Книга: Алба, отчинка моя…
Назад: 3
Дальше: Сказка про белого бычка и пепельного пуделя (Роман)

4

Филемон и Бавкида, персонажи древнегреческой легенды; отличались примерной супружеской жизнью, незлобивостью и радушием.
Энциклопедический словарь, т. 2, с. 578
От Филемона Пасати ушла жена. Словно гудок тепловоза, проскочившего полустанок, звучала фраза в письме Авиаты: «Прощай, Фил, не поминай меня лихом!» А ведь еще вчера казалось, что соединились они до гроба… Она и сама ему сто раз в этом клялась всего полгода назад, когда уже никаких сил не было ждать и она перебралась в его родное гнездо за неделю до бракосочетания. И откуда ушла, представьте себе, из районного центра! Дело почти немыслимое, по здешним понятиям. Бросить город с вокзалом, с пятиэтажными зданиями, с механической прачечной, с домовыми кухнями и, наконец, с парикмахерскими — все это ради какой-то модной челки блондина, посмотревшего в твои глаза ясным взором.
По справедливости сказать, нервишки у Авиаты поиздергались уже к концу первого трудового года, пару раз даже случились головокружения и обмороки. Виновата была техника безопасности — никак не желала вертеться новая вентиляционная установка в мужском салоне парикмахерской при Доме быта, где как раз работала Авиата. Чем здесь только не надышишься за день! Тут и запахи одеколона, ароматного мыла и нафталина с примесью плесени от хорошенько полежавшей в гардеробах и сундуках парадной одежды клиентов, которые почему-то взяли за правило стричься-бриться строго по праздникам или в канун знаменательных дат.
Первым делом Фил захлопотал об отпуске Авиаты и начал переговоры с селом об открытии здесь парикмахерской. Вторым делом поспешил, несколько опережая события, за советом к жиличке своей, Женике-ветеринарше:
— Что делать от головокружений и обмороков будущей матери?
— Принимать мед, и не худо бы домашнего производства.
Таким образом в саду Фила появились два улья, в придачу к ним колхозный пасечник Павел, который при виде двух дам в утренних халатиках и с бигуди (день был субботний, и они готовились в клуб на спектакль) покачал головой и спросил:
— Это которая красуля — жена, а которая — греховодница?..
Фил не в шутку на него рассердился:
— Что за остроты, дед?!
— Вишь, матка в улье пропала? Стало быть, в доме пахнет грехом…
Дед-пасечник говорил по старинке, обиняками да с подковырками, дескать, мы всем селом принимали Женику-ветеринаршу чуть ли не за хозяйку этого дома. И матушка твоя Олимпиада будто в свекрови готовилась, когда брала ее на квартиру при молодом допризывнике. И, по совести, следовало связать бравого парня семьей. Что за беда, если не сразу сладилось-вышло? Зато Женика ухаживала за старухой, пока ты, Филемон, проходил свою срочную службу. Она и голубые бусинки-глаза Олимпиаде закрыла, и дом соблюла в полном порядке и процветании. Так что мы всем селом ждали тебя для свершения пятиминутной формальности в клубе (с секретарем и с шампанским!). А что вышло: великое чувство, или как там еще, плюс жиличка в приданое?..
Сверх всякого ожидания, Авиата повела себя очень разумно, она тут же приняла Женику, как старшую:
— Я тебе, Фил, не какая-нибудь сельская квочка, чтобы шипеть, как гусыня! Наоборот, втроем будет веселей. Да и хозяйничать в доме некому, потому как я направляюсь в Москву на усовершенствование, учиться «сосону-гарсону»… А вообще-то, Фил, совесть у тебя есть? Куда бедной Женике приклонить голову, ведь ей скоро тридцать?.. Лучшие годы тебе посвятила, вечно ей будешь благодарен за маму!
Слушает Фил жену, удивляется, какая она у него умница да разумница. И вот уехала Авиата на курсы. Только через два месяца, да и то к окончанию срока, присылает письмо в правление колхоза на имя Женики-ветеринарши. Вот какое письмо:
«Дорогая Женика!
Как там у вас? Как оба-двое кейфуете в одиночестве? Или ты меня предала? Потому что мама откуда-то вызнала о замужестве. Я ей в Рыбницу не писала о Филе, а лишь чуточку намекнула. А она вдруг давай читать нотации в письмах: девятнадцать лет — и уже в хомут запрягли?! А то, если любите, почему не дружили? Я ей ответила — впредь буду умней, не брошусь, как уточка, в первую лужу, попавшуюся на дороге. Вот так я ее успокоила, дорогая Женика. И если ты с моей матушкой состоишь в переписке, то спасибо тебе за хлопоты!
В Москве мы отлично устроились, живем в гостинице „Дружба“, практикуемся в парикмахерской „Чародейка“. Недавно у нас спросили, кто знает иностранные языки и хочет остаться на обслуживание Олимпийской деревни? Я подумала, а почему не остаться? Знаю румынский и немножко французский. И первая подала заявление. Теперь вскоре последует окончательное решение судьбы. Все принятые на обслугу будут распределены по гостиницам для работы и прохождения дальнейшей учебы. Так что я, кажется, не вернусь. Познакомилась я здесь с тренером по дзюдо, очень знающим человеком, который тоже советует: „Отлично, малышка, Олимпийская деревня — это отлично! Что ты там потеряла в своей унгенской глуши?“
Я когда вспоминаю, как перебралась к Филу в село и как ему ответили, что парикмахерскую откроют при новой бане, и что меня ожидало там день и ночь в вашей Албе, я на нервной почве страшно зеваю. А одну из наших киноактриса берет с собой за границу, потому что она отличница и с внешностью стюардессы, так же, как я. Говорят, с моими способностями смешно возвращаться. Если еще и общежитие дадут, тогда о’кей! Покажешь ли ты это письмо Филу или пожалеешь его? И последнее: выслать ли тебе польские сиреневые тени для глаз?
Твоя Авиата.
P. S. Прощай, Фил, не поминай лихом!»
Уже вторую неделю ходила по дому жиличка с этим письмом и в глаза Филу боялась взглянуть. А он прохода ей не давал:
— Женика, что происходит? Почему Авиата не пишет?!
Наконец не стерпела Женика и молча подает ему письмо Авиаты. Фил проглотил его залпом, задумался и еще раз проглотил, медленно… Повернулся и прямиком через сад направился к заброшенному сараю. Вернулся он часа через два: глаза красные, а на висках листья хрена. Этак бывало в детстве, когда он капризничал и потом жаловался на боль в голове, мама ему прикладывала к вискам эти листья.
— Женика, ты как сестра… больше, чем родная сестра, что ты мне посоветуешь?
Смотрит Женика в это ставшее землистым лицо, и сердце у нее кровью обливается: «Уйти от него, смурного, другую квартиру искать? Как теперь жить под одной крышей с мужиком-одиночкой без развода, а ты в свой черед незамужняя… Почему мир так устроен? И кто в нем несчастнее: брошенный или вовсе не найденный?.. И всего-то я немного Фила постарше…» Тут глаза у Женики наливаются слезами, потому что слов этих она произнести не решалась.
А Фил зубами скрипит и как-то странно, как будто незряче, глядя куда-то в пространство, спрашивает:
— А у твоих, у животных, тоже душа болит?..
— Они, Фил, бессловесные твари. Поди узнай, что у них там болит… — И в свою очередь у него спрашивает — Куда мне податься? Искать другое пристанище?
— Кто тебя гонит?.. Дом большой, — и снова Фил зубами скрипит—…большой и пустой…
И тогда Женика принимает решение:
— Фил, а Фил, брось страдать по-напрасному. Надо, Фил, подавать на развод.
— Ох, — отвечает он, — только не это. Она, может, еще одумается — вернется ко мне… — И шепчет в безнадежной тоске: —Авиата, моя Авиата!.. Любил я тебя, так любил…
Такая боль была на лице Фила, что Женика забыла о собственной беде и подумала уже как медик, а не как женщина: «Нет, не любовь это, типичная аномалия. Господи боже мой, только бы не дурная наследственность!..»
…А каким красавцем солдатиком явился Фил в родные края прошлой весной! В белых перчатках, с красным, как лисий хвост на снегу, чемоданчиком, в новом, с иголочки, обмундировании — вся грудь в значках, словно он прямиком шагает с парада. Но где это видано: на берегах Прута разгуливать в белых перчатках? Когда здесь пыли по щиколотку и первый же дождик превращает ее в густую жижу, черную как сажа.
— Вот и наш немец объявился, — изощрялись сельские шутники, потому как Фил в Германии проходил свою службу. — Привет, Фил, это по какому случаю у тебя забинтованы руки? Боевая рана или, грешным делом, чесотка?
Фил обезоруживал их открытой улыбкой. Но шутники не отставали:
— А теперь куда, на ночь глядя?
— Да вот душа просит бани.
В селе тогда еще не было собственной бани, и вот вам новая причина для смеха:
— Не в наш ли лягушачий ставок, поплавать в белых перчатках?
— В Унгены, в райбаню.
А до Унген-то двенадцать километров пешего ходу! Фил козырял шутнику — и айда до Унген. Ну как было стерпеть двум зубоскалам на сельской дороге:
— Ты видел его?..
— Представь себе, да. Чего ему сейчас не хватает?
— Бубенчиков-колокольчиков на штанах и на шляпе, как у отца его Думитру-гундосого, чтобы ставить его бараном впереди овечьей отары!
Шутка эта была не беспочвенной. Отец Фила ходил с чабанами, и в селе это помнили. Всего дважды в год он спускался в село… скажем, с горы, хотя, скорее, это были пригорки, где, однако, зиму зимовали, лето летовали овечьи отары. Спускался он только затем, чтобы исповедаться-причаститься на пасху, а другой раз на рождество. Нельзя сказать, чтобы он был как-то по-особому многогрешен, или дикарь от рождения, или не любил бы дом, сына, соседей. Ничего подобного, все это было ему по сердцу, особенно же он привечал две синие бусинки Олимпиады своей.
Но такой уж ему выдался круг — быть все время далече от дома, ибо его преследовала болезнь, странная, неизлечимая и предосудительная в глазах окружающих. Хотя, по правде сказать, кто из нас не страдает этой болезнью в извинительной степени? Благословен сон человеческий! И отец Фила был до этого дела великий охотник. Днем-то что: с грохотом проносятся поезда, мельница тарахтит, урчат трактора и машины, самолеты с воем в небе проносятся, а люди, известное дело, пашут, молотят, злословят, потеют и шутками-прибаутками пробавляются, да еще им радио играет бесплатно — кому какое дело до молодецкого храпа?.. А вот ночью!..
Впервые сельчане проведали о том в мае 1933-го, когда все майские жуки в округе обезумели и как пули бросились стучаться-звенеть в окна села… Девушки повыпрыгивали из постелей, думали — парни стучатся; родители с палками повыбегали во двор, а там уже по всему селу голосят:
— Повесился, запутавшись в привязи, теленок у Афтении Чебану, соседки Пасати!
С вечера хозяйка его напоила, привязала подле мамы-коровы, а ему, видимо, захотелось пососать среди ночи, но: «Зачем идти кружным путем, зачем перелезать через ясли, зачем в двух столбах путаться, а уж если запутался, почему не лечь спать и не дождаться утра?» — спросите вы. А Афтения Чебану вам ответит: «Глупая, упрямая скотина! — И тут же еще спросит у вас: — А зачем в эту ночь Гитлер возглавил Германию, зачем в Америке кризис, зачем нам, бедным, навязался на голову этот король Карл II…» И это еще не все, потому что в ту же ночь Георге Негата сломал себе ногу. И вот как об этом рассказывает его супруга Настасья:
— Милая, как это гул начался, зашелестела наша камышовая крыша, а мой хозяин проснулся и думает: «Ага, сейчас поймаю вора, опять он у меня в вершах пасется, в пруду перед домом». Выскакивает на двор. Ни души. Засмотрелся на рассветную рябь, вспомнил про утренние делишки… А тут завалинка затряслась, хотел за столб ухватиться — падают вместе… Ну и сломал, бедный, ногу!
А Катинка Гросу еще и добавляет на это:
— Земля тряслась, это точно! Слышу, венцы на крыше расходятся-сходятся: пак-пак, шпок-шпок… И постель моя ходуном заходила, точно я на сеновале плыву по бурным волнам…
А вот и еще одна ночь. Скажем, человек день-деньской проводит на вольном воздухе. Вот он вечером приходит домой, ужинает в потемках… Ужинает вместе с соседями и Думитру Пасати, и вот уже готов он, бедолага без вины виноватый, отправиться в объятия Морфея, или, как у нас говорят, Симеона… Спит-засыпает село. Казалось бы, все должно вступать в величавую гармонию с миром, вот они, те мгновения, когда лопается оболочка зерна и первый робкий росток, вспотевший и желтый, шевельнулся в материнском лоне земли… А вот уже и плод тяготится своей пуповиной, соединяющей его с матерью-деревом, великие, сияющие надежды связаны у него с завтрашним утром. Но что это?.. Муж Афтении Чебану, ближайший сосед Пасати, выбегает из дому простоволосый, босой и с нечеловеческим криком:
— Люди добрые, спасайся кто может!
И следом за ним из домов своих выбегают соседи, каждый со своим криком:
— Лед взрывают в Карпатах!
— Мосты сорвало на Пруте!
— Братцы, вернулась первая мировая!.. — кричит муж Афтении Чебану и, распластавшись, падает наземь. — Ложись! Думитру Пасати ударил беглой шрапнелью!..
— Нет! — возражает ему сосед Гросу. — Это только пристрелка!
Вот уже почти вся магала собралась на дороге. Тут тебе и влюбленные, и подвыпившие, и полусонные, и полумертвые от усталости. Переминаются с ноги на ногу, нахохлились, словно птенцы, которых посреди ночи стрясло с дерева ветром…
А суть-то в чем? С чего это мы завели речь о Думитру Пасати? Дескать, сон — великая сила. Заснул Думитру Пасати — шелестят камышовые крыши домов, дребезжат фрамуги окон, о стеклах уже речь не идет, опорные столбы рушатся, венцы съезжаются-разъезжаются, друг о дружку трутся заборы, поп молится. Мазыл ругается, а земная кора на этом участке — как юбка бабушки Сафты, которую она потрусила, прежде чем повесить на гвоздь…
Каждый потрясает вселенную по-своему. Один — абсурдной идеей, другой — полным стаканом, третий — саблей, четвертый — проклятьем. А этот Думитру Пасати — посвистом-храпом своим молодецким. И тут-то сельчане вправе спросить с него: «Слушай, дашь ты нам в конце-то концов покой! Ведь каждую ночь получается что-то вроде осады: с телятами, с поросятами, с курами и вот, слышь, с собаками… Похоже, там вокруг его дома собрались собаки всей магалы… Вон вроде и моя подает голос?»
И идут они гурьбой к дому Пасати:
— Бесплатные харчи хочешь?.. И к ним каждую осень десяток овец? Нанимаем тебя в чабаны. Только, ради бога, уходи в горы спать прямо сейчас!
Так и покинул село Думитру Пасати. С тех пор пошла в округе слава о нашем селе. Будто кукуруза у нас сама из земли растет. Лягушки, комары и рыбы размножаются так, что человеку ни пройти ни проехать, А бывает будто бы и такое: страшная волна на Пруте выбрасывает черного сома ростом с теленка — и блеет он будто бы сомихе: «Во-о-да сли-и-шком сла-а-дкая!» А на баштанах тыквенные плети распластались будто бы на целый гектар, цветами унизанные. Или вот: змея на меже высунет головку из сплошного цветового ковра и чешуей своей пошевеливает, словно ее почесывает кто… Тишина, покой. И все это потому, что наш Думитру Пасати стал спать за зарплату в чистом поле. В поле и умер, бедняга, когда Фил — его единственный сын — только еще приступал к биному Ньютона. И ничего-то он в наследство Филемону своему не оставил, кроме худого хозяйства да забот о матушке Олимпиаде. Даже храпом не наградил, а наградил его покойный отец своим великим терпением, совестью да еще талантом любить.
…Итак, к самому концу рабочего дня дотопал Фил до Унген. Направляется он в райбаню, попариться, глядь, а на пороге дома — неземное видение, чернокосое, с глазами-смородинами, с пышным станом, с румянцем во всю щеку.
— Здравствуйте, фрейлен!.. — он произнес это вовсе не так, как если бы был сердцеедом, а со всей своей глубокой, почти детской сердечностью.
От его белоснежных перчаток и от «фрейлен» Авиата прыснула: «Ишь какой шустрый!» Нет, не слова удивили ее, на двухперронном вокзале она и не такое слыхала от иностранных туристов. Ведь наш унгенский вокзал — одно из окон в Европу, по крайней мере форточка на Балканы. Нет, скорее ее как знатока поразили в самое сердце его пушистые-золотистые волосы — таких стричь ей еще не доводилось. Но на всякий случай, — дескать, я не таковская, чтобы с первым встречным трепаться, — Авиата дважды постучала веником по порожку, она как раз заканчивала подметать пол в парикмахерской. А Фил перепугался чуть ли не до смерти. Понял он, что еще одно неловкое слово — и навеки потеряет ее:
— Я не хотел обидеть… я бы хотел познакомиться! — И, совсем смешавшись, он как раз поступает как надо, говорит голосом, полным мольбы и отчаяния, а ведь это так нравится девушкам, ибо дает почувствовать свою силу: — А вы на танцах бываете?!
В тот же вечер они посетили танцы в районном клубе, а вскоре, в одно прекрасное утро, подали заявление в загс, и там их через месяц оформили.
…После первого письма Авиаты прошло примерно полгода, и вот приходит от нее денное письмо уже по адресу и на имя Филемона Пасати. В конверте паспорт Авиаты и небольшая записочка:
«Милый, дорогой Фил!
Знаю, что ты меня один понимаешь, потому и обращаюсь к тебе, как к самому близкому человеку на свете! Я уже в Кишиневе. Здесь меня приняли в парикмахерскую „Интурист“, обещают прописку. Очень прошу, чтобы ты меня выписал. Больше ни о чем не прошу… Я уже не та, что была, и не хочу никаких объяснений. И, пожалуйста, пусть Женика не тревожит мамашу, не пишет ей о наших делах. А дела мои… все это чепуха, не стоит об этом. Сейчас главное — крыша над головой. Дорогой, милый Фил, и пожалуйста, если будешь в столице, не ищи меня!
Твоя Авиата.
P. S. Паспорт вышли по адресу: 277012, Кишинев, Главпочтамт, до востребования, Аурелу Петровичу Грозовану».
Участковым милиционером в селе Алба, к которому теперь следовало обратиться Филу Пасати, был Сергей Никитич Подгурский, уроженец Архангельской области, города Холмогоры. Лет пятнадцать назад служил он на соседней погранзаставе в звании сержанта, и угораздило его полюбить медсестру рентгенкабинета. Женился, осел в здешних краях и, сменив зеленый околышек фуражки на синий, сразу сделался старшиной. За эти годы добра колхозного никто не крал, ЧП не случались, даже дисциплина в охране винпункта была на военном уровне. Тихо-мирно в один безоблачный день погоны Сергея Никитича посеребрились — и засияла на них звездочка. Правда, посеребрились и виски у младшего лейтенанта, но было это, как говорится, к лицу. Будь у него еще военная выправка, голос командирский, шаг строевой — давно бы переманили в райцентр.
Но ходил он враскачку, как простой хлебопашец, любил поговорить негромко-душевно, вдобавок к тому служебному мотоциклу предпочитал давно уже подлежащую списанию двуколку с гнедой пузатой лошадкой. Словом, как будто специально для этого села родился на свет человек, все его здесь узнавали в лицо, очень почитали и немножко побаивались. И давно бы пора второй звездочке засиять на погонах, да не хватало специального образования Сергею Никитичу, что, впрочем, ни в коей мере не отражалось на его деловых качествах. Более того, он слыл величайшим докой, чуть ли не академиком по части семейных баталий, а составляли они едва ли не главную область его служебных забот.
И пожалуй, самым громким событием всей его многолетней карьеры было дело местного француза-учителя из школы-десятилетки. Сам Сергей Никитич до чрезвычайности своей победой гордился, при случае обстоятельно и со смаком рассказывал:
— Человек вроде бы интеллигентный, не пил, не курил, и вдруг на тебе — жену выживает из дома! Зачем, дескать, она рожает ему подряд третью девку?! И ведь какой фрукт выискался. Я его безобидно и обстоятельно спрашиваю: «Что у вас происходит в семье?» А он как зачастил-зачастил по-французски. Я, значит, его останавливаю и русскими печатными буквами всю галиматью заношу в протокол. А мне потом переводят: «Царство свободы и воли торжествует среди любящих и свободных». Ладно, думаю, погоди у меня… По агентурным данным, больше всех здесь воду мутил старик Костакел, отец этого Андрея Сильвестру. Крепкий дед, замешен на православной религии с примесью истамбульского исламизма; для него мужик — соль земли, а баба — обыкновенная юбка. Сперва он советами донимал: «Сынок, дорогой, поспи раздельно со своей рыженькой в пятикомнатном доме!.. — Потом совсем распоясался. — Дурак ты, Андрюха, дурак! Мало ли на селе девок, а тебе молодую специалистку подай, с дипломом, видишь ли… Год с Женикой-ветеринаршей, месяц с Зойкой-зоотехничкой — все выбирал… Провыбирался! Теперь смотри на Женику — в колхозе она на виду, с твердой зарплатой и премией. А от нашей квашни на печи только рыжие девки расползаются по полу, как пожар!..»
Нет, думаю, такого противника надо брать с умом. И применяю обходной маневр. Вызвал старика Костакела официальной повесткой. И за стаканом вина, под орехом, у сельповского склада говорю ему в присутствии секретаря сельсовета: «Старик, утихомирь сына, иначе беда будет. Ты что, не знаешь, что значит мать с тремя ребятишками? Заберет она твой виноградник, а уж четыре комнаты из пяти — точно оттяпает! И учителя твоего из школы с позором попрут, будет он свои крылатые французские байки декламировать лягушкам на озере. Как официальное лицо тебе обещаю!» И что вы думаете? Стал француз шелковый, примирился с женой, преподает, лекции читает о международной политике, даже в самодеятельный кружок записался и сыграл главную роль, Любима Торцова, в паре с Женикой-ветеринаршей, Любовью Гордеевной, в «Бедность — не порок», драме Островского!
Все это было далеко в прошлом, а на этой неделе открылось, что Женика-ветеринарша в роддоме и уже мальчика родила. Так что Сергей Никитич как будто не удивился приходу Филемона Пасати.
— Какие будем принимать меры к отцу?
— Принимайте. Мне все равно.
— Квартирантке скажи, чтобы подавала в суд на француза…
— А я усыновил мальчика.
— Когда?
— Сегодня ночью. Сплю во дворе. Просыпаюсь — храпит кто-то. Да так, верите, что со сна померещилось, будто бы отец вернулся в село! Захожу в дом, а он вот такой маленький, с овечий хвост, а храпит, как мужик. Дают ему грудь, пососал молочка и рыгнул… вот те крест и честное слово — штукатурка посыпалась! Беру его на руки, а он меня еще обмочил обильно: ну, думаю, все: вот он — новый Думитру Пасати, не дам на него пушинке упасть!
Смотрит участковый на Фила, словно впервые его видит. А уж, кажется, насмотрелся всякого — и в белых перчатках его видел, и в рабочих — резиновых, и в кирзовых сапогах с кошками на столбе под дождем, и под снегом с громкоговорителем в обнимку… А теперь вот стоит перед ним Филемон столб столбом: мотоциклетная каска в руках, за ухом какой-то пожухлый листок, будто только что слез с дерева… Да, вид запущенный, неважнецкий: брюки мятые, рубаха линялая, не то серая, не то голубая, нечесан-небрит, под глазами круги.
— Ладно, дело, как говорится, хозяйское… С женой посоветуйся, прежде чем официально оформить.
И тут же Сергей Никитич потерял к нему интерес, ибо внимание его профессионально переключилось на новый объект. Теперь он придирчиво вслушивался в тарахтение бульдозера за окном… Этот бульдозерист был у него на заметке, как непойманный пьяница за рулем. Сейчас он работал на строительстве эстакады, с которой самосвалы будут осыпать виноградные грозди прямо в открытую пасть электродробилки. Винпункт в этом году хочет потрясти клиентуру полной механизацией производства…
— У тебя еще что-нибудь?
— Хочу, — Фил мнется перед милицейским столом… — Скажите, а я могу вернуть свою жену по закону?
— Как вернуть?
— А вот так: поехать, взять ее за руку и домой привезти.
— Нет такого закона… Да ты что? — искренне расстроился Сергей Никитич. — В каком веке живешь? Этот, как его, патриархат кончился!
— А что началось?
— Ты вот что, смотри не буянь, а то я живо окорочу, — и Сергей Никитич погрозил даже пальцем. — Началось то, что надо, матриархат. Подаст заявление — и разведут, тебя не спросясь. Тем более, что нету детей… — И он снова прислушался к шуму работяги бульдозера. Теперь тот, это хорошо было видно через решетчатое окно, нагромоздил целую гору смолистого жирного чернозему и вдруг замер, как жук навозный в минуту опасности, бульдозерист мотор выключил… — Так, с утра недобрал… Пойдет клянчить кувшинчик. А машину на опасном спуске оставил на тормозах. Надо ловить. — И снова к Филу: — Чего стоишь в дверях? Я сейчас занят. Вечером сам к тебе забегу.
— На Думитру посмотреть?
— Чудак-человек! Ну, бросила жена, изменила… У квартирантки усыновляешь ребеночка. С ней теперь и живи. А то вернется твоя Авиата — и что получится? Чепуха! Две хозяйки не живут в одном доме… Да и кому за ребенком ходить?
— Я уже позвал бабушку Сафту. Она такие вкусные блинчики печет с айвовым вареньем… приходите на чай!
Сергей Никитич так и не собрался вечером к Филу на чай. Потому что поймал-таки злоумышленника бульдозериста со стаканом в руках в рабочее время и целый вечер отчитывал его за бессовестное отношение к технике безопасности. Не пошел и на второй, и на третий день. Когда живешь в хлопотах, где уж тут вспомнить о блинчиках с айвовым вареньем!.. А через две недели потревожил его странный телефонный звонок:
— Здравствуйте, говорит Авиата Пасати. Вы не могли бы зайти вечером к нам? Извините, но мне по селу идти… неудобно.
Вечером накрапывал дождь, когда Сергей Никитич постучал в дверь Фила Пасати. Ему долго не отвечали, наконец он сам ее приоткрыл, видит — две женские фигуры колдуют с травами над детской ванночкой…
— Простите, Авиаты нет дома?
— Я сейчас выйду.
Она поразила Сергея Никитича не то чтобы своей красотой, хотя лицо и в особенности глаза были замечательные, а весьма уже заметной беременностью.
— Вызывали меня?
— Фил говорит, мой паспорт у вас. Уже две недели лежит… А вы выписывать не хотите.
— Так. Разберемся. Это, значит, муж говорит. Где он сейчас?
— На огороде. Сажает орех… Праздник, говорит, в доме ребенок родился.
— Ну, я ему покажу! Вы на сколько приехали?
— Не знаю… — и, всхлипнув, Авиата уходит в дом.
Злой как черт, Сергей Никитич спустился с крыльца, прислушался: кажется, у забора, возле заброшенного сарая, копает. Фил стоял по пояс в земле. В шляпе с пером, в белоснежной рубахе и в перчатках, когда-то белых, а теперь зеленовато-коричневых, протертых до дыр. Энергичными ударами он долбил землю ломом. Голенастенький саженец ореха лежал на земле рядом.
— А ну вылезай!
А Фил словно не слышит, долбит.
— Ты почему наводишь тень на милицию?!
А Фил знай долбит.
— Где спрятал паспорт жены, отвечай!
Фил что-то очень тихое стал бормотать себе под нос.
— Мархат-бархат-триархат… заведу-ка я, Сергей Никитич, полон дом малышни… и полон сад орехов, — и подмигнул Фил участковому светло и обезоруживающе.
Постоял над ним Сергей Никитич в сумерках, посмотрел на него, покурил и, ничего больше не сказав Филу, отправился восвояси.
Так и живут до сих пор в Албе — Фил с Авиатой, а при них жиличка Женика-ветеринарша со всеми своими детьми и с бабушкой Сафтой в придачу, которая ой как вкусно печет блинчики с айвовым вареньем.
Перевод Р. Рожковского
Назад: 3
Дальше: Сказка про белого бычка и пепельного пуделя (Роман)