12
Пасека колхоза «Красный пахарь», куда по травянистой, проросшей узловатыми корнями дороге Петрович доставил путников, располагалась на просторной, окруженной тайгою поляне. Разноцветные пчелиные домики, еще не убранные, были расставлены, как шашки на доске. В углу поляны, у опушки, виднелась избушка, рядом с которой горбился пологий холмик омшаника. У навеса, пристроенного к избе, стоял у верстака худой старик и, закрываясь ладонью от солнца, смотрел в сторону приближавшейся машины. У его ног лежала лохматая собака. Заворчав, она бросилась было навстречу, но, остановленная окриком, вернулась, улеглась на прежнее место, подозрительно поглядывая на вылезавших из машины людей.
Пасечник остался у верстака. Длинные, еще темные, но наполовину уже разбавленные сединой волосы были перехвачены по лбу ремешком. В руках он держал рубанок, а вокруг, как мыльная пена, вздымались стружки. Прихрамывая, двинулся он навстречу гостям.
— Кто приехал-та, Федор Григорьев, мил человек! А я слышу, мотор шелестит, говорю Рексу: кого же это бог несет?
— Не забыл, Савватей Мокеич? — Литвинов тряхнул сухую, жесткую, еще сильную руку пасечника. — Помнишь, как вместе в тайге бедовали в буран? Кабы не ты...
— Ох, плохо я штой-то нонешнее помню. Сколько их, буранов, через меня перенесло! Вот про мирное время или про гражданскую — помню. И как Колчака под лед пускали — помню. А вот на нонешнее — решето память.
Но память, как видно, была не так уж плоха. Пасечник неприязненно покосился на Петровича, подходившего к нему с заметным смущением.
— А ты, Васисдас, еще катаешься?
— Моя профессия такая — кататься. Чего мне...
— А то, что в старое время таких, как ты, до чужих баб хватов, мужья тут скопом, как конокрада, забивали.
— За что же меня бить, я человек общественно полезный и... — покосившись на Дину, он что-то в своем ответе передумал. — Да я в случае осложнения обстоятельств и сам кого...
— Храбер таракан за печкой... В мирное время тут говаривали, что вы, ярославцы, все российское железо на кандалах к нам в Сибирь перетаскали... Только ты, парень, гляди, тут тебе не Ярославль, тут места серьезные. Так с тобой поговорят... — Потом, переведя на Дину свои черные, колючие, с белками кофейного оттенка глаза, спросил со старческой бесцеремонностью: — А это кто ж такая?.. Не знаю ее.
Как и сын Иннокентий, пасечник был невысок, худощав, смугл, и нос у него был такой же, с крутой горбинкою. Так же походил он в профиль на хищную птицу. Он заметно прихрамывал, но двигался проворно.
— Я о вас много слышала, Савватей Мокеич. — Дина старалась говорить громче. — От Василисы, от тети Глафиры...
— Не кричи, не тугоухий, — остановил старик и вдруг догадался: — Это вы там у нас, на Кряжом, стояли? Сказывала, сказывала Глашка... А я-та думаю, кто такая в штанах? — И, обернувшись к Литвинову, прямо спросил: — Пошто прикатил-та?
— Много меду взял нынче, отец?
— Да был кой-какой медишко. В июле-та, помнишь, жара стояла, ну попусту летали, а посмурнело — на иван-чае маленько поправились да на вересках. Глашка тут прикидывала — килограмм по пятьдесят пять на семью, ежели огурешным счетом.
— Пятьдесят пять, ишь ты! Это на сколько же надо множить пятьдесят-то пять? — спросил Литвинов, не то действительно удивленный, не то делающий вид, что удивлен, чтобы польстить старику.
— А множь на полтораста для ровного счета.
— Ух ты! Видали? Да ты же драгоценный человек, Савватей Мокеич!
— Где же мне ноне, Федор Григорьевич! В охотничьей да в рыбачьей-та бригаде — там, верно, наваришко кой-какой с меня был. Кабы не ревматизм, разве я пошел бы на этот апостольский промысел! — И опять спросил в упор, без всяких старческих интонаций: — А все-таки зачем приехал? Один я на пасеке, и Глафира и Ваньша — обое в поле, и Кеша туда чуть свет подался. Один я, какой теперь во мне интерес?
Разговаривая, пасечник не переставал ни на мгновение что-то делать: снял с волос ремешок, сложил, сунул в карман фартука, стряхнул золотистые опилки, повесил фартук на гвоздь. Потом взял свежую, из можжевеловых веток метлу и, разговаривая, стал заметать в угол пружинистые стружки. При этом Дине почему-то казалось, что, несмотря на дружелюбный тон, он все время насторожен. От мужа она знала о письме. Без труда угадывала, что и этот дед о нем знает. Может быть, потому он так и поглядывает на Литвинова?
По белесому небосклону солнце вкатилось уже в свой невысокий зенит. Заметно потеплело, иней растаял. Лежал он теперь отчетливо очерченными белыми платами лишь в тени избы, древесных крон, пчелиных домиков, а все вокруг весело зеленело, будто отлакированное. Над полями снова потянулись паутинки, сверкая крохотными капельками росы. В небе, как плохо смазанное тележное колесо, скрипел журавлиный косяк.
— Сегодня выходной, вот мы и решили с Петровичем Дине Васильевне настоящую Сибирь показать, — прищурившись, сказал Литвинов. — А где ее ныне и увидишь, настоящую Сибирь, как не у деда Савватея... А ты, Савватей Мокеич, хорошо выглядишь.
— Хорошо, в аккурат кошачьи мощи.
— Мне бы так в твоем возрасте выглядеть! Меня к этим годам совком собирать надо будет. — И, обращаясь к своей спутнице, Литвинов сказал: — Вот этот человек в семьдесят с гаком лет вместе с еще одним чалдоном из бурят через глухую тайгу нас вел и ни разу не сбился. Вот тут какие люди.
— Да ладно ты — чай, я не девка, с похвал не растаю, — проворчал старик. — Пошли коли в избу. Чего на ветру стоять. — И Дине стало ясно, что он понимает, что Литвинов до поры отводит главный разговор, понимает и поддерживает эту игру.
Все вместе: неожиданно нагрянувшие холода, заиндевевшая тайга, пустое село, пасека и избушка в дремучем лесу, этот старик, которого по своей привычке ко всему прикладывать литературные мерки Дина отнесла уже к героям Лескова, а главное, то, что начальник огромного строительства, имеющий влияние на все дела края, вроде бы далее тушуется перед ним, — все это было так ново, что женщине казалось, словно она и впрямь попала в какой-то иной мир.
В приземистой избушке было сумеречно. Два маленьких оконца рассеивали полумрак лишь до половины помещения, и вошедшего сразу же, с порога, обволок душный запах трав и кореньев. Они пучочками висели на гвоздиках под потолком. Этот запах смешивался с густым ароматом меда и воска. Русская печь занимала добрую треть помещения. На ней виднелись подушки в красных наволочках. С полатей свешивался овчинный полушубок. Кровати не было. А на стене висели рядом блестящий барометр-анероид самого современного образца и часы-ходики, на козырьке которых подвыпивший камаринский мужик с балалайкой отплясывал трепака. Вместо гирь к цепочке были подвешены два костыля, какими прикрепляют рельсы к шпалам. На лавке мурлыкал радиоприемник, работающий от термостата, установленного на керосиновой лампе. На самом видном месте висели два ружья: одно — очень старое, с прикладом, для чего-то изрезанным зарубками, другое — самое современное, двуствольное, дорогое. На нем Дина рассмотрела серебряную дощечку: «Нашему дорогому проводнику С. М. Седых от благодарных гидростроителей». В красном углу на полочке, где раньше, вероятно, стояли иконы, так как она была закапана воском, — книги. И можно было рассмотреть на корешках: «Энциклопедия пчеловода», «Лекарственные травы». Но на скамейке лежали пухлые, припахивающие деревянным маслом «Жития святых».
Эта странная смесь нового, даже новейшего со старым и просто древним заставила Дину еще раз поискать по углам взглядом икону. Но хотя все здесь — и травы, и эти «Жития», и ослепительное сверкание алюминиевой посуды — говорило о Глафирином пребывании, иконы не было. Со старого, должно быть давным-давно повешенного, портрета, прищурившись, смотрел Ленин в кепке и с красным бантом в петлице...
— Ух как тут медовухой пахнет! — шумно втягивая воздух носом, произнес Петрович, скромно остановившийся у дверей.
— Ишь ты, учуял... До чего ж у тебя, парень, до баб да до выпивки нос острый, — сказал пасечник и, достав из самодельного шкафа мягкие полиэтиленовые фужеры по числу приезжих, поставил на стол. Подошел с ковшом к одному из бочонков, стоявших в углу. Ототкнул затычку, стал цедить мутноватый, густой, остро пахнущий медом напиток. Потом, наполнив фужеры, поставил их перед каждым.
— Духовито, с последних, с вересковых медов. — И предостерег гостью: — Испейте, только не ошибитесь-та: это не квас.
Прохладная ароматная смесь сладости и горечи, сдобренная мятой, так и шибанула в нос. Напиток казался безобидным. Но скоро Дина почувствовала себя легкой, молоденькой, а всех присутствующих, даже мохнатого Рекса, ревниво следившего за каждым из гостей, — милыми, веселыми, доброжелательными. Она уселась на стол и, болтая ногами, потребовала налить еще. Хозяин, ничего не говоря, пошел к бочке.
— А может, хватит? — сказал Литвинов.
«Какой он смешной, чего он испугался? Что я, девочка?» И Дина храбро выпила до дна. Потом сама налила себе и еще выпила. И вдруг почувствовала, как ее неодолимо клонит в сон. Засмеялась. Махнула рукой и, устроившись поудобнее на лавке, подобрала под себя ноги, закрыла глаза... Когда она проснулась, солнце светило в окошко косо. Свет был усталый, желтоватый. Литвинов и пасечник у стола потрошили рыбу. Руки у них были в серебряной чешуе. На полу стояло закопченное ведро с водой. Туда они и кидали крупные куски... Голова была будто наполнена ртутью. Веки точно слиплись. Сквозь полусон женщина слышала, как Литвинов, орудуя ножом, говорил:
— ...Едал я, Савватей Мокеич, уху на разных реках, а вот такой, как тут, на Они, нигде не едал. На Нижней Волге, между прочим, рыбу в куриный отвар кладут...
У себя под головой Дина обнаружила подушку в красной наволочке, пряно пахнувшую лесной травой. Кто-то прикрыл ей ноги овчинным полушубком. Как все это произошло, она не помнила. Вот так медовушка, ай-яй-яй!.. А у стола продолжалась беседа.
— Куриный отвар, оно конечно... Но лучше, как от мелкого ерша, отвару не бывает, — говорил пасечник, ловкими движениями острого ножа вспарывая брюхо толстой рыбине и выжимая из нее клеенчатые внутренности. — Юшку здешнюю отцы-наставники в староверских скитах выдумали. Не знаю уж, как там насчет бога, это не по моей части, а уж пожрать-та, не при Глафире говоря, они умели. Она и сейчас, эта юшка, зовется «скитская». И нигде такой юшки сварить не сумеют. Потому где, кроме здешних мест, хариуса возьмешь? Или такого ершишку, что у нас другой раз из морды хоть ведром черпай?.. Кажется, вот ерш — чепуховая рыбина, вроде кедрового орешка, — жуй да плюй. А для первого навара, для соку самой жирной курчонке против него не выстоять. Эх, вот лавровый лист Глафира куда-то упропастила! — И без всякого перехода пасечник спросил: — Сын-та насчет письмишка, поди-ка, нужен? Уговаривать его, поди, прибег?
Дина даже приподнялась на локте, чтобы посмотреть, как Литвинов, который явно не желал посвящать кого бы то ни было в свои переговоры с Иннокентием Седых, будет отвечать. Но тот только стряхнул с рук рыбью чешую.
— Угадал, Мокеич, угадал. От тебя разве чего спрячешь?
— А и прятать не надо, угадать не хитро. Кто ж это поверит, что такой человек в тайгу попрет, чтоб пригожую бабенку на машине катать!
Дина плотно закрыла глаза и прижалась щекой к подушке,
— Только зря бензин жжешь, начальник... Все мы для тебя делали: и инженеров ваших с инструментами в тайгу вели, и лодки тебе свои отдавали, когда ты гол как сокол был, и кормили всю вашу братию — кусок надвое разламывали... Все, как советская власть велела, делали... А чтоб ты нас затопил — нет, не согласны. Мы народишко упрямый. С родных, вековечных мест подыматься не станем. Топи! — Это последнее слово старик даже выкрикнул.
Заговорил Литвинов. Дина и не предполагала, что этот квадратный, грубоватый человек обладает таким умением убеждать. Муж много говорил о строительстве. Ей казалось, она хорошо представляет и размах работ и значение Дивноярско-Тайгинского промышленного комплекса, который должен был к концу семилетки вырасти вокруг электростанции. Но только сейчас, слушая, что Литвинов рассказывал этому старому пасечнику, она представила близкое будущее края, где и сейчас еще можно было месяцами ходить и жить, не встречая человеческого следа, не слыша голоса. Заинтересовавшись, она уселась на лавке с ногами и, обняв колени, слушала. А Савватей рассеянно правил о ладонь свой и без того, должно быть, острый, как бритва, нож.
— Оно так-та, — кивал он головой. И вдруг, прервав Литвинова, злым, звенящим голосом произнес: — Это ж, выходит, отдай жену дяде, а сам иди... — Но, заметив, что женщина слушает, изменил окончание: — а сам иди к куме... Не быть тому! Не возьмем мы письмо назад. Не в Америку какую-нибудь — своему правительству написали. Пусть оно нас и судит. Ему с вышки видней, у него вся страна на глазах...
И, должно быть желая показать, что разговор закончен, он взял ведро с кусками рыбы и, прихрамывая больше обыкновенного, сказал:
— Пошли юшку варить. Скоро, поди-ка, и Кешка нагрянет. Смеркается. — Прибавил в лампе фитиль, отчего в радиоприемнике музыка стала слышней, и пошел, а за ним и Литвинов вышел из сумеречной избы, где Дина продолжала сидеть одна, наблюдая, как забродили на потолке отсветы костра. «Вячеслав Ананьевич, может быть, и не знает всех этих сибирских дел, но он все-таки прав, — думала она. — Ну зачем затевать эти разговоры? Кто согласится добровольно, без борьбы или без приказа покидать свое жилье и землю? Можно заставить, но убедить...» С этой мыслью она снова задремала и проснулась, когда от звука приближающегося мотора задребезжали стекла. По потолку полыхнуло белым светом. Послышался лай Рекса, который почти сразу перешел в радостный визг. У костра, что горел под окнами, раздались мужские голоса.
Дверь отворилась, и в ней, как всегда бесшумно, возникла высокая, прямая фигура Глафиры. Ватник, резиновые сапоги, голова обмотана платком, но и в этой обычной рабочей одежде она выглядела монахиней: худое лицо, плотно сомкнутые губы. Кивком она поздоровалась с Диной, у порога сбросила сапоги, отнесла их к печке, потянулась так, что захрустели кости. Села на лавку и, понурив голову, неподвижно затихла.
— Что? Тяжело было? Холодно?
Не ответив, Глафира подошла к бочонку на ножках, стоявшему рядом с тем, из которого цедили медовуху, налила полный ковш такой же мутной, желтоватой жидкости и единым духом опорожнила его.
— Медовуха? — В этом вопросе Дины прозвучали и восхищение и страх.
— Квас, — ответила Глафира и, взяв с полки большое деревянное блюдо, бросив туда обливные ложки, пошла к выходу. — Юшка поспела. Одевайтесь, ждут мужики.
Во дворе перед избой догорал костер. На трех камнях стояло ведро, из которого на уголья плескало кипящую жидкость. Литвинов и пасечник сидели по обе стороны и, по очереди сняв пробы, дули в деревянные ложки.
— Поспела, — утверждал Литвинов.
— Пусть еще покипит, — решил Савватей и, налив из стоявшей под рукой поллитровки полстакана водки, плеснул ее в ведро. — Ершиный дух отгонит...
Иннокентий Савватеич в приготовлении ухи участия не принимал. Он сидел на поленьях и, обхватив руками колени, смотрел в огонь. Не скрывая усталости, он равнодушно следил, как отец вместе с начальником строительства подняли на палке ведро, отнесли на стол, выставленный на крыльцо, как Глафира переливала уху в деревяннное блюдо, раскладывала ложки и как отдельно поставила фаянсовую тарелку с ложкою металлической — для гостьи.
Только когда Савватей Мокеич призывно постучал ложкой по столу, Иннокентий поднялся, занял свое место, стал есть. Ели молча. Даже водка не оживила разговора. Молчание было тягостным. Гостья поняла, что до того, как она вышла, у костра что-то произошло. Есть ей хотелось, но наваристая уха была так горяча, что ложка обжигала губы. Заметив это, Глафира, стоявшая в стороне скрестив руки, принесла деревянную, обтерла полотенцем и дала гостье. Дело сразу пошло.
— А я, лопух, и не догадался, — покаялся Петрович, успевавший бросать в рот по две ложки в то время, как остальные по одной. — Ох и ушка, Дина Васильевна, хенде хох! — И тоже, должно быть тяготясь молчанием, зачастил на бойком ярославском своем наречии: — Тут у них, Дина Васильевна, особая химия. Вон Федор Григорьевич не даст соврать, из деревянного блюда с деревянной ложкой уха вкуснее. — И, подмигнув в сторону Глафиры, тихонько сказал: — Тут, говорят, раньше и блюда после ухи не мыли, так прямо на полку и ставили: пусть тараканы долизывают. И от этого будто еще смак прибавлялся.
Но Глафира расслышала этот навет.
— Постыдился бы, — вспыхнула она. — Едят же люди! Не верьте ему, у него правды — сколько в решете воды... Барабошка!
Мужчины усмехались. Савватей торжественно постучал ложкой по краю блюда, все начали таскать куски рыбы; белые, сочные, дымящиеся, они были необыкновенно вкусны.
За всю трапезу Иннокентий не произнес ни слова. И только когда гости шли уже к машине, он остановил Литвинова:
— Крылья вы нам ломаете, Федор Григорьевич! Только они стали было отрастать, крылья, а вы по ним хрясь, хрясь! — И твердо сказал, будто припечатал: — Письма не отзовем. Вы большевик, я большевик. Ну и пусть нас партия судит. Может, за письмо это мне и попадет, пусть: жены бояться — детей не видать...
— Понятно, — отозвался Литвинов, нисколько, к удивлению спутников, не обозленный таким ответом. — Начнем бороться, Иннокентий Савватеич... Все же клуб-то погодил бы строить, а?
— Это раньше, Федор Григорьевич, тут было: закон — тайга, медведь — прокурор... Сила, она, конечно, солому ломит, только мы не солома... Мы все здешние заводы кормим, о нас тоже в Москве слыхать. А партбилеты, они у всех одинаковые.
И снова удивилась Дина: своевольный и, как о нем говорили, вспыльчивый до бешенства, Литвинов первым протянул председателю руку...
День этот был таким длинным, вместил столько новых впечатлений, что, забившись в уголок машины, сунув руки глубоко в рукава, Дина сразу уснула. Сквозь сон доносились до нее какие-то разговоры, хлюпанье воды на переправе, два голоса пели, но глаз она не открывала. Даже когда водитель, сняв куртку, укутывал ей ноги, она только поерзала щекой по спинке сиденья. И вдруг без перехода, будто прямо из сна, ворвалась в ее сознание дикая сцена...
Останавливаясь, машина скрипела тормозами. За стеклом с внезапностью, которая бывает лишь в кошмарах, она увидела у самого радиатора, как какая-то девица, не обращая внимания на огни, хлещет по щекам высокого, плечистого человека. Хлещет и что-то зло кричит. Потом он, размахнувшись, бьет ее. Она падает, снова вскакивает, снова бросается на него. И тогда он, опять сбив девушку с ног, нагибается над ней, яростно сжимая кулаки, а она только закрывается руками:
— Лицо... Не смей бить в лицо... Сволочь!
В снопе лучей вдруг появляется Петрович. Коренастый, круглый, он начинает надвигаться на огромного незнакомца, а тот, разъяренный, многозначительно сует руку в карман.
— Ах, ты с пером ходишь? — кричит Петрович, и у него в руке появляется разводной ключ. Они стоят, готовые броситься друг на друга. И тут мурластое лицо незнакомца, стриженая голова, детская челочка, сбегающая на лоб, подсказывают Дине, кто это.
Ну, да, это он. Это бандит, отнявший у нее спасательный пояс. Рука у него в кармане. Он что-то сжимает. Чувствуя, как у нее на затылке шевельнулись волосы, Дина, высунувшись из машины, отчаянно кричит:
— У него нож!
В это мгновение в световой полосе возникает Литвинов. Он отбросил локтем Петровича и очутился перед парнем. Лицо у него точно бы осунувшееся, глазки — щелки, ноздри вздрагивают. Происходит что-то, что трудно разглядеть. Дина видит только, что руки начальника стройки сжимают кисти рук противника, и парень, смотревший на Литвинова сверху вниз, извивается, ревет от боли, стараясь вырваться. Блеснувший было нож падает на дорогу. Литвинов отбрасывает его ногой. Но самое неожиданное происходит после. Девица, которую бандит только что бил, бросилась к Литвинову, забарабанила кулаками по его рукам, а потом, наклонившись, должно быть, укусила. Воспользовавшись этим, парень вырвался и стал невидимым, выскочив из освещенной полосы.
— ...Вы меня еще припомните, фраеры!.. Двое на одного... По одному с вами встретимся! — слышится из темноты.
Теперь Дина рассмотрела и потерпевшую. Это невысокая, хорошо сложенная девушка, в одежде которой сразу бросилось в глаза странное несоответствие — кокетливый кротовый жакет и резиновые сапоги, в каких ходят строители. Обильные, необыкновенного оранжевого цвета волосы, уложенные в распространенной в те дни прическе «приходи ко мне в пещеру», да к тому же еще и встрепанные в потасовке, закрывают лицо. Стоя в свете фар, она плакала злыми слезами, грозя кулаком во тьму. Литвинов взял ее за плечи, подвел к машине.
— Садись, — приказал он.
Девушка, должно быть, только сейчас узнала начальника строительства и сразу присмирела. Она вся дрожала, всхлипывая, шумно шмыгала носом, из которого текла кровь. Когда незнакомка опустилась на заднее сиденье, Дина инстинктивно отодвинулась, но, поборов в себе брезгливость, протянула ей носовой платок. Та отрицательно мотнула оранжевыми космами, достала свой, тоже чистый. Машина тронулась. Ехали молча. Мужчины еще тяжело дышали, должно быть недовольные собой. А Дина, отодвигаясь, готова была, казалось, втиснуться в стенку машины. Ее соседка оправилась раньше. Засветила в машине лампочку, вынула зеркальце, вытерла окровавленное лицо. Внимательно проанализировала сизый, как грозовая туча, синяк, набухавший над глазом, прижала к нему зеркальце. Горько вздохнула. «Гад... Шизофреник... Клинический идиот!» — шептали дрожащие губы.
Опять посмотрела в зеркальце, снова вздохнула и принялась поправлять прическу. Теперь, когда она успокоилась, стало видно: она молода, очень недурна собой. На смуглом, в меру скуластом лице задорно смотрит вверх короткий, тупой нос. Рот великоват, губы кажутся припухлыми, но это не портило ее. Во всем ее облике было что-то вызывающее. Снова, уже без зла, она пробормотала: «Ну подожди!» — и, достав помаду, привычным движением подкрасила губы.
Петрович первым оценил внешность новой пассажирки.
— Сначала доставим потерпевшую? — спросил он Литвинова и, получив в ответ молчаливый кивок, обернулся к ней: — Виноват, ваши координаты?
— Сбросьте тут, дойду...
— Только через мой живой труп... Начальство приказало доставить — мое дело исполнять. Сбросить!.. Какой нонсенс...
— А этого типа мы отыщем, бандюга... Распустились, с ножами бегают... Добегался, пришпилим. Вы его знаете? — спросил Литвинов.
Незнакомка молчала.
— Мне кажется, я его узнала, — произнесла Дина, но, прежде чем успела продолжить, рука соседки сжала ей локоть.
— Он не бандит, я сама... Вы же видели, как я его по морде хлестала. — Незнакомка очень встревожилась и вдруг потребовала: — А ну останови машину, Нонсенс. — И, прежде чем Петрович окончательно затормозил, распахнула дверь и выкинулась во тьму.
— Зубастая. — Литвинов усмехался, рассматривая укушенную руку. — Вот уж верно, в чужом пиру похмелье.
— Этот индивидуй — определенно из урок. Заметили, причесочка «второй день из тюрьмы»?.. И на руке картинная галерея, — констатировал многоопытный Петрович. — А вы, Дина Васильевна, его признали?
Вспомнив предостерегающий знак, данный незнакомкой, Дина туманно сказала, что, кажется, видела его однажды в фойе кино. Последняя встреча на дороге окончательно убедила, что судьба занесла ее в необыкновенные места, в среду малопонятных людей, среди которых она чужая, и что, наверное, пройдет немало времени, прежде чем она научится в них разбираться. От мысли этой ее потянуло поскорей в маленький домик на не существующей еще Набережной, где она с таким старанием создала для себя привычный микроклимат и где ждал ее муж, самый умный, самый предусмотрительный человек на земле.