Книга: Веселый мудрец
Назад: 4
Дальше: 6

5

На краю села — хата, почти по самые окна вросшая в землю. У дымохода — почерневшее от ветров и дождей гнездо аиста — старое колесо, обложенное прутьями и ветками. Ветер старается сбросить его, но ветки так сплелись, что никакой силе их не разорвать. Всю долгую зиму гнездо хранит память о своих жильцах и терпеливо ждет их возвращения, а когда с первым весенним ветром прилетят они — снова оживет и будет новая жизнь. Повеселеет и хата.
А пока здесь пусто. Слезятся оконца, глубоко вдавленные в стену, день и ночь, в непогоду и вёдро, смотрят на заросший лебедой двор, на низенький, не видный из-за старых верб журавль у колодца с покосившимся срубом, у которого края от времени позеленели, обросли мхом. Соха с закаменевшими комьями земли на ручках приткнута в углу двора, тут же брошены одноволовое ярмо, деревянная борона с десятками уцелевших зубьев, а возле дубовой колоды — кучка мелко нарубленных осиновых веток.
Легкий дымок вьется из закопченного дымохода, едва видного над крышей; седой иней у дымохода подтаял, и на крыше образовались зеленые влажные пятна. Капля по капле падает темная вода с соломенной стрехи на утрамбованную землю под окнами.
Дымок кружит над аистовым гнездовьем и тает в сером небе. Значит, в хате есть люди. И верно: дверь скрипит, приоткрывается, и во двор выходит девушка, босая, с подоткнутым подолом, набирает охапку нарубленных веток и, возвращаясь, останавливается на гладком круглом камне перед дверью, смотрит на соседний двор — там, кажется, еще не просыпались, никого не видно; вздохнув, скрывается в сенях. А через какое-то время появляется снова, в руках — деревянное ведро, оно тяжелое, хотя и пустое, оттягивает плечо. Молодая хозяйка ставит его на землю, наклоняет журавль и, прицепив к нему веревочную петлю, опускает в колодец; не глядя, делает одно резкое движение вниз, слышно, как хлюпает вода, ведро наполняется; быстро перебирая руками, девушка вытаскивает его из колодца, отвязав от журавля, подхватывает и, сверкая потемневшими пятками, идет к хате. Коса ходит по спине. На том же камне она останавливается и долго смотрит на соседнюю хату — там по-прежнему ничего не видно: ни дымка, ни признака жизни. Была бы ее воля, побежала посмотреть: есть ли кто, живы ли, а нельзя: что скажут соседи? А ведь давно уже обручена с Тимошей.
Качается журавль. Небо и поле, что сразу начинается за тыном, тянется до Ворсклы — серое, как и дом на горе, в его окнах — ни света, ни солнца. Пусто.
Все живое радуется рассвету, одна Олеся молит бога, чтобы подольше не рассветало, а потом ждет не дождется, когда кончится день.
Ночью спокойнее. Не постучит в калитку приказчик. Не поведут на конюшню отца, не приедут за нею, чтобы оторвать от родного порога, от отца и братьев. Ночью можно втайне от всех выплакать свое горе. Во сне явится мать, ласковая и добрая, Олеся прижмется к ее рукам, расскажет, как живется, как ей, братьям и отцу плохо без матери. До рассвета вся подушка станет мокрой, а сама она — будто с креста снята, в лице — ни кровинки.
Теперь, когда отца принесли из панского двора, она совсем потерялась, а соседи говорят: «Опомнись. Так можно загубить себя». А зачем ей, ну зачем такая проклятая жизнь? И все-таки надо жить, она ведь не одна: братья у нее малолетки, а отец слабый. Успеть бы зелье приготовить, потом кулешику сварить да киселя овсяного на обед, а для лепешек натереть картошки и смешать с мукой. С этим она справится быстро... А тут еще и Влас со своими причудами. Чуть свет убежал из дому, обещал скоро вернуться, чтобы на работу, на панский двор, поспеть. А пока нет его — и на душе неспокойно: а ну как опоздает — жди новой беды. Соседи уже потянулись — кто коноплю трепать, кто на панский ток молотить, убирать конюшни, кормить. панских коров да свиней. И ей бы надо — коноплю за нее никто не потреплет. А как идти? Отец такой слабый, огнем горит.
Олеся протопила печь, сварила обед, напоила отца тепленьким зельем — настоем зверобоя — из того, что принесла бабка Секлета. Выпил он одну ложку и больше не принимает, она уже и просила, а он не может. И все смотрит на нее и Василька, и в глазах столько боли, что Олеся не может сидеть, принялась снова перетирать миски, а слезы, как горох, так и падают на руки, на сорочку, пекут, жгут сердце. Нету у нее дороже человека, чем отец: он и пожурит и пожалеет; один он не испугался и пошел к пану просить, чтобы оставил Олесю дома, не продавал Кушниренку и не отдавал в солдаты Тимофея. А что из того вышло? Горе, и только. Если бы знать, не пустила бы. Но была надежда: может, пан смилуется. А он будто взбесился, грозил со света сжить. «Побудешь на конюшне — в другой раз не посмеешь ходить...»
На минутку присела на грубо сколоченный треногий стул, а Василек забрался с ногами на лавку и старательно водит пальцем по стеклу: рисует, что у него получается — не поймешь.
На мгновенье тень падает на окно. Василек прижимается носом к стеклу и отшатывается:
— Осаула!..
Панский приказчик Кузьма Роговый, которого в селе прозывают осаулой, толкнул сапогом ворота и, проехав двор, кнутовищем постучал в крестовину:
— Эй, там! На работу пора!
Никто не отозвался. Роговый постучал сильнее — задрожали крошечные, не примазанные к раме стекла. Поглохли, чертовы дети?!
Он соскочил с низкорослого коня, привязал его к тыну и шагнул в открытую дверь; не рассчитав, треснулся о низкую притолоку лбом, люто выругался, схватился за вскочившую шишку.
— А чтоб тебе, сатана! — Рванул дверь в хату: — Дай воды!
Олеся — ни жива ни мертва — нашла кружку, зачерпнула в ведре:
— Нате.
— А рушник?
— Висит он.
Стащив полотенце с жерди, Роговый намочил его и приложил к шишке. Минуту морщился, плевался, а когда боль поутихла, уставился на Лаврина:
— Вылежуешься?
Лаврин не отвечал, молча, сцепив зубы, смотрел на приказчика. Испуганно уставились на него Олеся и Василек. У Рогового красные щеки вот-вот треснут. Единственным глазом, спрятанным под нависшей бровью, ощупал склоненную голову Олеси, скользнул по рукам и покатым плечам, дольше остановился на толстой косе. В какое-то мгновенье по лицу приказчика мелькнуло подобие улыбки, но тут же и растаяло; Роговый заметил холодный взгляд Лаврина.
— Я за тебя пойду в поле? Вставай, лежень!
Олеся рухнула на колени:
— Смилуйтесь, паночку, они же еще слабые. У них жар. Я за них пойду, я справлюсь, вы не думайте.
— Цыть! — прикрикнул на девушку. — Тебе другая работа намечена. Жди: не сегодня завтра отвезут.
— А с кем же они останутся?
— Останутся.
— Лучше б утопиться.
— Теперь поплачь. А была б разумнее да послушалась и пришла ко мне, теперь уже и за Тимофеем была б...
— Грех-то великий!.. Хоть не говорите при них. — Испугалась: услышит отец — новой беды не миновать.
— А чего не говорить? Пхе!
Лаврин шевельнулся, на пол, сдвинувшись, поползла дерюжка, открыв в черных ссадинах плечо. Олеся склонилась над отцом, поднесла кружку с водой, смочила платком его сухие губы:
— Что вам, тату?
— А кто тут гомонит?
— Та тут… — запнулась. — Привиделось вам.
Роговый, швырнув на лавку полотенце, шагнул вперед:
— То я, мосьпане. Ну — прочумался? Теперь собирайся...
— Так встать не можу.
— Может, тебе помочь?.. У меня скоро. Ты мою руку знаешь.
Лаврин старался приподнять голову, но это никак не удавалось, и он лишь вытягивал сухую жилистую шею, а голова, большая седая голова оставалась на подушке:
— Добивай... душегуб!
— И не погляжу.
— Отольются тебе наши слезы.. До единой слезины.
— Подымайся! — зарычал Роговый, наливаясь кровью; он не мог, не хотел верить, что такой великан, как Лаврин Плахотниченко, не может подняться.
Роговый взмахнул арапником, но вдруг перед ним вырос Влас.
Хлопчик тяжело дышал, сапоги, подаренные Иваном Петровичем, он надевать в такую погоду пожалел и всю дорогу бежал по лужам в своих насквозь промокших постолах. Влетев в хату, не думая, бросился к приказчику:
— Не троньте!..
Роговый опустил арапник на худенькие плечи, грязно выругался. Влас почувствовал ожог, словно кто приложил кусок горячего железа к плечу, но не увернулся от удара.
— Бей!.. — И глаза его сверкнули лютой ненавистью.
— A-а, щенок! На!
— Что ж вы делаете? — заливаясь слезами, вскрикивала при каждом ударе Олеся, затем она бросилась к Власу, стараясь оттащить его от взбешенного осаулы. Тоненько подвывал на лежанке Василек. А Лаврин, страшным усилием приподнявшись на полу, захрипел:
— Душегуб! Меня добивай, а хлопца — за шо?
Роговый со всего размаху ударил Лаврина сапогом в грудь, и тот упал навзничь, глухо застонал.
Дети испуганно уставились на отца, позабыв в эту минуту о приказчике. Схватись за грудь, Лаврин хотел что-то сказать, но не мог. Приказчик занес арапник снова: Я тебя к памяти приведу!
Неслышно отворилась дверь.
Олеся, увидев вошедших, обмерла: это за ней, по ее душу; онемело смотрела на военного, за ним из сеней выглядывал еще один панок. Влас же, напротив, увидев офицера, радостно всхлипнул, слеза покатилась по рассеченной щеке. Василек забился в угол. Только ослепленный яростью Роговый ничего не видел и не слышал, он снова замахнулся арапником, но чья-то рука легла на плечо.
— Пусти!
— Не пущу!
Никогда еще Роговый не видел такого лица: оно пылало, а рука, с виду хрупкая и слабая, так сильно сжала плечо, что впору просить пощады.
— Ты что?
— На работу приглашаю.
— Ах, да... А может ли этот человек встать? Ходить?
— Да кто ж его знает... Расходится помаленьку.
Офицер в треуголке обернулся к своему товарищу:
— Вы только послушайте, Андрей Афанасьевич, что бормочет этот... анциболот. Он, видите ли, не знает, может ли ходить больной, и все же приглашает его на работу. И как? Арапником!.. Как же ты смеешь, ты, дерево бездушное, переступать порог хаты?
— Так я что... Я могу и пойти, — попятился к двери Роговый. Куда девалась его заносчивость, в один миг он сник, даже пригнулся, чтобы казаться ниже.
— Иди. И скажи пану своему, что приехал из Полтавы майор Котляревский по предписанию генерал-губернатора... И забирает этого несчастного с собой.
— Так я, ваше благородие, в точности передам.
Роговый метнулся в сени, споткнулся, чуть не полетел через порог. На дворе отвязал коня, вскочил на него и что есть духу погнал по улице.
Как только Роговый выбежал из хаты, Котляревский подошел к Лаврину. Присел на пол, взял за руку:
— Ну вот и я, братику. Как же они тебя, окаянные... Душегубы!
Котляревский заглядывал Лаврину в глаза, гладил дерюжку, которой тот был прикрыт, Лаврин же, увидев Котляревского, слабо улыбнулся, на душе стало легче, совсем легко, из глаз покатились две слезы, поползли по щекам, в бороде затерялись.
— Да ты что? Не надо... Мы тебя сейчас полечим. Лекарь со мной приехал... Подходите, Андрей Афанасьевич, приступайте.
— Я готов... Только, признаюсь, не ожидал и... растерян. Такой ужас.
— Вы не должны, не имеете права теряться, милостивый государь, вы — лекарь. Возьмите-ка себя в руки.
Иван Петрович освободил место подле больного, сам же отошел к окну, распахнул шинель; не в силах успокоиться, сделал шаг к двери, вернулся обратно, сжимая перед собой руки, не зная, куда их деть.
Во все глаза смотрела на него Олеся. Она понемногу пришла в себя: слава богу, ошиблась, приехали не за нею. Но кто же этот пан? Не тот ли, к которому вчера ходил отец, а сегодня утром бегал я Влас? Он назвался Котляревским. Так и есть! Он самый! И сапоги Власу, наверно, он подарил, вот они — под лавкой, новые, красивые и ей бы впору. Олесе и радостно, и тревожно. Что же теперь будет? Рогового из хаты выгнали! А что, если пан узнает? «Господи, — молилась в душе Олеся, — пронеси и помилуй».
Влас, восторженно глядя на майора, застыл у печи. Что им теперь какой-то приказчик? Убежал, испугался, лизоблюд проклятый, хвост поджал, как собака побитая. Вот так! А пан? Что пан! И пан, если придет, то же самое будет...
Василек тоже заинтересованно следил за приехавшими. Больше, однако, его привлекала треугольная шляпа военного и черный хвостик на ней. Шляпы такой он отродясь не видел.
— Иван Петрович, — тихо позвал лекарь, — подойдите. — И еще тише: — Взгляните. Это же неслыханно!
— Нет слов, голубчик... Но эмоции сейчас — слабые помощники. Может, я чем-нибудь могу вам помочь?
— Помощь ваша пока не требуется... Вот бы воды теплой...
— Должна бы найтись. Олесю, не найдется у тебя теплой водички? Лекарю надобно.
— Я достану... — Олеся отбросила заслонку у печи, рогачом вынула глечик теплой воды.
— Вот спасибо! — Лекарь осторожно принял из рук Олеси воду, а она чуть не зашлась плачем: что за люди? За что благодарность?.. Лекарь же снял с себя сюртук, повыше закатал рукава белой сорочки, раскрыл саквояж и попросил Олесю достать чистое полотенце.
Между тем, пока полтавский лекарь Кондура Андрей Афанасьевич занимался больным, Иван Петрович попросил Власа позвать кучера. Тот мигом выскочил из хаты.
Прислонившись к столбу, подпиравшему потолок, майор вздохнул: вот так живет человек. Хата его — четыре шага от двери и столько же от печи к окнам. Лавки у стены, глиняные миски и кувшины, два-три глечика, деревянный совок и дежа, прялка, в углу — жердь, на ней — драный кожух, плахта, на гвоздике у двери — шапка. И все добро. А во дворе — соха, ступа. Так жили сто лет назад, так живут и нынче. Немало он повидал на своем веку, но такой бедности встречать не доводилось. За какие же грехи человек мучается всю свою жизнь — от первого вздоха до последнего?.. Иван Петрович почувствовал, как что-то невидимое и холодное сжимает сердце. Снял шейный платок. Вздохнул глубже, уловил аромат ладана, взглянул на лампаду, едва светившуюся в красном углу. Вот чему верят, чему поклоняются Лаврин и его дети! Богу! Его лик день и ночь перед их глазами: смутные, нечеткие черты лица на плоской доске. Кусок дерева — вот он, бог, тот, кто еще ломает человека, убивает душу... Может быть, Михайло Новиков как раз об этом — о положении крестьян — и хотел говорить с ним? Может, и молодые приятели его — братья Муравьевы-Апостолы — о том думают? Надо бы, крайне необходимо говорить именно об этом. Но успеет ли вернуться? Застанет ли братьев у Михаилы Николаевича?
Вошел кучер. Иван Петрович попросил его приготовить в карете место для больного, пусть расстелет попону и ждет, он кликнет его. Поклонившись, кучер — молодой еще мужик из дворовых Новикова — ушел. Теперь, сделав хорошую перевязку, можно и ехать, поскорее ехать в больницу. Но Андрей Афанасьевич еще не управился, хотя Олеся и помогала ему, правда, каждый раз, как только замечала на лице отца гримасу боли, готова была разрыдаться, но сдерживалась и, судорожно всхлипывая, подавала лекарю вместо ложки глечик или наоборот, доставала из скрыни дерюгу, а надо было полотенце, лекарь просил Олесю не торопиться, успокоиться, и она покорно соглашалась, но не проходило и минуты, как все повторялось. Иван Петрович просил ее отойти, не смотреть, она же упрямо стояла на своем: нет, она будет помогать. Кто же лучше это сделает? Глядя на нее, на притихшего в углу лежанки Василька, на Власа, приткнувшегося у порога и готового по первой просьбе бежать, лететь стремглав, Иван Петрович чувствовал, как боль, будто игла, входит в сердце, и он, не зная, что говорит, повторял:
— Теперь будет лучше, вы не думайте. Мы его возьмем с собой, в больницу... Ты, Олеся, проведаешь батька и ты, Влас... Лекарь вас пустит. И вы не бойтесь, не думайте... — И сам, не зная как, спросил:
— А где же мать?
Девушка перестала всхлипывать:
— Преставились... И болели недолго. Перебирали картошку в панском погребе, а он — каменный, холодный, там и застудились.
— Не знал я... Не знал, — протянул руку, чтобы погладить девушку по голове, как маленькую, и не дотянулся. А она, словно успокоившись, вдруг сказала:
— А вы с дороги. Может, вам поесть чего?.. Так вы нас простите. У нас такого ничего и нет.
— Что ты, серденько, нам ничего не надо.
— А узвару выпьете? На грушах и сливах. Из погреба. Я принесу.
— Не ходи пока... Спасибо, Олеся, у тебя доброе сердце.
Лекарь, кончая перевязку, бубнил что-то себе под нос, уговаривал Лаврина потерпеть, мол, и бог терпел, и нам велел, и тут же ужасался, что такое душегубство возможно только в диких краях, где нет ни закона, ни суда, где существует только право сильного, подобного и в дурном сне не представишь. И снова: «Потерпи немного, дорогой, еще немного — и будет лучше... А теперь выпей вот этого. Конечно, это не очень крепкое, но все же...»
Топот послышался внезапно, словно шел из-под земли, потом и сама земля загудела. Котляревский выглянул в окно: запряженная четверкой рысаков, карета вынеслась из-за верб и остановилась как раз напротив двора. С козел соскочил кучер, бросился к дверце.
— Ой боже ж мой, то ж пан, — простонала Олеся и остановилась среди хаты, не в силах сделать и шага.
— Не бойся, — спокойно сказал Иван Петрович. — Подай пану лекарю воды и выйди, и ты, Влас. А вы, Андрей Афанасьевич, заканчивайте, ехать пора...
Олеся и Влас тотчас выскользнули в сени, остановились в дальнем темном углу, когда на пороге появился пан Калистратович. Пригибаясь, чтобы не задеть перекладину, он шел и шел, палкой отбросил крючок на двери. Из своего угла брат и сестра видели толстую, словно распухшую шею, высокую шапку, меховой воротник шубы. Выбрасывая вперед ноги, пан шагнул в хату.
Влас и Олеся остались в сенях. Пан никогда не заходил к крепостным и не знал, где кто живет; проезжая селом в закрытых каретах, не смотрел по сторонам: что ему село, люди? А тут нашел, приехал. Что же теперь будет? Из-за двери, плотно обитой кусками домотканого сукна, слабо доносились голоса, но что говорили, разобрать было невозможно.
Между тем Калистратович, оглядевшись и отдышавшись, увидел перед собой майора — невозмутимого, в наглухо застегнутой шинели. Он приподнял шапку и отрекомендовался:
— Честь имею. Здешний землевладелец Калистратович. Сильвестр Пантелеймонович.
— Котляревский, Иван Петрович. Майор в отставке. А это — лекарь, Андрей Афанасьевич Кондура.
— Как же! Как же! Наслышан. Имел даже удовольствие лицезреть в Полтаве вашу оперу, в коей рассказывается о жизни простолюдинки Наталки. Превеселое, и даже весьма, лицедействие.
Котляревский, выслушав помещика, ничего не ответил. А тот, считая, что сделал приятное гостю, продолжал:
— Что же вы, милостивый государь, изволили объехать мой дом? Я гостям рад, а таким — тем паче. Супруга моя, Неонила Аркадьевна, приказала без вас не являться.
— Благодарствую, но заехать не смогу... Недосуг, милостивый государь.
— Так уж и недосуг? — Калистратович вытащил из заднего кармана большой цветастый платок и вытер шею. — А что же в таком случае привело вас в мое сельцо? И именно в эту избу?
Котляревский помнил, как важно быть сдержанным с удовольствием он бы ответил так, как того заслуживает этот господин, но вряд ли это поможет делу.
— Привело меня в эту хату крайне неотложное дело. В губернской канцелярии стало известно, что в вашем сельце весьма некрасивая история произошла, я бы сказал больше — трагическая. Едва не погубили человека... Ваши люди, господин Калистратович, недопустимо превысили власть.
— Ах вот оно что. — Помещик секунду смотрел на лежащего на полу и уже перевязанного Лаврина. — По моему глубокому убеждению, не стоило заботиться, милостивый государь. — Калистратович прошел к лавке и, стряхнув на пол какую-то тряпку, сел. — У меня таких людишек знаете сколько?
Котляревский снова поймал себя на мысли, что может не сдержаться, и, глядя прямо перед собой, сказал:
— И это известно в губернской канцелярии. Но отнюдь ничто и никому не дает права лишать человека живота. Вы вправе пользоваться трудом, но не больше... А вы... убиваете!..
Калистратович снисходительно усмехнулся: молод меня учить, мол, да и что ты знаешь.
— Чтобы владеть, нужно иметь крепкую руку, милостивый государь, иначе... Впрочем, вы этого не поймете, у вас-то, если не ошибаюсь, во владении нет почти никого. Пять душ — это же ничто. Да и этим собираетесь вольную дать? — Глаза помещика стали вдруг стеклянные, он смотрел и будто не видел. Но сколько ненависти в этих глазах! Иван Петрович невольно вздрогнул. Выдержав небольшую паузу, холодно ответил:
— Да, собираюсь. И не только я. Думаю, такое состояние людей — самое естественное. Но этого вы не поймете, милостивый государь. И не об этом речь сейчас. — Голос Котляревского окреп. — Речь о том, что вы — именно вы — превысили свои права, довели человека до ужасного состояния. И за что?.. За то, что пришел просить вас? Кстати, дочь его вы не могли продавать, поскольку она уже помолвлена. Нельзя и жениха ее отдавать в солдаты.
— Ну уж позвольте, хозяин тут я.
— Есть границы и вашей власти — не забывайте, сударь.
Калистратович долго, в упор, смотрел на спокойное лицо майора.
— Слышал я, господин майор, что князь благоволит вам. Но, смею уверить, вас он в этом случае не послушает. Он ведь тоже душевладелец.
— Не намерен на сей предмет спорить с вами. Обращаю ваше внимание на то, что недопустимо в наш просвещенный век разрывать естественные узы, скрепленные богом. И ради чего? Ради омерзительной прихоти развратного злодея, коему вы продаете дочь этого поселянина, отрываете от семьи. Знаете ли, как это называется?
— Не знаю. И знать не намерен. Скажу вам, однако, следующее... Ваши понятия — не для меня пример. Я бы невесту не отдал. Не уступлю и здесь,
— Я хочу думать, вы не потерянный человек. Я взываю к вашему благоразумию. Будьте же милостивы! И вам будет воздано по заслугам.
Калистратович шумно вздохнул, оглянулся на лекаря, скромно сидевшего возле больного и считавшего его пульс. Лекарь несколько раз кашлянул, давая понять Котляревскому, что он готов ехать. Но Котляревский будто не слышал этого покашливания, не понимал его значения, помещик обратил на это внимание и кивнул Андрею Афанасьевичу:
— Торопитесь? А вы бы все же посетили мой дом.
Котляревский говорил о другом:
— Будьте благоразумны!.. Пусть дочь Лаврина останется дома и пусть выходит замуж за своего избранника. Вы сделаете доброе дело.
— Я сказал, что к добрякам не принадлежу… И не знаю, не уверен, милостивый государь, что таким вообще должно быть место в нашей жизни.
— По этому поводу спорить не стану. Время нас рассудит. А пока, сударь, мы должны ехать... И да будет вам известно, берем с собой этого несчастного. Он должен быть помещен в больницу. Как вы считаете, Андрей Афанасьевич?
Откашлявшись, лекарь ответил:
— Беспременно, господин майор... Иначе я не ручаюсь за... — Он не договорил, увидев два синих глаза мальчика, сидевшего в дальнем уголке на лежанке.
— А мне кажется, и без больницы обойдется. Дочь, пока он будет хворать, останется дома. А жених... Не знаю...
Котляревский достал из-за обшлага шинели конверт.
— Это предписание. Вам надлежит быть завтра в десятом часу у генерал-губернатора на аудиенции... Здесь же есть распоряжение и относительно этого человека. Читайте!
Калистратович сломал печать.
— Обскакали меня? Но не радуйтесь — я челобитную подам.
— Вы будете иметь возможность сделать это лично у князя. Но помните, господин душевладелец, за все, что здесь произошло, вам предстоит ответить перед судом.
— Каким? — потянулись вверх брови помещика.
— Есть такой суд... Позор ляжет на весь ваш род. Вся Полтава, да что Полтава — Россия будет знать о ваших душегубствах. — Котляревский не мог дольше сдерживать себя, всей душой ненавидел этого откормленного, самодовольного человека, который кичился своей властью над бедными, беззащитными людьми. Так нет же, он сделает все возможное, чтобы пригвоздить его к позорному столбу. — Да, да, ваши деяния вас же и пригвоздят к позорному столбу. Бойтесь этого, господин Калистратович!
Наливаясь кровью, тот вскинул голову, сжал в руках толстую суковатую трость:
— Опасный вы человек. Удивляюсь, однако, его сиятельству, как до сих пор он этого не понял... Что скажете, если однажды князь поймет? Он ведь человек далеко не глупый.
Котляревский откровенно иронически усмехнулся: вот какой оборот приобретает разговор.
— На это последнее я и рассчитываю, сударь.
Калистратович круто повернулся и, не прощаясь, вышел. На пороге задержался:
— Вы этот день попомните!
— Непременно! Такое приятное знакомство забыть невозможно.
В хате некоторое время было тихо. Потом послышался грохот отъезжающей кареты. Лекарь выглянул в окно, облегченно вздохнул:
— Наконец-то!
Котляревский надел треуголку.
— И нам пора...
Прощаясь с Олесей и Власом, Иван Петрович обещал приехать к ним еще раз. Власа он просил прийти к нему завтра; если его, майора, не будет дома, Мотя все сделает.
— Она просила, чтобы пришел, хотела кое-что передать тебе и Олесе тоже... Может, все-таки будет свадьба?..
Олеся вдруг упала на колени, прильнула к ногам майора. Котляревский поднял ее, долго успокаивал, а она, заливаясь слезами, все пыталась поцеловать ему руку. Он убеждал ее, чтобы перестала и думать о плохом, она молодая, пригожая и жизнь у нее будет такой, что ему, майору, и не снилось, а у детей ее — и того лучше. Только верить надо.
— Понимаешь, верить? Потому что без веры на этом свете очень трудно.
— Разумею, только ж... — И снова пыталась поцеловать руку.
— Не надо. Я не поп...
На улице стояли люди — в свитках, кожушках, но все без шапок.
Заметив это, Иван Петрович спросил у идущей рядом Олеси, почему сошлись ее соседи и почему без шапок, ведь не лето нынче, холодно?
Посмотрев вокруг, она тоже удивилась: сколько людей собралось! Зачем? А люди, увидев майора, низко кланялись ему, словно самому дорогому человеку.
И Олеся вдруг все поняла. От людей ничего не скроешь. Да и невозможно это в селе. Тут каждый на виду. Все знали, что случилось в семье Плахотниченко. Не прошел незамеченным и приезд майора, и то, как выскочил из хаты панский приказчик. Потом — неслыханно! — появился сам Калистратович. И тоже уехал, и, как видно, несолоно хлебавши.
А теперь увозят Лаврина. И куда? Кучер говорит: в саму Полтаву, в лазарет. И все это сделал пан Котляревский, тот самый, кто сочинил «Энеиду» и написал, как рассказывали люди, бывавшие на ильинских ярмарках в Полтаве, про дивчину Наталку, да еще на родном языке. То ж выходит: пан майор не брезгует ими, пишет про таких людей, как, скажем, Олеся или батько ее — Лаврин.
Олеся поняла своих земляков и, сияя по-детски чистой улыбкой, сказала:
— У них праздник сегодня.
— Какой праздник?
— Вы к нам приехали. Вот и праздник!
— Хитрая ты, Олесю, вогнала старика в краску. Аж душно стало.
— И-ги, какой же вы старик! Да вы лучше всех наших молодых. — И смутилась. Тише добавила: — А узвару моего так и не попробовали.
— Не журись, серденько, я еще приеду... Тогда и попью. А пока — будь здорова и удачлива, как только можешь... И ты, Влас!
Котляревский обернулся к женщинам, детям, мужикам и, отвечая на их поклоны, сам отвесил глубокий, в пояс, поклон:
— Бывайте здоровы!
— И вы будьте здоровы! Счастливо доехать! — послышалось в ответ.
Люди не отставали, шли следом за медленно двигавшейся каретой.
А там, у низко покосившихся ворот, остались Олеся и братья ее — Влас и Василек, выскочивший из хаты вслед за всеми, как был — в длинной полотняной сорочке и босой. Долго их видел майор, пока карета не покаталась под гору, не свернула на проселок, ведущий в Полтаву.
— Потише, — постучал Иван Петрович кучеру. — Больного везем. — И, встревоженно оглянувшись на лекаря, нагнулся к Лаврину, поправил кожух на нем, заглянул в лицо. — Может, плохо ему? Почему молчит?
— Не извольте беспокоиться, господин майор. — Андрей Афанасьевич кутался в пальто с двойным воротником, прятал в него острый подбородок. — Он выпил снотворного снадобья, потому и задремал.
— Так... Но гнать все же не будем. Как бы не растрясло. — И выглянул в оконце, пропускавшее в карету серый, подкрашенный вечерним солнцем свет.
Наверно, Новиков снова скажет: «И надо вам было браться за это: везти с собой мужика в лазарет, спорить с помещиком, который не преминет воспользоваться случаем и пожалуется на вас князю, а то и самому государю челобитную отпишет? Мы бы послали, как договорились, завтра поутру человека из губернской канцелярии. Он бы все, что полагается, на месте устроил и пригласил оного Калистратовича к нам. У вас же и своих забот предостаточно, сударь». — «Может, добрый друг мой, вы и правы, даже допускаю, что совершенно правы, — мысленно отвечал ему Иван Петрович, — но иначе я поступить не мог. Неужто человека в беде оставить? Скажу больше: ежели бы вы, Михайло Николаевич, и все наши друзья Лукьянович, Стеблин-Каминский, Тарковский, Капнисты и другие объединили свои усилия против притеснителей, подобных Калистратовичу и Баглаихе, тогда бы — не сомневаюсь в том — они бы не чувствовали себя так вольготно, мы бы облегчили участь таких несчастных, как Плахотниченко, и не возникали бы такие страшные, сопровождающиеся убийствами крестьянские возмущения, как в Жуково, в моем родном Решетиловском уезде, в имениях Кочубея. Последний только на словах человеколюбив, а на деле мы видим нечто совсем иное». Вспомнив Кочубея и вчерашний визит к нему, забеспокоился: не передумал ли владелец Жукова, не отступился ли от данного слова — не посылать в оное сельцо воинской команды, не разрывать богом соединенные семьи и не отсылать в херсонские степи людей, того не желающих? Доехать бы скорее, устроить в лечебнице этого несчастного — и тотчас к Новикову, он-то обязан все знать, обязан был в его отсутствие, в случае перемены обстоятельств, немедленно идти к князю или, на худой конец, к княгине Варваре Алексеевне, она имеет влияние на супруга и не посмеет отказать, особенно теперь — по случаю выздоровления Вареньки. И уже готов был поторопить кучера, но тут же одернул себя: карету наклонило влево, потом вправо, снова встряхнуло на мерзлых комьях земля, да так, что еле усидел на месте, больно толкнул Андрея Афанасьевича.
— Ого! Стоит еще раз толкнуть так — я вы меня положите рядом с больным, — поморщился лекарь.
— Прошу прощения, дорогой, чертова дорога, ей-право.
И уже не мыслил подгонять кучера, пусть уж ползет.
С сухим шелестом вслед за каретой летела листва, лепилась к оконцам, но это не мешало видеть, как замелькали впереди желтые, слабые еще, огоньки в хатах на городской окраине; проехали под высоко поднятым шлагбаумом, мимо проплыла покосившаяся будка караульного.
Въезжали в Полтаву.
Назад: 4
Дальше: 6