Книга: Долг (Роман. Эссе)
Назад: II
Дальше: IV

III

А Абай с юных лет видел произвол и беззаконие, творимые Кунанбаем. Легкоранимая душа его глубоко страдала каждый раз, сталкиваясь с многоликим коварством родного отца. В пору зрелости Абай искал поддержки у молодежи, делился с ней, надеясь, что молодежь поймет его, рассказывал о злодеянии, совершенном сто лет назад. И нынче сильные опять чинят насилие над беззащитными. Какими законами, какими обычаями оправдать произвол, не меняющийся на протяжении ста лет? Переменились только имена хищников (одного звали Кенгирбаем, другого Кунанбаем, а нынешнего Азимбаем) да изменились способы насилия: раньше убивали камнями, а теперь нищетой и голодом, — сокрушался Абай, чувствуя свое одиночество и бессилие.
В минуты отчаяния все говорило ему «об утраченной силе и минувшем счастье, о бессилии угасающей жизни». Абай внезапно чувствовал себя «осиротевшим, одиноким и усталым». Но он никогда не отказывался от борьбы, не сдавался без боя, всегда, когда бывало трудно, находил в себе силу и надежду. «Его сила — это поэзия, его надежда — народ. Но эта надежда еще в беспробудном сне. А сила его, не останется ли она непонятой, неузнанной? Хватит ли у него терпения, хватит ли воли, — воли стойкости в одиночестве?» — думал Абай. Сейчас, конечно, нам легко говорить о том, что сомнения поэта в минуты его душевной слабости были необоснованными ибо каждый из нас знает сегодня, как поняло, полюбило, оценило по достоинству благородное отечество «скорбный труд» поэта. После Чокана Валиханова в то далекое время в степи никто так крепко, как Абай, не связывал свою судьбу с судьбой народа. Всю жизнь поэт носил в себе боль своего народа и унёс ее с собой. Эта боль вызывала сочувствие и сострадание, воплощалась в стихи, в философские размышления — гаклии, придавала элегическую мягкую грусть его песням.
Изучая жизнь и творчество поэта, молодой Ауэзов как бы сам пережил, переосмыслил заново всю эту тяжкую скорбь ушедшей эпохи. И недаром мы легко находим в Ауэзове роднящие его с великим поэтом схожие напевы не только в обобщении и осмыслении событий, но и в общности эмоциональной окраски. Но, воспитанный на лучших образцах русской и мировой классической литературы, Мухтар Ауэзов в начале двадцатых годов смотрел на казахскую действительность с принципиально новых позиций. Он считал, что молодая проза, развивающаяся в новых социальных условиях, должна стать наследницей и закономерным продолжением реалистической, демократической поэзии великого поэта, и недаром во всех произведениях Ауэзова отчетливо слышны мотивы абаевской поэзии, особенно заметно влияние его общественных, философских, эстетических взглядов. Вполне закономерно, что еще в ранних рассказах писателя мы часто встречаем картины, явления, противоречия старого патриархального аула, которые в свое время волновали поэта. Но если Абай, рисуя живые картины быта и нравов аула, был склонен к философским обобщениям, то в ранней прозе Ауэзова мы находим обстоятельный реалистический анализ этих же явлений.
Возьмите пьесу «Енлик — Кебек», одно из первых произведений Ауэзова, в котором так отчетливо определились его мировоззрение и идейная сущность его разностороннего дарования. Ауэзов вложил в пьесу весь сгусток боли, обид, укора и проклятия, не до конца высказанных великим предшественником скорбных дум. И начиная с этого спектакля, сыгранного в юрте задолго до открытия первого национального театра, писатель находит свою золотую жилу в нетронутых недрах народной жизни. И он был верен своей золотоносной жиле, работать всю жизнь, устремляясь как можно глубже в ее недра, в пласты истории народа, с такой же своеобразной сложной судьбой, как и судьба самого писателя. В каждой своей книге, независимо от жанра, от духовного ее настроя, он настойчиво интерпретировал историю народа. Вслед за «Енлик — Кебеком» появились «Караш-Караш», «Лихая година», «Зарницы», «Дос — Бедел дос» — и произведения, созданные в разные годы, в разных жанрах (многие из них в нескольких вариантах), едины и цельны в самом главном: в своей предельной национальности.
Ауэзов, как и его предшественники, с юных лет органически сочетал в себе сострадание к страждущим и любовь к жизни и благодаря этим качествам он сумел ощутить чаяния народа как свои собственные. Он в одинаковой мере хорошо знал психологию простого пастуха и натуру степных властителей с их восьмистворчатой белой юртой, с двумя-тремя женами, табуном, пастбищем, колодцами. Его художественное чутье постигало все тайны жизни обширной казахской степи — быта, обрядов, ритуалов, психики и привычек народа, сердец влюбленных, горя и печали рано овдовевших женщин. Он восхищался высоким искусством степных бардов и рапсодов, понимал нужду бедноты, видел насилие сильных, бессилие слабых.
Среди казахских писателей до и после Ауэзова трудно найти другого, кто бы так тонко и верно улавливал запахи благоухающей степи, всевозможные звуки и краски, которые в его книге органически сливались с настроением и психологией человека. Вообще богатый, разнообразный ауэзовский пейзаж, красочно расцвечивая страницы книг, создавая настроение, дает объемность изображаемому предмету, оттеняет и делает его едва ли не осязаемым.
Позволю себе привести небольшой отрывок из его книги: «У самого подножия холма путников настиг ливень с порывами ветра. Но ветер скоро затих, ливень перешел в теплый дождь. Склоны Орды волновались бледно-зеленой порослью низкого ковыля и полыни. Молодой весенний дождь шумел веселым потоком. В лицо путникам, ехавшим по каменистой дороге, непрерывной волной лился запах полыни. Дождь пошел сильнее, тучи заволокли небо, совсем скрыв солнце, лишь над самым горизонтом повисла желтоватая мгла. Был ли это отблеск вечерней зари, или отражались в тучах солнечные лучи — последние лучи, потухающие, как слабеющая надежда? Еще немного — этот бледный отблеск света поблек. Туманное его зарево на миг сгустилось в темно-багровую завесу лишь для того, чтобы, утеряв последние краски, уступить на печальном бесцветном небе место ночной тьме.
Кони путников с громким топотом взлетели на небольшой холмик, и где-то впереди залаяли собаки. В сгущающихся сумерках замелькали то там, то здесь вечерние огоньки. Невдалеке, на берегу ручейка, возникли смутные очертания семи-восьми юрт небольшого аула. Крошечное стадо овец, несколько коров и верблюдов залегли в укрытых от дождя местах, неженки козы молча прижались к подветренной стороне юрт».
После алых губ и черных глаз женщины вечерний закат издревле излюбленный поэтический предмет художников слова. О нем так много написано поэтами и писателями всех времен, что в наши дни возможности изображения заката вроде исчерпались, иссякли совсем. Писатели (а поэты тем более) стали невольно «перепевать» друг друга. В силу всеобщего пристрастия к вечерним закатам и зорям после русских писателей XIX века, особенно после Тургенева и Тютчева, и читатели, утратив в какой-то мере интерес, начали привыкать к обыденным старым понятиям, сравнениям, эпитетам о заходящем солнце, сложившимся в мировой литературе бог знает с каких еще времен. И недаром сейчас русские писатели весьма редко «любуются» закатом. Ауэзов, видимо, тоже опасаясь невольных повторов, осторожно, с чувством меры обращался к описанию столь заманчивого явления природы. В обширной своей эпопее он только вот тут обстоятельно рисует его, и под волшебным пером художника вечерний закат вдруг с новой силой оживает, переливаясь радужными красками весенней молодой травы, теплого дождя и наполняясь жгучими запахами полыни; при этом писатель щедро открывает нам ранее не подмеченные тайны в движении природы, порою поднимается до символики, как бы обобщая философский смысл происходящего. Видимо, есть доля правды, когда говорят, что книга богаче, чем жизнь в своих иных проявлениях. Познавая мир через хорошую книгу, человек гораздо полнее и глубже постигает его секреты.
Ауэзовские вещи настолько глубоки и серьезны, что они непременно требуют уединения, чтобы одному, в тишине, целиком покориться их величию, поразмыслить, помечтать. Ауэзова недостаточно уметь читать, уметь волноваться и восторгаться им; чтобы глубже понять его, надо погрузиться в ауэзовский сложный, как сама жизнь, мир.
Ауэзов был влюблен в свой народ, в степь, в стихию природы. Его поражали жизнелюбие и нравственное величие, щедрость духа, стойкость, терпеливость, выносливость родного народа — с одной стороны, и губительное влияние царской колониальной политики, всячески поощрявшей самые отрицательные черты патриархально-родового строя — взаимно непрекращавшиеся ссоры многочисленных племен, барымту, взяточничество, — с другой. Это видение противоречивых сторон национальной жизни, пожалуй, и определило наиболее характерные для Ауэзова узловые средоточия конфликтов. Безусловно, все то, что было начато, прощупано, угадано в ранних произведениях молодого Ауэзова, потом найдет свою монументальную, скульптурную законченность в главном его произведении — в эпопее «Путь Абая».
Абай — лицо историческое. За исключением немногих, все основные герои книг — Ербол, Жиренше, Байсал, Байдалы, Божей, Такежан, Суюндик, Айгерим, Улжан — одни в большей, другие в меньшей степени представленные — исторически достоверные личности, жившие под одним небом с Абаем. И в силу этого все события, развертывающиеся в романе, почти не выдуманы. К тому же любая настоящая книга, как бы ни довлели над ней домысел и личная биография писателя, так или иначе несет в себе основную правду своей эпохи. Чем произведение правдивее и искреннее, тем оно историчнее. В этой связи нельзя не согласиться с оригинальным высказыванием русского историка В. О. Ключевского, когда он говорит, что в «Капитанской дочке» Пушкина больше истории, чем в «Истории пугачевского бунта». Когда мы говорим о реалистическом отображении действительности, наши выводы сводятся к одной очевидной истине. Мы имеем в виду правду событий и достоверность конкретных исторических фактов, не подозревая, что за этим может стоять более сложная и важная правда для писателя — «закоулки души человека». Основная правда таится в психологии персонажей романа, с жизнью которых оборвались, скрывшись за далью времени, и их индивидуальные черты. Без постижения психологии каждого из них невозможно индивидуализировать их потом в книге и воссоздавать образ того или другого героя. Помимо этих и прочих общеизвестных трудностей, в одинаковой мере испытываемых всеми писателями во время работы над произведением, Ауэзов, который обратился к истории народа, столкнулся с еще немаловажной трудностью, специфической только для казахского писателя.
Казахи до нашествия монголов считались народом с древней культурой, имевшим довольно широко известные в Европе города, такие, как Отрар и Тараз. И особенно Отрар — цветущий культурный центр казахов (в истории известных под названием кипчаки), со своей обсерваторией, библиотеками, медресе и караван-сараем, принимавшим богатых купцов неведомых дальних стран. И тот город в степи первым оказал сопротивление черной туче, наползавшей с востока на запад, — войскам Чингисхана и был сметен ими с лица земли. После этого поражения казахи, как народ, занимавшийся в основном экстенсивным методом хозяйствования, скотоводством, рассеялись по степи, по горестному выражению самого Ауэзова, «словно жалкая горсть баурсаков, высыпанная скупой рукой хозяйки на широкую скатерть...». С тех пор «измучен и несчастен казахский народ, чья родина — широкая безлюдная степь. Его одинокие аулы затеряны в громадной пустыне. И так везде, где живут казахи... Безлюдье вокруг. Нет постоянного обжитого места. Нет кипящих жизнью городов!». И в силу этого для писателей, обратившихся к далекому прошлому своего народа, первой трудностью было полное отсутствие каких-либо исторических документов и летописей, так как кочевой народ не имел после Отрара ни библиотек, ни музеев, ни архивов, откуда бы извлек он себе письменные сведения о былой жизни народа.
Писатель терпеливо и настойчиво шел в потемках истории по следам своих предшественников, все дальше углубляясь, искал, собирал по крупицам факты в основном из уст стариков-сказителей, иногда случайно! находил какие-то еле уцелевшие в памяти народа осколки той далекой, неведомой жизни. Большую правду о своем народе, столь редкой трагической судьбы, он слагал из крупиц, по капельке, подобно великой труженице пчеле.
«С этими воспоминаниями приходилось обращаться бережно и осторожно, — признавался сам Аэузов, — так запоздалый путник, отыскав в пепле костра, оставленного давно ушедшим караваном, тлеющий уголек, бережно и осторожно раздувает его, вызывая своим дыханием огонь. Восстанавливать по этим рассказам давно ушедшую жизнь было так же трудно, как по облику шестидесятилетней Айгерим представить себе всю прелесть ее девичьей красоты, пленившей когда-то Абая».
Ауэзов всю жизнь изучал Абая. И не только как будущего литературного героя своих романов, пьес, либретто. Немало положил он труда и усилий чисто исследовательского свойства — об Абае им написан ряд научных исследований и монографий. Мало того, он ввел в программу университета специальный курс изучения творчества Абая. Ко всему этому следует еще добавить редкое сочетание его стоического терпения с высокой культурой писателя, с его собранностью и организованностью, что стало в конечном счете одним из главных залогов его несомненного успеха и победы в создании целой галереи образов.
Я допускаю мысль, что Ауэзов с первых рассказов, незаметно прошедших в Казахстане, знал (знал наверняка!) о своем великом призвании и верил в свою литературную звезду, которая засияет потом для духовного расцвета нации. Ауэзов, как никто другой, верил в себя, в свои силы, но он не был самоуверенным. Трезвость ума способствовала подспудно выработке еще одного, столь необходимого как для писателя, так и для полководца качества — осторожности. Не опасливость и оглядка, а трезвая оценка возможностей нужна им для того, чтобы сдерживать себя от соблазна легких побед.
Ауэзов был писателем в высшей степени требовательным к самому себе. Он взялся за эпопею только лишь после того, как стал человеком, наиболее глубоко посвященным в творчество и жизнь Абая. И лишь тогда он отважился взяться за одиссею казахской степи. За несколько лет перед тем как основательно сесть за роман «Путь Абая», он, как бы еще раз пробуя свои силы, накануне столетия со дня смерти Пушкина написал одну главу из конца второй книги эпопеи, получившую потом название: «Как запела Татьяна в степи». Итак, он своим многолетним трудом создал абаевско-ауэзовский мир. Соприкасаясь с его эпопеей, читатели с удивлением и восторгом открывают для себя этот большой и волшебный мир — мир бессмертных, истинно народных характеров и образов, глубоких жизненных ситуаций, широких, потрясающе ярких картин жизни — высокие образцы подлинного мастерства.
Мысленно прослеживая мучительные пути создания первой казахской эпопеи, легко убедиться в том, что писатель брался за перо лишь тогда, когда он «достигал полного духовного слияния с каждым из основных действующих лиц, с каждым из наиболее типичных персонажей» (Ромен Роллан). Без такого полного и проникновенного постижения внутренней сущности героев, без фактического слияния с их мироощущением невозможно вообще постичь во всей глубине самую суть эпохи — духовную, нравственную, философскую и социальную сущность нации — в один из наиболее противоречивых моментов в ее истории.
Непреходящая заслуга Ауэзова не исчерпывается лишь созданием классических образов. Он воскресил для нас целую эпоху в нелегкой жизни народа как реалист, строго соблюдая при этом правду. Благодаря его эпопее сызнова ожили в нашей памяти все картины абаевской эпохи, начавшие уже тускнеть и забываться. Вот почему народ благодарен писателю, воссоздавшему, кроме всего, широкую панораму, где охвачены все аспекты жизни с ее всевозможными обрядами, обычаями, нравы, религия, судопроизводство. И поэтому прав был академик Сатпаев, когда характеризовал этот роман «как подлинную энциклопедию всех многогранных сторон жизни и быта казахского народа во второй половине XIX столетия», и поэтому многочисленные читатели полюбившегося им романа дружно согласились с определением ученого. И действительно, эпопея Ауэзова помимо своих несомненных литературных достоинств представляет еще и научную ценность. А это одинаково важно и для читателя, и для ученого, занимающегося историей, экономикой, этнографией и юриспруденцией казахского народа середины XIX века. Ибо, перефразируя высказывание Ключевского, можно уверенно сказать об эпопее «Путь Абая», что в ней больше истории, чем в истории самого Абая.
Назад: II
Дальше: IV