4
И вот теперь, почти через полтора десятка лет, старик Кирпидин торчал в больнице, в маленьком флигеле, отданном колхозом под роддом. Притащился сюда ни свет ни заря, наплевав на все карантины, повидать сына, а жена что? Жена отвернулась себе к стенке и плачет. Стоит Кирпидин, нахохлившись, у Рарицыной кровати: «С чего это вдруг? Другая бы гордилась — смотри, какой у меня мужик: с утра пораньше прибежал на сына порадоваться… И имя ему уже есть — Николай, в честь отца покойного… Николай Спиридонович, чем плохо? Вот глупая, плачет. А может, оттого, что отец обменял меня на мешок кукурузной муки?»
В черном дверном проеме мелькнул белый халат.
— Как, вы еще здесь?! — всплеснула руками возмущенная медсестра. — Да уже обход начался, с главврачом! Ну погодите… — и изо всех сил хлопнула дверью.
Она решила привести начальство хоть силой, пусть вытолкают взашей этого настырного старикашку, который нахально врывается да еще плетет какие-то бредни о «чертовом копыте», попадье и зэках…
— Ты хоть бы разрешения спросил… — всхлипнув, тихо сказала Рарица.
Дед Скридонаш к медичке даже головы не повернул, озабоченно поправил подушку:
— Что с тобой, Рарица? Скажи наконец…
Рарица утихла, но не повернулась к нему, а стала вытирать лицо, долго терла простыней.
Скридон недоуменно огляделся. Когда он был молод, девушки не очень-то жаловали-баловали его вниманием. То ли оттого, что больно уж был невзрачен, то ли невелика радость знаться с батраком — кто его знает? А может, просто нутром женщины чувствовали к нему неприязнь, холодок? Есть такие отверженные, и среди мужчин, и среди женщин, — всем они нелюбы, постылы.
Сколько уж раз он повторял, когда не везло в сердечных делах: «Все у них шиворот-навыворот, у этих женщин, будто я им враг!..»
И вот снова здорово — спросил у Рарицы по-человечески, заботливо, как, может, и отец родной не спрашивал: «Что с тобой, откуда столько плача, фа?» А она… Словечка от нее не добьешься, глядит из-под одеяла влажными глазами, как разрешившаяся корова, у которой теленок не дышит. Может, из-за того, что ей самой под сорок и гложет тоска надвигающейся старости? Смотрит на старого мужа, ростом со скалку для теста… От прожитых лет и неурядиц он будто еще больше съежился, скукожился.
И вот опустилось над ней, над мамой, какое-то белое-белое… Как вам сказать, и не назовешь молчанием или покорным примирением… Правда, есть в этом что-то от пустоты и бесконечности белых волнистых снегов, укрывших поля, — конца им не видно и начала нет… Если долго-долго смотреть, на твоих глазах вдруг небо перевернется вверх дном, и уже не куполом высится над грешной землей, а стелется по этим холмистым полям, ныряет в овраги, цепляется за голые колючие кусты. И сам ты паришь над этим небом — и у тебя под ногами, как черный колокольный язык, качается молчание… и вся белизна — это огромный белый колокол, который гудит на всю округу: «Бом-бо-о-о-ом-м-м!», гудит, не переставая, до боли в ушах.
— Знаешь, думаю, назовем его Николаем… Николай Спиридонович…
Только успел он это сказать, как дверь с визгом распахнулась, будто ее хотели с петель сорвать.
— Вы еще здесь?! Кто разрешил войти? Вы что, товарищ, объявления не видели? У нас карантин!..
Дед Скридон обернулся. В дверях мельтешила стая белых птиц. Что они думают, старика так вот, запросто, возьмешь голыми руками? Он же Авизуха — чертово копыто, того и гляди, саданет своими рожками. Если когда-то размахивал над посаженым отцом новеньким блестящим топором, и сумел поиздеваться над стайкой девчат на танцульках, и целое село не согнуло его своим хохотом на суде, за что прокурор потребовал дать Кирпидину семь лет, — теперь ему и подавно раз плюнуть — справиться с какими-то гусаками в больничном коридоре.
— Я хотел бы знать, с кем говорю и кто здесь старший.
Сказал это тоном утомленного, обремененного заботами человека, тоном хозяина, которого отрывают от дела по пустякам. Он еще не решил: словчить или надерзить? Однако повысил тон:
— Что так смотрите? Спрашиваю, кто здесь главный, потому что к вам делегация из Америки. Что, неясно выразился? Да-да! Приезжают американские капиталисты по обмену опытом с вашей больницей!..
Белый халат с авторитетным голосом, готовый выставить на улицу незваного посетителя, юркнул за дверь, а свита его зашевелилась, зашепталась, словно на белой гусыне перья ходуном заходили.
В палату заглянула пожилая уборщица, Авдотья Булбук, в халате нараспашку поверх пестрой фуфайки, как белобокая сорока:
— Что-что, Скридонаш? Как ты сказал — мериканцы?
— Ты что, Докия, забыла? Куда сбежал сын нашей попадьи, если не в Америку? Вот и привез всю эту ораву, а сам — под именем гражданина Эйзенхауэра.
Кирпидин заморгал своими круглыми лисьими глазками: ага, клюнуло… Эти халаты-практиканты, вместо того чтобы, засучив рукава, вышвырнуть его, как старую дохлую ворону, застыли на пороге, очумев от неожиданности. Теперь Авизуха, видавший виды старый лис, помахивал облезлым хвостом, глядя, как эти сороки попались в силки, и предвкушал, как славно ими отобедает. Он будто говорил:
«Поняли? Чтоб вы знали, кто такой Кирпидин, дядька Клещ — Авизуха — копытце сатаны! Встретите на дороге — шапки долой, сопляки! Потому что эти края не видали еще такого отца, как я! И не собираюсь кого-то упрашивать, чтобы посмотреть на своего сына и его мать, поняли?»
— Откуда вы знаете, дед? Кто вам сказал?
У дежурного врача наконец снова прорезался голос, и свита халатов пришла в себя, заволновалась, зашушукалась…
— А вот увидите. Сейчас придут оба председателя, и колхозный, и из сельсовета. Им только что звонили из района, а меня послали предупредить, чтоб вы были в курсе.
И сразу каждый халат стал одергивать себя и разглаживать, обеспокоенный, достаточно ли он белый, накрахмаленный и наутюженный. Потом начали ломать голову — а все ли в порядке там, в том уголке, где они торчат целыми днями, эти халатики с фуфайками.
Ох уж эти сельские больницы!.. Когда наконец станут они совершенно белыми и совсем пустыми? Белыми-пребелыми, как снежные крепости, и чтобы не осталось в них ни единого хворого человечка. И колхозники катались бы с крыши на санках, как с огромного сугроба, а ребятня лепила из белоснежных хором снеговиков с морковками вместо носа. И над этим царством белизны хохотали бы, пищали, визжали все те, кто до седых волос остался ребенком.
А то смотришь на них теперь, и просто жалость берет: сидят по своим койкам с градусниками под мышкой, как безголосые, бескрылые пташки, как аисты, которые никогда не увидят солнечного берега, теплых краев, где каждый год зимовали… Вот, полюбуйтесь, что это за колхозник — кашляет, аж окна дребезжат, сморкается прямо в пеструю больничную пижаму, словно это изношенная портянка… И тут еще американцы на нашу голову!..
— Пойдемте-ка со мной, в кабинет. Расскажете толком, в чем там дело, — дежурный врач повернулся к стайке подчиненных, снова обретая металл в голосе. — А вы что здесь, товарищи? Давайте за дело, за дело… С ночной смены попрошу задержаться, может понадобиться ваша помощь.
Дед Скридонаш, по-петушиному выпятив грудь, затопал по коридору впереди дежурного врача, небрежно махнув Рарице: мол, сейчас вернусь. Сказал даже на ходу:
— Я недолго, две-три минуты, поговорю с ним и приду…
Смотри, как покровительственно заговорил — басок совсем как у главбуха или самого председателя, чувствуется, что человек долгие годы на ответственном посту — сторожем продуктовых складов. Понятное дело, нередко наведываются сюда вышестоящие колхозные товарищи, так что было от кого набраться начальственных ноток.
Много лет подряд Кирпидин сторожил мед и яички, сливочное масло, мясо говяжье и свиное, — всем этим добром кормились детсадик и больница, интернат и тракторные бригады. Ночами напролет охранял он куриное мясо, сахар, подсолнечное масло и даже, бывало, молочных поросят, живых или уже заколотых к важному приему…
Случалось ему порой и словечко замолвить, чтобы учитель, врач, а то и просто сосед или кум получил хорошего медку, сотню-другую яиц или еще чего… Подходили к нему обычно и в сторонке заводили разговор:
— Спиридон Николаевич, тут такое дело, понимаете… Надо бы петушков хороших с фермы достать, штучек пять-шесть. Не подскажете, с кем лучше договориться? У жены день рождения, гостей наприглашали… А уж я в долгу не останусь, не сомневайтесь.
Ах, что делается с Кирпидином в эти минуты! Сначала он не спеша поднимает глаза, но не потому что проситель высок ростом, — нет, просто деду Скридону надо все объяснить человеку. Он хочет посмотреть ему в глаза, чтобы тот понял раз и навсегда: старый сторож Патику тоже кое-что значит на этом свете, если приходится тебе, гордец, просить у него.
А ну-ка, сам-то ты, дорогой проситель, достойный ли человек? «Посмотри на себя, до чего дожил, ко мне пришел, к сторожу, унижаться… Как нет у тебя в доме дня рождения, ты меня и не замечаешь, будто я муха какая-то. Ходишь гоголем, головы не повернешь, а сейчас что? Вспомнил, что есть такой дед, скрючился в три погибели, просишь, да? И все из-за какого-то петуха на холодец…»
Тот уже про себя кроет трехэтажным ту минуту, когда дернула его нелегкая подойти к Кирпидину за петухами, — да ну его к дьяволу, всю душу вымотает, старый хрыч!
Наконец Скридон выговаривает:
— Что ж, это можно… С удовольствием, — и опускает глаза долу. — Надо заявление написать, а я направлю куда следует через кладовщика. Будет сделано, не беспокойтесь.
И сама собой выпячивается грудь колесом: «Ну что? И тебя я стер в порошок, а ты, дурень, и не заметил. Или сделал вид, что не заметил… Ты, может, вообще понятия не имеешь, что такое достоинство человеческое, а я за него в тюрьме сидел. И сам тогда, как петух, клевал на суде прокурора, и ты, дылда, тоже смеялся вместе со всеми: „Ну и балда этот Скридон, ну и остолоп! Вздумал плетью обух перешибить. Дался ему этот агент по заготовкам! Да отдай ты ему трех жен и любовницу в придачу, если позарится на такое добро, зато не отдавай шерсти, яичек, мяса…“ И вот я отсидел, а ты ко мне на поклон — устрой, говоришь, петуха на холодец! Ну, и чем тебе гордиться, миленький мой?»
Тогда они покатывались со смеху: «Подсудимый Патику, сядьте!» — велел судья.
«Да я и так сижу», — отвечал Спиридон.
«Встаньте, подсудимый, когда с вами говорят!»
«Да я встал уже, граждане товарищи, разве не видите?»
«Так выйдите из-за парты, чтоб все мы вас видели!»
И он выходил, неуклюжий коротышка, и стоял перед залом, смешной, лохматый, и в тот же вечер его отправили на четыре года перевоспитываться, до самого пятьдесят третьего, исторического. И за что, спрашивается? За то, что его жена кормила рябой курочкой агента по заготовкам, пока Скридон бороновал кукурузу в долине Хэрмэсэроая!
Вспомнилось ему, как один умник захотел защитить его от прокуроровых нападок. С какой стати, если Кирпидин сам может за себя постоять?
Он даже не сразу понял тогда, что к чему, и спросил тихонько у милиционера:
— Послушайте, а это кто?
Если вы помните, заседание было прервано, когда подсудимый попросился по малой нужде. И, выйдя на улицу с милиционером за спиной, он не сделал ничего другого, как выпустил из утробы распиравший его изнутри воздух. Ничего не мог с собой поделать, когда закипала в нем бессильная ярость, — ни сейчас, ни тогда, в юности на танцульках. Даже пожаловался молодому сержанту:
— Слушай, если бы подержали меня хоть немножко… точно тебе говорю, сделал бы это при всем честном народе.
После перерыва, когда попросил слова адвокат, Скридон поинтересовался у милиционера, как у близкого человека, посвященного в интимные слабости подсудимого:
— А это еще что за птица?
— Помалкивай, — шепнул сержантик. — Это адвокат, твой государственный защитник. Будет тебя защищать.
— А кто его просил?
Патику забеспокоился, заерзал, поднял опять руку, как ученик, прося слова.
— Сиди тихо, хуже будет, — отрезал милиционер.
Тем временем адвокат закончил вступительную часть и перешел к главному:
— …Вот почему я хочу процитировать здесь, уважаемый товарищ судья и товарищи присутствующие, отрывок из свода местных законов середины семнадцатого века, если точнее, то 1641 года, которые собрал и издал наш первый господарь Василий Лупу в городе Яссы, в типографии, высланной ему Петром Могилой из великого города Киева, где написано следующее…
Он порылся в своих бумагах и стал читать, поглядывая поверх очков, как бодливый бычок:
— Вот что сказано в данном параграфе. — Он торжественно принялся декламировать. — Я цитирую: «И та женщина, коя уличена в прелюбодействе, пусть нагая будет посажена на осляти и выставлена на позорище перед лицом сограждан своих, ибо была она дана мужу своему, как сказано в святом писании господа бога нашего Иисуса Христа, супругой до скончания дней его, а не любовницей, сосудом похоти и греха. Ибо таково есть учение и обычай дедов-прадедов наших, и да пребудет так впредь…»
А зал, будто ничего другого не умел, перекрыл последние слова адвоката громовым хохотом. Ух, устроить бы сейчас вместо этого заседания суд и расправу на старинный манер! Притащить осла, скинуть одежонку с тощей, плоской, как доска, Тасии, взгромоздить ее на ослиную хребтину — и вперед!
Лилипутик Патику возьмет палку, ухватит под уздцы осла и затопает по улице своими крошечными шажками, с копной нечесаных волос цвета конопли, которые не желают подчиняться расческе, и будет шнырять по сторонам своими кругленькими выцветшими глазками рассерженного хорька.
И шел бы он в своей замызганной фуфайке, подвязанной веревочкой, и в огромных ботинках, на пять номеров больше, словно цирковой клоун — Карандаш, Паташон или сам Чарли Чаплин, — и помахивал бы палочкой, отгоняя собак, мальчишек, а заодно и всех дураков, которые над ним потешаются! И сзади трюхал бы маленький ослик, а на нем желтой восковой свечой возвышалась Анастасия, неверная жена, и ветер развевал бы ее жиденькие космы, а следом прыгала, мычала, улюлюкала и кривлялась толпа земляков, готовых забросать эту свечу каменьями и комками глины. И надо всем этим дирижерской палочкой торчал бы ослиный хвостик, помахивая из стороны в сторону…
Что же здесь осталось, братцы, от священного писания: «Смотрите на жен ваших, как на свое поле, с желанием собрать плоды, которые останутся при вас»?..
Вдруг бадя Скридонаш встает и говорит:
— Я скажу вам, товарищи граждане, откуда взялся осел. Осел — это тот самый агент, который ездил верхом на уважаемой моей супруге. Пожалуйста, не возражаю, можете ее раздеть. Посмотрите, что осталось у нее на шее и на спине, и пониже спины, полюбуйтесь, как он ее погонял… При чем здесь моя пряжка? Это его заслуги…
Это бестактное, дерзкое, даже вызывающее заявление переполнило чашу терпения судьи и доконало бадю Кирпидина. За то и схлопотал он свои четыре годика безо всяких тебе снисхождений и поехал копать канал между великими русскими реками.
Патику отправился «отбывать», и при случае его по-прежнему вспоминали со смехом. Поэтому никто и не удивился, когда агент с портфелем под мышкой перебрался к Тасии. Не успел он обжиться поосновательнее, как съел одну за другой двадцать Тасииных курочек, и восемь овечек, и двенадцать каракулевых смушек, и домик… Спросите, как можно съесть дом с овечками? Очень просто: говоришь хозяйке, что тебя переводят по службе в другой населенный пункт, и если она хочет иметь прежнюю любовь и мужчину в доме, пусть продает свое хозяйство и поспешает за тобой, как нитка за иголкой…
Но тут, как всегда, появляется та палка, что метит в твое колесо. Появились колхозы, и исчезли с лица земли агенты-уполминзаги, как их называли. А когда оказались съеденными овечки, дом и курочки, Анастасия пошла работать уборщицей и посудомойкой в столовую райцентра.
После амнистии пятьдесят третьего года вернулся в село Кирпидин. Куда было ему податься? Никто не ждет, не встречает, не кликнет посидеть за стаканчиком — «ну, с возвращеньицем…». Что ж, пришел он, как не нужный никому кукушкин птенец, — пусть себе и дальше гогочут эти олухи. Время покажет, чья возьмет, будут еще ходить на поклон за петухами для холодца…
Явился он, худой, наголо стриженный, — как есть марионетка из кукольного театрика, — и прямиком в правление.
— Пришел к вам, товарищ председатель, как к человеку просвещенному, — обратился он с порога к председателю колхоза, молдаванину из хотинских краев. Это был громадного роста мужик с пухлым лицом, белым, как творожный колобок. — Зашел я, как Ион Роатэ к мудрому Водэ-Куза, и говорю: «Мне боярин плюнул в лицо, ваше величество». И хочу посмотреть, товарищ председатель, вы тоже поцелуете меня в лицо, как великий Водэ?
— Ишь ты, герой… Откуда такой взялся?
— Откуда взялся? — И вопросом на вопрос: — А что, я не похож на того, кто стоит перед вами? Это милицейские разговоры, извините, председатель… я ж пришел к вам, как к попу на исповедь…
Тогда Скридону исполнилось уже сорок четыре, но нравом по-прежнему был дерзок и язвителен в речах, к тому же еще и озлоблен своими мытарствами. Начал:
— Знаете речку нашу, Кулу? Осенью, бывает, гонит ветер по долине сухие былинки, перекати-поле. Видели, наверно? Так вот я и есть это перекати-поле, и вчера ночевал вместе с другими колючками в колхозной скирде…
Председатель дернул подбородком, словно запряженная в дорогу лошадь с туго затянутой подпругой, — с войны у него это осталось, после контузии в танке.
— Вижу, поговорить любишь, а мне некогда. Выкладывай, что там у тебя? Чего хочешь?
— Я из тюрьмы, председатель, по амнистии выпустили. И характеристика есть, не думайте! Так расписали, почище грамоты…
Председатель, Семен Данилович Гэлушкэ, снова дернул подбородком:
— Хе-хе, вижу, ты еще и хохмач… А ну, пойдем со мной!
Председателев кучер был в тот день занят по горло — в доме похороны и поминки. А Семену Даниловичу срочно надо было ехать в МТС, договариваться о тракторах, — приближалась уборка зерновых. Так старик Скридон очутился на подводе рядом с председателем, с вожжами в руках.
— Смотри ты, какой красавец вымахал! — Кирпидин прицокнул языком, разглядывая черного, как вороново крыло, жеребца, который пританцовывал от нетерпения. Он повернулся к председателю: — Это сын кобылы Григория Баранги. Эх, помню, мать у него была — первая кобыла на селе!
— Ты лучше выкладывай, за что сидел…
Председатель искоса посматривал на стриженое перекати-поле на козлах. Куда ж его пристроить, на что сгодится? Кучер-то есть. Не очень расторопный, но одно хорошо — словечка из него клещами не выдавишь. Знает свои «но» да «тпру», а этот голову заморочит болтовней, да, того и гляди, будет совать нос в председательские дела.
Скридон натянул вожжи:
— Эх, черт побери, что за время? Живешь, как на качелях… Н-но, пошел!
И умолк, задумался: «А что, не так? Четыре года, считай, ляснули, а теперь, пожалуйста! — сам председатель, здешний голова и хозяин, посадил на подводу, как супружницу, и едем рядышком, словно на праздник в соседнее село! И эти болваны… эти тупые олухи, которые посмеивались, считая меня за дурака… Нет, мы еще посмотрим, кто над кем посмеется!»
— А где твоя жена? — спросил председатель.
— Посуду моет, Семен Данилович, в теленештской столовой, — сказал Кирпидин, поджав губы. — Вот так… Не хотела со своей посудой возиться в собственном доме — и дошла, председатель, простите меня, — подбирает чужие обглодки и чистит за другими грязные тарелки.
— Ну так помиритесь. Забирай ее к себе, а я дам домик из тех, переселенческих… Да, сколько тебе лет? Рабочие руки нам нужны…
— Сорок четыре.
— Ну и прекрасно, помиритесь! А мы вам, глядишь, вторую свадьбу сыграем… Чего бобылем-то мыкаться? Или, думаешь, новой семьей обзаведешься?
— Ничего себе!.. Семен Данилович, говорите, вас зовут? Ну, Семен Данилович, этого еще не хватало! Она меня, значит, за решетку, а я ей — здравствуй, милая! Да зачем мне снова в тюрьму идти?
— Чего это вдруг? — удивился председатель.
— Так я ж ее задушу! Как посмотрю на нее, вспомню тюрьму и своими же руками задушу!..
— Разве она виновата, Скридон?
— А кто виноват, хотел бы я знать?! Все село будет в нас пальцами тыкать — вон, идут два блаженненьких… Святая семейка Скридона Патику! И будут судачить, как он, этот агент уполминзага, проел мое добро и дом со всеми пожитками и бросил ее на произвол судьбы, а пришел из тюрьмы Патику и подобрал свою благоверную вместе с помойными ведрами из столовки… Да я же первым ломом, какой подвернется, ему башку продырявлю, а ее задушу, вот вам крест, председатель! И что потом? Опять в тюрягу?..
— Эхе-хе, смотри ты, какой петух… Мне нужен сторож в правление, да больно уж ты болтливый… Боюсь, скоро сам председателем станешь! — и так раскатисто хохотнул, что жеребец, прозванный за черноту Вороном, отпрянул в сторону. — А вот приходи завтра с утра, отправлю в тракторную бригаду, в поле. — Усмехнулся и добавил: — Только не бригадиром для начала, нет, сторожем будешь. Кормежка три раза, зарплата и крыша над головой, чтоб и дождик не мочил, и ветерком не сдуло, уважаемый перекати-поле… Ну и трудодни, как колхознику положено… Согласен?
Скридон отпустил поводья, — какой-то комок застрял в горле, и никак не мог найти слово, чтобы ответить. Очень уж добрым человеком оказался председатель, и такой он был верзила, этот Семен Данилович…
— Благодарю, скажу вам… спасибо…
Словно калека на паперти подобрал золотой из рук боярина.