Книга: Алба, отчинка моя…
Назад: Часть первая Сказка про белого бычка
Дальше: Глава III

Часть вторая
Горлица и пудель

Милая Лика, Вы выудили из словаря иностранных слов слово «эгоизм» и угощаете им меня в каждом письме. Назовите этим словом Вашу собачку.
А. П. Чехов, из письма Л. С. Мизиновой
1 сентября 1893 г., Мелихово

Глава I

Утро прошлого вторника встретило Ангела Фарфурела, сельского почтальона, телефонограммой. Как не порадоваться, если тебя срочно вызывают в район? Ясно, хотят отметить трудолюбие и исполнительность работника! Не зря говорят, дайте срок, и награда отыщет достойного.
Начальник местной почты напутствовал его, отправлял в район:
— Давай-давай получай свою благодарность — и назад. Чтоб до четырех обернулся, понял? Да не прыгай ты… Вместе отметим, коллективом.
Ангел не стал ждать автобуса. Должен вернуться? Должен! Должен получить почту? Должен! Должен ее раздать? Какие могут быть разговоры! На службе он человек слова и долга, иначе вслед за грамотой, того и гляди, шмыгнет выговор.
Зашагал торопясь напрямик, через лес. Шел, насвистывая песенку: мол, куртка есть, ремнем перетянута, зарплата идет, трудодни бегут, отчего и не посвистеть! Видите, как расцветает наша жизнь, братцы? Моя — так прямо на глазах! Вот возьму да и сфотографируюсь в форме, а фотографии разошлю всем, так сказать, бывшим возлюбленным — пусть знают! Помните, каким был Ангел? Пастух пастухом, обтрепанный кнут пылит за плечом — и все радости. А кем стал, красавицы мои, а? А ну как женился бы, лебедушки мои черноглазые, что бы вышло? Детишки, выводок сопливых кудрявых ангелят. То-то и оно…
Итак, Ангел шагал, насвистывая песенку. Не было слов в этой песенке, одна мелодия, но если перевести ее на слова, звучала бы примерно так: «Мир вечен, и гореть ему вечно, как свече бабушки Сафты в подстаканнике. Пусть себе коптит, если нравится, а я тут при чем?»
Спросите, что же дальше? Бывает так, знаете, — идешь себе по дороге, идешь, вокруг ни души, бубнишь под нос невесть что, и мыслишки, какие были, улетучиваются, будто их в помине не было. Такое и с Ангелом приключилось — одна трель, другая… и уже не спешит он фотографироваться и рассылать письма с приветами, не торопится прибавить работенки другим почтальонам. В конце концов, идет он по вызову? Идет. А как бы ни опаздывал человек, рано или поздно доберется, раз уж тронулся с места. Как говорится, лиха беда начало, а дальше все само собой пойдет-поедет-покатится…
Так и шаги замедлились, и мелодия приутихла. Расплылись трели в заунывном «фью-фью», стали таять, как снег по весне, а когда Ангел очутился у опушки леса, его и вовсе не было слышно. Другая мелодия, взамен ушедшей, еще не народилась, и в молчаливых шагах чудилось:
На беду ли, на беду
Все бреду я и бреду,
По дороге, по дороге…

А дела, прямо скажем, неважнецкие.
Ангел уже раздумывал — да стоит ли идти? Может, лучше повременить?
Он припомнил, как позапозавчера председатель сельсовета Траян Николаевич заметил ему вскользь:
— Смотри, Ангел, дойдут до тебя руки, вызовем куда следует. Заслужил — по головке погладим, но и накажем, если за дело. Вре-е-емя-а-а… — он словно пропел это слово. — Вре-е-емя такое, братец. А кто ты такой в наше время, не задумывался? Гипертрофированный индивидуалист, вот кто!
Ангел насторожился: «Донос? Анонимка? Или просто начальство не с той ноги встало?»
Тот продолжал вполголоса:
— Хочешь совета? Скажу — подчиняйся. А велят подписаться — подпишись! И не ломай голову: повинную, ее меч не сечет. Договорились?
Не очень-то было понятно, где и по какому поводу следует Ангелу марать бумагу. «Постой, как он сказал? Почему это я атрофированный?!» — застыл Ангел как вкопанный на опушке леса и сел перевести дух у куста боярышника, покрытого белым цветущим вьюнком.
Председатель Траян Николаевич Маноле иногда изъяснялся обиняками. Его недавно выбрали в сельсовет, и, как все вновь избранные, он любил иногда задушевно, по-отечески высказаться. К тому же и правда, «вре-е-мя», как пропел он это слово, настало иное… Председатель был из людей душевных, такие теперь все чаще встречаются, ибо ВРЕМЕНА чувствительно изменились: на смену прежним председателям сельских Советов пришли другие — с дипломами, и непременно с преподавательского поприща, ибо для руководства массами жизненно необходима педагогическая жилка.
Именно из-за этих новых веяний местная школа распрощалась с лучшим своим учителем, причем учителем истории. В студенческие годы он, как водится, кропал стихи, однажды и поэмкой согрешил, ясное дело, на историческую тему.
На его уроках отмечалась повышенная посещаемость, особенно при изучении античных цивилизаций. Глаза Траяна Николаевича увлажнялись слезой, когда он спрашивал:
— Дети мои, знаете ли вы страну Италию?
— Да-а-а… — раздавался нестройный хор голосов. — Зна-аем!
— А знаете ли вы, почему она так называется?
— Не-е-ет!.. — отвечал тот же хор.
— А если бы к вам обратились… Если бы вас кто-нибудь позвал или спросил: «Эй, телята! Отвечайте, почему вы телята?»
Класс в восторге стучал крышками парт — ну и урок! Даты зубрить? Зачем! Сиди и лови на лету, что там эта Италия учудила.
— А вот итальянцы не обижаются, что они ВИТЕЛЛОНИ, то есть телята, «вицелань» по-нашему. У Феллини даже фильм такой есть, «Вителлони», и итальянцы гордятся и почитают свое прозвище не меньше знаменитой волчицы, от которой пошел Рим, как мы учили в прошлую пятницу. Да, гордятся, ибо это их родина, ребята.
Давным-давно известная Италия с Римом посередке становилась на уроке далекой диковиной, вроде Полинезии. Что же получается? Сначала их род, этих итальянцев, пошел от волчицы, но потом так все перекроилось, что волчата стали телятами, а их страна — Италией.
Учителя засыпали вопросами — кто кого перекричит: «А почему волки стали телиться, Траян Николаевич?», «А там же мафия!»
Он отвечал нараспев:
— Вре-е-емя-а, ребята. У нас времени в обрез — урок кончается. Вот, кстати, наглядно, мои дорогие, какие скверные повадки у времени: чуть зазеваешься — не вовремя кончается. И все же оно есть вечное и бесконечное. Так что нам ничего не стоит утереть ему нос и продолжать беседу на перемене, дабы приумножить познания. Возьмем, к примеру, грузинскую реку Куру. Когда-то ее достиг Помпей, римский император. И что осталось от его деяния? Груда камней, торчащих из воды. А все потому, что эта страна, Италия, любила всякие превращения.
Растянется, бывало, на полмира, как гармошка — получите Римскую империю. Между прочим, она и до нас добиралась. Помните, что писал Дмитрий Кантемир о Траяновом вале? Так вот, расползется империя во все стороны, как блин по сковородке, и мается — колики ее изнутри распирают: объявила себя, видите ли, пупом земли, как Америка в наше время. На одном конце утро, на другом спать ложатся. И вот является лекарь, какой-нибудь Генсерик, вождь вандалов, летит со своей вандальей ордой, выпускает из Рима, как из мехов, дурной воздух, и остается от всех доблестей один Апеннинский сапожок на босу ногу. Пройдет зима, лето, и Генсерик спросонья дудит в рог: «Поехали, ребята! Эй, кому теленка на вертеле?!» И опять нагрянут на Италию, где телят хоть пруд пруди. Ринутся с гиканьем по улицам Рима, утащат патрициев с сенаторами, жен их — под мышку и через седло, прихватят и супругу императора. И потечет в Вандалию золотая река — надо же выкупать пленников, как вы думаете?
Какой-нибудь ретивый отличник терялся:
— Траян Николаевич, а в учебнике этого нет. Откуда нам дома повторять?
Но учитель пропускал вопросы не по существу и переходил к вещам близким и, что весьма ценил, наглядным:
— Взять, к примеру, Ангела-почтальона. Он у нас герой времен коллективизации. Помню, было мне лет этак… ну, не старше вас был. Помню, на первом собрании вскочил Ангел и схватился с мельником, как с классовым врагом. А вопрос стоял ребром: быть или не быть нашему цветущему колхозу. И Фарфурел сказал: «Ему быть!» А мельник сказал: «Не быть тебе Фарфурелом!»
По классу шелестело: «фар-фур-фур-фар, фр-р-р… быть — не быть… перемена…»
— А вы знаете, откуда взялась такая фамилия, Фарфурел?
— Перемена-а-а…
— От фарфора!
— Если точнее, это значит Тарелкин. Сначала прозвище было, вечно просил добавки: «Можно, говорит, мне еще в тарелочку?» Вре-е-емя такое было, ребятки, — бедность, голодуха, а рос он сиротой, без отца-матери…
Тут раздавался звонок, теперь уже с перемены, на урок. А учитель продолжал:
— Представьте только: наш Фарфурел-Тарелкин вырвался в великие деятели — и пошли у него дети. Конечно, его фарфурелята будут гордиться фамилией Тарелкиных, как и итальянцы своей родной страной телят, В’ИТАЛИЕЙ. Или вот хороший пример, пирамиды…
Его перебивал хор голосов:
— Траян Николаевич, уже новый урок! У нас география!
— Не хотим географию, давайте дальше про вандалов!..
— А когда на перемену?
— Да, сначала перемена!
— Разрешите выйти…
В дверях появлялся директор, прошедший войну от Волги до Шпрее, почитатель порядка и дисциплины:
— Что здесь происходит? Что за гвалт, Траян Николаевич? Шум, гам… Уважайте порядок! Давно прозвонили на урок.
Кто станет спорить, дети — наше будущее. И школа отдала учителя истории на алтарь этого будущего, чтобы его мудрость, извлеченная из прошлого, нашла применение в настоящем.
Село, конечно, не пирамида, и вряд ли грозил ему разлив Нила. Да и Траян Николаевич не очень-то тянул на фараона, но все же свое пребывание на выборном посту отметил, как заведено, некоторыми реформами. В хронике, которую изо дня в день вел дотошный местный летописец, запечатлены эти преобразования:
«Стадо собиралось у Трех Колодцев — как раз в центре села. На самом деле не было никакого колодца, но так уж говорили: Три Колодца, и все… Зато там был большущий источник, вода с грохотом вырывалась из земли, и клокотала, и урчала, словно мельничные жернова. Напротив чернела кузница. День-деньской, с восхода солнца до захода, молоты били по наковальне, так что мало того, что вода шумела, еще и гремела эта музыка. Люди привыкли, а как тут не привыкнуть, если дети здесь рождались прямо с этим шумом в ушах. И потом, подрастая, удивлялись, глядя, как кто-нибудь из чужого села морщится: „Что здесь у вас все время гудит, как в улье? Будто перед землетрясением“».
Местный отвечал:
«Гудит в нашем селе? Да нет никакого гула, одни петухи по утрам…»
Со временем, однако, согласились: все же что-то тут есть, иначе отчего скучают от бессонницы и гости из города, и трудяги из отрядов, приезжавших на подмогу на сельхозработы? Выкопали сообща огромную яму, заложили в нее трубы, вроде тех, по которым гонят газ с Урала в Европу, и шумный водопад приказал долго жить. А по округе разлились первозданные деревенские звуки — крики петухов днем, по ночам трели соловья в овраге или карканье ворона перед дождем, треск репродуктора, откуда на все четыре стороны разносились последние местные новости и сообщения: кто, кого и где ждет, кому и когда ехать автобусом в поле…
И стало называться это место «у бывших Трех Колодцев», или «Центром».
Очень скоро этот «Центр» расчистили, вспахали и огородили. На одном из субботников разбили цветники, а через месяц среди клумб воздвигли памятник, ничуть не хуже, чем в других селах, через которые прокатилась война.
Возле забора возвышалось огромное панно-щит в форме колеса. Тонкие стрелы, похожие на лучи розы ветров или велосипедные спицы, разбегались по нему и впивались в коричневый обод. Напротив была врыта скамеечка — присаживайтесь, граждане, и, как в сквере отдыхая, знакомьтесь:
«Остановись, прохожий! Прочти: жили — горевали, отныне да здравствует колесо!
В нашем селе есть:
машин „Волга“ — столько-то,
машин „Москвич“ — столько-то,
мотоциклов (здесь спица раздваивалась — „с коляской и без“) — столько-то,
велосипедов (тут на спице вилкой торчал трезубец — „а, б, в: с моторами, двухколесные, трехколесные“) — каждых в отдельности и всего вместе — столько-то».
Ниже, под заголовком «Технику — в быт!», другая горделивая информация:
«Телевизоров — цветных и бесцветных — столько-то,
радиоприемников — столько-то,
холодильников — столько-то,
стиральных машин — столько-то,
пылесосов — столько-то,
швейных машин (здесь спица опять троилась — электрических, ручных и ножных) — столько-то,
электронасосов — столько-то, электробритв — столько-то».
Правда, местная статистика умолчала о самогонных аппаратах, сколько их в селе и какого образца, — по странному стечению обстоятельств они не поддавались учету. Было решено, что это агрегаты сугубо индивидуальной конструкции, к тому же явно устаревшей. А приметам старого быта, из «доколесной» эпохи, не место на «панно достижений».
Тут же красовалась и местная достопримечательность — сатирический уголок. Не кто-нибудь, а все он, Ангел Фарфурел, затеял. Выглядело это непритязательно: черная крашеная фанера, размером с пожарный щит, и при ней кусочек мела. Инвентарь, как видите, прост, но это давало возможность каждому жителю Ааму высказаться здесь обо всем, что тревожит его во сне или наяву.
Можно было бы сравнить эту фанеру и с доской объявлений, но и с общедоступной жалобной книгой, хотя сверху висело предупредительное: «Слово — серебро, дискуссия — золото, молчание — вечность!»
Ученики Аамуской показательной школы облюбовали ее — изо дня в день обновляя следующую запись:
«ДВОЙКА — не самое страшное в жизни, в нашей школе нет второгодников!»
Но появились у доски и взрослые. Остановится, скажем, один и запишет думу свою задушевную. Мимо сосед идет или какой-нибудь родич с другого конца села, — как бы ни спешил, полюбопытствует: что глаголет сердце Митрофана? Неужели продал мотоцикл и хочет «Москвич»? А Митрофан торчит у доски и выводит каракули… Поглядит сосед через плечо и видит:
«Где купить дрожжи? Куда девалась синька? Чуть не задушил жену! Все из дому променяла на проклятую синьку — драной тряпки не найдешь помыть мотоцикл! Синькин-Синилькин сукин сын меняет синьку на золотые кольца…»
Синилькин-Синькин — так прозвали местного заготовителя сельпо. Он промышлял сбором костей, тряпья и всякого хлама, утильсырья в обмен на свистульки и синьку. Как всякий коммерсант, знающий себе цену, со временем он стал могущественней, чем вождь вандалов Генсерик из пятого века: «Обошла вас судьба? Не отчаивайтесь: дело поправимое. Хотите выглядеть счастливыми хотя бы с виду? Обратитесь ко мне. Пять сортов синьки лежат-дожидаются. Но сначала, простите… на что намерены ее расходовать? Для дома имеется известковая, для наших модниц — теневая. Такой есть сорт, закачаешься: сине-зеленые тени, прямо из Индии! Но за них прошу в обмен постаревшие цветные металлы — медь, серебро или золото…»
С домом и стенами проще — что снаружи, что изнутри, годится традиционная, известковая. Но из Индии тоже не мешало бы… Ах, какая феерия: губы пунцовые, а вокруг глаз бездонное небо! Клиентка уже видела себя в цветном телевизоре: из синеокого своего дома она выходит алым-синеньким пиончиком. Накинет маленький синий платочек, как в песне поется, да с другой песней, про синеглазую, пойдет в поле на сбор табака — телевизор от нее не откажется, показывали же вчера звеньевую из соседнего района.
Представив, как заахают кумушки и рухнет от зависти соседка, Митрофанова хозяйка собрала со всего дома старую утварь, что верой и правдой служила еще бабке ее и прабабке («Подумаешь, старье, куплю эмалированную, лазуревую»), и побежала к Синькину-Синилькину, отчего муж чуть ее и не задушил.
Этот Василий Синькин был оседлым цыганом, «ромэном», как они себя называют. Он и поныне оставался единственным человеком в Ааму, который сразу после войны твердо уверовал в молдавский нэп (Молдавия, как и вся Страна Советов, в начале социалистических преобразований пережила этот период).
Тогдашним его предприятием было… что бы вы подумали? Пекарня? Харчевня? Бойня? Нет, он привез и установил в Ааму карусель. И стал процветать, представьте, заманивая этой каруселью детей. Те таскали из дому яички, хлеб, фасоль, порой даже курицу или кринку молока. С самого утра по воскресеньям собирались мальчишки в магале:
— Слышь, Тудор! Карусель заработала.
— Пошли, что ли? Васькин тесть уже дудит!
Оркестр для увеселения публики состоял из барабана и тромбона, они на пару ухали с утра до вечера. Тромбонист был отцом третьей жены Василия Синькина, который в то время носил прозвище Воскресенье. Он умудрялся жить с тремя женами сразу, меняя места жительства, чтобы не столкнуться нос к носу с финагентом. Чтобы засечь Василия за противозаконными действиями, агенту приходилось в разгар представления, как лазутчику, обходом, задами дворов подкрадываться по-кошачьи и ловить нарушителя, как воробейчика, иначе Василий, того и гляди, вспорхнет в коноплю или кукурузу, только его и видали. А спугнешь — цыган как сквозь землю провалится: повсюду у него были «дозоры» из собственной ребятни.
Один раз, старожилы-соседи помнят, финагент решил прижать нэпмана, устроить по всем правилам облаву на карусельника Воскресенье. Были с ним комсомольцы, представители сельсовета и актива. Кружилась карусель, визжали от восторга босые клиенты, Василий взимал плату — комочек творога или три яичка, — а финагент и директор школы сидели в соседнем огороде и наблюдали через щели забора. Зачем? А чтобы поймать Василия с «поличным», когда начнет брать плату рубчиками. Тогда тут же, при свидетелях, составят акт и квалифицируют его как частного предпринимателя, уклоняющегося от уплаты налогов!
Итак, все видели: творог он взял. За этот творог пацан должен был сначала залезть наверх и с подмостков раз двадцать толкать карусель, чтобы катились счастливчики на висячих сиденьях. Потом он спускался, уступая место следующему «толкачу», а внизу толпилась очередь, каждый со своей данью — кульком кукурузной муки или ломтем овечьей брынзы.
Воскресенье решил дать бой. Увидев финагента вместе с директором, чинно к нему шедших, откусил здоровенный шмат от только что полученного творога и направился к ним навстречу, демонстративно жуя и держа в правой руке надкушенный комок творога, в левой два яйца, еще теплых. Откуда ни возьмись и комсомольцы-помощники, и его ребята. Дозоры присоединились к «бате», собралась толпа, а Василию только того и надо — начал, словно на митинге:
— Что, мало вам? Нате два яйца, начальник! Видите? Нате, везите в райфо.
Разгорячившись, он стал тыкать какому-то очень молодому учителю в нос куском творога.
— Вот мой заработок, вот мой капитал, комсомолец! Прекрасный ты юноша, зачем хочешь дядю погубить? Я же ни у кого денег не беру, я даже не знаю, кто катается. Можешь сам кататься! Садись и финагента катай! Смотри, сами толкают, а меня только подкармливают. Зачем лишать детей радости? Ведь ветер в лицо — это мечта всех! Вот, на! Пусть подавится твое райфо со своими нэпналогами. Творог-то старый! И за что это наказанье, несчастный я ромэн! Даже творога свежего не найти в этом селе. Неужели советская власть хочет видеть Василия мертвым? Василий и в гробу этому не поверит!.. — И повернулся к финагенту: — Чтобы семнадцать человек моей семьи, разбросанные по пяти соседским селам, ушли по белому свету из-за тебя, агент? Креста на тебе нет!..
Действительно, не было в округе села, чтобы не жили в нем родственники Воскресенья, — три женщины, у каждой выводок детей, да престарелые отцы-матери, и все поочередно скрывали карусельника от райфо, а за это он всех кормил.
Однако всякому терпению приходит конец. Еще трое комсомольцев подошли с канистрой керосина и принялись им по-деловому обливать карусель. Тем временем финагент взял слово:
— Или — или! Выкапывай ее, брат нэпман, по-хорошему, а не разберешь — устроим знатный фейерверк. Пора прикрыть лавочку, уважаемый. Причины? Погоня за прибылью! Почему карусель стала крутиться каждый день? Ученики сбегают с уроков, родители жалуются в сельсовет: найдите управу на вымогателя, совсем совесть потерял! Дети учатся не грамоте, а дом родительский растаскивают.
Прошло то вре-е-емя, и Василий… О, теперь его не узнать — ездит в контору сельпо с галстуком на шее, с панамкой на голове и в дрожках на собственном буланом. Вечером, когда солнце клонится к закату, он совершает объезд Ааму и близлежащих сел и зычно покрикивает:
— Женщины, спешите, синька-брикеты! Ребята, свистульки! Эй, даю-продаю-обмениваю! Кому дрожжи, кому синька — старье принимаю!
У него уже двухэтажный дом, слывет он передовиком конторы «Заготутильсырья», на правой руке, чтоб всем видно было, блестит золотой браслет с часами в золотом корпусе.
— Где ты их стянул, дядя Василий? — спросит его Ангел, который чаще других встречался.
— Премия, голова! Первое место занял по республике в соревновании. — И гордо добавляет: — Знал бы я грамоту, Ангел, поставили бы меня главным коммерсантом министерства, не меньше!
Откуда взяться у Василия грамоте? Зато голосом бог наградил — дай боже всякому, за три километра слышно:
— Женщины! Эй, хозяюшки! Синькин-Синилькин привез свежую синьку!
Как уже говорилось, отгрохал себе двухэтажный дом. Добавим, остался жить с Лизой, той, что помоложе и успела родить ему пятерых детей. Есть у них и маленький общий секрет, узнав о нем, односельчане рухнули бы от изумления: тогда же, в незабываемом сорок шестом, они вдвоем разобрали карусель, смазали для сохранности маслом узлы и, когда заново отстроились, спрятали ее на чердаке.
Ангел втайне завидовал Синькину. Правда, следует оговориться, что зависть профессионального характера — полезная вещь. Оба они, как и буфетчица Аглая, числились «единицами сферы обслуживания» на селе. Но Ангелу почему-то казалось, что Синькин в последнее время окружен большим почетом, чем он, сельский почтальон… Чего стоит хотя бы премия — золотые часы с желтым браслетом! Мало того, у Василия есть лошадь с дрожками, целый день просиживает на сиденье с пружинами — и чем занят? Знай себе горланит:
— Эй, даю-продаю-меняю! Кому дрожжи, кому синька — старье принимаю. Несите, ребята, дам свистульку!..
Ангел же плетется, сгорбившись, — сумка к земле его пригибает. Подойдет к калитке — должен еще и поклон отвесить: «Добрый день!» Сгибается, снимает ремень с плеча, вручает газету и снова как в хомут впрягается — и опять поклон: «До свидания!..»
«Я же почти интеллигент, черт возьми! — гневался он и в то утро прошлого вторника, очутившись у дверей районного отделения связи. — Я не тряпичник, так в лицо и скажу! Скандал устрою, сдалась мне эта грамота… Пусть мне для почтовых нужд мотоцикл выписывают!»
Так он думал и входя в кабинет начальника «Союзпечати». А тот, напротив, встретил его радостной улыбкой. Предложил сесть, заговорил первым:
— Ну, что нового? Я вас вызвал затем, чтобы… Но сначала попрошу вас, расскажите, как дела, удалось ли охватить подпиской всех работников больницы и школы? По нашим данным, каждый колхозник в вашем селе получает газеты. Замечательный результат, — произнес начальник с интересом, ибо была у него мысль — распространить опыт этого передового работника по всему району.
— Да как вам сказать, — ответил Ангел хмуро. — Удалось, и все тут. Если и стараешься, и хочешь…
— Совершенно верно! — воскликнул начальник. — Мы вас тут представили… — и начал поспешно перебирать бумаги в папке: приказы, распоряжения, списки премированных почетными грамотами…
— Любой на моем месте работал бы так же, — добавил Ангел. — Но если бы у меня был мотоцикл…
Начальник, видно, не расслышал.
— Ну, не говорите! — обласкал он его взглядом. — Хотеть мало — надо еще уметь!
Ангел же, в свою очередь:
— Все могут, да не все хотят… Если хочешь — разве не сможешь? Один раз ведь живешь! Вот у нас в Ааму есть Василий Иванович Воскресенье — он опередил меня в сфере обслуживания…
Любуется им начальник, словно сам на себя в зеркало глядит: «Как возвышает человека стимул и похвала! Приятно на него смотреть: в форменной куртке, в фуражке… Да еще и скромен, и воспитан, и умен…» — и говорит, довольный:
— Вот, пожалуйста…
Протягивает ему почетную грамоту, а заодно и деньги, отсчитывает пятнадцать рублей — премии! — и спрашивает:
— Скажите, а как люди? Растут, не правда ли? Ведь газеты оказывают влияние, вы замечаете?
— Конечно! — воскликнул Ангел. — Читают люди, обсуждают. Есть некоторые, например, тот же Синькин, дошел до того, что посылает телеграммы к прокурору.
Действительно, Василий Воскресенье-Синькин не сразу обрел высоту положения. Чего стоило ему отвоевать буланого! Пришлось закатить славную головомойку местным властям. Двинул он сразу с козыря, чего там мелочиться! Для начала отбил телеграмму прокурору республики:
«Селе Ааму вытесняется из коммерции национальное меньшинство тчк срочно прошу разбора иска передового работника местному сельпо зпт противном случае намерен обращаться международный суд Гааге».
Конечно, до столицы такой текст не дошел. Аамуский начальник почты предусмотрительно заглянул к председателю сельпо, который приходился ему кумом и троюродным братом. Вдобавок и Ангел мимоходом поинтересовался у Траяна Николаевича:
— Что это за суд такой в Гааге, товарищ председатель? И почему наше сельпо должно позорить себя в глазах всего мира из-за цыгана?
Пришлось Траяну Николаевичу вызывать к себе председателя сельпо Петра Ивановича Крэсэску, участкового милиционера и, конечно, заявителя, Василия Воскресенье. Первым возмущенно заговорил председатель сельпо:
— Это обман, Василь, чистейшее надувательство и обкрадывание наших терпеливых пайщиков!
Он еще надеялся урезонить Василия, чтобы тот сдал наконец, точнее, вернул сельповской конторе лошадь.
А Василий в ответ:
— Что вы хотите сказать, Петр Иванович? Выходит, раз я цыган, так обязательно и конокрад?! — Воскресенье насупился, повел желваками: — Хочу уточнить: что говорится в нашем договоре, составленном четыре года назад и подписанном добровольно обеими сторонами.
Договор гласил следующее: «Аамуское сельпо нанимает по договору в качестве заготовителя утильсырья Василия Ивановича Воскресенье. Оплата сдельная в соответствии с выполнением и перевыполнением плана». Надо добавить, что за четыре года Аамуское сельпо на всю республику прогремело по сбору утильсырья. Сначала месячное перевыполнение, за ним квартальное, потом проценты стали неудержимо расти из года в год. В чем секрет? У Василия завелся дефицит. Какой-то завод лично снабжал его отборной, экспортной синькой. Видно, нашел пути, подобрал ключик к воротам этого завода, иначе не объяснишь.
Наконец, республиканская контора «Заготутильсырья» пригласила Василия личной персоной для обмена опытом и для получения грамоты с солидной премией. И тогда обнаружились два удручающих обстоятельства, после чего имя Синилькина переросло в легенду.
Во-первых, редкость по нашим временам: человек даже расписаться не умеет! В Ааму об этом давно знали, но не придавали значения, ибо работник у нас славен делами и творческой инициативой, а не барашками-крендельками росписи.
Второе же… Второе открыл перед отъездом сам Василий в присутствии местных коммерсантов, знавших его, казалось, до ниточки. Оказывается, у него, товарищи, нет рубашки, чтобы съездить обменяться опытом в республиканскую контору.
— Нет, и все тут! И не на что купить! И в долг брать не буду — никогда до этого не унижался! Да кто даст? Тряпишник, несчастный, старьевщик…
Председатель сельпо телефонограммами срочно вызвал в это раннее утро всех завмагов, чтобы подобрали на складе рубашки — розовые, оранжевые и цветастые, с воротником 40 размера. И вот пятеро заведующих магазинами стоят в кабинете, держа в протянутых руках по рубашке, стоят перед Василием, словно перед наследным принцем, а тот ломается, как девка на выданье. В конце концов председатель вышел из себя. Дернул что было силы галстук, словно не галстук на шее, а ненавистная удавка, и протянул Василию:
— На тебе! — и стал снимать пиджак.
Василий стоит в распахнутой рубашке без единой пуговицы, стучит себе пальцем в волосатую грудь и повторяет:
— В чем я поеду, видите? Вот — в чем мне ехать?
Так он раздел председателя… Потом, вернувшись с премией, он при случае стучал кулаком в грудь:
— Видишь эту рубашку? Председательская. А галстук? Председательский… А почему? Потому что я коммерсант, шесть республиканских контор меня поздравили: от сахарных заводов — за кости, от Тираспольской трикотажной фабрики — за шерсть, от Бельцкой меховой фабрики — за старый мех. Думаете, благодаря кому сидит в кресле наш председатель и держит в руке печать со штемпелем? Благодаря Синькину-Воскресенье. Ах, узнали бы пайщики! Ах, грамоты бы мне немного, какие бы дела завернули! Сам Ротшильд рыдал бы от зависти!..
Итак, Василий был убежден, что как честный трудящийся, работающий не покладая рук, он вправе судиться с сельпо через республиканскую прокуратуру и даже через международный суд в Гааге. Пусть разбираются! Сельпо считает, что Василий нарушил договор. Он, в свою очередь, уверен, что именно сельпо умышленно затевает крючкотворство.
Рассудите сами. В соответствии с трудовым соглашением ему была дана повозка и лошадь. Как вы думаете, лошадь нужно кормить? А сельпо не записало, на каких условиях должно питаться животное. Прошло время, и у Василия рядом с прежней лошадью появилась вторая — молодая, красивая, хоть на ипподром отправляй или на выставку. Василий и решил: «Моя!» Сельпо возмутилось: «Ты что, чумазый, окстись! Эта лошадь — жеребенок-жеребец, и к тому же сын сельповской кобылы по имени Лилия. Ишь замахнулся! Надо немедленно занести его на сельповский баланс, где числится и Лилия, его мать. Это общественная собственность, не позволим присваивать!»
Председатель распорядился, чтобы молодого жеребца отвели в пустующую конюшню сельпо. Василий заупрямился, расторгнул договор и прибыл в сельсовет в дрожках, демонстративно со спорным буланым в упряжке.
На этого жеребца зарился сам Петр Иванович, председатель сельпо, в связи с предпенсионным возрастом и энергетическим кризисом.
— Так как же нам быть, Василе?! — снова, в который раз в присутствии Траяна Николаевича пытался он заполучить на активный баланс сельпо еще одну лошадь. — Грамотами мы тебя наградили? Наградили. Премию дали? Дали, не обидели. На Доске почета в аллее передовиков твое фото красуется! Где же твоя совесть?
Лохматые брови Василия задвигались.
— Не вам бы взывать к моей совести, Петр Иванович. Сам договор, утвержденный и подписанный добровольно, — наша с вами совесть и дух закона потребкооперации…
Смотрите на него! Будто всю жизнь только и занимался юридическими тонкостями, да еще как профессионально стал изъясняться:
— За мной числится: повозка — одна, конь — один. Какие еще претензии по описи? Думаете, если я неграмотный, то не знаю, в какие двери стучаться? Нотариус мне все растолковал…
— Хорошо, ладно… — вмешивается Траян Николаевич. — Конь, понимаешь, дядя Василий, конь — это вообще. Но сельповская кобыла — это ведь кобыла?! А кобыла жеребится? Вот она и принесла приплод нашей потребкооперации. Поэтому, если она, как общественное добро, приумножилась, то это добро тоже принадлежит всем пайщикам. Ты должен вернуть буланого, как возвращает суд ребенка его матери.
— Мы еще посмотрим, какой суд это скажет! — уверенно отпарировал Воскресенье. — Даже Верховный не осмелится! Один только Дарий, царь персов, мог объяснить, да пожелал нам очень долго жить.
Траян Николаевич посмотрел в упор на председателя сельпо, и тот взял слово.
— Дело вот в чем, Траян Николаевич. Когда составлялся договор, у сельпо было три лошади, то есть, прошу прощения, одна кобылица и два мерина. Признаться, мы уже подумывали от их услуг отказаться — списать. Решали, гадали, как быть. Тут как раз получили единицу по заготовке утильсырья. Оформили договор, бухгалтер и говорит Василию Ивановичу: иди, выбирай на свой вкус. А Василий: «Что выбирать, товарищ бухгалтер? Они уж, считай, утиль. Какой худший, того и возьму, как в сказке». Худшими были мерины. А он не сдержал слова — взял кобылу один… Дальше пусть Василий рассказывает.
Траян Николаевич, как третейский судья:
— Василий Иванович, это правда? Так оно и было?
— Лучшая… Житье которой обошлось мне в 3000 долларов.
Первым подал голос участковый:
— Где ты находишься, товарищ Воскресенье Василий Иванович?
— Странный вопрос, Павел Степанович. С вами вместе, на одной земле и под одними небесами. В нашем славном Ааму, которое находится в пределах великой Страны Советов, на самой границе с Западом.
— Тогда при чем тут доллары? — спросил Траян Николаевич.
Вздохнул Василий и произнес патетически:
— Траян Николаевич! — и снова вздохнул. — Рупь — это золото, которое обеспечивается банком. В вашем присутствии, здесь в сельсовете, мне стыдно произносить, что этот золотой рупь я пачками тратил на приобретение несчастных пучков сена для лучшей из лучших сельповской лошади. Ведь они-то, наш уважаемый председатель и бухгалтер, не обеспечивали кормами Лилию! Вот я и произнес: три тысячи проклятых долларов. Потому что за четыре года, по триста шестьдесят пять дней, плюс один високосный… набегает 1461 день! Дочь моя — мой просветитель и мой бухгалтер… Она и про Дария-царя доложила да и высчитала содержание Лилии. Как вам известно, лошадь не постится. Три раза, ну хотя бы три раза в сутки что-то в ясли или в торбу надо подсыпать? А если Лилия желает стать лучшей из лучших, именно в положении, прибавления ждет? А с кормом для скота всегда бывают перебои, — кому знать, как не вам? Так вот. Лилии подбрасывал, бывало, кроме сена, и по шестнадцатицентовой буханке хлеба. Если вам не трудно, а истинному суду ничего не должно быть трудно, — считайте. Думаю, мне вы не откажете в умении считать и в прилежании добиваться своего иска, потому что все это я выкладывал из своего скромного бюджета, имея на руках, как вам известно, семнадцать ртов. Вот они! — балансы — бумаги.
Василий вытащил из бесчисленных внутренних карманов кипу подшитых квитанций, заявлений и актов купли-продажи. Словом, целая карманная бухгалтерия, упорядоченная, с подписями крестьян, у которых покупал сено и солому, расписки, что из буфетов покупал по десять — пятнадцать буханок хлеба, со ссылками — «для нужд потребкооперации», «для представления в бухгалтерию». Может, он кормил ораву своих малолетних «ромэнят», а может, свиней, коз или недавно купленную корову, — поди разберись теперь. Главное, бухгалтерский учет в полном ажуре. Василий помахал бумажками в воздухе:
— Здесь целая капказкая лошадь! А знаете, сколько стоит капказкая лошадь? Две «Волги»! Вот во что обошелся мне буланый, которого хотят отнять и отдать другим, и я знаю кому! И все под видом своих балансов! — И к тому же председателю сельпо: — Именно этой пластической операции… вам не удастся, Петр Иванович!
Последний поглаживал свой нос ладонью — как на грех он краснел, будто из чужой кожи.
Траян Николаевич, решив разрубить этот гордиев узел из колкостей, вдруг решительно сказал:
— Дай-ка сюда твои бумаги. Подсчитаем, обсудим, взвесим.
— И сожжете! А потом попробуй докажи, — мгновенно засунул в карман свои квитанции Василий. — Знаю я потребкооперацию, чуть что — списать. Это ведь муки мои, не только затраты финансов. Сколько я ходил за ним, чистил, мыл, выгуливал… А вы хотите пустить в огонь четыре года моей жизни?! Я, старьевщик, член кооператива, старался что было сил, душой болел за наших пайщиков, за их будущее процветание. Тому свидетельница — живая лошадь. Минуточку, минуточку, кажется… Слышите, как бьет копытом? Проголодался мой буланый. — И бросился в дверь, крича на ходу: — Спешу, спешу к тебе, буланый ты мой!
Остались в кабинете трое с поднятыми от удивления плечами. Первым опомнился Траян Николаевич.
— Скажем спасибо, что у нас в селе только один такой…
Милиционер добавил!
— Ну, попадется как-нибудь пьяным, получит он у меня доллары. Пятнадцать суток будет доллары считать!
Председатель сельпо почесал затылок:
— Интересно, кто его надоумил? Смотри-ка, и годовые выкладки, и квартальные… Он же неграмотный. А лошадь-то какая, Траян Николаевич! Прямо сердце болит. По цыгану и лошадь, слышите, как ржет? Обрадовалась…
Посовещавшись, пришли к единому мнению: хоть заготовитель и неграмотный, но в уме и оборотливости ему не откажешь.
— С делом справляется? — спросил Траян Николаевич у сокрушенного председателя сельпо.
— В высшей степени аккуратно и прибыльно, — опять погладив уже побелевший нос, что означало его чистосердечие, ответил тот.
— Мы с вами, Петр Иванович и Павел Степанович… Как бы вам сказать, мы в Ааму словно в Лихтенштейнском княжестве, и должны заботиться о судьбе нашего маленького государства. Кому выгодно терять ценных работников? Василий деловой работник, он полезен; на современном этапе, когда все старое и прогнившее выбрасывается из домов, он просто необходим. Да, необходим! Если хотите, как те бактерии, что поедают или разлагают отходы от нефтепереработки. Возьмите, к примеру, японцев… — Траян Николаевич неспешно прошелся по кабинету, как в былые времена прохаживался между рядами парт в классе. — Они ничего не выбрасывают, на одном только утильсырье побеждают американцев. Великое дело — утилизация! А чем мы хуже? Если бы мы переработали весь хлам, который выбрасывает наше село, представляете, какими ценностями покрылась бы земля в окрестностях Ааму!
В тот же день, к вечеру, было подписано новое, более четкое, со всеми необходимыми оговорками, трудовое соглашение между местной потребкооперацией во главе с председателем Петром Ивановичем Крэсэску и свободным гражданином Василием Ивановичем Воскресенье.
Новое трудовое соглашение разрешало старый спор. Председатель Крэсэску был уверен, что оно составлено с умом и весьма ощутимо в пользу сельпо: Василий Воскресенье Синькин-Синилькин отказывается от своего «долларового иска» к Аамускому сельпо по поводу содержания кобылы Лилии. Предмет спора, буланый, отныне и навсегда оставался в ведении заготовителя утильсырья, местом его пребывания была определена Синилькина конюшня. Правда, не было окончательно решено, чья он собственность. Уговорились не зачислять его ни на какой баланс: пусть буланый, до поры до времени, вольный и свободный, максимально используется, — запомните, пожалуйста, это условие, — на сборе отходов и утильсырья и способствует процветанию сельпо. Собственно, это была вынужденная уступка, все равно не было никакой возможности вырвать его из мертвой хватки ромэна. Потому молча допускалось: считать вопрос о буланом частично решенным, а самого жеребца ничейным. А Василий того и добивался: «Согласен! Ничейное, хоть сапоги, хоть кусок хлеба, хоть лошадь — это же мечта для цыгана!»
«Не будем докапываться, кто прав…» — думал каждый. «А я и подавно», — заключал Траян Николаевич, у которого, как обычно, разыгралось воображение. «Эта Гаага и вообще международные суды… Не хватало нам пропагандистских бумов! Тут план по сдаче под вопросом, а село Ааму заводит судебную тяжбу с бывшим нэпманом в присутствии двенадцати буржуазных заседателей! У нас село во главе с тремя председателями — сельсовета, колхоза и сельпо, а там заседатели с попом посередке, с распятием Христовым в руке. Причем, как пить дать, ни один уже в Христа не верует, а крест целовать придется… Да что целовать — и клясться над этим распятием!»
В голове у него замелькали версии, одна другой хлеще. А вдруг буланый украден? Взял наш передовик Василий да украл его из чужой конюшни, да хоть из соседнего колхоза! И ты, председатель сельпо товарищ Крэсэску, будешь клясться всеми фибрами души, что это сын твоей сельповской Лилии, которая числится на балансе мерином?! Сраму не оберешься на всю Евразию!
А вдруг Василий не украл, а как-то заполучил своего буланого? Вытащит лошадиный паспорт со всей жеребячьей генеалогией, а там и близко нет Лилии. Как это может случиться? Очень просто! Вдруг на полном серьезе, под блицами фотоаппаратов, из-за международных судейских кулис (а они, как всякие кулисы, таят неожиданности) выглянет другой цыган!.. Прямо посреди заседания высунет кудрявую свою головку, как чертик из табакерки, и начнет извиняться:
«Простите, опоздал я, попутным самолетом… Нет, не подумайте, я не террорист! Пожалуйста, документы, читайте… Все разборчиво? Да-да, личный посланник императора ромэнов всей земли, от Мадагаскара, знаете ли, до Скулянской рогатки города Кишинева, от Вулкэнешт и Будишоара до фиордов Норвегии. И я уполномочен заявить: не может быть никакого спора! Ибо буланый есть не что иное, как скромный подарок нашего императора Додона XXV почтенному Василию, прозванному Карусельником, Воскресенье, Синилькиным и пр., который считается у нас великим ромэном…»
И кудлатый курьер опять станет перечислять, где живут ромэны — от фиордов Норвегии до Кейптауна и Огненной Земли, — и устроит из судилища митинг, пользуясь международной аудиторией: у цыган нет национального флага! «Господа, — скажет он, — примите меры, чтобы это ООН поскорее разрешило ромэнам вывешивать флаг. Уж хотя бы флаг, если не дают земли, чтобы основать родину с кладбищами. На худой конец хоть бы национальный гимн разрешили петь. Кому и петь-то, как не нам, ромэнам! А земля… Да где ее раздобыть? Земной шар, как торт, разрезан шоколадными извилинами границ, нам не разрешают пойти туда, где тепло, где поспел урожай и на праздниках ждут наших песен. Раз так, требуем утвердить нам атрибуты родины — гимн, герб, флаг. Если же и в этом откажут, пусть дают только великую, полную свободу, которая состоит в одном слове — передвижение. Мы будем идти через голубые извилины — Прут, и Днестр, и Одер, и Шпрее, и Дунай, и Миссисипи, и Черное море, и Красное, и прочие нынешние границы. Они стали теперь похожи на огненные моря и океаны — едва подойдешь к границе, перед тобой восклицательным знаком вырастает молодчик в зеленом берете, а за спиной дуло в небо: „Позвольте ваш заграничный паспорт!“
И возникает вопрос, неразрешимый для ромэнов: зачем на земле ветер? Наверно, чтобы сдул с глупых голов береты! А для чего на земле растут белые лилии? Чтобы мы во имя их передвигались! Ибо ради чего и бродим мы по свету, если не в поисках вечной красоты? Правда, за три тысячелетия скитаний так ее и не нашли, но отчаиваться все ж не стоит, хотя и надеяться тоже не очень-то следует, ибо все течет, все изменяется, и для смертных куда материалистичнее пророк, чем лично бог…
Василия застал врасплох ворошиловский указ — дескать, пора в СССР цыганам жить оседло… И мы сжалились над ним, господа, и послали в подарок буланого, дабы утешить его скитальческую душу, раздираемую тремя женами, четырьмя любовницами и кучей сопляков…»
Траян Николаевич поглядывал, как Василий подписывает договор и прячет половину квитанций, как колоду замусоленных карт, за пазуху (другую половину он сдал председателю сельпо). Председатель улыбался в усы, созерцая мирную картину после бурных гаагских дебатов. Правда, усов Траян Николаевич не носил, но выражение существует… Он был полон решимости осуществить указ Ворошилова об утверждении оседлой жизни цыган. Поэтому и оставлял Василию буланого, теперь-то он со своим тарантасом никуда не денется.
Траян Николаевич потирал руки, он представлял, как со временем воздвигнет в Ааму комиссионный магазин и специальную контору утильсырья с внушительным штатом, с транспортом…
«Воистину, я — Перикл в Ааму… А он, Василий, мой Фидий». И по-отечески обратился к нему:
— Василий Иванович, скажите, были у вас еще какие-либо разногласия с сельпо? Или с его руководством? Как вы полагаете, можно их избежать в дальнейшем?
Тут Василий понял, что Траян Николаевич на его стороне, и твердо заявил:
— Не мешать! Попрошу не мешать общему делу всякими внеплановыми планерками и производственными летучками! А то меня спросили: «Василь!.. Каково твое представление и мнение о нашем новом председателе сельсовета?» Я ответил: «Да здравствует», это вы, в едином лице.
Траяна Николаевича потрясло, как по-наполеоновски он это произнес. Ни дать ни взять — неистовый корсиканец в день свержения Директории. Председатель опять заулыбался: «Смотри ты, шельма, и какой деловой!» А тот продолжал:
— Аамуское сельпо не в состоянии обеспечить меня синькой, вот недостаток в моей коммерции, у них нет ни производственных мощностей, ни деловых торговых связей, а наш долг — предоставить местному трудовому люду взамен утильсырья синьку и дрожжи в ассортименте.
Все переглянулись, а Траян Николаевич с подозрением посмотрел на Синькина: «Ишь как кроет терминологией, а? Где только набрался — производственные мощности, ассортимент… И где достает эту свою синьку? Может, уже сам, дома алхимию развел? В высшей степени странно…»
Самого Синькина, казалось, меньше всего заботило их удивление.
— Так вот, вместо дрожжей и синьки наша дорогая потребкооперация во главе с глубокоуважаемым Петром Ивановичем Крэсэску пусть отпускает за наличный… — Василий выдержал весомую ораторскую паузу, — пусть отдают за наличный расчет весь тюль, который поступает в магазины Аамуского сельпо.
Опять последовал быстрый обмен взглядами, и вот уже нос из чужой кожи ожил фиолетовой краской: «Новое дело затевает, авантюрист? Заполучил жеребца, так скоро всю торговлю к рукам приберет? Товарищи, тут что-то не так — зачем к дрожжам и синьке тюль? Или он хочет переименоваться в Тюлькина?»
Василий же невозмутимо продолжал:
— А я позабочусь, чтобы преобразовать лицо… вернее, провинциальный лик нашего селения. Он, лик… Нет, оно, селение, будет сиять всеми цветами радуги, розово-лазуревыми, оранжевыми и прочее, в зависимости от окраски тюлей, — казалось, он закусил удила. — Со временем, проезжая мимо, иноземные гости будут упиваться зрелищем и восторгаться, как расцвело селение Ааму. И они поймут, что истинна наша вера в грядущее процветание, ибо факт налицо — Ааму превратилось в нечто между городом и деревней! А мы, клянусь жизнью Булана и моей! — мы с ним на пару не пощадим сил и способностей… О да! — совсем распалился заготовитель. — Вижу я в зримом и недалеком будущем: село наше станет светлым окошком, оно занавесится разноцветными ажурами и будет тюлево помахивать вслед проезжающим.
Сладостные видения убаюкивали, словно прохладный ветерок в знойный день. А участкового Василий вконец заворожил, как сирена руладами, Он уж было совсем запеленал их в тончайший радужный тюль, но Траян Николаевич встряхнулся:
— Стоп, Василь, хватит. Ты же коммерсант, не сломай шею на политике. Лучше скажи, зачем нам все твои радуги?
— Как?! И это спрашиваете вы, Траян Николаевич? Зачем людям красивые дома? Не дряхлые избушки, не косые хатенки, а роскошные дачи, настоящие загородные виллы! Ибо тюль не только на окно годится, но и на ложе с балдахином. Мы живем в веке нежно-тюлевом, насквозь женском… А что вы всё удивляетесь? Я теперь куда больше знаю, чем энциклопедический словарь молдавской академии. Люблю, знаете, изредка перелистать… — И тут же осекся: — То есть не я — дети перелистывают, заставляю. Сам-то я неграмотный… Они читают вслух, а я комментирую — толкую им, несмышленым, скрытые смыслы и умыслы. Дабы дети учились прежде у своего родителя и потом своим умом доходили, чего стоит каждый учитель от Лао Цзы до Платона и Будды.
— Ладно, — Траян Николаевич встал, похлопал ладонями по столу, — слышь, Василь Иваныч, твой Буланый заржал. Что, с ним хлопот много, а?
А Василий, как истинный торговец, не смог уйти, просто прикрыв за собой дверь:
— Начальники мои, вчера вот дочка мне прочла… Жил такой Дарий, царь персов. А когда еще не был царем, поспорил с двумя персами, кому из трех стать хозяином страны. И решили: чья лошадь на восходе солнца заржет первой, тому и быть царем! Назначили место, договорились, когда соберутся… Как видите, от ржания одного четвероногого зависела судьба целого государства! И Дарий вот как с этим справился: надо дать жеребцу порезвиться здесь с кобылой, и на рассвете его обуяет ночное воспоминание, и он подаст голос. Так и вышло: почуяв знакомый дух, жеребец Дария заржал первым. А мы все, люди, тоже грешные.
…Все это Ангел и рассказал начальнику. Замолк… Вздохнул и снова:
— А вечером я пошел к нему с газетой, и, представьте себе, он, старьевщик Василий, от радости пьяный и с молдавской энциклопедией в руке!
— Так вы же сказали, он неграмотный!.. — изумился начальник.
— А я его на все подписал, — торжествующе заявил Ангел. — Он у нас человек состоятельный. И послушайте только, что он мне говорит: «Мэй, Ангел, скажи-ка ты мне, ты ведь умный. Скажи: что такое человек? Зачем он рождается? И откуда эти слова: „Цыган без лошади что без крыльев птица“? Почему их не записали в энциклопедию? Я — против!..» — и Ангел глубоко вздохнул. — Вы поняли? Он сказал: я — против!
Начальник часто-часто замигал, улыбнулся:
— Как так — против? Против чего? Энциклопедии? Ведь речь идет о его образовании…
— Что я мог ответить неграмотному? — погрустнел Ангел. — Сказал только: «Мош Василий, человек — кусок дерева: хочешь — крест из него делай, хочешь — дубину…»
— Хорошо вы ему сказали, — кивнул начальник, а про себя подумал: «Шустрый малый, на будущее надо иметь в виду… Из него выйдет хороший начальник отделения».
— И знаете, что он мне сказал? «А вот и не сделаешь!» — И снова вздохнул Ангел. И прошептал — Ах, имел бы я мотоцикл… Ах, я бы с разгона… бац! и раздавил как лягушку…
— Что? — изумился начальник. — Кого-о-о? — повторил он.
— Как кого? Да его же, Синькина-Воскресенье!
Стало тихо. Исчезла спокойная радость, и над обоими распростерла свои крылья печаль: как же так, человек человеку желает смерти. Ангел совсем сгорбился в кресле, словно пришел сюда сознаться, что уже совершил злодеяние.
Начальник опять зарылся в бумаги, разложил их, посмотрел, сложил… Потом сказал Ангелу задушевно:
— Хм, вы жестоки… В отделе кадров были?
Ангел промолчал, размышляя: «А ведь он не догадывается, какая буря терзает мою душу. У Синькина хоть сельповская Лилия была, и благодаря ей он отхватил себе буланого. А что есть у меня, чтобы потребовать мотоцикл? Чем я владею? Ничем… кроме сумки и подписи его, что назначена мне грамота. И что захочет взять начальник у меня за „Яву“?» Тут он и услышал отеческий голос:
— Будьте добры, распишитесь… Вот здесь, справа…
И тут… Наверняка с Ангелом что-то случилось: он вдруг открыл широко-широко свои иссиня-черные глаза и спросил изумленно:
— Ах, еще и мне расписываться? За грамоту?! А зачем мне расписываться за какую-то грамоту?
— Как — зачем? Вы что, никогда раньше не работали, не поощряли вас?
— Работал, поощряли…
— Кто? Где?
— Да на селе.
— Кем работали?
— Пастухом…
Это «пастухом» прозвучало здесь странно и чуждо, будто бы в насмешку, будто — иронией над начальником подписки «Союзпечать». Вот почему Ангел добавил:
— Разве это имеет значение? Кем, где, когда, за что? — И опять: — Кем, где, когда, за что? Повторяю: я же пас сельское стадо. Думаю, в этом нет ничего постыдного. В нашей стране… Даже в нашей республике, как-то сообщали и фотографию дали, какая ныне жизнь у чабана: в «Ладе», за отарой овец… Почему почтальону не дать в пользование мотоцикл, как старьевщику?
— А вы грамотный? — недоверчиво спросил начальник. — Сколько классов у вас, что кончали?..
— Конечно, грамотен, конечно!.. Когда сельским был пастухом, крестьяне мне коров доверяли без всяких расписок и подписи… Все — на совести!..
Начальнику показалось, что этот уже начал хамить, издеваться над ним: вот на тебе — из сельского отделения связи присылают… кого? Пастуха! Мало того, что до этого у них в этом Ааму был почтальон совсем никудышный, ну, прямо настоящий анекдот! В грамоте — ни в зуб ногой, разносил почту, не зная кому, не зная что. Еле-еле от него избавились…
«Как так — работаете почтальоном и не умеете читать?» — возмущались в районе. «А зачем мне уметь? Что я, шпион?» — удивлялся мужик. «Как же вы расписываетесь, когда получаете почту, зарплату?» — «Как? А вот так. Дайте-ка бумагу». И рисовал во весь лист К (его звали Кихая).
Эта К была настоящая коряга, и он вырисовывал ее каждый раз, когда получал повестки в суд, в армию, извещения, да мало ли что получать приходилось.
Таков был он, мош Кихая… Настоящий колдун. Двадцать лет он проработал и, на удивление всему вполне грамотному селу (при царском режиме здесь было двухклассное приходское училище, а при буржуазно-помещичьей Румынии — семилетняя школа), так вот, на удивление всему этому селу, мош Кихая ни разу не потерял, ни разу не перепутал ни одного письма. «Как это так, мош Кихая, — спрашивали его теперь, когда он стал настоящей легендой, — как же вы не путали письма, извещения, повестки?» Он же, старик, отвечал: «А как вы не путаете свои ворота, дома свои? Почему в чужие не заходите?»
Но пришло время — славное время! — и стало селу стыдно перед районом: хоть один, а все же есть у нас неграмотный, да не кто-нибудь — почтальон! И вот ходил мош Кихая и жаловался тут и там: «Кончилось мое время!» — и пошел в сторожа правления, а на его место поступил Ангел, молодой пастух.
— Значит, вы грамотный? — переспросил начальник.
— Конечно.
— Ничего не понимаю, — недоумевал начальник. — Так почему же не расписываетесь?
— Расписаться? — И, упрямо качая головой, добавил с горечью: — А вы бы расписались на моем месте, если бы не знали даже, как тебя звать и кто ты есть?!
Сказал так, словно обвинял, словно это уже относилось к тому, другому, а не к нему, Ангелу. Тогда начальник… Нет, не стукнул кулаком по столу, а вроде собирался спросить.
Ангел словно только этого и ждал: протянул к нему руки, заерзал на стуле:
— Конечно! Так оно и есть! Точно! У вас и папа, и мама есть или были во всяком случае, а я… Знаете вы, что я круглый сирота без рода и племени и даже не знаю, как меня зовут? — и отвернулся, чтоб не прослезиться. — Обо мне одни анекдоты… Например, учитель истории…
А про себя решал: «Ну, как он меня утешит?.. Неужели не скажет: „Что с вами, сынок?.. Ведь хорошо потрудились, мы вас награждаем… Ну, чем вас наградить? Мотоциклом? Ладно, будет мотоцикл… Бога ради, только Синькина, не надо Синькину завидовать…“»
Тем временем начальник потер лоб ладонью, потом потянулся к трубке.
— Я вас не понимаю… Что с вами происходит?
По правде говоря, его, начальника, понять было не так уж и трудно… Люди приходят к тебе — каждый день приходят, — но по делу, а не с исповедью! У тебя, как говорится, свои расчеты, свои планы, свой долг, у них — свои, и когда интересы твои и их совпадают или сталкиваются, то и не замечаешь, как пробежит день… А этот… Чего он хочет?
Ангела же лукавая и хитрая мысль занимала: «А-ха!.. Понадобилась ему моя подпись… Значит, для чего-то важного!.. Сам не расписывается, если ему так до зарезу надо! Зачем меня переспрашивать? Иначе зачем он снова к этому клонит… Безусловно, я что-то для него значу? Я — кто-то, ну? Но кто же я?»
И сказал:
— Я думаю об отце своем, о матери… Если бы знали они, кем я был и кем стал, разве не гордились бы мною, как вы гордитесь? А? Как вы считаете? Честное слово, иногда так и хочется взять да и крикнуть во все горло: «Посмотрите, люди добрые! Смотрите, какая насмешка, был я пастухом — и вот кем стал!» — и в это время вижу себя мчащимся по селу на мотоцикле «Ява», и Синькин-Воскресенье далеко-далеко позади остается.
— То есть… — Начальник облизал губы, хотя желание было плеваться. «Ох, всыплю же я этому в сельском отделении! Кого мне посылает? Пастуха, помешанного на мотоцикле, так его разэдак!» И произнес сочувственно — Насколько я понимаю, вы жалуетесь, что росли сиротой, не так ли?
— Нет у меня никого на свете, радоваться за меня некому, вот что! Я родился… ни от кого, ясно вам или нет? Я даже не знаю, татарин я, цыган или молдаванин, зова крови никакого!.. — И ни с того ни с сего — снова — Ах, как раздавил бы я этого Тюлькина! Спекулянта.
На этот раз, услышав и про какого-то Тюлькина, начальник быстро-быстро заморгал и спешно закруглил беседу:
— Вы, дорогой, свободны… — И снова протянул руку к трубке — звонить начальнику сельского почтового отделения. Уже видел того перед собой, уже ругал его «Раззява! Что там у тебя за село и кадры, а? Кого мне присылаешь, лежебока? Пастуха, да? Или не знаешь, что они, эти пастухи, с тех пор как мир стоит, чуть-чуть того… иначе почему они крутят хвосты…»
Ангел же даже не пошевельнулся. Рассеянно глядел в окно. На станции пыхтел паровоз. Вдруг и Ангел запыхтел, как ребенок: пых-пых, пых-пых… Паровоз засвистел, загремел, залязгал — и он то же самое:
— Ту-у-у! Вот и я так же на мотоцикле — у-ту!
Начальник вздрогнул: «Тьфу… Черт бы его подрал!»
— Вы свободны, товарищ! — произнес он громко.
И тогда Ангел, словно желая добиться наконец своего, стал повторять:
— Расписывайся, подписывайся… А зачем? Что я — вор? А если я вор, скажите тогда, кто были мои родители? Вопрос так ставится… у меня совесть — по наследству, видимо.
Начальник смотрел на него, широко открыв глаза.
Опять укор? Обвинение?
Ангел же:
— Вот я себя спрашиваю: а зачем все это? Подпись, моя подпись. Для чего? Вы меня поняли? — И мягко: — Поверьте мне… — И словно извиняясь: — Я же вам говорил: стараюсь, работаю от души… Почему же мне не выделить какой-нибудь транспорт? Ну хоть… тачку! И все равно раздавил бы его.
И вдруг потянулся к цветам на подоконнике — и знаете, что сделал? Уткнулся в них носом, ну, как все мы, от любопытства: интересно, пахнет этот цветок или нет?
«Не иначе, чокнутый», — решил начальник и сказал немного испуганно:
— Дорогой… товарищ… — И перевел дух: — Я же вам сказал… — И повторил по слогам: — Вы свободны!
Ангел пожал плечами:
— Что ж, как хотите, — и толкнул дверь, повторив с упреком: — Вот теперь ты сво-бо-ден! Вполне можно раздавить и этого… как и старьевщика. Даже можно взять себе другое имя. — И крикнул: — Не-ет, я вам не Фарфурел-Тарелкин, нет! Вы меня попомните!.. Я готов был душу отдать за мотоцикл, а вы мне — подпишитесь!
Там, за дверью, была контора — подписки и бухгалтерия, и сидели женщины, те самые женщины, что всегда и везде, от Камчатки до Невского проспекта, сидят и работают на почте. Ангел прошел через комнату твердым, четким шагом, и все женщины разом подняли головы, провожая его взглядом.
Тогда Ангел обернулся в дверях, оскорбленный, и воскликнул:
— Уважаемые… Я неподкупен, чтоб вы знали! Готов был всем поступиться — матерью, отцом, именем… И ведь ради чего? Ради МОТОЦИКЛА, мои дорогие! Чтобы бороться со спекулянтом, который морочит вам голову тенями для глаз! И вот меня не поняли…
Ошеломленные женщины посмотрели друг на друга.
— В чем дело? — сурово спросила главный бухгалтер.
Тут открылась дверь, и вошли три почтальона с сумками на боку. Ангел махнул рукой:
— Что вы знаете, что вы понимаете, женщины, пусть они вам скажут… — И обратился к ним, к почтальонам: — О, братцы!.. И вы — интеллигенты! Молодцы…

Глава II

Пора, однако, разъяснить, отчего разгорелись споры, полемики и судебные заседания вокруг буланой клячи, царя персов и коммерсанта по утильсырью и индийскому тюлю. Тем более что мы еще не упомянули о важном для Ааму показателе, а именно: количестве построенных домов.
В самом деле, какие могут быть иные заботы у нашего колхозника? Не думать же ему опять о земле, которая когда-то его чуть в гроб не загнала тяжким над ней трудом и заботой… Теперь он думал куда более конкретно. «Работаю? Работаю. Зарабатываю? Зарабатываю. А раз так, почему не отгрохать дом со многими окошками? Что я, хуже Людовика Версальского?» И он был прав, росли по селу разные крылечки, веранды, погреба, вслед за ними пристройки, времянки, заборы, а за заборами какие-то городульки… И, воздвигая их, еще думал: «Дети растут? Еще как! Вот выучатся, отслужат в армии, а вернутся — их поджидает гнездышко, отделанное, покрашенное, с плитой и с кроватью. Испокон веков так повелось, от прадедов, и слава богу, жили не тужили. От корней тянется зеленая поросль, а без этой зелени, глядишь, засохнут и сами корни…»
Даже самый что ни есть лентяй и тот хотя бы крылечко или порог перенесет от дороги в сад или с востока на запад: дескать, приедет сын или дочка — пусть подивится.
Ясное дело, раз строение воздвигнуто, надо его украсить. Хорошо бы и в расходы особые не входить, однако выглядеть хуже других тоже не хочется. А что может быть дешевле синьки и уцененного тюля? Как тут не кликнуть Василия Синькина-Тюлькина, благо дела у него с сельпо наладились. А тот всегда на виду, разъезжает на своих дрожках, с утра пораньше, и будит народ вместе с горлопанами петухами:
— Эй, ребята, синька на исходе! Тюль, мужики! У кого шерсть залежалась, конопля? Старые вещи покупаю! Пацан, тащи коровьи рога и кости, получишь свистульку!..
Незаметно в общем мнении утверждалось, что человеческое гнездовье должно выглядеть под стать описанию Василия Синькина — ярким, цветастым горшком или вазой, отделанной глазурью: цветы на стенах, на печи, цветы на веранде, цветы на завалинке и на трубе, на потолке и под лавкой…
А Василий ни за что не проедет мимо, не зацепив тебя по дороге:
— Послушай, у тебя синька еще не кончилась? Да?! И ты месяц не можешь меня позвать? Как для чего? А почему бы еще одной незабудке не расцвести над кроватью? — и вытащит специальную ложечку с длинной витой ручкой, добытую из аварийной церквушки. Когда-то этой серебряной ложкой поп совершал причастие, Василий же приспособил ее отмеривать синьку.
— Вот, от меня еще ложечку синьки бесплатно, просто дарю… — и тут же принимался раздевать клиента. — Погоди-ка, а что за свитер на тебе? Шерстяной, да? А ну дай пощупаю… — И тут же восклицал: — Да ты что?! Кто ж теперь такие носит? Смотри, вот… — Из-под сиденья вынимал водолазку из полиэстера. — В городе все в таких ходят. Ночью снимешь — не пугайся, что искрится, как курган, где лежит султан со своими червонцами. Мурлоновая называется… А вот и майка к ней, сверху на эту водолазку надевай, впереди, смотри, — как обложка на журнале. Выбирай — есть с орангутангом, есть парочка в купальниках. Ну? А вдобавок дам три ложечки синьки и свисток для пацана. Снимай барахло с себя, эту дерюгу… Утром продерешь глаза — мама родная, сидишь в голубом горшке с глазурью! Ты — в мурлоновке, дом — в синеве синьки…
Да что заграница! Бывало, проезжает через село украинец, вывалит семейство на обочину и стоят, глазам не верят: не дома, а пряники тульские! Тут же вытаскивают блокноты — эскизы рисовать, опыт, значит, перенимают. А то еще вертят фотоаппаратом так и эдак, щелкают на слайды, — заведем и у себя такие «горшки», только у нас будут «якись иньши биленьки у крапинку або у полосочку»… как шлагбаум на путях!
Был в Ааму еще один товар повышенного спроса — дрожжи. Это, как вы понимаете, для других надобностей. Дело в том, что фруктов в селе стало видимо-невидимо: абрикосы, черешня, вишня, слива, шелковица, груши и т. д. и т. п. Честное слово, рай настоящий эта земля наша. Сушилки не успевали их обрабатывать, заготовители из сельпо не успевали вывозить сказочный урожай на самолетах, поездах и рефрижераторах. У свиней и у тех оскомину набило от фруктового половодья.
Понятное дело, крестьянин поразмыслит, утопая в вишневом и сливовом соке: почему я должен фруктовым добром свиней поить? Хм, кальвадос «Молдова» — 12 рублей… А у меня чем хуже кальвадос? Или я уже не молдаванин? Сок сливал в бочку, добавлял ведро сахару — перевыполнил норму на сахарной свекле, и фабрика выдала мешок-другой, — и получался у него такой, граждане, кальвадос, что о водке и вспомнить некогда было до следующего урожая…
Как-то в Ааму прибыл лектор. Лекторы из Кишинева, как прежде, бывало, уполномоченные районного масштаба, прибывали сюда просвещать народ, но уже не только в сфере социологии, а и в сфере морали и нравственности.
В Ааму очень любили и привечали лекторов. И лекторы платили аамусцам тем же: шоссе, а не грунтовка — раз, транспорт — два, печать на командировке — раз, два, три…
— Сколько у вас командировок? — первым делом спрашивали в канцелярии председателя. — Давайте отметим, — после чего приезжий был волен идти на все четыре стороны: на ферму, на краму, на склад или на сушилку табака.
Этот лектор приехал сюда впервые. Ступив ногой на землю Ааму, он восторженно протянул:
— А-а-му-у! — и тут же заметил, что по певучести языка молдаване могут потягаться даже с эстонцами. Приехал он сюда прочитать колхозникам лекцию о развитии культуры вообще и о настоятельной потребности ее роста именно здесь, в Ааму.
По дороге в сельсовет он успел уточнить, имеется ли в селе народный театр. Нет?! Как же так, почему? Объяснили: нет вентиляции в Доме культуры. Ах, и из-за этого зачахли все кружки самодеятельности? Боже мой, да здесь, в южной местности, надо выводить людей из-под крыш! Почему бы не организовать театр под открытым небом? Древние греки додумались, а мы, в двадцатом веке… такое отсутствие инициативы, ах, какой недочет! И грейдеры есть, и бульдозеры… Да стоит пригнать технику, вы не узнаете свое Ааму!
Потом, как человек обстоятельный, он обошел село, за два дня познакомился с особенностями местной архитектуры, ландшафтом, посетил местный универмаг, среднюю школу, где педсовет ломал голову, как быть с первым классом: открывать или подождать годик — в переписи всеобуча числилось всего шесть будущих учеников. Полюбовался лектор лазуревыми домиками колхозников, но особенно взволновал его здешний овраг, который начинался от бывших Трех Колодцев, от самого «панно достижений», и разрезал Ааму пополам. На маршруте за лектором неотступно следовал баянист, муж заведующей Домом культуры.
Очутившись на дне этого оврага, подковой огибавшего центр села, приезжий воскликнул:
— Взгляни, брат, каков рельеф местности! Самой природой он уготован под натуральный амфитеатр!
Но баянист пожаловался.
— Вы правы, дружище, но мы связаны по рукам и ногам — всю инициативу душат синька и дрожжи. Материал незаменимый — стимулирует и воображение, и дух, настоящий допинг — синька для декораций, дрожжи для кальвадоса, сиречь вдохновенья. Но на месте не производится, а ввозится с гулькин нос. Никто не желает всерьез заняться импортом, один старьевщик пыхтит, Васька Тюлькин.
— Ну, синька синькой… — возразил лектор. — Допустимо, как самостийное художественное средство, деталь, так сказать, самобытной народной культуры. Но дрожжи? Прости, дорогой, это же химия! Какую глубинную взаимосвязь ты находишь между эстетикой и алкогольно-фруктовыми напитками?
Заметим, правда: до рождения этой мысли, как и идеи о театре на манер античного, лектор лично отведал разных местных кальвадосов, один из них они прихватили с собой.
— Так ты говоришь, он персиковый? — сбившись с мысли, спросил лектор. — Да ну? Тридцатиградусный? Ладно, только ложечку… Ну, глоточек, что ли, для ознакомления… Да брось, ужасно много налил! А что, если к нему спичечку поднести, к твоему «персику»?
«Персик» горел. Лектор ахал, удрученный:
— Сволочь, горит! Туши! Там что-нибудь осталось?
Отхлебнул, поперхнулся:
— Жжет, дрянь! И жареным несет… Ух!.. крепкая, — содрогнулся он, продолжая — Неужели вы, как баянист, работник культурного фронта, регулярно смешиваете все эти жидкости? Такое не для меня. По мне лучше отдать все свои фрукты свиньям.
Баянист ответил:
— Мы свиней не держим… Простите, пожалста, у нас… У меня жена вегетарианка.
Услышав такое, лектор сел, можно сказать, на своего объезженного конька.
— И правильно поступает ваша супруга. Вегетарианцы — наше будущее. Знаете ли вы, что наш мозг ненавидит почки, из-за того, что они, почки, не в состоянии процедить все жидкости, которые мы в себя вливаем. Великое дело — вода! Пьющий воду относится к потребляющему горячительные напитки так же, как вегетарианец — к пожирателю мяса. Когда человек не в меру воспламеняется, чем он заливает пожар внутри? Благодатной ключевой влагой!
Баянист перебил его:
— У нас, простите, свой рецепт… В таких случаях в рот страдальцу выжимается свежий помет молодой лошади. Слыхали, нет? На себе испытал — как рукой! Правда, в Ааму осталась одна молодая лошадь — Буланый у Тюлькина-Синилькина. Так Васька держит его помет в холодильнике, в свежем виде, как салат.
— Вот и я говорю, — подхватил лектор, — почкам надо помогать. Ибо если мозг воспламенится… Простите, всё-всё… Довольно, не наливайте… Гм-гм. Ну, только ради вас. А теперь, прошу, продолжим изучать ландшафт. По дороге я вам объясню, дорогой баянист, с чем сопряжено превращение в человеческом организме сладкого фруктового сока в бесцветную жидкость.
Так, рассуждая о том о сем, они и очутились над упомянутым оврагом, который словно подкова на пороге дома сапожника.
— Да разве это овраг? — восхищенно развел он руками. — Скромничаете! Ах, какой амфитеатр, какой обзор! Гончаров даже роман такой написал — «Овраг»… то есть этот, как его… «Обрыв»! Но все действие там происходит в овраге… Спустимся, осмотрим? Подержите, музыкант, мой портфель… Да-да, именно вы правы, дорогой. Ай-я-яй, как все мы забыли, что «веритас» — это истина, ведь сию минуту она мне открылась: здесь Эсхил и Софокл должны зазвучать в первозданном виде! — И опять его понесло: — Театр под открытым небом надо основать в этом овраге.
На баяниста пахнуло из глубокой расщелины прохладной сыростью, и ему стало грустно, как в песне. Где-то неподалеку застучал дятел.
— Знаете, товарищ лектор, я бы попросил вас еще остановиться на другом важном факторе: человеческое имя… В последнее время у нас как-то странно стали называть новорожденных, тут какое-то противоречие. Конечно, имя — дело сугубо интимное, полюбовное, если можно так выразиться. Правда, у меня самого детей нету: жена, знаете, вегетарианка. Она решила, и я согласился: ребенок будет мешать нашей культурной деятельности. Мы и планируем его, когда досуг увеличится. А вот из среды более некультурной стали называть своих детей… Ну, что значит, например, «ПИКУП»? По-русски «пикуп» — это проигрыватель. И что, это имя для человека? Или думают, если имя звучит необычно, так и ребенок вырастет не как все? Проигрыватель чего, кого? Кому он будет проигрывать! Или, скажем, у моего братика младшего, он — пчеловод… У него родился тоже сын… Мужчина ведь, слышите? Понимаете меня?
Лектор широко открыл глаза — жара и испробованные кальвадосы клонили к «веритасу».
— Обо всем, обо всем потолкуем… Преблагодарен за информацию, теперь мне понадобится часок-другой на всякие заметки, знаете ли, впечатлений набралось — надо упорядочить… — И, отчужденно отворачиваясь от места, где только что стоял, повернувшись спиной к воображаемому амфитеатру, протянул баянисту руку: дескать, помогите выйти, осмотр закончен.
На том они и распрощались.
Вечером народу собралось немного. По большей части были те, кто повстречался по дороге и поздоровался с баянистом и лектором или у кого тем случилось отведать кальвадоса. Потом пришли и крестьяне, чьи огороды спускались к оврагу, и они видели, как два дружелюбно настроенных мужчины копошились на дне оврага и что-то мерили, обнявшись, неверными шагами. А в первых рядах сидели те, что завернули в буфет за сигаретами и видели, как баянист трепетной рукой пытается вывести повидлом из чернослива название предстоящей лекции на афише кино. Сверху, перед словом «кино», он уже начертал пальцем, вымазанным в повидле, огромное: «Нет!» И следовала запись из повидла, которая, видимо из-за отсутствия художественного материала, выглядела недоконченной: «Замеч…»
Посетителям буфета показалось странным такое пренебрежение к грамматике, одновременно и к киноискусству, а когда пришли в Дом культуры, присоединились к тем, кто ожидал лекцию. При виде всех вместе собранных приунывший лектор захлопал в восторге от обилия слушателей и предполагаемого успеха. Поэтому и нам придется принести извинения за изначальную неточность: народу было много-много, был полон зал охочих до устного слова.
— Красивое имя у вашего села! — начал лектор. — Красивое и поэтичное. Дорогие мои слушатели — м, м, м, м! — неожиданно замычал, что-то чертя в воздухе указательным пальцем. — Именно так писалось бы имя вашего селения по-арабски, м, м, м, — потому что арабы не пишут гласных. Итак, да здравствуют наши и ваши первопроходцы, открывшие, что и гласные можно записывать! — И пропел хрипловатым баритоном: — А-а-а-му-у-у…
Кашлянув, он протянул руку к запотевшему стакану с питьем, имевшим пристойный вид лимонада, отхлебнул и продолжал:
— И как живописно расположено селение! Известно, что Кишинев стоит на пяти холмах, древний Рим стоял на семи, но ваших четырех возвышений достаточно, чтобы стоять, так сказать, с ними в ряду. Холмы! Пусть их всего четыре, но зато какие! Гляжу я на них и вижу… О, что я вижу! Сады из персиков, бескрайние поля виноградников, — фрукты, одним словом. Но простите за вопрос, почему над селом тучей вьются осы? Почему не видно ульев?
По залу пробежал шепоток. Кто-то несмело крикнул:
— Улья у нас в лесу. А в селе много соков!
— Понял! Простите, отклонился от темы… Ваше процветающее хозяйство не может не привести в восторг, и у меня возникло предложение: почему бы вам не стать застрельщиками нового культурного мероприятия? Скажем, театр под открытым небом. Почему я так говорю? Потому что не изжиты у нас еще элементы бескультурья, товарищи. Хорошо живется, да? Хорошо!.. Даже слишком хорошо вам живется! Так вот, когда человеку хуже, утверждаю я, ему куда лучше, чем тогда, когда ему очень хорошо. Ибо в последнем случае он все же принимается за дурное и теряет голову, это точно…
Глотнув из стакана, он спросил:
— Чего не хватает некоторым товарищам, так сказать, потребляющим? Разума, ей-богу… — И тут же себя поправил: —То есть, я хотел сказать, культуры. Почему такой колхозный продукт, как персик, избрал недостойный путь, причиняя вред нашим почкам, товарищи? Причем у вас прекрасный урожай! Неужели персику и человеку просто неведомы иные взаимоотношения? А почему бы вам не компотничать?
Лектору показалось, что он уже взял в руки всю эту дышащую, шевелящуюся массу.
— Скажем, непогода, дождь, слякоть или, как выражаются работники Аэрофлота, «небо закрыто», — вы оставляете театр под открытым небом и переходите к «камерному» театру. Представьте картину: отдыхаете вы после трудового дня, сидите за столом в кругу родных и близких, а в руке — стакан компота, или, как его здесь называют, киселицы. Тут же, не сходя с места, можете разыгрывать «Лысую певицу»! Вы сидите с чувством исполненного долга и размышляете о чем угодно — о мудром, о новостях спорта, о летающих тарелках… Ведь стакан киселицы, или компота, куда полезнее для здоровья, чем лошадиный помет, который в консервированном виде вижимает из марли вам в уста теща. А что ей остается делать? Иначе начнут летать по кухне дочкины тарелки, под влиянием алкогольных импульсов… Кстати, поднимите руки, много у вас диабетиков, товарищи?
— Минуточку! — крикнул из зала Ангел. — Прошу прощения, где вы нашли диабетиков? Я не диабетик! И вообще, зачем нам лысая певица?
Ангел только что зашел в клуб. Он всегда был обеими руками за просветительскую работу — когда в село приезжают из разных обществ, народ валом валит на лекции, и здесь почтальону сподручней раздавать подписчикам газеты, брошюры, журналы, письма… Бедные его ноги почтальонские, здесь им как бы свыше выдавался роздых.
Сегодняшний оратор с трибуны наступил Ангелу, так сказать, на больную мозоль, и он решительно воспротивился.
— Пусть простит товарищ лектор, но придется его поправить. — И, подхватив свою почтовую сумку, зашагал по проходу к трибуне. — Граждане, какой еще театр, что за «закрытое небо»? Вы слышите? Мы-ди-бе-ти-ки!.. На нас возводят напраслину! Что у меня здесь, на боку? — Он хлопнул ладонью по сумке и ответил: — Культура! Весь людской театр в мировом масштабе! И знаете, сколько это весит? А ну-ка, товарищ лектор, потрудитесь приподнять ее хотя бы на уровень нашей трибуны!
Стулья заскрипели, ряды зашевелились: лекция выходила за рамки обычного выступления приезжего просвещенного товарища. А каждая новинка, пока она в диковинку, запоминается, особенно если брякнет кто-нибудь вроде как невпопад, а потом это оборачивается самым толковым из всего сказанного.
— Товарищи! — снова раздался голос Ангела. — Здесь веса — два пуда! А я вот надрываюсь, день за днем, неделя за неделей. И все для чего? Чтобы культурнее стало! Светлее, что ли… Как это поэт сказал? «Я своим светом множу, — слышите? — множу мира тайны…» А каким светом озаряет нас товарищ лектор? Театром в овраге? Позвольте! А вдруг не пожелаем сидеть в овраге… Может, нуждаемся в плюшевых малиновых креслах филармонии? Второе: пусть товарищ лектор объяснит, зачем плутал с баянистом в овраге, потом в орешнике, на задах двора гражданина Антона Беллони, по прозвищу Мэлигэ? А я вам отвечу: выпил не один, а теперь читает нам мораль-лекцию! Но с какой целью посетил заготовителя конторы утильсырья? Чтоб убедиться, как тот по-аптечному содержит в холодильнике лошадиный помет? Или поглазеть на иконостас, украденный из разрушенной землетрясением церквушки? Или любоваться его оравой сопляков, которых он озолотил на синьке?
Зал обомлел от этих вопросов. Ангел же продолжал:
— Вернусь к гражданину Мэлигэ-Беллони. Мы с ним, что ни день, ведем беседы о будущем Ааму и человечества в делом. Его младшая дочка, тоже работник культуры, она — учительница, проживает сейчас, как вы знаете, в Африке. Вот мы и беседуем с отцом о себе, о дочерях его… И сколько из этого возникает вопросов! А недавно вот вышло, вручаю ему, значит, газету…
Лектор подумал: «Ничего, командировка в кармане, подписанная… Для… тела, как говорил Сократ, полезно и других послушать…» Даже вопрос задал:
— Какую газету?
— Неважно… Газета тут ни при чем. Речь о Мэлигэ. Слышу, как он, ею шурша… удаляется. Потом слышу — жену предупреждает: «Попробуй разорви — получишь у меня!» Она, его супруга… знаете, каких объемов, — и тоже палец в рот не клади, в ответ ему: «Молчи, читатель! Сундук забит твоими газетами — у меня аллергия от них…»
Ангел разволновался, вспоминая, как это было. О, смотрите, он оказался уже у самого графина с водкой, рядом с лектором, и тот незаметно придвинул к себе стакан то ли с лимонадом, то ли с рассолом.
— А вы сами знаете, — попробуй нагони страху на Анфису газетой! От одного ее вида прогибаются рессоры у львовского автобуса, когда она соберется ехать в район. От этого и идут семейные раздоры. Поэтому, кстати, и я до сих пор не женился и жениться не собираюсь. Но самое интересное впереди: он собирает газеты в подшивку. Одну к одной, как в библиотеке. И, как истинный молдаванин, говорит себе: «Вот я получил газету…»
Ангел отхлебнул из лекторского стакана и вдруг скривился, как от зубной боли, чуть не выплюнул. Повернулся было к лектору… Нет, просто вздохнул и сказал:
— Земляки мои гостеприимные! — Он поискал глазами уборщицу: стакан, поди, с прошлой лекции киснет. — Так мы вечно будем плестись в хвосте, хотя, как заметил приезжий, у нас холмы римские и кущи райские… Так вот, Мэлигэ знай себе мозгует у калитки: «Можно сразу газету прочитать, не сходя с места, все равно нечем заняться. — Но, пошуршав ею, решает: — Нет, лучше на потом оставлю. Вре-е-емя… ничего, время есть, завтра почитаю или послезавтра, или послепослезавтра, или в следующий выходной…» И он прав, товарищи: дочка из Африки не напишет ему через газету, дочка ему совсем не пишет! А они, родители, как вечер, спешат к телевизору: а вдруг дочку в каких-нибудь новостях покажут? А там, в телевизоре, что? Африка, да не та… Один клуб кинопутешествий! Выходит, Антон Беллони, по прозвищу Мэлигэ, к какому-то выводу должен прийти? «Куда спешить с этой газетой? Положу в стопку к другим, когда-нибудь и до нее руки дойдут. А может, внуку пригодится для размышлений, что за дед-молдаванин у него был… которого он и в глаза не видал?»
Ангел повернулся к лектору:
— Понимаете? Молдаванин — и дед Мэлигэ в этом уверен — любит в прошлом покопошиться. Интересно будет внуку: мол, что делалось сто лет назад? А еще сто пятьдесят лет… и двести? Вот почему Мэлигэ всегда навстречу мне, почтальону, бежит с вопросом: «Ну, что новенького, Ангел? Знаешь, сто лет назад то же самое было». — «То есть как?» — спрашиваю. Понимаете, я сунул ему в руку свеженькую, с пылу с жару газету! А он: «Сто лет назад то же самое было», — и по-медвежьи начинает переступать. Вдруг стянул овчинную шапку, как перед боярином, и давай с ней шептаться! А? «Что за дикость, думаю, или умом тронулся?» Слышу: «Скажи-ка мне, шапка, возьмусь я сейчас за эту газету — и каково будет? Да и бедному Ангелу… — шепчет Мэлигэ и на меня косится, опять шапке подмигивает, как своей крале. — И ему нелегко приходится, — это в мою сторону камешек, — смотри, дескать, земной шар на себе тащит, богатырь! Навалил, как буйвол, на хребтину этот глобус, огромный, без стыда и совести, навалил и таскает каждый день в каждый дом. А разверну я газету, и все это на бедную мою голову обрушится… Нет и еще раз нет! Дочка из Петропавловска-Камчатского не пишет, другая пропала среди африканцев… Давай хоть с тобой, шапка, по душам поговорим, а потом и с товарищем почтальоном, может, докопаемся до смысла: „Быть… или не быть родителем!“ — И говорит: — Ангел, ты грамотный, ты вообще сообразительный, как я заметил… растолкуй, будь добр, что это может значить?» — и подсовывает мне, товарищ лектор…
Ангел вынул из кармана клочок бумаги, не больше лоскутка для «козьей ножки».
— Вот, вручил текст! Я его наизусть знаю.
Лектор взял бумажку, а Ангел повернулся лицом к залу, где давно перестали скрипеть стулья и кашлять, наоборот — замерли от нетерпения и любопытства, и начал, словно школьник на первомайском утреннике: дескать, смотрите, мои учителя и родители, я прочитаю вам стихи без шпаргалки!
«Достигнутая цель… Я должен добраться ТУДА, — сказал он себе, глядя на вершину скалы…»
Повернулся к лектору, как актер к суфлеру, когда перепутает реплики. А тот и не думает следить за текстом, прячет в портфель какие-то бумаги, — видно, махнул рукой на свою лекцию. Щелкнул замком и взгромоздил портфель на трибуну, словно бруствер перед окопом. Отхлебнул снова из стакана, закашлялся.
— Правда, это от прежней лекции про болезни почек? — деликатно поинтересовался Ангел.
Лектор смущенно извинился и протянул стакан Ангелу:
— Нечаянно, простите…
— Ничего-ничего, я же понимаю… — Ангел кивнул за кулисы: — Вон баянист, видите, спит?
Зал зашевелился — где там умудрился пристроиться баянист? Ангел опять заговорил:
— Я не знавал отца, матери тоже, если вдуматься в ситуацию, могу сойти и за принца. Хотя с легкой руки секретаря сельсовета стал просто Тарелкиным. Почему? Потому что с малых лет пас им коров… — показал он на аудиторию. — Вот их стадо, нынешних колхозников, — и снова кивнул на сидящих в зале. — А Мэлигэ, мой подписчик, почему, думаете, лукавит и с шапкой своей шепчется? Разве в одной газете дело? Это он ухмыляется, — ведь все теперь ввысь пошло, растут, строят карьеры, короче, оторвались от земли, будто человек не человек, а ракета. У меня же до сих пор нет минимального — собственной крыши над головой. На языке быта это значит… я вообще не устроен ни под каким соусом! Квартиры нет, плановой семьи, как у баяниста, тоже нет. Товарищи я НЕСТАНДАРТЕН! А Беллони-Мэлигэ, как увидит меня, тут же вспоминает и смеется: ах, какими детьми мы были когда-то — ругались из-за какой-то телки, и он был моим эксплуататором… Между прочим, как и все остальные, — добавил Ангел, махнув рукой загудевшему залу. — Ну, да что теперь… быльем поросло, не обижайтесь, товарищи. Сколько лет прошло, помните? Тогда тоже все хотели быть умнее меня. И что получилось? Атак обернулось, что я первый расстался с вашим стадом… Так вот…
Зал бурно зашелестел: к чему он клонит? Прокатился тот «гур-гур», который на языке киношников означает «шум толпы».
Вспоминали… В те времена Ангел пас стадо, и нынешние колхозники были его, Ангела, хозяевами. Смешно сказать, ей-богу! Правда, тогда оно, время, выглядело серьезным, даже драматическим настоящим. А сейчас как не посмеяться, братцы, вы только вспомните!..
Существовало мнение: «Крестьянин есть раб своей скотины и клочка земли. В первую очередь надо это разъяснить». Надо сказать, что аамусцы отличались удивительной чуткостью к новым веяниям, к тому же себе на уме: в один прекрасный день пришли толпой к сельскому Совету, и у каждого в кармане лежало сложенное вчетверо заявление, а в голове созрело твердое намерение: «Эх, была не была! Скотина рано или поздно сдохнет, земля рано или поздно тебя проглотит. Самое мудрое — всегда быть впереди, в первых рядах. Первые обретают почет и славу, и песни о них слагают, и памятники воздвигают. Кто помешает нам возглавить движение за коллективизацию?!»
С вечера каждый, мусоля карандаш, составлял это заявление в полном согласии с супругой. Перед тем, конечно, муж наградил ее тремя-четырьмя тумаками и пожурил основательно за неразумие: «Ты что, по классовой борьбе соскучилась, Авдотья? Несчастная ты частница, получай еще затрещину, авось поумнеешь!» Наконец, повопив для вида, и жена ставит подпись под заявлением, где первые строки звучали так:
«Мы никогда не были рабами скота и рабами земли, потому что по-настоящему не были хозяевами. Мы были просто „царанами“».
Село бурлило, один только Ангел обо всех этих треволнениях и слыхом не слыхал: изо дня в день, с утра до позднего вечера пас стадо. Вдруг посреди поля слышит: бухает барабан. Не лишним будет напомнить, что в Ааму испокон веков существовало три средства связи. Увидишь дым на кургане, — значит, дорогой сосед, турок или татарин, венгр или поляк в гости жалует — подхватись и улепетывай. Вторым средством был церковный колокольный набат. Загудит жалобно — стягивай шапку: чья-то душа покинула земную юдоль, а если колокол зачастит, хватай ведро и беги к реке — в селе пожар. И еще был барабан. Если слышно, как ухает во всю мочь, значит, гонцы государевы созывают простой люд — указ какой или грамота пошла в народ.
И вот ветер донес в поле барабанное бум-бум. В первые годы советской власти барабан то и дело ухал, да и скрипка играла без устали. Все знали — к вечеру ожидается сходка, а пока все соберутся — танцы, после выступлений тоже. Ангел и решил. «Ага, они, значит, веселиться, каблуки отбивать, а я, как последний дурак, в поле с их скотиной. Эх, доля моя пастушья, вечно один как перст, и радости ни шиша. Стать бы почтальоном, что ли? Самым первым узнаю, что делается во всех столицах, не то что в районе… Да ну их к лешему с этим стадом, пропади оно пропадом… Пошли в село!»
Он громко объявил об этом коровам, которые, глядя мимо Ангела, меланхолично жевали траву. Сказано, но повторить не мешает: видно, не заметил, не прочел он вечности в коровьем взоре.
Итак, пригнал Ангел стадо засветло. Не присев и крошки не перехватив, побежал к Трем Колодцам, где гудел барабан. Видит, полон двор людей, и над толпой ветер бумажками шелестит. Вот они, заявления, вот они, протянутые руки. Даже очередь образовалась: спорят, кто за кем. Видно, тогда уже метили попасть кто в правление, кто в учетчики, кто в бригадиры или заведующие фермой.
Смотрит Ангел на них, на хозяев коров, волов и прочего рогатого скота, и думает: «Ишь ты! Опять меня хотят обойти, а шуму-то, батюшки! С радостными кличами — кто кого одолеет».
Подходит — что они там понаписали? Читает — заявления: дескать, имею, товарищи, горячее желание вступить в колхоз, во имя жизни, которую я еще не испытывал, спешу от всего освободиться… Надоел пастух, надоела жена, ибо только у нее на меня остались собственнические начала. Вчера вечером даже побил немножко, отчего она быстренько усвоила грамоту. В чем и подписываемся оба, и я, и она, поскольку мы сами — хозяева собственной судьбы.
«Ах, вот как! — воскликнул про себя Ангел. — Ну уж нет! Я сам первый от них откажусь!»
И протискивается вперед, отодвигая кого-то локтем, да еще добавляет:
— А ну, дядя, посторонись, я первый!
Но тот крепко стоит, не уступает:
— Кто ты такой? Откуда взялся, косматый? Тебе-то чего?
Ангел и показывает ему кнут: мол, не видишь, пентюх?
— Пастух, что ли? С каких это пор ты первый? Что у тебя есть за душой, чтобы внести лепту в наше коллективное хозяйство? Вали в конец, а то живо схлопочешь! Покажи-ка обществу, что сдаешь, кроме кнута?
— Тебя сдаю! — с ходу взбеленился Ангел. Узнал он хапугу мельника. — Вот с чем вступаю! — и толкнул его по-молодецки локтем в бок.
— А ну придержи язык, нахал! — тот тоже пихает под дых. — Ты кто такой, прощелыга, чтобы меня сдавать? Посмотри на себя, сходи в баню сначала, космы свои постриги!
— Ах, я еще и немытый, да? Еще и нестриженый, и ты меня в первый раз видишь? — Ангел схватил его за грудки и выволок из очереди. — Я тебе сейчас расскажу, вражина… сейчас все узнают, кто ты такой! Что ты за контра такая… — И крикнул на весь двор: — Товарищи, граждане! Люди добрые! Вот, видите этого кровопийцу? И опять присосется, будет пить вашу кровь! Ишь какой — он меня в первый раз видит! Еще бы, он же не коров доил, а всех вас, как своих овец! Ах ты паук… — и еще раз угодил ему под дых.
По двору клуба и сельского Совета (они тогда уживались под одной крышей) прошелестели шепоты, вздохи, и даже заявления на ветру затрепыхались. У ворот кто-то досадливо цыкнул: мол, вот тебе на, пошла заваруха! Зачем, спрашивается? Такой во всех отношениях торжественный момент, вступаем в новую жизнь, и обернулось это скандалом! Ах, зачем, зачем сейчас о пауках и овцах?
Из истории, однако, известно: случается, по пятам важных и торжественных событий крадутся тени прошлого. Видите ли, у мельника не было коровы, но имелась мельница, и доилась она славно — и медом, и ликером, и молоком, и пряниками. Должно быть, время от времени и манны небесной перепадало.
У Ангела взыграло ретивое:
— Обратите внимание, товарищи! Видите этого типчика? Кто всю жизнь кормил его? Кто безжалостно отбирал у вас, кормивших, муку, даже во время голода? Скольких односельчан недосчитались мы по его милости? Вдруг ожили бы те, умершие, как бы вы посмотрели им в глаза?
Опять цицероновские вопросы… Очередь замялась — улыбнуться или пришикнуть? Ну и дьявол этот Ангел!
— Эй, ты что, свечку собираешься ему поставить? — кричат из толпы.
Ангел встряхнул разок мельника, как куль с мукой, и голос его зазвенел, как набатный колокол:
— Ему, братья, свечки мало! Я ему фонарей понаставлю, чтобы просветлело в мозгах. Сколько из-за этого изверга с голоду пухло, и старых, и малых, мухи заедали, сил не было отогнать! Слыхали бы вы, на что он меня подстрекал! Чтобы я взял кнут и отгонял от вас мух, как будет колхоз, — дескать, все вы передохнете, а он и жменю муки не отсыплет. И сам будет посиживать на бездонных закромах — мельница же гудит и гудит, что ни вечер…
Для убедительности Ангел опять пихнул мельника. Тот обмяк и пискляво, как полузадушенный мышонок, заверещал:
— Граждане мои товарищи!.. Да отпусти ты, вражья сила, дай объясниться с народом! Где ты нашел у меня закрома, дурень? Это в твоей башке-кастрюле гудело, умник! При чем здесь я, у нас давно ветер за мельника! Колесо у мельницы скрипит из-за суховея, товарищи! Оно себе вертится, меня и не спросит. А у меня одно осталось — ручная мельница. Соседей спроси, ирод, в голод сам кое-как перебивался, на похлебке из желудей. Люди-и-и! — совсем захрипел он. — Вы же сами приходили ко мне, вместе желуди мололи.
И вдруг вырвался из рук, нахал. Усыпил жалобными словесами Ангелову бдительность и ринулся как сумасшедший, не разбирая дороги.
Это его и погубило: соврать-то соврал, да, видно, сам себе не поверил. А может, догадался, что не найдется объяснений на другие вопросы, которые неизбежно бы последовали?
Ну, раз так — все на своих местах: кто бежит, тот и виноват. Крестьяне переглянулись: а дальше-то что?
Один, смекалистый, из инициативной группы, что отвечал за прием заявлений, крикнул:
— Спокойно! Стоять на месте!
Но председатель сельсовета перебил его:
— Пастух, лови! Поймаешь — тебе зачтется… хоть заявление вырви, а то подумают, что не своей волей бежит, а мы прогнали. — И обратился к оставшимся в очереди — Товарищи, прошу высказаться определенно и сообща: кто на стороне мельника, отойдите вправо, шага три-четыре. Кто за пастуха — стойте, где стояли.
Остались все стоять. Вон, мельника-то как ветром сдуло, видно, совесть-то нечиста.
Тот, и правда, несся во всю прыть, по пятам за ним — Ангел:
— Стой! Держите его! Остановите!
Тем временем на собрании заявления подавались своим чередом, картина была впечатляющая — секретарь еле успевал записывать. Справа от него лежал протокол, по ходу складывалось решение, и первый пункт был готов:
«I. Ангел Фарфурел, пастух. Общее собрание согласилось с его мнением об экспроприации кулака, владельца местной мельницы, и постановило образовать в нашем родном селе сельскохозяйственную артель».
После чего секретарь, подумав, прибавил:
«II. Утвердить вновь образованную артель под названием „Новая жизнь“».
За этими неотложными делами всем было уже не до сбежавшего кулака — прикидывали, кто войдет в правление, кто станет бухгалтером, кого выдвинут в председатели, кого бригадиром назначат…
На улицах села — ни души. Новоиспеченные колхозники топтались у сельсовета в ожидании третьего пункта. Тут же нетерпеливо переминался с ноги на ногу корреспондент районной газеты. Завтрашний номер должен выйти десятитысячным тиражом, и село Ааму прогремит на весь район: вот они, наши маяки.
А тем временем Ангел-пастух гнался за мельником. Мчался, не разбирая дороги, и кричал:
— Стой, дурень! Слышь?! Стой! Давай мирно договоримся. Хоть ключи от мельницы брось! Мы же пом ним, как женился на старухе, — тоже был пролетарий… Вместе будем заведовать мельницей, слышишь! Стой, говорю! Хуже будет!!
— На-кася, выкуси. Некогда мне с тобой… Ну, дьявол чертов, чтоб тебе век маяться, как мне! — и опять давай деру.
— Куда бежишь? — кричал вдогонку Ангел. — Давай ключи по-хорошему! Выручу, будешь моим помощником по мельнице. Да куда тебя несет?!
Мельника несло прямо на плетень крестьянина Беллони по прозвищу Мэлигэ. Это хлипкое сооружение отделяло двор от оврага (если помните, того самого, что подковой огибал центр села).
А мельник уже перепрыгнул по-заячьи через плетень и, оказавшись в безопасности, крикнул в ответ:
— До гроба не забуду! Поперек горла станет вам мельница! Ух, пусть тебя задушит моя молитва!
Это насмерть оскорбило Ангела. Какой-то изгой, отщепенец призывает на помощь силы небесные, чтобы его, пастуха, изничтожить!
— Ишь ты, удалец, — заскрежетал зубами Ангел, — еще и грозится! — и решил отколошматить его как следует. Только примерился перескочить через забор, вдруг — тр-р-р! — зацепился за кол, и рубашка — в клочья. — Ах, чтобы тебя так и эдак! Последнюю рубашку… Не хотел добром? Ну, теперь не видать тебе твоих рубашек, как своих ушей!
И решительно двинулся обратно, к сельсовету. По дороге от злости — и на мельника, что удрал, и на себя, что не поймал и что остался, черт побери, без рубашки, — вконец ее располосовал, и взлетел, горячий от погони, на крыльцо, прямо к президиуму:
— Полюбуйтесь, чуть не задушил! Что с рубашкой сделал, а? Угрожал, товарищи, так и заявил: «Днем и ночью, в деревне или в поле попадешься, говорит, убью, как мельничную крысу в капкане!» — И, откинув кудрявую прядь со лба, как поэт на митинге, обратился — Посоветуйте, товарищи, как дальше быть! Смотрю, вы уже прямиком шагаете в новую жизнь. А я, выходит, куда полез? На плетень, в битву с шелудивым мельником, и ведь все ради вас. А обо мне тут небось и не вспомнили.
Если послушать Ангела, дела не на шутку усложнились. И в поле смерть поджидает, где пастух одиноко бродит со стадом, и в селе — он ведь ночует там, где кормят (потому и называют «чередником» — обходит по очереди все дома в селе). Что стоит мельнику выследить его и укокошить, а вину свалить на хозяина? Короче, и спать Ангелу не дадут, и жизни лишат, горемыка он бесприютный, горький сиротинушка…
Один из толпы подлил масла в огонь:
— Братцы! Я у мельника ружье видел, охотился по дому за крысами!
Тут уж все перемешалось — ружья, мельник, крыса, пастух с пустой мельницей, — и какая-то старушонка не выдержала, запричитала:
— Ангел бедненьки-и-ий, без отца ты, без матери, и без охраны ты, и богом покинутый! Люди добрые, давайте всем миром за Ангела помолимся…
— Тихо ты, бабка, — оборвал ее Ангел, — рано еще меня отпевать. Не будем секретарю мешать, посмотрим, что он записал.
И в протоколе схода появился третий пункт:
«III. Вселить пастуха Ангела Фарфурела в экспроприированную сельхозартелью мельницу и приставить к нему охрану в лице соседей мельника, которым хорошо известны как его повадки, так и имущество. Образовать также комиссию для составления описи вышеупомянутого имущества».
Выслушав, Ангел выступил, как всегда, здраво:
— Благодарю за поддержку и сочувствие, товарищи! И спасибо бабушке Сафте, что заступилась за меня, грешного. Только, думаю, лучший страж при всех опасностях — собственная голова и твердая рука. Вы уверены, что соседи мельника не кормились из одного с ним котла? Так что для верности дайте пистолет! И вам спокойней, и мне надежнее. Я тут подобрал в поле одну железяку, уж разрешите поносить…
К слову сказать, тогда пистолетов очень много развелось. Да и как им не быть, если по ложбинам, по оврагам, по лесам и селам прокатилась война?
— Ах, какой он молодец, Ангел! Бравый парень! Теперь можно спать спокойно, мельника-диверсанта обезвредят.
Все разом облегченно вздохнули. Только один вопрос вертелся на языке:
— Послушай, Ангел, а где ты пули берешь к пистолету?
— А это раз плюнуть.
Солнце зашло. Проблемы решены, заявления все как есть пронумерованы и не шелестят беспокойно на ветру, а мирно спят на краю стола, накрытого красным бархатом с бахромой в чернильных пятнах. Тут вновь избранный председатель правления решил, что пора и ему внести свою лепту в виде четвертого пункта:
— Товарищи, есть идея! Колхоз у нас имеется, почему бы не построить новую мельницу! А что? «Новой жизни» — по плечу и новую мельницу… Разве эта «ветрянка» молола, товарищи? Курам на смех — одна крупа шла, и то цыплята от нее давились. И второе предложение. Мы не должны забывать о прошлом, поэтому старую мельницу надо превратить в музей.
Ангел первым его поддержал:
— Правильно! А я буду жить в музее… вместо заведующего или сторожа, за кого примете… Притом на общественных началах. Вдруг мельнику взбредет в голову поджечь ее? Ведь такого ожидать можно? Тут-то мы его и накроем, врага…
Все слушают и диву даются: смотри ты, пастух-то пастух, а башка как варит!
— А подпаска прошу назначить мне в помощники, за связного будет и для засады на мельника сгодится.
Вот уже сумерки спустились, загорелись по селу окошки, и даже небо порадовалось, заморгало звездами: «О боже, какое славное собрание!..»
Домой расходились не спеша — ну, братцы, с таким делом справились! — и каждый договаривал, что не успел договорить при народе:
— Бре, бре, бре, скажи, что ты понял, а то я никак не разберу — кто теперь Ангел?
— Э-эх-хе-хе, меня другое интересует: наверно, из-за этой кутерьмы теленок успел высосать корову.
— Кому что, а мне тоже какая-нибудь зарплата не помешала бы. Вот, шельма, пристроился — и связной при нем на побегушках, и местечко прохладное. Нет, я бы не прочь при музее — вечером сторожем, днем за дворника…
Сосед махнул рукой:
— Ерунда. Я-то понял, что к чему. А вот ты чего под Ангела подкапываешься?
— Да разве я против? Я про зарплату говорю, что мне за дело, куда назначат Ангела?
— Так ты не понял? Он же теперь кладовщик!
— Неправда, братцы, милиционер! Раз уж у него завелся револьвер…
Но это все между прочим. А в районной газете тех времен сохранился исторический снимок: крестьянин въезжает на подводе во двор неказистого дома. На фото видны плуг, борона и прочие немудреные орудия крестьянского труда. Текст внизу объясняет: «Село Ааму. Первая в районе артель. Идет обобществление скота и сельхозинвентаря. Первый слева колхозник А. И. Беллони с радостью сдает инвентаризационной комиссии пару волов, повозку, плуг и мешок с семенной кукурузой».
Берем на себя смелость утверждать, что в этот исторический документ закрались, мягко выражаясь, кое-какие неточности. Прежде всего, колхозник Беллони не привез на семена никакой кукурузы, не потому что мешка не видно, можно допустить, что сидит в арбе он сам на мешке, сидит, как мотылек на цветке! Дело в другом, и это засвидетельствовано очевидцами и членом инициативной группы (на фото — третий справа). Артель была обеспечена семенами государством. Другая неточность, причем принципиальная, а вину за нее несет сам восхваляемый, в газете пропечатанный А. И. Беллони. Да, сдал комиссии плуг, борону, арбу, но… не пару волов, а всего-навсего полуторагодовалого бычка, которого запрягал с матерью-коровой… Вот как! Истины ради уточним: то животное, что осталось за кадром, была корова, принадлежащая А. И. Беллони. Этот пробел на фотодокументе объяснялся просто: и фотограф, и Беллони — оба спешили… Беллони явился раньше всех и въехал первым — очень уж хотелось попасть в газету. Корреспондент, в свою очередь, торопился заснять исторический момент и сдать материал в номер.
Итак, подведем итоги. Фотограф выдал Беллони за рьяного энтузиаста артели «Новая жизнь». Не станем оспаривать целиком достоверный факт. Но как только вышла газета, члены комиссии, увековеченные фотографом, обнаружили некоторые несообразности. Странное дело — на снимке не оказалось Ангела, хотя он во весь рост высился перед объективом и не отходил ни на шаг.
Ангел был для комиссии вроде ходячей хозяйственной книги по учету крупного рогатого скота. Кто лучше пастуха знает каждую козу или буренку? Он и полюбопытствовал:
— Дядя, тебя ночью, случаем, никто не потревожил?
— С чего ты взял? — захлопал длинными ресницами Беллони. Статный он тогда был, красавец мужчина. Говорили, как-то вечером, надев выстроченную манишку, он покорил сердце самой богатой невесты из соседней деревни, по имени Анфиса.
Ангел объяснил:
— Вчера днем, пока ты сдавал заявление, через плетень к тебе прыгнул мельник. Слыхал постановление? — и хлопнул по оттопыренному карману с пистолетом. — Ну, я подумал, может, ночью проголодался, бедняк, продрог и заскулил у твоих дверей, как собака?
Слеп же человек зрячий. Разве мог знать он, что пройдут годы, сам окажется среди ночи в дождь одиноким, брошенным судьбой под дверью дома Беллони. Ах, Деспина, любящая Деспина!..
А тогда Беллони спокойно процедил:
— Не думай много, парень, — вредно. Учти, за моим плетнем проходит овраг! — бадя Антон сплюнул сквозь зубы. — А как старший дам совет: заботься получше о скотине. Не забудь, вчера ты слишком рано пригнал их, еще засветло. Вот и ревут с рассвета. Посмотри, и у колхозного быка, и у моей частной коровы бока ввалились с голодухи.
— Так ты нарочно привел их ни свет ни заря, да? Прочитать лекцию о колхозной скотине? — улыбнулся с ехидцей Ангел.
— Нет, — сухо бросил Беллони. — Я хотел, чтобы они голодными попали на фотографию. Именно в газету, с тощими ребрами, и рядом с нами, зачинателями.
Отвернувшись, Антон стал распрягать животных, отвязал быка, снял с рогов веревку и обратился к членам инвентаризационной комиссии, украдкой глянув на Ангела:
— Надеюсь, отныне я вместе с вами настоящий колхозник… Нате… — одной рукой он держал за рог сизо-серого быка.
В этот великий час никто и не подумал о мелочи, без которой не заведешь нового хозяйства: о простой веревке, без которой и рубашки на ветру не просушишь, и табаку в пачку не завяжешь.
Первым нашелся Ангел:
— А ты сними привязь с коровы, бадя. Будь великодушен, оставь ее колхозному быку.
Беллони насупился.
— А этому не бывать, — сказал он, намотав еще два раза на руку привязь. — Может, и корову тебе подавай?
Представь, Ангел, жена моя Анфиса не согласилась помочь быку тащить арбу в общее пользование. Вот и пришлось запрячь корову. Понял?.. И попомни мое слово — еще много лет будем пить из одного колодца и воздухом одним дышать. Так что давайте лучше все вместе сфотографируемся, граждане.
Кто бы мог тогда сказать, что через десятилетия Беллони выйдет на пенсию заслуженным работником фермы? А кто бы мог подумать, что станет он душевным другом Ангела? Ну кто, кто поверит нам, бурлившим энергией активистам? На следующий же день после образования сельхозартели мы первым делом принялись в буквальном смысле «вить веревки», лихорадочно вспоминая, у кого осталась конопля, а у кого лен. Вот почему теперь так отзывается наше сердце на жертвенный, патриотический жест Ангела! А знаете, что он сделал? Как вышедший в отставку пастух, он ходил, обвязавшись кнутом. В момент всеобщего замешательства он стянул с себя кнут и привязал Беллониева быка к колхозному забору.
Назад: Часть первая Сказка про белого бычка
Дальше: Глава III