ноги, первые его слова были: «Как мой конь?»
Люди говорили тогда: «Крепок у Сазанбая нрав. Другие с войны пришли целехоньки, а все плачут да причитают. А Сазанбай не таков».
После войны он несколько лет управлял коневодческой фермой, но не сошелся характером с председателем и оставил это дело. Кем он потом только не бывал! И табельщиком, и сторожем, и бахчеводом, в общем, добывал свой хлеб честным трудом.
В начале пятидесятых годов он похоронил свою мать, которую горячо любил. Но, как говорят, беда не приходит одна. Вслед за матерью горячка доконала двух его дочерей. Но никто не услышал стенаний Сазанбая в тяжкие для него дни. Он долго пролежал, прижавшись голой грудью к сырой земле, чтобы успокоить сердце, потом встал и пошел жить дальше.
Остался у него один сын Амзе, который работал учителем и директором четырехлетней начальной школы отделения. Жил Амзе отдельно со своей женой, но каждый день бывал у родителей и помогал им. Сазанбай был доволен своим сыном. Он видел, что многие сыновья скрываются за подолами своих жен и живут по принципу: «Ты мне не мешай, и я тебе не буду мешать».
Упильмалику дядя всегда казался мощным высоким карагачем. А теперь он увидел, что это мощное дерево точит болезнь. Оно все еще не хочет расставаться с жизнью, шумно раскачивается на ветру всем своим мощным телом, однако силы ушли, как вода сквозь песок.
Упильмалик чувствовал эту отчаянную борьбу за жизнь, и ему было тяжело. Неужели наветренная сторона гор скоро лишится такого человека, знатока лошадей, ценителя комуза, а Упильмалик потеряет свою единственную опору?
После мяса пошел по кругу кумыс, доставленный из аула табунщиков. Хотя Упильмалик и любил кумыс, но, видя, как страдает дядя, не мог заставить себя выпить даже половину чашки.
Дядя откашлялся и заговорил:
— О сородичи мои, мои терпеливые соседи, вы молча прощали мои легкомысленные поступки. Мои шутки, я знаю, задевали многих из вас. А вы покорно терпели. Я благодарен вам за это. В честь моего племянника даю козу для кокпара!
Гости шумно одобрили его слова. Все они тоже чувствовали нечто неизбежное и непоправимое, как будто чего-то ждали, и обычными словами и поступками старались потушить свою тревогу. Слова дяди о предстоящем кокпаре отвлекли их от тяжелых мыслей. Люди стали подниматься, благодарить за угощение.
Дядя думал, что жизнь коротка и надо уметь ценить ее кратковременные радости. Нет смысла копить богатство и прятать его в сундук. У него ничего не было, и слава богу. Жил он легко и весело. Держал коня для скачек, вступал в стихотворные полемики, обнимал тонкий стан наездниц. Люди не видели ни его слабости, ни его печали. Так разве к лицу ему жадничать теперь, когда приехал племянник? Нет, он все отдаст, но устроит кокпар.
Однако душа его была почему-то неспокойна, сердце билось вяло, и он чувствовал себя не очень хорошо.
Упильмалик в это время благодарил судьбу, что у него есть дядя, человек с открытой душой, тоскующий по нему.
«Благодарю тебя за то, что ты вернул мне детство, — думал он, — встряхнул и ободрил меня. Ведь я приехал к тебе никому не нужный и всеми отвергнутый. И вот, в один день, благодаря тебе я совершенно переменился, понял свою истинную цену. Здесь, среди простых и великодушных людей, я приду в себя. А то эти бесконечные споры с многоречивыми учеными и меня самого чуть не превратили в болтуна. Еще бы немного, и мозги набекрень».
Накануне кокпара Упильмалик прошелся с ружьем по берегу реки и подстрелил пару куропаток. Когда он вернулся, дядя приводил себя в порядок. Он искупался, надел все чистое, подстриг бороду и усы. Потом занялся конем, расчесал гриву, хвост, дал ему вспотеть, выводил. Его обычно серое лицо покраснело. Но в тот день Упильмалик еще не понял, что задумал дядя. Он залюбовался дядиным конем, который и минуты не мог спокойно постоять на месте, так и пританцовывал, играя всем телом. Ударял копытами в землю, глаза его сверкали. Дядя говорил, что Аксюмбе из породы тех аргамаков, которые годны и для скачек и для кокпара.
В день кокпара дядя подвел Аксюмбе к племяннику. Упильмалик сказал, что отвык от коней и посмотрит кокпар со стороны. Но дядя и слушать его не хотел.
— Да вы уж лучше сами поучаствуйте, встряхните душу, — сказал Упильмалик.
— Я любую клячу могу оседлать, а Аксюмбе твой, — упрямо сказал дядя. Волей-неволей пришлось принять поводья. Но когда конь бросился вперед, будто норовя выскользнуть из-под седла, у него заиграло сердце. Дядя семенил сзади на гнедом и поучал: — Не натягивай поводья! Не размахивай плеткой! Дай ему волю! Аксюмбе не любит, когда его подгоняют! Он чувсвуует мысли седока по шенкелям.
Сначала Упильмалик растерялся от этих многочисленных советов и сидел в седле неуклюже. Ему казалось, что, стоит чуть ослабить поводья, конь унесет его, сделав головокружительный бросок. Пока доехали до равнины, где должен был состояться кокпар, он весь измучился от тряски. А еще надо было вступать в схватку за козла. «Нет, не усидеть мне в седле, — с тоской подумал Упильмалик, оглядывая равнину, занятую несметным количеством всадников. Каждый из них мог оказаться его соперником и свалить с седла. — Сам превращусь в козла, стану посмешищем для людей и дядю опозорю. Нет, надо возвратить коня, пока не поздно».
— Дядя, возьмите коня, — взмолился он.
— Не возьму, — сказал дядя. — Я участвовал в кокпарах бесчисленное количество раз, душа моя. Скачи вперед, выжми из себя излишки жира.
— Какой из меня наездник, — проворчал Упильмалик. — Да ведь еще надо бороться за козла.
— Лишь бы ты усидел на Аксюмбе да схватил козла. Остальное сделает конь.
Делать ничего не оставалось, и Упильмалик рванулся в кучу всадников. Впереди него с криком проскакал узколицый человек, игравший у дяди на комузе, растолкал всадников своим крупным конем, схватил козла и вырвался вперед. Упильмалик догнал его лишь на втором круге. Теперь надо было вырвать у соперника козла. Как произошло все остальное, он помнил смутно. Кажется, удалось схватить козла за ляжку. В этот же миг Аксюмбе круто свернул в сторону, и Упильмалик грохнулся на землю. Когда пыль немного рассеялась, он встал на ноги. В это время подскакал на своем гнедом дядя, проклиная все на свете. Он ощупал кости племянника и, убедившись, что все цело, с облегчением вздохнул.
— Нет уж, возьми гнедого, — проворчал дядя, — а я сяду на Аксюмбе. Раз опозорились, надо поправлять дело. Хоть я и клялся, что не приму участия в кокпаре, но, видно, ничего не поделаешь. Большой грех возвращаться в аул, не выжав из Аксюмбе все, на что он способен.
Дядя круто повернул коня и ускакал к основной группе всадников — там продолжала кипеть схватка. Все быстро неслись в сторону истоков реки Ран, где было довольно опасное место для езды. Лошади и люди были еще полны сил и скакали небольшими группами по потрескавшейся от жары полынной равнине. Если шкура козла выдержит, то умыкание его в аул должно начаться перед заходом солнца.
Два раза хлестнув коня, дядя стал догонять всадника с козлом, который вырвался далеко вперед. У него была привычка вступать в схватку с левого бока, потому что с другой стороны ему мешал протез. Аксюмбе был натренирован к этому и по движению шенкелей угадал замысел хозяина. Он подскакал к джигиту с козлом с правой стороны, но тот оказался хитрей, перекинул козла на другой бок. Ничего другого дяде не оставалось, как только перегнуться через гриву коня и схватить козла из этого неудобного для него положения.
Упильмалик, который трясся позади всех, вдруг почему-то испугался. Ему показалось, что среди этой тучи всадников безмолвно скачет холодноликая смерть и выбирает себе жертву по вкусу. Иначе как объяснить, что кроткие в жизни люди рычат теперь друг на друга, будто звери, глаза их налиты кровью, и каждый готов растоптать друг друга, разорвать в клочья? Кругом одно и то же свирепое выражение лиц, и у стариков и у молодых. Как будто спокойную отару переполошил и привел в безумное смятение бешеный волк. Или по степи пронесся сумасшедший смерч, помутив людям рассудки.
В детстве Упильмалик хорошо ездил на коне, но за двадцать лет жизни в городе, конечно, отвык от шенкелей. В крови уже не было той горячности, которая мигом завладевает всем телом, едва ухо уловит стук копыт.
Упильмалик вдруг подумал, насколько противоречив характер казаха, который обычно ведет скромную, неприметную жизнь, пасет скот, ковыряется в земле, выращивая урожай, растит детей и вдруг вспыхивает, словно сухая солома… Как вот в этом кокпаре. Выходит, казах немыслим без дикой скачки на коне. Это для него как воздух, как хлеб насущный, это у него в крови.
Не успел он так подумать, а Аксюмбе уже выскочил из столба пыли, вынес из этого клубка людей и лошадей дядю с козлом поперек седла.
Дядя сидел на лошади весь согнувшись, будто голодный шакал, почти лежал на гриве коня. Огромная толпа всадников с криком бросилась за ним. И Аксюмбе доказал, на что способна породистая лошадь, выхоженная руками мастера. С каждым вздохом расстояние между ними и преследователями увеличивалось. Упильмалик услышал крики возбужденных людей:
— Ну, Сазанбай! Вот настоящий наездник!
— Сорвал куш за поражение слабошенкельного племянника.
— Своего же козла сам и поволок!
Аксюмбе стлался по степи, оставляя за собой белесую полосу пыли. Некоторые всадники пытались догнать его сзади, другие, не удержавшись, бросились наперерез, что было опасно и не совсем по правилам. Упильмалик понял это и устремился навстречу дяде, полосуя гнедого плеткой. Однако гнедой оказался привычен к плетке и мало прибавил шагу, хотя и затрясся крупной рысью, отчего выпитый ранее кумыс подступал к самому горлу Упильмалика.
Тот, кто скакал наперерез дяде, оказался ночным игроком на комузе. Упильмалик понял, что он отъявленный кокпарист. Настолько дико и пронизывающе прозвучал его клич, что Упильмалик подумал, уж не выпил ли он настойки мака, чтобы взбодрить себя. Если он ударит Аксюмбе сбоку, то оба коня не устоят на ногах. Вид яростно орущего джигита внушал Упильмалику опасение. Грех было оставаться в стороне, и он изо всех сил стал погонять гнедого и кричать:
— Не скачи наперерез! Не нарушай правила!
Услышал его отчаянный всадник или нет, неизвестно. В следующее мгновение все утонуло в клубах пыли, будто взорвалась граната. Понуро трясясь на коне к месту столкновения, Упильмалик проклинал себя: «Черт бы меня унес вместе с этим кокпаром! Не дай бог, если что-нибудь случилось с дядей! Все из-за меня! Сидеть бы мне лучше дома да заниматься своими делами. Каждому свое. И дядя тоже хорош: посадил на лошадь человека, который уже давно забыл, где у нее хвост, а где голова».
Однако Аксюмбе вдруг выскочил из пыли, на нем сидел дядя с козлом впереди себя и туго натягивал поводья, чтобы остановить разгоряченного коня. Лицо его было багрово. Лошадь противника показалась тоже, но без наездника, и седло было сбито набок. Упильмалик соскочил с лошади и увидел рьяного джигита. Тот сидел в пыли, схватившись за виски, и со стоном раскачивался. Увидев Упильмалика, он схватился за него и с трудом встал. Подъехал дядя, который грузно сидел в седле.
— Чтоб тебе пусто было! Сколько раз надо вам повторять, чтоб не скакали наперерез, как волки. Если бы не Аксюмбе, лежать бы нам обоим трупами.
Подъехали и остальные джигиты. Дядя швырнул им козла и велел продолжать скачку. Хоть он чуть и не поплатился жизнью, но великодушие не изменило ему.
Разгоряченные всадники шумно обрадовались его словам и лавиной отъехали в сторону. Не успел Упильмалик и глазом моргнуть, как те исчезли с глаз, пыль улеглась, а топот копыт затих вдали.
Дядя повернул в сторону аула. Его противник и Упильмалик тихо ехали за ним. Некоторое время дядя молчал, потом послышался его слабый голос:
— Не хотел я пугать людей, но, кажется, у меня сломана левая нога.
И в самом деле, по каблуку сапога стекала кровь,
Сердце Упильмалика так и обмерло, в то же время он поразился терпению этого человека.
У самого дома дядя совершенно ослаб. С трудом его сняли с лошади и уложили в постель. Амзе привел откуда-то врача. Дядя угрюмо молчал, сильно страдая от боли. Врач сделал укол, и ему стало полегче. Тот же Амзе откопал где-то местного костоправа, и тот, поглаживая потихоньку переломанные кости, вроде бы вправил их, как надо. Упильмалик в это время смачивал потрескавшиеся, спекшиеся губы дяди водой, поправлял подушку и чувствовал себя самым последним человеком на земле. Он страдал оттого, что любимый и уважаемый им человек терпит неимоверные муки и ничем нельзя ему помочь. Упильмалик казнил себя, что вся эта беда стряслась по его вине. Если бы он не приехал к дяде, не было бы никакого кокпара, и жизнь аула текла бы потихоньку, как всегда. «Следящий за баранами» терзал бы свой комуз, а дядя бы холил Аксюмбе и гордился им, приходил бы Досмагамбет, перебирая громадные четки и принюхиваясь к дымящемуся казану. И дым аула спокойно подымался бы к небу. Но вот приехал он со своим одиночеством и все испортил. Заставил играть кюй «Развейся, тоска», устроил кокпар, поднял пыль ветхой степи, уложил под ноги коней двух уважаемых аульчан.
«Следящий за баранами» сказал, что после столкновения у него что-то неладно с головой, и уехал на подветренную сторону гор, чтобы показаться там знакомому знахарю.
Обвиняя себя во всех грехах, Упильмалик молча сидел около дяди. Тот, видимо, понял его состояние и сказал:
— Не мучай себя за то, в чем ты не виноват. Передай от меня привет своим домашним, и спасибо, что приехал навестить меня. И вот мое последнее желание. Уведи с собой Аксюмбе, теперь за него отвечаешь ты. После того как я уйду из жизни, в этих местах не останется никого, кто бы знал настоящую цену коням.
После слов дяди Упильмалик сумел весь внутренне собраться, чтобы не показать своей слабости, и решил оставаться рядом до последнего его дыхания.
Врачи делали все, что могли. Приходили каждый день промывать рану, ухаживали за стариком, но состояние его с каждым днем ухудшалось.
Все ночи Упильмалик проводил у постели больного, который еще больше исхудал и дышал тяжело. Племянник смотрел на него, и перед глазами вставал могучий карагач, поваленный бурей. Как ни ухаживай за ним, карагач никогда уже не поднимется и не распустит листья.
Однажды на рассвете Упильмалик сквозь дрему почувствовал, как большая дядина ладонь, лежащая у него на колене, дрогнула и разжалась. На рассвете в пятницу Сазанбая не стало.
Пришел в себя Упильмалик только после того, когда дядю похоронили и справили поминки, а ему пришло время собираться в дорогу. Весь аул прощался с Упильмаликом и плакал. За обезлюдевшим домом жалобно ржал Аксюмбе. Амзе проводил брата до большой дороги, ведущей в райцентр, и стал прощаться.
— Мой отец, ради которого ты приезжал, закрыл глаза, — сказал он дрожащим голосом, скрывая слезы. — Теперь ты не приедешь. Но все же не забывай, что у тебя есть родина дяди, которая всегда тебе рада, всегда желает тебе светлого пути и посылает свои благословения. Затоскуешь по родной земле, возвращайся, мы всегда будем тебя ждать.
Как назло, Упильмалик не смог сказать в ответ ни одного утешительного слова, будто в горле у него застряла кость. Он только кивал и кивал головой да молча пожимал руку Амзе, который едва сдерживал слезы. Обоих придавила тяжелая тоска.
Упильмалик остановил попутный грузовик, но в кабине уже сидела молодая женщина, и шофер в кепке сказал ему:
— Полезай в кузов, если хочешь.
Упильмалик швырнул чемодан в кузов, обнял в последний раз Амзе и стал устраиваться на пыльной лавочке около кабины. Грузовик рванулся, подняв тучу пыли, в которой совсем скрыло Амзе, и стал удаляться от родных мест. Вдали маячили хребты Каратау.
Упильмалик трясся в кузове и думал, что судьба позволила ему проводить дядю в последний путь, и это хорошо. Но кто его теперь ожидает в городе? Кому он там нужен? И зачем его несет туда, словно перекати-поле? Стоит ли влезать во все эти служебные передряги ради дутого авторитета? Конечно, он мог бы защитить и докторскую. Но разве этим он хоть на йоту возвеличит честь родной земли? Или продолжит дело старших? Было ли от него добро хотя бы одному смертному? И когда он опять попадет на свою родину?
И что была у него за жизнь? Недосыпал ночами, пожертвовал своей молодостью, энергией ради продвижения по службе. И чего добился? Ничего. Разве он знал, что проклятое время так быстро пролетит?
Самое большее проживет он еще лет тридцать. Тридцать раз встретит весну, новый год. Но из этих тридцати лет половина пройдет во сне, еще сколько-то за принятием пищи, в прогулках, в болтовне. Что же останется ему от этих тридцати лет? Но слава богу, что он это осознал благодаря дяде и его радушным землякам, хорошо, что они потрясли его устоявшийся, как болото, удобный и привычный душевный мир. А то бы так и продолжал носиться очертя голову да бормотать знакомым: «Извини, старина, много дел. Тороплюсь». Нет, надо иногда уметь остановиться и задуматься над тем, что ты такое и для чего.
Хребты Каратау удалялись все дальше и от этого похорошели, сделались строже и величественнее.
У него было такое состояние души, будто он нашел решение трудной задачи, которую не мог решить уже много лет. И он понял, что приблизился к тем людям, которые не разучились узнавать голос природы и своего естества.

НА «ЛУННОЙ СОНАТЕ»
Перевод А. Кима

Врач Оразали был в городе известным человеком. Сложные операции, сделанные им за последний год, принесли ему славу. Спасены были опасно больные, и разнеслась молва, что у доктора Оразали легкая рука. В газете было напечатано интервью с ним и помещен его портрет. Все у него шло замечательно — и вдруг, словно камень на голову, свалилась беда. Тяжело заболел его самый близкий друг, писатель Кыдыр. «Обо мне говорят как о способном человеке, — думал Оразали, терзаясь тревогой, — я кандидат наук, но ничего не могу сделать для него. Экстренная хирургия начинает утомлять меня. Я уже кромсаю человека, почти не глядя, кто лежит у меня на операционном столе. Работаю словно токарь, обтачивающий безымянную болванку на станке. Из-за этого равнодушия, я, наверное, и не заметил вовремя болезни Кыдыра».
Оразали тяжело вздохнул, склонив над столом голову. И ему вспомнилось, что произошло два месяца назад.
Было воскресенье, в то утро спозаранок разбудил его телефонный звонок. Он нехотя поднялся с постели и подошел к телефону. С другого конца провода донесся мягкий, чуть хрипловатый женский голос. Это была жена Кыдыра. Еще в пятницу, оказывается, писатель уехал на дачу, должен был вернуться в субботу, а его до сих пор нет дома. Что с ним могло случиться? В последнее время с Кыдыром что-то происходит. Да, явно что-то неладное. Весь ушел в себя, ни с кем не разговаривает. И даже непонятно, работает ли он, уединившись на даче. Съездил бы туда Оразали, посмотрел, что с ним. Ну, разумеется, отвечал Оразали, конечно, съездит. Сейчас только приведет себя в порядок и отправится в путь. «И пусть возвращается домой, не задерживается больше». — Голос женщины, до сих пор звучавший ровно, дрогнул. Она прокашлялась. Конечно, они не задержатся и вернутся сразу же, пообещал Оразали. До свидания.
Положив трубку на место, он вздрогнул, словно глубокая тревога передалась и ему неведомым холодным дуновением. Он даже завтракать не стал и, сполоснув лицо, оделся в старый пиджак и поспешил во двор к машине.
С севера на город набросился холодный чужедальний ветер, он гнал по улицам песок. Деревья вдоль арыков покачивались и сильно шумели, вода в арыках как бы замерла, скованная холодом.
Машина не заводилась. Должно быть, сел аккумулятор, решил Оразали. Пришлось ему, налегая плечом, вертеть рукояткой, чтобы завести мотор. Будь все неладно! Этот северный неуютный ветер… разрядившийся аккумулятор… Все как будто предвещало что-то неладное. Каргалинское шоссе, убегающее к югу от города, заблестело как зеркало. Стало накрапывать. Включенный «дворник», издавая змеиное шипение, замелькал перед глазами. Он вытер тряпкой пыль с внутренней стороны ветрового стекла… И вдруг сжалось сердце от внезапного дурного предчувствия.
Когда же он последний раз виделся с Кыдыром?..
Это было на той же даче, куда он теперь ехал. Друзья тогда погуляли, надышались свежего воздуха и возвращались на дачу, беседуя о том о сем. Солнце садилось, вечерняя мгла заволакивала низины.
— Заночуй сегодня у меня, — предложил Кыдыр.
— Нет, ехать надо, — отозвался Оразали.
(И он хорошо помнит, как сухо, жестко прозвучал его голос.) В тот день писатель выглядел вполне здоровым, беспечным в своей сетчатой майке, в легкой соломенной шляпе. А врач чувствовал себя измотанным.
— Оставайся, есть разговор, — уговаривал его Кыдыр, когда они вернулись на дачу.
— Какие разговоры на ночь глядя, — вступилась за гостя жена писателя. — Не держи человека, если он ехать надумал.
— Ну заночуй сегодня, прошу тебя, — продолжал твердить писатель.
— Не могу! Мне надо быть в городе, — решительно отказывался Оразали.
И после недолгих препирательств он вскоре отправился в город. Никаких задних мыслей не было. Возможно, излишнюю резкость его ответов можно было объяснить небольшой дозой выпитого вина. Что бы там ни было, на другой день он и думать забыл об этой легкой размолвке с другом…
Лунный серпик, ночью горевший ярко, а теперь, к утру, похожий на пепел от истлевшего в костре саксаула, висел впереди над дорогой. То и дело спохватываясь и притормаживая машину, незаметно и легко набиравшую скорость, врач продолжал раздумывать, почему он тогда столь решительно отверг просьбу друга и не остался.
На высоких тополях, мелькавших вдоль дороги, новыми монетами сверкала весенняя листва. Шоссе пошло на подъем по склону отлогого холма. Вместо тополей начались яблоневые сады, охваченные бело-розовым цветением. Берега арыков были покрыты чем-то светлым, пушистым, похожим на птичьи перья. Деревья, усыпанные цветами, сияли, словно молодые женщины. Ветки на деревьях были сплошь покрыты разбухшими, вот-вот готовыми лопнуть почками.
Ведущая к дачам дорога сворачивала, не доходя метров триста до центральной усадьбы совхоза имени Чапаева, расположенного на вершине нагорья. По обе стороны от дороги, проложенной через яблоневый сад, тянулись непересекающиеся тропы. Низко склоненные яблоневые ветви царапали о стекла машины. На деревьях сидели бесстрашные воробьи, ни на что не обращающие внимания. Выбравшись из садовых зарослей, машина оказалась у зеленого подножия горы. Это красивейшее место они с Кыдыром называли «Лунной сонатой». По просторному взгорью разбежались, как цыплята, маленькие дачные домики. А за дачами внизу тянулась веселая речка Тентек с ледяной водою. Тентек как раз служил естественной границей между совхозными угодьями и дачными участками.
Оразали глубоко вздохнул, наслаждаясь чистым загородным воздухом. На свежей траве не видно было росы. Отлаженный мотор машины мурлыкал, словно котенок за пазухой. Надо было проехать вниз до самой речки, а там свернуть налево. По этой дороге, как было видно, сегодня еще никто не ездил.
Вот и домик Кыдыра, беленький, как яичко, спрятался среди деревьев. Оразали заглушил мотор и вылез из машины. Хотел громко позвать хозяина, но почему-то в последний момент сдержался.
Узкая тропинка к дому почти совсем заросла. Хозяин дачи завел обыкновение не трогать траву, и не от лени, а от писательского великомудрия. Он считал, что всякая травка имеет право на жизнь, поэтому, если на соседних участках лужайки были чисты, словно их корова языком вылизала, двор, окна и двери писательской дачи обычно были затканы вьюнком, заглушены беленой, дикой спаржей и окружены зарослями дикой колючки.
…Дверь домика казалась запертой. Но стоило Оразали дотронуться до ручки, как она будто сама распахнулась. В первой комнатке пол весь был устлан разлетевшимися листками рукописи. Стоя на пороге, врач растерянно озирался.
— Проходи, не бойся, — раздался голос хозяина, и Оразали вздрогнул.
Его друг лежал на низкой тахте в дальней комнате. Оразали увидел Кыдыра, испугался, мгновенно подумав, что случилась беда. Врач подбежал, рука его привычно потянулась к руке друга, чтобы пощупать пульс… Пульс был ровным, но руки у Кыдыра были холодными, вялыми. На висках его вздулись вены.
— Ты почему валяешься здесь? И как объяснить твое исчезновение? — набросился Оразали на писателя.
Кыдыр, морщась, с трудом приподнял с подушки голову, в поредевших волосах его сверкнула седина.
— Благодарю, друг, что приехал за мной, — отвечал Кыдыр. — Ну, сядь поудобней, успокойся. Уж эта твоя впечатлительность… Но знаешь, действительно, со мною происходит что-то странное. Ночью мне было плохо…
И писатель замолчал, глубоко дыша, странно глядя на друга. Тот вздрогнул, словно по жилам его пробежали ледяные струйки. Хотелось ему задать один вопрос, но слова не шли. Кыдыр, печально заглянув ему в глаза, спросил почти о том же самом…
— Помнишь, как я просил тебя остаться?
Ледяной холод сжал сердце Оразали; он замер, глядя в окно, за которым шевельнулся под ветром свернутый цветок вьюнка, похожий на тонкий и нежный палец.
Не сказав ничего более и никак не объяснив своих загадочных слов, писатель поднялся с тахты, выпрямился во весь рост и принялся расхаживать по комнате взад-вперед. Затем включил электроплитку и поставил на нее чайник. Собрал со стола и с пола листы бумаги. Вздрагивающими руками нарезал хлеб, заварил чай. Они перешли к окну и устроились на низенькой и широкой лавке.
Солнце поднялось выше и через окно заглянуло в комнату. Смолкла посвистывавшая иволга; гул ветра, порывами проносившегося по деревьям, сразу же прекратился, словно обрубленный. Друзья молча пили пустой, без сахара, чай, оба мучаясь наступившим неловким молчанием.
Какое-то время спустя хозяин дастархана первым нарушил тишину:
— Ты, разумеется, не знаешь, как я жил до студенчества, — сказал он.
«Как не знать. Слышал много раз: и о сиротской доле, и о стихах, которые ты начал писать в ФЗО», — подумал врач.
— Не все знаешь, — продолжал Кыдыр, опять словно угадывая мысли друга, — и я начну сейчас издалека. В этом мире все имеет свою причину, из ничего не возникает нечто, и наше «сегодня» есть закономерное продолжение «вчера». Это и называют предопределением, судьбой, которую изменить нельзя… В четыре года я остался без матери, она умерла от сахарного диабета. Отца убили на войне. Наверное, близких родственников не оказалось, и меня взяла к себе в дом повивальная бабка, когда-то принимавшая меня. Эта женщина и заменила мне отца с матерью. Была достойнейшая женщина, сердечная, спокойная, не заносившаяся в радости и не падавшая духом в печали. Такою и осталась она в моей памяти. Всегда туго перепоясанная, всегда хлопочущая, с головою погруженная в работу. Можно было подумать, что она семижильная. Никакие житейские тревоги не омрачали ее ясных больших глаз. Они, казалось, излучали тепло и свет.
Как-то она рассказала мне про свою жизнь. Ее муж был в свое время знаменитым наездником, и погиб он на кокпаре. Три раза менял лошадей и вламывался в самую гущу всадников, потом упал и умер от разрыва сердца. Жена год проходила в трауре, после чего к ней заявились братья, чтобы увезти ее обратно: хватит, мол, нашей младшей сестре сидеть и сторожить опустевший порог. Или, заявили они, по обычаю найдите замену мужу — аменгер — среди родственников, или отпустите ее назад в отчий дом. Родня ее мужа относилась к ней с большим уважением, поэтому старейшины рода никак не могли принять решение и предложили ей самой сделать выбор. Тут она заявила: «Я овдовела в двадцать пять лет… Этот благословенный порог переступила в шестнадцать. Я не думаю, что теперь смогу согреть чужую постель, снова переступить чужой порог. Не вернусь я и к своим родителям, потому что у меня есть своя крыша над головою, здесь я навек и останусь…» Так моя приемная мать осталась всеми уважаемой байбише в нашем краю — и действительно, не давала, как говорится, и пылинке сесть на шанрак своей чести, подолом не мотала и из жизни ушла незапятнанной.
Мне она говорила, что у человека, как и у земного года, есть четыре поры. Когда шаги твои по жизни легки, и во всем тебе сопутствует удача, и все задуманное у тебя получается — это пора летняя. Но впереди тебя ожидает серая осень, И предстоит также пережить лютую зиму, которая сомкнет свои ледяные пальцы на твоей глотке. Всего этого не миновать, поэтому не надо особенно ликовать при удаче, но и не нужно сгибаться перед бедой. Нужно быть спокойным перед жизнью — вот чему учила меня эта женщина. И еще: горе и радость, говорила она, даются человеку лишь для того, чтобы он понял причину радости и тайну горя и извлек из этого полезный урок…
Почему-то мне вспомнились слова приемной матери, и я думал над ними перед самым твоим приходом. И скажу тебе, дружище, что стало мне ясно: наступила в жизни моей пора серой осени И с этим, как ты сам понимаешь, поспорить нельзя.
— Ну, наговорил тут всякой всячины, чтобы оправдать свои фантазии, — упрекнул Оразали друга. — Блажишь, приятель, позволяешь себе все, что в голову придет. А семья ждет тебя… Ты хоть поинтересовался, как они там?..
— Мой дорогой, я ведь не зря начал этот разговор, — тихо, словно с другого берега реки, прозвучал голос Кыдыра. — Я хочу, чтобы ты понял, что произошло со мною в эти дни. А ты…
Пауза. Только теперь Оразали заметил, что под глазами у друга темнеют небольшие, размером с ноготь большого пальца, зловещие синяки. Это от бессонницы. Врач нагнулся к столу, сдул с него пыль и хлебные крошки. Слышно было переливчатое журчание Тентека, упругие струи которого перехлестывали через валуны. Пробежал ветер — цветок вьюнка за окном, заглядывавший в комнату, вдруг суетливо закивал, заметался… С пола тянуло сыростью.
— Ну, хоть сегодня останься. Может быть, чего-нибудь и поймешь, — проговорил наконец Кыдыр.
— Перестань, дорогой. Хватит с нас всей этой паники. Как ты можешь полеживать здесь, когда дома у тебя все в тревоге? — начал было Оразали…
Но и сам не заметил, как голос его стих, сошел на нет, как будто все трезвые слова его кто-то старательно загонял назад точными ударами молотка.
— Завтра мне на работу, успеть бы помыться, привести себя в порядок. И машину помыть надо, — попытался врач еще раз внести здравый смысл в разговор.
Но встретился взглядом с глазами друга — и осекся. Опять ледяная струйка пронзила все тело Оразали, заставив его вздрогнуть. Показалось ему, что в глубине этих черных глаз зарождаются слезы. Доктор Оразали всегда считал себя всего лишь хирургом, который не способен, как писатель, разгадывать тайну человека по его глазам. Он просто полагал, что достаточно хорошо знает своего друга и без этих сложностей. Но сейчас, глядя на Кыдыра, он вдруг почувствовал, как разлетается в прах вся его прежняя уверенность. В смятении он схватил холодные руки друга и крепко стиснул их.
— Ну, хорошо… хорошо, я только съезжу в город и тут же вернусь, — быстро проговорил Оразали. — Надо сообщить твоим… я обещал. И еды у тебя, вижу, нет… Я быстро… Только туда и назад.
Оразали и на самом деле недолго пробыл в городе. Сразу же позвонил жене писателя, дома оставил записку, по пути купил на ужин вареного мяса, овечьего сыра, беляшей. Вернулся он на «Лунную сонату» к вечеру, когда садилось солнце и обрывистые берега Тентека стали золотисто-смуглыми. Густая трава замерла, словно уснула.
Кыдыр, оказывается, выбрался в сад и рыхлил лопатою землю. Увидев друга, улыбнулся. Принял из его рук сумку.
— Сыр? Люблю попить чаю с сыром, — говорил он. — Пока не стемнело совсем, посмотри-ка, что там с пробками. Руки-то у тебя получше моих будут. — И все это было им сказано вполне обыкновенно… — Не успел дочитать «Свет в августе» Фолкнера, — продолжал Кыдыр…
— Чай будем пить во дворе? — спросил у хозяина Оразали. — А то у тебя в комнатах сыро, как бы ревматизм не схватить…
— Нет, давай все же в комнате, — подумав, решил писатель и повел гостя в дом.
Оразали не стал спорить. Молча полез к счетчику и, выкрутив пробку, увидел, что сгорел предохранительный проводок. Повозившись, наладил пробку — и свет загорелся.
Гремя ведрами, Оразали пошел за водой. Возле обрыва он нагнулся, пролезая под натянутой проволокой. Сойдя к воде, остановился, глядя на вечерние воды Тентека. Подставил ведро навстречу течению, зачерпнул воды — и чуть не выпустил посудину, которую рвануло тугой струей.
Когда он вернулся на дачу, Кыдыр уже собрал на стол немудреный ужин, поставил на сложенную газету горячий чайник. И как будто стало чуть теплее в сырой комнате. Мирно забрякали ложечки и пиалы, началось молчаливое чаепитие. Стемнело. В окне разлилось молочное сияние ранней луны. Как раз в эту минуту врач случайно посмотрел в лицо другу, увидел его неподвижные глаза… Пройдет много времени, и не раз, веселясь в приятной компании, пребывая при исполнении того, что называется служебным долгом, или находясь вдали от родины, где-нибудь на чужедальних берегах, или, испытав уже все это и смирившись со своей старостью, живя в окружении новой бодрой поросли — где бы он ни был, не забудет Оразали этих глаз друга.
— Ты слышал?! — шепотом спросил Кыдыр. — Телега проехала мимо…
Оразали молчал; он только едва заметно покачал головою: «Нет». Долгая пауза.
— Моя приемная мать, моя повивальная мамка, как говорим мы, казахи, рассказывала мне о телеге смерти, — заговорил Кыдыр. — Эта телега со скрипом трогается с места в день появления человека на свет. Всюду она следует за ним. Но в детстве и юности, когда бег его стремителен, человек летит вперед, словно жеребенок, и, перемахнув через многие перевалы, оставляет далеко позади себя скрипучую телегу и даже успевает забыть о ее существовании. В эту пору он не думает о смерти. Становится затем мужчиной, джигитом. Входит в возраст. И порою захочется ему устало присесть куда-нибудь и отдохнуть, но он уже охвачен беспокойством — как бы не нагнала его скрипучая телега… А вот он и прожил большую часть жизни и состарился. В груди хрипит, трудно сделать лишний шаг. Само существование его превращается в печаль. А скрип телеги смерти уже совсем близко — оглушает его. И вот она появляется из-за поворота. Все ближе. Ничто уже не поможет. Она надвигается — и кончено. Колеса переезжают через труп.
Ледяное молчание в комнате. В окно льется лунный свет.
— Я не мистик, не суеверный человек, ты ведь знаешь. Но вчера… Вчера рассказ моей повивальной мамки вспомнился мне при следующих обстоятельствах. Я работал. Были сумерки. Уже стемнело. Сторож наших дач запряг осла в тележку и отправился в темноте на совхозный склад воровать удобрения. Повозка прогрохотала совсем близко от дома… И вот сегодня… сейчас мне показалось, что она снова проехала мимо.
— А может быть, так и есть? Сторож снова отправился за удобрениями… Этот сукин сын, наверное, хочет все удобрения к себе перетащить, — проговорил доктор Оразали с нарочитым воодушевлением. — Да, наверное, так и было, и ты услышал…
Писатель сидел не шелохнувшись, с мрачным и непроницаемым видом. Оразали почувствовал, что сфальшивил, переиграл… Опять наступило неловкое молчание. И на улице стояла сонная тишина. Ни звука, ни шелеста. Только вдали вовсю звенели цикады.
— Сторож днем уехал в город, — проговорил спокойным голосом Кыдыр. — И еще не вернулся.
«Уж не смеется ли он надо мной», — пришла мысль в голову Оразали.
— Вот что, дорогой, — начал он. — Никаких звуков не было, если честно. Только одни песенки цикад.
— На самом деле? — тихо, почти шепотом произнес Кыдыр. — Значит, дружище, я слышал песнь моей телеги… Это была моя телега.
Нелепо, неприятно, неестественно было продолжать этот разговор. Друзья умолкли. Чай больше не радовал их. Писатель, вспомнив об обязанностях хозяина, принялся рассказывать о романе «Свет в августе». Но доктор Оразали в эту минуту был далек от литературных размышлений. Беседа, не найдя общего источника живых мыслей, сама собою заглохла. Но потом, искусственными усилиями обоих, ожила, когда коснулись незабвенных дней студенческой жизни. «Ты был душою вечеринок, — говорил Оразали. — Имел большой успех у девушек. Чтобы не спутать одну девушку с другою, помнишь, ты записывал их внешние приметы, имена, дату и время свидания…» — «А ты, дружище, тоже времени не терял даром, — отвечал с улыбкою писатель. — Когда влюбился в ту, белобрысую, совершенно извел меня, понимаешь ли, заставлял сочинять для нее любовные стишки… Не забыл? А чем все это кончилось, помнишь? Кончилось тем, что, пока ты потел на соревнованиях, желая получить мастера спорта, барышня твоя выскочила замуж за одного долговязого пижона, любителя бегать в кино. Да еще проявила истинное внимание к тебе: пригласила на свадьбу». — «Как подумаешь — глупо получилось. Ну зачем мне нужен был этот рекорд по бегу? Ног своих совсем не жалел — где кросс или забег, там и я… Но тем и хороша, наверное, молодость, что не надо искать в ней разумного начала…»
Воспоминания, было похоже, и на самом деле растрогали писателя. Голос его потеплел, оживился.
— Ладно, спим! — почти бодро произнес он. — А то уже давно перевалило за полночь.
И, продолжая вспоминать дела студенческих лет, друзья разобрали постель и улеглись рядом на широкой тахте. Замолкли наконец. У Оразали замерзли ноги; он ворочался, стараясь поуютнее устроиться под одеялом, согреться и уснуть. Но сон не шел. Никак не мог забыть врач странного поведения и слов своего друга. Подумалось: не подвержен ли писатель приступам сомнамбулизма?
Недуг этот еще не до конца изучен, одни считают лунатизм нервной болезнью, связанной с воздействием лунного света, другие оспаривают подобное мнение. Ясно одно — больной становится беспокойным к ночи, боится спать в комнате один. Днем у него все обстоит нормально, зато ночью, особенно в полнолуние, болезнь его обостряется. Он может подняться с постели и, не просыпаясь, отправиться гулять, держа путь в направлении луны, бесшумно ступая по земле, обходя все препятствия, легко забираясь на скалы и обрывы. Но, едва забрезжит рассвет, сомнамбула безошибочно возвращается назад и, весь истерзанный, измученный долгой ночной прогулкой, валится в постель… Болезнь почти не поддается лечению… Должно быть, нервная система сомнамбулы все же реагирует на лунный свет, думал Оразали.
И вскоре он задремал… По дороге, у нижнего края «Лунной сонаты», со скрипом ехала рассохшаяся телега дачного сторожа. Оразали прибавил шагу и вскоре догнал повозку, вспрыгнул на нее и, усевшись рядом с возницей, ухватился за вожжи. «Ну-ка, смазывай пятки и катись отсюда, пока не отвел тебя к агроному!» — сказал он сторожу. Но тот, темный, едва различимый, и не подумал испугаться, а, наоборот, со злобой ткнул кнутовищем ему в грудь. Закусил папиросу и расплылся в злорадной улыбке. Оглянулся на него Оразали — и увидел, что вместо сторожа сидела на телеге смазливая тугобедрая медсестра из его больницы — напомаженная, с подведенными бровями. Игриво улыбаясь, подмигнула. «Нужно мне это удобрение! — сказала. — Мне сердце твое подавай». Глаза ее сверкнули. «Твое сердце!» — крикнула она и тонким длинным пальцем ткнула его несколько раз в грудь…
Он проснулся. Его толкал в грудь Кыдыр, невидимый в темноте.
— Что случилось? — спросил испуганно Оразали.
— Свет… Зажги, пожалуйста, свет.
Оразали соскочил с тахты и, шаря по стене рукою, нашел выключатель. Лампа вспыхнула. Перед ним неподвижно лежал на спине Кыдыр. Уставившись в потолок, писатель тихо произнес:
— Открой мне ноги… Посмотри, что с ними. Оразали приподнял край одеяла…
— Вьюнок… Вьюнок не оплел мне ногу? — спросил Кыдыр.
— Что?! — Оразали рывком отбросил одеяло…
— Значит, приснилось, — вяло проговорил писатель. — Но до чего же явственно было… И вчера ночью… тоже скрутило вьюнком ногу. Я не знал, как это объяснить… Вот и решил оставить тебя ночевать. Может быть, объяснишь мне, ведь ты врач.
Оразали обеспокоенно засуетился. Стал торопливо, рассказывать, какие известны в медицине случаи, когда сон воспринимался словно самая подлинная явь. Говорил, что все подобные ощущения появляются от чрезмерного умственного переутомления, что нельзя сидеть день и ночь над бумагами, что надо дать себе отдых… Иначе можно прямиком отправиться в психиатричку — и к аллаху-акбару вся слава, писанина, деньги…
Кыдыр бесшумно приподнялся и сел, словно призрак, лишенный плоти. Еле двигая руками, надел рубашку.
— Не успел закончить повесть… — брезгливо морщась, пробормотал он.
— Ойбай, пропади она пропадом, твоя повесть! — накинулся на друга врач. — Подумаешь, верх счастья, измарал гору бумаги и извел целое озеро чернил… Ты мне лучше здоровье свое подавай, а нет здоровья, то и книг твоих не будет, и человеколюбия, и красоты… Вьюнки там разные или телеги, стучащие по ночам, — это все от переутомления, приятель, от твоих каракулей, которые ты выводишь тут, не подымая головы, забыв обо всем на свете… писатель.
Но друг устало повторил:
— Не успею сдать рукопись в издательство…
И ни кровинки в лице. Сон ему привиделся вот какой… Вроде бы он знал, что спит, но смотрит сквозь слегка приоткрытые глаза. И вдруг видит, как через окна и дверь стали буйно вползать в дом живые побеги вьюнка. Змеясь по полу, добрались до кровати, полезли вверх и нырнули под одеяло. Нежные, холодные прикосновения заставили его вздрогнуть, затрепетать. А живые побеги стали обматывать его ногу и, подымаясь все выше, плотно обвили правое бедро. Сжали ногу с чудовищной силой.
Цветы впились в тело и стали жадно высасывать кровь. Кыдыр обомлел, душа его содрогнулась — и он проснулся.
Доктор Оразали никогда еще не слышал о чем-нибудь подобном, но особенно не стал вдумываться в этот болезненный бред, а продолжал выговаривать другу за то, что тот не знает отдыха и доводит себя до чертиков. Почти насильно заставил его одеться, выволок из домика, запер дачу, затолкал писателя в машину и повез в город.
Мчась с горы на гору, Оразали заметил, что ветер, кажется, выдул из равнин всю пыль, словно мутный дым, — и теперь были отчетливо видны сквозь прозрачный воздух беленькие дома окрестных поселков. Молодые, только что проклюнувшиеся листья кленов, неподвижно стоящих вдоль дороги, были золотисто-бурыми, словно облитые свежей краской.
Доктор Оразали решил развеять болезненную тоску своего друга, поднять его ослабевший дух. Задумал устроить ему что-нибудь неожиданное и приятное, По пути заехал к себе в больницу, взял свободный день в счет будущего дежурства и, снова усевшись рядом с поникшим другом, победно принялся напевать: «Учай-чай, тори-тори, тори-тай», — что-то бессмысленное и веселое, завел машину и рванул на Коктюбе.
И вот они на прогулке. Впереди гордо шествует, словно индюк, доктор Оразали; за ним, понурившись, как старый дед, приехавший из аула, бредет Кыдыр. Несмотря на его протесты, Оразали потащил его обедать в кафе, посреди которого протекал арык. Сели за свободный столик. Доктор, знаток по части меню, сам принялся заказывать, выбирая все самое лакомое. И Кыдыр, глядя на оживленного друга, немного воспрял, обнадеженный: может быть, и на самом деле удастся избавиться от этой темной и тяжкой, как чугун, мысли… Выпили по рюмке, другой — и вскоре глаза его чуть повеселели. Кыдыр благодарно смотрел на друга.
Солнце расплавилось и протекло за горизонт. И вскоре над вершинами гор побрели серебряные отары звезд. С юга повеяло прохладным нежным ветром. С ними смешалось едва ощутимое дыхание вечных ледников…
Далеко за полночь доставил Оразали своего усталого друга до дома. А назавтра улетел самолетом в Усть-Каменогорск по заданию министерства. И, словно зерно, попавшее между жерновами, закрутился в водовороте служебных дел. Мотало его туда-сюда по разным районам. В Алма-Ату вернулся лишь через два месяца. Уже начали кое-где подсыхать на солнце и желтеть листья деревьев.
По возвращении он сразу же позвонил домой другу. Подошла жена Кыдыра. Неузнаваемым, слабым от горя голосом сообщила она доктору Оразали, что муж находится в больнице. Он парализован, у него отнялась вся правая сторона тела.
Паралич настиг Кыдыра почти два месяца спустя после того зловещего сна. «А я-то решил, что у него душевное расстройство от лунного света, — думал Оразали. — Выходит, лунатиком был я, а не он».
Выходит, беду-то можно было предупредить, если бы тогда на «Лунной сонате» он придал значение странному сну своего друга…

ТЕПЛЫЙ ДОЖДЬ
Перевод А. Кима

Жетыбасу и в голову никогда не приходило, что он вдруг оставит землю предков и переедет жить в другое место. Он жил себе спокойно между двумя горами у голубой прозрачной речки Майдамтал, где охранял молодые побеги арчи и держал пяток овец да трех лошадей. На жизнь ему хватало, да и работа приносила доход, хоть и небольшой. Каждый месяц ему выплачивалось как леснику восемьдесят рублей жалованья. Никто не стоял у него над душой, он был единственным хозяином прозрачной горной речушки, попивал душистый кумыс, жил себе и в ус не дул.
Все началось с нудных, надоедливых речей двоюродного брата Саясата, который работал бригадиром в хлопководческом совхозе.
Саясат был единственным из родственников Жетыбаса, которому удалось выбиться в люди, то есть в бригадиры, и он был на равных с начальством совхоза. Во всяком случае, он сам так полагал. Впрочем, на то была причина. Его бригада ежегодно перевыполняла свои обязательства, и он считался передовым бригадиром. Несмотря на это, старый, пропитанный потом и солью пиджак не покидал его плеч. Саясат ни разу не бывал в отпуске и не ездил, как другие передовики, принимать целебные воды и купаться в голубом море. От приличного заработка у него не оставалось ни копейки лишней, потому что в доме у него было десять детей.
Саясат любит навещать своего старшего брата, который проживал в далеком ущелье, у того всегда можно было разжиться свежим мясом. В благодарность за свежину или по какой-то другой причине он считал своим долгом уговорить в конце концов старшего брата переехать поближе к цивилизованным местам, то есть в совхоз.
— Не пристало сидеть тебе в глуши. Даже звери избегают этих мест. Ну чего ты тут не видал? И без тебя не засохнут эти несчастные деревья. Что толку их охранять? Вообрази, каково нам. Завалит снегом перевал, а мы беспокойся за тебя, жив ли, здоров ли, не стряслось ли что. Вот и Акбота, жена твоя, ходит костями похрустывает. Легко ли ей здесь? Да и родня твоя вся в долине добывает хлеб насущный с кетменем в руках. И для тебя найдется подходящая работа. Захочешь, будешь поливальщиком или сторожем в школе. И потом опять же шоссе рядом. Автобусы ходят в город.
Жена Жетыбаса полностью поддерживала Саясата, мол, они тут совсем одичали вдали от людей.
А легко ли отмахнуться от слов жены, с которой прожито столько лет? Да и действительно, в последнее время она стала все чаще прихварывать и жаловаться на здоровье.
Акбота была смуглая привлекательная женщина с томными глазами, но вот с детьми ей не повезло. Когда она была первый раз в положении, то тяжело заболела и случился выкидыш. Многие врачи пытались лечить ее, но безуспешно. Ходила и к знахарям, хотя толку от этого было мало. Так и остались без детей. И сейчас, когда они пришли к зениту своей жизни, душевная страсть друг к другу стала у них угасать. Это глубоко ранило их обоих, но они старались скрывать свое охлаждение. «Так, видно, на роду нам написано», — покорно думал Жетыбас в долгие бессонные ночи и смирялся перед судьбой.
С женитьбой у них тоже было не все гладко. Жетыбас несколько лет прослужил на границе. И были моменты, когда он не думал, что останется в живых. Однажды в перестрелке с нарушителями границы его ранило в ногу. Письма Акботы очень поддерживали его в те времена.
На родину он вернулся в видавших виды кирзовых сапогах и сразу запрягся в работу. Косил сено, строил животноводческие базы, брался за любое дело с упорством вола.
Братья Акботы, когда узнали о его желании взять их сестру в жены, встали на дыбы. Жетыбас воспринял это спокойно. Он подумал, что если Акбота по-настоящему любит его, то никуда не денется. Прошел год, и однажды он получил весточку от Акботы: «Если у тебя осталась хоть капля чести, немедленно приезжай в аул». Он тут же приехал и среди бела дня увез Акботу из аула. Неделю они скрывались у дяди, в городе Мейрамкале. Братья девушки бушевали, однако их утихомирили сладкоязычные старики и, главное, закон. Наконец они помирились.
Во всем этом Жетыбас видел предначертание судьбы. Может быть, и переезд его на новое место тоже воля непреклонной судьбы? Так пытался смирить себя Жетыбас. Голодным он нигде не останется. В конце концов, если он заскучает по родному Майдамталу, где за одну ночь встает сочная трава, можно будет приезжать сюда на коне. Но что делать со скотом? Эту свою последнюю заботу он не стал скрывать от Саясата.
— А ты подумал о том, что я не смогу спать спокойно, если у меня не будет стоять на привязи оседланный конь? — сказал он Саясату.
— В наши дни нет надежнее друга, чем хрустящие бумажки в кармане, — рассудительно сказал Саясат. — Кроме того, у меня есть «Жигули». Отвезу в любое место.
— Без коня я не представляю себе жизни, — сказал Жетыбас. — Какой настоящий казах может прожить без коня?
— Ну и пень ты замшелый! — рассердился Саясат. — Да оглянись ты вокруг! Кому сегодня нужны твои резвые кони да блеющие овцы? То сено, то водопой, одни заботы от них и никакой пользы.
Жетыбас надолго задумался, никак не соглашаясь с братом. Спорить с ним, что-то доказывать ему не хотелось.
Все оглушены машинным гулом. Разве могут они понять призывное ржание коня, или мерное хрумканье пасущихся овец, или волнение в его крови, когда он вытирает потное лицо о гриву коня? Они и представить себе не могут, насколько крепко переплетена его жизнь с этими животными, которые испокон веку были рядом, поили и кормили их. И разве можно изменить вдруг этим извечным спутникам человека?
Саясат по натуре совсем другой. С детства он был без ума от всего тарахтящего и железного. Бывало, выбежит на улицу и таращит глаза на проезжающую машину. С тех пор и до сего дня сохранилась его страсть. Жетыбас думал иногда, что у брата вместо крови шумит в жилах бензин. Машина для него настоящее божество, на которое он готов молиться дни и ночи напролет. Случись что с его «Жигулями», он от расстройства заболел бы и попал в больницу. Где уж ему понять душу Жетыбаса.
И вот однажды Саясат взял в совхозе три грузовика, заявив людям, что собирается перевозить одичавшего в горах брата, и уехал в Майдамтал. Между братьями произошел разговор.
— Послушай-ка, Саясат. Весной в этом году прошли обильные дожди, травища вымахала, как никогда. Дай посидеть мне здесь до следующего лета с моими овечками да лошадками, — чуть не взмолился Жетыбас.
Тот ни в какую:
— Хватит, насиделся.
— Свет мой, Саясат, звери погубят молодые побеги арчи. Дай посидеть хоть до осени, пока не найдут мне замену.
— И до осени тут нечего сидеть.
— Ну хорошо тогда, — вздохнул Жетыбас. — Грузи машины скарбом, а я со скотиной пешком доберусь.
Саясат не согласился и на это.
Вся недвижимость еле заполнила кузов одной машины. На остальные погрузили жалобно блеющих овец и отчаянно ржущих лошадей. Помощники Саясата, крепкие парни, не обратили никакого внимания на стенания и угрозы Жетыбаса. Ему казалось, что он видит слезы на глазах шелкогривого коня. Не дали даже как следует проститься с родным местом. Согнувшись, Жетыбас залез в кабину, и машина тронулась с места.
Стали спускаться с гор в долину. Жетыбас сидел грустный, опустошенный, и вся прошлая жизнь вставала перед ним.
Немало крутых подъемов и спусков преодолел он, но, видимо, всему свое время. Была молодость, и он кипел и бурлил, будто казан на большом огне. А теперь вот остыл, и уже никогда ему не раскалиться. Он признавал, что за последние годы ушел в сторону от великого кочевья жизни, полюбил тишину и покой.
Раз в году он собирал у себя косарей, которые поднимались в горы сено косить, резал для них барашка ради покойного отца, чтобы тот не чувствовал тесноты в сырой земле. Раз в году наряжал свою Акботу во все самое лучшее, сажал ее на лошадь и отправлял к родителям в Мейрамкалу в гости, чтобы она вволю отдохнула и нагулялась до следующего года. В их отшельнической жизни, кроме этих двух важных событий, не было ничего примечательного. Дни шли чередой, как близнецы. Иногда они о чем-то разговаривали, перебрасывались словами, словно хотели убедиться, что они все еще вместе, ухаживали за кучкой овец да за конями. Жизнь шла у них спокойно и безмятежно. И ему не хотелось никаких других радостей, никакого общения с людьми.
И вот вырвали насильно из родного угла и везут неизвестно куда, в такое место, где все бурлит, кипит и суетится.
С далекого холма сорвался беркут и, тяжело загребая крыльями, набрал высоту, потом стал парить на одном месте, совершая круг за кругом, как будто для того, чтобы Жетыбас запомнил его на всю жизнь.
Его мысли отвлек какой-то неприятный и тревожный звук. Он ткнул в бок вислоухого водителя. Тот прислушался, резко затормозил и выскочил из кабины. Торопливо подбежал Саясат. И надо сказать, остановились они вовремя. Привязанная в кузове кобыла-четырехлетка упала, и ее душило сыромятным ремнем, доносился уже предсмертный хрип, а глаза были похожи на скисшее молоко. Саясат в одну минуту обрезал веревку, и постепенно животное пришло в себя. Жетыбас корил себя: «Старый дурак. Опоздай хоть на секунду, и все было бы кончено. Надо было оставить ее дома, пускай бы бродила… Придется теперь держать тебя на привязи у каменной стены. Будешь глотать вонючую гарь вместо горного родникового воздуха».
Жетыбас пересел в пыльный кузов и всю дорогу держал лошадей за уздечки. Наконец добрались до совхоза.
Саясат поселил своего горца-брата в одном из домов, кучно расположенных вдоль шоссе. Прежде тут жил их родственник, который уехал в город.
В доме семь комнат и длинный, как туннель, коридор. «Век мне не накопить добра для этих комнат», — подумал Жетыбас и выбрал для жилья две из них. А остальные ловко превратил в стойла для коней и в овчарню.
Не теряя времени, он смастерил корыто для кормления лошадей и прибил его к стене, облицованной ореховым деревом. Прожорливых овец тут же пустил на клевер, растущей вдоль забора, словно гусениц на свежие листья.
Саясат уехал куда-то на два дня. Когда он впервые зашел к брату и увидел разгромленный дом, то чуть не превратился в пепел от злости.
— Дикарь, — только и смог сказать он. — Эти горы изуродовали тебя. А я-то думал приобщить тебя к культуре и красоте.
— А что? — спросил Жетыбас.
— А то. Придут к тебе родственники, вот и покажешь им пыльный двор да пропахший навозом дом.
Жетыбас затосковал, однако внутренне воспротивился. Каждый спит на привычном боку, каждый поет на свой лад. Жили же предки сознательной полнокровной жизнью без этих извилистых могил, которые называют современным жильем, без этих витиеватых стеклянных посудин. Что было им предначертано судьбой, то и брали честным потом. И разве их любовь к животным приравняла их к скоту?
Его отец, дед и предки — все они поклонялись покровителю верблюдов Зенги, покровителю крупного рогатого скота Ойсыл, покровителю овец Шопан-ата, лошадей — Жылкышы и вели размеренную, довольную жизнь. И это духи предков говорят в нем, когда он часами готов слушать блеяние овец и наблюдать за поведением лошадей на тучном пастбище. Характер любой скотины он может понять по ее внешнему облику и по голосу. Если он хоть раз в день не услышит будоражащий душу топот коня, ему кусок в горло не полезет.
Однажды он только задремал, кинув под бок баранью шубу, как нагрянули в дом четверо мужиков, подпоясанных веревками, в казахских шапках и с обветренными лицами.
— Он спит, а родичи ищи его, — сказал один из них. — Приехали звать тебя в гости, показать, как мы живем.
— Хорошо, — сказал Жетыбас и с ходу облачился в стеганый чапан. Акбота повязала снежно-белую шаль, и все вышли из дома, как утки на выпас.
Так начался его первый поход к родственникам. В одном доме съели полную чашу жирного плова из искристого риса и куропатки. В другом полакомились дыней — «даром пророка». У Саясата предложили какое-то таинственное блюдо «нарын», где лапша была не толще нитки и в ней кое-где блуждали кусочки мяса не крупнее просяного зернышка. Потом пили горький зеленый чай из белого чайника.
А когда возвратились домой, Жетыбас почувствовал в желудке воющую пустоту, будто все съеденное за день вышло из тела с одной отрыжкой.
Он приказал Акботе немедленно поставить казан. Душа его успокоилась лишь за полночь, когда он волком набросился на порядочный кусок мяса и уничтожил его, а потом вытер жирные руки о сапоги. Ковыряя в зубах щепочкой из арчи, он с тоской думал о том, что из него хлопкороб, как из коня водитель.
Вчера, например, забыл перекрыть воду, и весь хлопок смыло водой. Куда ни кинь глаз, кругом не найдешь куска свободной земли, хотя бы с подметку, где можно было бы пасти мелкий скот. Везде хлопок. Нет, не прожить здесь хозяину скота.
Едва закрыл глаза, под окнами начали реветь проносившиеся машины, как будто специально ждали ночи. Даже стены стали дрожать, а стекла задребезжали старушечьими голосами.
Жетыбас долго ворочался в постели, накрывшись с головой подушкой, плотно закрывал глаза, но сон не шел.
Почему-то вспомнились картины детства. Колхоз тогда выращивал кукурузу. Война только закончилась, и люди все еще были в плену у грозных военных лет. Многие мужчины не вернулись. Все тяготы хозяйства несли на своих хрупких плечах женщины да подростки вроде Жетыбаса. С утра до ночи они работали. Время от времени какая-нибудь голосистая вдова затягивала песню, изливая всю свою горечь и сердечную тоску. У каждой была своя песня. Им подпевали молодые девушки.
Одни пели: «Ох, мой аул. Твои лучшие сыновья ушли на фронт. Увидят ли вновь они своих заплаканных матерей и жен?»
Другие пели: «Налилось яблочко на ветке, но некому его сорвать. Мой братец на войне. Покажись хоть на миг».
Эти песни навсегда врезались в мальчишескую душу Жетыбаса. Он и сейчас помнил каждый голос, хотя уже прошло столько лет.
Эти песни, вобравшие в себя горе, тоску и надежду, все время возвращались к нему, когда ему становилось горько и безысходно. На этот раз ему приснился голос его любимой женеше. То ли она просила проснуться, то ли поддержать песню, он не понял. Но все тело его было во власти ее зова: «Где мой брат воин, где мотает тебя судьба? Отзовись». И он проснулся со стоном, весь разбитый и раздавленный.
В окно заглядывала заря. Голова была тяжелая то ли от переживаний во сне, то ли от обильной еды на ночь.
Пока он сидел, находясь между сном и явью, в дверь кто-то сильно постучал, потом раздался голос:
— Есть кто в доме?
— Дверь открыта, заходите! — сказал Жетыбас. Акбота проснулась и начала торопливо одеваться, пригладила волосы, натянула шаль. Они привыкли, когда жили в горах, в своей хибаре, к одиночеству, никто и никогда не будил их ни свет ни заря.
Оказывается, пришел сосед, угостивший их пловом. Он был весь в грязи и в глине, будто нарочно вывалялся в канаве.
— Что случилось? — встревожился Жетыбас. — Почему ты весь в грязи?
— Ваши овцы забрались на хлопковое поле и все там повытоптали, — сказал сосед. — А я вчера пустил туда воду. Пока гонялся за ними, испортил оросительную систему. Весь летний труд, весь мой пот, все пошло насмарку. Придется пойти в суд и подать на вас жалобу.
Жетыбас смотрел на соседа в каком-то остолбенении. Тот был возмущен до предела, и ясно было, что его не остановишь. Он так суетился и размахивал руками, что шляпа его даже сползла на нос.
Жетыбас не знал, что делать и как ему отвечать. Ни в старину, ни сейчас он не слышал, чтобы соседи, у которых вышла размолвка, подавали друг на друга в суд. Он считал, что ни хозяйственные передряги, ни ссоры не должны быть выше добрососедства. Так было испокон веков в степи. И вот теперь эти несчастные пять овец грозят растоптать священные обычаи дружбы. Что тут скажешь?
— Всех твоих овец я связал проволокой, собрал свидетелей и заставил их расписаться, — сказал сосед с угрозой.
— Чтоб вас всех испепелил огонь ада! — вдруг закричал Жетыбас. — Скотина есть скотина!
Кровь ударила ему в голову, он и сам не заметил, как схватил нож и выскочил из дома.
Сосед не думал, что дело примет такой резкий оборот. О суде он сказал для красного словца, чтобы хоть как-то пронять строптивого старика. Тот никак не понимал, что держать овец в густонаселенном месте, где к тому же кругом посевы хлопка, просто немыслимо. Пора наконец старику оставить свой скот и, как все здешние люди, всерьез взяться за кетмень.
Но ничего из этого не вышло. Жетыбас будто рассудка лишился. Он прирезал всех овец и мясо сдал в совхозную столовую.
По этому поводу было много всяких разговоров. Одни жалели Жетыбаса и говорили, мол, как это так, уважаемый человек влился в нашу среду, а мы ударили его в грудь, не захотели его понять… Это не по-людски.
Другие ворчали со злорадством: «И поделом ему, этому любителю мяса, бог его покарал».
Жетыбас никак не мог привыкнуть к своей новой жизни, к душному жаркому воздуху этой долины. Сколько бы ни гудел в доме вентилятор, сколько ни поливай водой пол, все равно было жарко и рубашка неприятно прилипала к телу.
Он выходил на крышу и часами разглядывал горные вершины, смутно маячившие в жарком мареве, пока глаза его не уставали от напряжения и не начинали слезиться. Но он продолжал неподвижно сидеть под палящими лучами солнца, дожидаясь, когда Акбота позовет его ужинать.
Как-то он сидел, по своему обычаю, на крыше, созерцая горы, когда к ним зашел активист и сказал Акботе, чтобы та посылала его на работу, поскольку и он должен внести свою лепту в общенародное движение за высокий урожай хлопка.
Надо было собираться на работу. Акбота разложила перед ним дастархан и поставила полную чашу лапши. Он поковырял вилкой в надежде наткнуться на мясо, однако вместо мяса в лапше оказалась картошка. В это время пришел Саясат, уставший и какой-то весь поблекший. Он стал говорить о хлопке, который в этом году очень хорош, и если им повезет, то обязательства по хлопку будут выполнены. Тогда Саясат прославится на весь район.
Потом он сказал, что кобыла Жетыбаса продана, и положил пачку денег перед хозяином. Тот равнодушно сунул их в карман, даже не пересчитав.
Что ему деньги? Эта кобыла была жеребой, и осенью он ждал от нее приплода. Она была племенной породы, и молоко из нее текло рекой. В такие удушливые дни, как сейчас, сидеть бы в тени да попивать кумыс. Но этому не суждено сбыться. Родственники все уши прожужжали, что сена нет, пастбища нет, конюшни нет, и поэтому от лошадей лучше избавиться. От них одна морока. В конце концов пришлось сдать любимую лошадь на мясокомбинат.
Жетыбас отодвинул от себя чашу с лапшой, вытер потный лоб и откинулся спиной к сундуку.
— Ну я побежал, — сказал Саясат. — Пойду хоть чаю напьюсь. В горле все пересохло.
Кто бы сказал, что человек может так сдать за какую-то неделю. Жетыбас посмотрел на себя в зеркало и печально покачал головой. Ничего не осталось от человека, вот что значит оказаться вдали от родной земли. Глаза смотрели тоскливо, как у обреченной на шашлык овцы.
Когда жара немного поутихла, Жетыбас взял кетмень и отправился поливать хлопковое поле. Он решил не оставаться в стороне от общего дела, чтобы не упрекали потом Саясата.
Поливать хлопок оказалось трудным делом для человека, не сведущего в земледелии. Размахнешься кетменем посильнее — срежешь растение, ударишь не в полную силу — вода не дойдет до конца поля.
Лишь к вечеру кое-как он закончил свою работу. И тут поднялись полчища комаров, от которых не было никакого спасенья. Весь измученный, с заострившимся носом, Жетыбас еле добрел до дома. «Лучше повесить торбу на шею да пойти по миру, чем такая работа», — в отчаянии подумал он.
Едва успел попить воды да успокоить свою душу, как нагрянула Акбота, путаясь в подоле своего длинного платья.
— О беда! — простонала она. — Пошла к соседке за солью, а калитку не закрыла. Лошадь наша убежала!
— Что ты несешь? — с досадой закричал Жетыбас. — Только этого нам еще не хватало!
Он надел сапоги на босу ногу и побежал к арыку, где был стреножен его конь.
Поездив рысью по округе, он все-таки напал на след своей четырехлетки. След долго петлял по улочкам аула и наконец вывел на окраину. Кобылица неслась во весь опор в сторону гор. Жеребец под ним призывно заржал, но кобылица даже не оглянулась.
Скоро наступили сумерки, и Жетыбас остановился. Стоило ли догонять умное животное, которое неслось навстречу запахам родной земли? И он решил: пусть уходит. Все равно дома ее не прокормить: во дворе не осталось ничего, кроме пыли да конского навоза. А вокруг ни клочка земли, ни травинки — все занято хлопком.
Все равно тоска по родным местам доконала бы кобылу. Здесь ей неуютно, как и самому Жетыбасу. Он повернул коня и поехал домой, понуро склонив голову. Акбота встретила его со страхом, ожидая слов упрека. Однако он ни в чем не упрекнул ее. Жеребец, взбудораженный чем-то, беспрестанно кружился на одном месте и ржал. Может быть, он завидовал кобылице, которая ускакала в горы? Акбота увела коня в стойло.
В ее глазах Жетыбас увидел ту же печаль, которая одолевала и его самого. Почему он уродился таким не приспособленным к жизни? Почему не всякое дело спорилось в его руках? Еще покойный отец не раз ему говорил: «Нет, парень, ничего из тебя путного не выйдет».
Взглянув на покорную свою жену, он почему-то вспомнил свою молодость и как они познакомились впервые.
Его призывали в армию, повестка была на руках. Отец велел ему поехать проститься с родственниками. На обратном пути его застал теплый ливень. Спасаясь от дождя, он поскакал во всю прыть и остановился возле первого дома. И тут он увидел девушку. Он сразу понял, что она не здешняя, а гостья из Мейрамкалы. Очевидно, приехала недавно.
— Испугались дождя? — улыбнулась она. — Ловко вы удирали из-под ливня.
— Это я торопился к вам, — пошутил Жетыбас.
Этот теплый дождь, девушка, чудесная пора молодости никогда, наверное, не забудутся, потому что все это напоминало ему о родном крае. Видя его тоску, Акбота не знала, как ему и помочь. Он даже не притронулся к еде, так и просидел перед чашкой лапши, весь бледный. Лег спать, но проснулся среди ночи от удушья. Вышел во двор, окинул взглядом звездное небо. Видимо почуяв хозяина, жеребец заржал в стойле. Он подошел к коню, погладил его и снял седло. Потом отвел к арыку и стреножил. Вернулся домой, лег в постель, но так и не смог уснуть. Все время ему представлялся тот теплый ливень и девушка у дома. Она была совсем непохожа на теперешнюю Акботу. И сам он, конечно, был другим.
Короткие июльские ночи пролетают быстро. Кое-где уже начали кричать петухи. Увеличился поток машин на шоссе. Совхоз располагался у большой дороги, соединяющей районы с областным центром, и постоянный шум машин угнетал Жетыбаса.
Он вышел на улицу невыспавшийся и расстроенный, по-прежнему страдая от удушья. Но и на улице не почувствовал облегчения. Дождя не предвиделось, день обещал быть еще жарче, чем вчера.
Вдруг он увидел, что со стороны арыка кто-то к нему бежит. Оказалось, что это второй сосед, который угощал его дыней. «Что еще за новая напасть?» — подумал Жетыбас. Сосед не стал его долго держать в неведении.
— Там, у арыка, сдохла твоя лошадка, — сказал он. — Удушилась.
Будто земля ушла из-под ног Жетыбаса после этих слов. Он засеменил было к дому, но сосед дернул его за руку. Жетыбас покорно поплелся за ним.
Подойдя к месту, где был привязан конь, Жетыбас понял, что тот и не думал пастись. Видимо, сначала он долго кружил и кружил вокруг железного колышка, уздечка наконец сплелась с арканом и все сильнее стала сжимать его шею. А когда жеребец поскользнулся и упал с крутого откоса, петля довершила дело.
Жетыбас где стоял, там и сел, будто тело его вдруг превратилось в беспомощный мешок с костями.
Все заботы о павшем жеребце взял на себя сосед. Он освободил животное от пут, сволок его в какую-то яму и засыпал землей. На холмике даже поставил какую-то дощечку вроде памятника.
Жетыбас чувствовал себя плохо, но не смог бы сказать определенно, где и что у него болит. То ли сосало под ложечкой, то ли кололо в боку — везде ныло, давило и беспокоило.
Зашел Саясат справиться о его здоровье, и он поблагодарил брата, хотя говорить ни с кем не хотелось. Потом притащился сосед, угощавший его пловом и из-за которого пришлось зарезать овец. Он простил соседа. В общем, два дня не прерывался к нему поток сочувствующих, и он не знал, как его остановить. Лишь на четвертый день он поднялся с постели, сходил на базар и купил овцу. В тот же день зарезал ее и собрал всех родственников; выставил перед ними баранью голову, угостил сорпой, а потом попросил благословения у старших. Когда гости стали расходиться по домам, он остановил их и сказал:
— Решил откочевать!
Родственники накинулись на него, особенно не унимался Саясат:
— Как же это так? Может, из-за дрянной лошадки ты совсем разум потерял?
— Если дело в этом, то скажи. Соберем по красненькой и купим тебе конягу на базаре.
— В кои веки собрались все вместе под одной крышей, а ты что задумал?
— Не хочешь браться за кетмень, найдем любую другую работу. Хотя бы сторожем, но держись рядом с нами.
— Умрешь там в своей глухомани и останешься без заупокойной.
— Откочую, — отрезал Жетыбас. И родственники поняли, что дальше спорить с этим степняком бесполезно. Тогда стали со стенаниями прощаться, с шумом и гамом выпросили у совхоза машину, и все вместе, мешая друг другу, погрузили утварь Жетыбаса. Перед самым отъездом жена Саясата положила им в кузов пять или шесть дынь — для утоления жажды, когда они приедут в свое глухое и дикое место.
Грузовик выехал из аула и помчался по направлению к горам, поднимая колесами спелую полынь и взметая тучи пыли. Дорога постепенно привела к перевалам. Наконец после натужных завываний машина поднялась на последний перевал. Неизвестно отчего, но Жетыбас не смог удержать слез. Он только отвернулся от жены, чтобы та не заметила его состояния.
И странное дело, он вдруг почувствовал себя совершенно здоровым, нигде ничего не болело, не давило и не кололо. Прекратилось и удушье, совсем замучивщее его в ауле. С радостью и волнением он смотрел вниз, где голубой шелковой лентой извивалась в глубоком ущелье ласковая река Майдамтал — река его детства и юности.
Назад: УМ, ОКАЗЫВАЕТСЯ, НА БАЗАРЕ НЕ ПРОДАЕТСЯ Перевод Г. Бельгера
Дальше: МАЛЮТКА Перевод А. Кима